перечувствовала за это время: вѣдь, взаперти, тамъ я считала васъ убитымъ и оплакала васъ, теперь я считала, что жизнь моя и то, что дороже жизни, подвержены неминуемой опасности, что родные мои погибли, — все это, не бывшее, на самомъ дѣлѣ, для меня существовало въ дѣйствительности, все это я пережила, какъ правду, и удивляюсь, какъ я жива осталась, что же удивительнаго, что и чувства мои нѣсколько измѣнились?
Григорій Алексѣевичъ слушалъ такъ, будто Машенька говорила по испански; наконецъ, тряхнувъ головой, онъ твердо вымолвилъ:
— Конечно, ты въ разстройствѣ, радость моя; я прошу прощенья, если доставилъ тебѣ безпокойства, избѣжать которыхъ было невозможно, но я полагаю, что чувство любви усидчивѣе воробья, скачущаго съ вѣтки на вѣтку и потому не отчаиваюсь въ своемъ счастьѣ. Теперь же я пойду говорить съ твоимъ отцемъ, который пріѣхалъ; я не хочу говорить при тебѣ, чтобы не разстраивать тебя еще больше, и чтобы дать тебѣ время собрать разсѣянныя чувства.
Съ этими словами онъ вышелъ, и Машенька осталась одна. Неизвѣстно, собирала ли она свои разсѣянныя чувства и о чемъ она думала, когда недвижно просидѣла все долгое время, пока враги-сосѣди объяснялись. Такою же неподвижной пребывала она, когда въ избу вошли Петръ Трифонычъ, Илья Петровичъ и Ильичевскій. Веселымъ голосомъ старый Барсуковъ заговорилъ:
— Ну, Марья, видно, быть не но вашему и не по нашему, а выходить тебѣ за Ильичевскаго.
— Я не пойду, — тихо отвѣтила Машенька.
Отецъ оглянулся, будто ослышался, потомъ заоралъ:
— Въ бесѣдки бѣгать, на постоялыхъ дворахъ сидѣть,
перечувствовала за это время: ведь, взаперти, там я считала вас убитым и оплакала вас, теперь я считала, что жизнь моя и то, что дороже жизни, подвержены неминуемой опасности, что родные мои погибли, — всё это, не бывшее, на самом деле, для меня существовало в действительности, всё это я пережила, как правду, и удивляюсь, как я жива осталась, что же удивительного, что и чувства мои несколько изменились?
Григорий Алексеевич слушал так, будто Машенька говорила по-испански; наконец, тряхнув головой, он твердо вымолвил:
— Конечно, ты в расстройстве, радость моя; я прошу прощенья, если доставил тебе беспокойства, избежать которых было невозможно, но я полагаю, что чувство любви усидчивее воробья, скачущего с ветки на ветку и потому не отчаиваюсь в своем счастье. Теперь же я пойду говорить с твоим отцом, который приехал; я не хочу говорить при тебе, чтобы не расстраивать тебя еще больше, и чтобы дать тебе время собрать рассеянные чувства.
С этими словами он вышел, и Машенька осталась одна. Неизвестно, собирала ли она свои рассеянные чувства и о чём она думала, когда недвижно просидела всё долгое время, пока враги-соседи объяснялись. Такою же неподвижной пребывала она, когда в избу вошли Петр Трифоныч, Илья Петрович и Ильичевский. Веселым голосом старый Барсуков заговорил:
— Ну, Марья, видно, быть не но вашему и не по нашему, а выходить тебе за Ильичевского.
— Я не пойду, — тихо ответила Машенька.
Отец оглянулся, будто ослышался, потом заорал:
— В беседки бегать, на постоялых дворах сидеть,