хотѣлось. Если меня спрашивали, правду-ли я говорю, я всегда говорилъ, что нѣтъ. Неужели, можетъ счесться на обманщика человѣкъ, которому прикажутъ говорить про сосну, что это журавль, а то, молъ, тебя выпорютъ. Да сдѣлайте ваше одолженіе, журавль, такъ журавль. Вѣдь самъ-то я знаю, что это сосна. Между-тѣмъ, когда я говорилъ правду, то меня или били, или сажали въ тюрьму, или не вѣрили, какъ вы теперь. Я говорилъ неправду только тогда, когда меня къ этому принуждали или могли принудить. При томъ, никогда этой неправды за правду не выдавалъ, а просто произносилъ тѣ буквы, которыхъ отъ меня требовали, потому что всегда, когда человѣкъ говоритъ неправду по принужденію, не вѣря самъ въ нее и никого не желая увѣрить, онъ ничего другого не дѣлаетъ, какъ если бы онъ произносилъ слово безразличное, напр., „инфузорія“. Если-же другіе на этомъ утвержденіи, завѣдомо для нихъ ложномъ, но пріятномъ, стали что-либо строить, это ужъ было-бы дѣло ихъ глупости. Вотъ если бы я дѣйствительно разлюбилъ Элизу, дѣйствительно пошелъ-бы противъ своихъ братьевъ, а не изображалъ по принужденію одну видимость этихъ поступковъ, тогда-бы я покривилъ душою. Я же этого никогда не дѣлалъ и вины за собою въ этомъ не чувствую.
Старикъ прослушалъ и говоритъ:
— Можетъ, ты и правъ. Но врать все-таки не хорошо. Конечно, грѣхи твои тебѣ отпускаются, но вотъ что я еще хотѣлъ сказать тебѣ, дитя мое:
— Можетъ-быть, ты думаешь, что я разскажу военачальникамъ твою исповѣдь, что ты дѣйствительно нашъ Николай и тебя помилуютъ, такъ ты на это не надѣйся, потому что и мнѣ все равно никто не повѣритъ въ военное время, а во-вторыхъ, мы, священники
хотелось. Если меня спрашивали, правду ли я говорю, я всегда говорил, что нет. Неужели, может счесться на обманщика человек, которому прикажут говорить про сосну, что это журавль, а то, мол, тебя выпорют. Да сделайте ваше одолжение, журавль, так журавль. Ведь сам-то я знаю, что это сосна. Между-тем, когда я говорил правду, то меня или били, или сажали в тюрьму, или не верили, как вы теперь. Я говорил неправду только тогда, когда меня к этому принуждали или могли принудить. При том, никогда этой неправды за правду не выдавал, а просто произносил те буквы, которых от меня требовали, потому что всегда, когда человек говорит неправду по принуждению, не веря сам в нее и никого не желая уверить, он ничего другого не делает, как если бы он произносил слово безразличное, напр., „инфузория“. Если же другие на этом утверждении, заведомо для них ложном, но приятном, стали что-либо строить, это уж было бы дело их глупости. Вот если бы я действительно разлюбил Элизу, действительно пошел бы против своих братьев, а не изображал по принуждению одну видимость этих поступков, тогда бы я покривил душою. Я же этого никогда не делал и вины за собою в этом не чувствую.
Старик прослушал и говорит:
— Может, ты и прав. Но врать всё-таки не хорошо. Конечно, грехи твои тебе отпускаются, но вот что я еще хотел сказать тебе, дитя мое:
— Может быть, ты думаешь, что я расскажу военачальникам твою исповедь, что ты действительно наш Николай и тебя помилуют, так ты на это не надейся, потому что и мне всё равно никто не поверит в военное время, а во-вторых, мы, священники