— Любить-то все можно, да ничему одному сердца не отдавать, чтобы не быть съѣденнымъ, — замѣтилъ Саша, все время молчавшій.
— Вотъ еще филозовъ объявился, — пренебрежительно замѣтила тетка.
— Что же, развѣ я безъ головы?
— И какъ это онъ не узналъ, что вы церковный? А можетъ провидѣлъ онъ, голубчикъ, что вы къ истинной вѣрѣ придете? — разсуждала Арина Дмитріевна, умильно глядя на Ваню.
Въ комнатѣ, освѣщенной одной лампадкой, было почти совсѣмъ темно; въ окно было видно густо-красное желтѣвшее кверху небо заката и черный боръ на немъ за поляной, и Саша Сорокинъ, темнѣя у краснѣвшаго вечерняго окна, продолжалъ говорить:
— Трудно это совмѣстить! Какъ одинъ изъ нашихъ говорилъ: «какъ послѣ театра ты канонъ Исусу читать будешь? Легче человѣка убивши». И точно: убить, украсть, прелюбодѣйствовать при всякой вѣрѣ можно, а понимать «Фауста» и убѣжденно по лѣстовкѣ молиться — немыслимо, или ужъ, это Богъ
— Любить-то всё можно, да ничему одному сердца не отдавать, чтобы не быть съеденным, — заметил Саша, всё время молчавший.
— Вот еще филозов объявился, — пренебрежительно заметила тетка.
— Что же, разве я без головы?
— И как это он не узнал, что вы церковный? А может провидел он, голубчик, что вы к истинной вере придете? — рассуждала Арина Дмитриевна, умильно глядя на Ваню.
В комнате, освещенной одной лампадкой, было почти совсем темно; в окно было видно густо-красное желтевшее кверху небо заката и черный бор на нём за поляной, и Саша Сорокин, темнея у красневшего вечернего окна, продолжал говорить:
— Трудно это совместить! Как один из наших говорил: «как после театра ты канон Исусу читать будешь? Легче человека убивши». И точно: убить, украсть, прелюбодействовать при всякой вере можно, а понимать «Фауста» и убежденно по лестовке молиться — немыслимо, или уж, это Бог