иногда и вѣрныхъ женъ и, хотя уже и въ то время такіе пріемы были лишь проформой и купеческіе женихи отлично знали, что тятеньки умыкаемыхъ ими невѣстъ гнались за ними съ допотопными ружьями только для соблюденія обряда, — тѣмъ не менѣе разсказы эти волновали барышню Барсукову глухимъ и тяжелымъ волненіемъ. Потому неясныя слова Григорія Алексѣевича поразили ее радостною тревогою, и, смотря въ его сѣрые глаза, она читала тамъ не простодушіе и покорность, а удаль и любовную отчаянность. Можетъ быть, если бы даже Гришенька не былъ врагомъ Петра Трифоныча и не приходилось терпѣть за себя и за него, сидя въ проходной бесѣдкѣ съ авророй Гидо Рени на потолкѣ, — можетъ быть, не такъ дорожила бы Машенька этими минутами, не такъ ждала бы знакомаго свиста, не такъ путала бы бисеръ. Сама наружность ея казалась приготовленной скорѣе для умычекь, побоевъ, отравленій постылаго мужа, чѣмъ для томныхъ воркованій подъ арфу. Лицо у нея было круглое, нѣсколько широкое, глаза бойкіе и упрямые, воволосы густые, брови почти сростались, подбородочекъ упорный, шея, какъ точеная балясина.
Ужинъ близился къ концу, и Петръ Трифонычъ разсказалъ уже всѣ хозяйскія новости и поспорилъ, о чемъ полагается, съ Ильей Петровичемъ, какъ вдругъ казачекъ вошелъ въ горницу и положилъ прямо передъ приборомъ хозяина небольшую книжечку въ кожаномъ переплетѣ.
— Это что такое? — съ недоумѣніемъ спросилъ тотъ.
— Извольте сами взглянуть, — былъ отвѣтъ.
Старикъ взялъ книжечку, повертѣлъ и, густо покраснѣвъ, снова сурово спросилъ:
— Гдѣ взялъ?
иногда и верных жен и, хотя уже и в то время такие приемы были лишь проформой и купеческие женихи отлично знали, что тятеньки умыкаемых ими невест гнались за ними с допотопными ружьями только для соблюдения обряда, — тем не менее рассказы эти волновали барышню Барсукову глухим и тяжелым волнением. Потому неясные слова Григория Алексеевича поразили ее радостною тревогою, и, смотря в его серые глаза, она читала там не простодушие и покорность, а удаль и любовную отчаянность. Может быть, если бы даже Гришенька не был врагом Петра Трифоныча и не приходилось терпеть за себя и за него, сидя в проходной беседке с авророй Гидо Рени на потолке, — может быть, не так дорожила бы Машенька этими минутами, не так ждала бы знакомого свиста, не так путала бы бисер. Сама наружность её казалась приготовленной скорее для умычекь, побоев, отравлений постылого мужа, чем для томных воркований под арфу. Лицо у неё было круглое, несколько широкое, глаза бойкие и упрямые, воволосы густые, брови почти сростались, подбородочек упорный, шея, как точеная балясина.
Ужин близился к концу, и Петр Трифоныч рассказал уже все хозяйские новости и поспорил, о чём полагается, с Ильей Петровичем, как вдруг казачок вошел в горницу и положил прямо перед прибором хозяина небольшую книжечку в кожаном переплете.
— Это что такое? — с недоумением спросил тот.
— Извольте сами взглянуть, — был ответ.
Старик взял книжечку, повертел и, густо покраснев, снова сурово спросил:
— Где взял?