пошевнями; экипажъ довольно бѣдный и непріятный для глазъ, по-крайней-мѣрѣ для моихъ. На облучкѣ сидѣлъ Татаринъ съ сердитымъ лицемъ; онъ взглянулъ на насъ обоихъ съ выраженіемъ ненависти; мы сѣли. — Что̀ вашъ кучеръ такъ пасмуренъ, не боленъ ли? — О, нѣтъ! это обыкновенное выраженіе его физіономіи; у него только видъ такой, а на самомъ дѣлѣ онъ очень добрый человѣкъ. Люблю этотъ народъ! Татары во многихъ отношеніяхъ лучше нашихъ… Цеддельманъ сѣлъ на своего конька; онъ имѣлъ какое-то смѣшное пристрастіе къ Татарамъ, и принимаясь хвалить ихъ, нескоро оканчивалъ свой панегирикъ. Между тѣмъ мы ѣхали самою тихою рысью. — Все это такъ, почтенный полковникъ, но для чего мы ѣдемъ почти шагомъ? теперь двадцать пять градусовъ морозу; такъ вмѣсто этого параднаго шествія, нельзя ли приказать пролетѣть вихремъ. — Что̀ вы! Боже сохрани! Шарынъ придетъ въ отчаяніе, да и просто не послушаетъ; онъ любитъ лошадей болѣе всего что только можетъ любить человѣкъ…
«пошевнями» — экипаж довольно бедный и неприятный для глаз, по крайней мере для моих. На облучке сидел татарин с сердитым лицом, он взглянул на нас обоих с выражением ненависти, мы сели. «Что ваш кучер так пасмурен, не болен ли?» — «О, нет! это обыкновенное выражение его физиономии. У него только вид такой, а на самом деле он очень добрый человек. Люблю этот народ! Татары во многих отношениях лучше наших…» Цеддельман сел на своего конька. Он имел какое-то смешное пристрастие к татарам и, принимаясь хвалить их, не скоро оканчивал свой панегирик. Между тем мы ехали самою тихою рысью. «Все это так, почтенный полковник, но для чего мы едем почти шагом? Теперь двадцать пять градусов морозу, так вместо этого парадного шествия нельзя ли приказать пролететь вихрем?» — «Что вы! Боже сохрани! Шарын придет в отчаяние, да и просто не послушает, он любит лошадей более всего, что только может любить человек…»