У меня былъ Журя. Весною его мнѣ далъ въ руки, вынувъ изъ охотничьяго мѣшка, мой милый братъ — «Дикій Охотникъ». Онъ бродилъ со своими двумя лягавыми два дня и двѣ ночи по лѣсу, привезъ два мѣшка мертвыхъ птицъ съ болтающимися на завялыхъ, дряблыхъ шеяхъ головами, пять зайцевъ съ потухшими, мутно-темными глазочками, и вотъ — третій мѣшекъ, изъ котораго онъ вынулъ и подалъ мнѣ въ корридорѣ живого Журю. Журя былъ еще нескладнымъ, неоперившимся птенцомъ на длинныхъ, несуразыхъ ногахъ и съ маленькой, остроглазой головой высоко на журавлиной шеѣ.
Журя сначала росъ въ свѣтломъ чуланчикѣ у насъ въ домѣ, гдѣ жили канарейки, потомъ; уже лѣтомъ, когда онъ выросъ стройнымъ и сильнымъ и покрылся гладкими пепельно-сѣрыми перьями, я свела его въ яблочный садъ.
Садъ былъ отгороженъ отъ парка высокимъ частоколомъ. У Жури одно крыло плохо работало,
У меня был Журя. Весною его мне дал в руки, вынув из охотничьего мешка, мой милый брат — «Дикий Охотник». Он бродил со своими двумя лягавыми два дня и две ночи по лесу, привез два мешка мертвых птиц с болтающимися на завялых, дряблых шеях головами, пять зайцев с потухшими, мутно-темными глазочками, и вот — третий мешок, из которого он вынул и подал мне в коридоре живого Журю. Журя был еще нескладным, неоперившимся птенцом на длинных, несуразых ногах и с маленькой, остроглазой головой высоко на журавлиной шее.
Журя сначала рос в светлом чуланчике у нас в доме, где жили канарейки, потом; уже летом, когда он вырос стройным и сильным и покрылся гладкими пепельно-серыми перьями, я свела его в яблочный сад.
Сад был отгорожен от парка высоким частоколом. У Жури одно крыло плохо работало,