значитъ припѣвъ: гайда, гайда Хамитулла! — «Гайда значитъ, спѣши или иди, или пойдемъ, смотря потому какъ прійдется это слово.» Якубъ замолчалъ.
Волокъ! дремучій волокъ! въ твоей-то чащѣ непроходимой, жилищѣ лютыхъ звѣрей, горѣла любовь, какой нельзя выразить словами! — Хамитуллы уже давно нѣтъ; но еще раздается звукъ имени его въ тѣхъ мѣстахъ, гдѣ онъ былъ такъ счастливъ! гдѣ онъ любилъ, и былъ любимъ безпримѣрно! Сколько разъ эхо этого лѣса, повторяло имя его, произнесенное то шопотомъ любви, то грознымъ голосомъ сыщика, то наконецъ заунывнымъ пѣніемъ молодой татарки, бѣдной осиротѣвшей Зугры!...
— Наконецъ я дома! Отецъ принялъ меня со слезами! Я сказала, что пріѣхала къ нему отогрѣться. Батюшка плакалъ, и смѣялся, разсматривая шинель мою, неимѣющую никакого уже цвѣта, прострѣленную, подожженную и прожженную до дыръ. Я отдала ее Натальѣ, которая говоритъ, что сошьетъ себѣ капотъ изъ нее.
значит припев: «Гайда, гайда Хамитулла!» — «Гайда значит спеши или иди, или пойдем, смотря по тому, как придется это слово». Якуб замолчал.
Волок! дремучий волок! в твоей-то чаще непроходимой, жилище лютых зверей, горела любовь, какой нельзя выразить словами! — Хамитуллы уже давно нет; но еще раздается звук имени его в тех местах, где он был так счастлив! где он любил, и был любим беспримерно! Сколько раз эхо этого леса повторяло имя его, произнесенное то шепотом любви, то грозным голосом сыщика, то наконец заунывным пением молодой татарки, бедной осиротевшей Зугры!..
Наконец я дома! Отец принял меня со слезами! Я сказала, что приехала к нему отогреться. Батюшка плакал и смеялся, рассматривая шинель мою, не имеющую никакого уже цвета, простреленную, подожженную и прожженную до дыр. Я отдала ее Наталье, которая говорит, что сошьет себе капот из нее.