правился туда со всѣмъ своимъ семействомъ; мать моя отъ всей души меня нелюбившая, кажется, какъ нарочно дѣлала все что могло усилить и утвердить и безъ того необоримую страсть мою къ свободѣ и военной жизни: она не позволяла мнѣ гулять въ саду, не позволяла отлучаться отъ нее ни на полчаса; я должна была цѣлый день сидѣть въ ея горницѣ и плесть кружева; она сама учила меня шить, вязать, и видя что я не имѣю ни охоты, ни способности къ этимъ упражненіямъ, что все въ рукахъ моихъ и рвется и ломается, она сердилась, выходила изъ себя и била меня очень больно по рукамъ.
Мнѣ минуло десять лѣтъ. Матушка имѣла неосторожность говорить при мнѣ отцу моему, что она не имѣетъ силъ управиться съ воспитанницею Астахова, что это гусарское воспитаніе пустило глубокіе корни, что огонь глазъ моихъ путаетъ ее, и что она желала бы лучше видѣть меня мертвою, нежели съ такими наклонностями. Батюшка отвѣчалъ, что я еще дитя, что не надобно
правился туда со всем своим семейством; мать моя, от всей души меня не любившая, кажется, как нарочно, делала все, что могло усилить и утвердить и без того необоримую страсть мою к свободе и военной жизни: она не позволяла мне гулять в саду, не позволяла отлучаться от нее ни на полчаса; я должна была целый день сидеть в ее горнице и плесть кружева; она сама учила меня шить, вязать, и, видя, что я не имею ни охоты, ни способности к этим упражнениям, что все в руках моих и рвется, и ломается, она сердилась, выходила из себя и била меня очень больно по рукам.
Мне минуло десять лет. Матушка имела неосторожность говорить при мне отцу моему, что она не имеет сил управиться с воспитанницею Астахова, что это гусарское воспитание пустило глубокие корни, что огонь глаз моих путает ее, и что она желала бы лучше видеть меня мертвою, нежели с такими наклонностями. Батюшка отвечал, что я еще дитя, что не надобно