напасть не страшны. На воле я горы потоплю. А крепаку как ни повезет, все равно добро на лихо обернется.
На дворе застучала тележка. Повели Прокопа; посадили. Я, в чем была, вскочила к нему. Старуха нас обоих благославляет.
— Помоги вам матерь божия! — говорит она нам, а слезы тихие так и льются из ласковых глаз.
Помчали нас. Как еще пани меня не хватилась, наставляя на дорогу пана! Не пустила бы она меня.
Едем молча, взявшись за руки. Я не плачу, не тоскую, только сердце бьется да трепещет.
Подъезжаем мы к городу. Вдруг нас пыль обдала — это пан нас обгонял. Въехали мы в город. Скоро прогремели мы по улицам и остановились у высокого дома.
Выпустил Прокоп мою руку.
— Устя, — говорит, — не горюй.
Повели его на прием. Я села на крыльце, как на кладбище.
— Не тоскуй, — говорит мне Назар. — Біс біду перебуде: одна мине, десять буде.
А сам Назар уже начал седым волосом, как снежком, пересыпаться. Утешает меня, а на самом на нем видно, что уж ничто его не утешит.
Вот наконец выводят моего мужа. Боже мой милостивый! Сердце у меня замерло, а он весел, как в светлый праздник.
Осталась я с мужем в городе. Пролетело то времечко так быстро — вот как искра мелькает. Но до самой смерти я его не забуду.
Тотчас же моего мужа поручили дядьке, настоящему солдату, учиться войсковой науке; а дядька этот был высокого роста, глаза имел черные; волосы и усы торчали у него, как щетина; ходил прямо, говорил громко, держал себя гордо.
Вот мы ему кланяемся, а он ничего, только нахмурился и осматривает Прокопа. Дает ему Прокоп деньги.
— Извините, — говорит, — дядько, что мало. Крепак не много себе нагорюет.
Дядька кашлянул, плюнул:
— Пойдем!
— Пойдем на базар, душа, погуляем, — говорит мне Прокоп.
Мы и пошли. Ходим мы улицами и переулками, гуляем себе, а он меня спрашивает:
— Ну что, Устино, чувствуешь ли ты, что уже ты вольная душа?