щуюся муху глуше и плотнѣе, и жужжаніе медленно, ровно замирало. Вскорѣ становилась тишина, и къ затканному сѣрою ваткой тѣльцу — легконогій, долговязый, сухопарый присасывался безъ звука и движенія.
Тогда замирала и я, и глядѣла…
Разъ поймала на рамѣ муху и сама туда сунула…
Вскорѣ нашли, что я порчу тоненькую Гертрудъ. Позвала къ себѣ начальница и запретила «ходить» съ нею.
Тогда начались наши свиданія по вечерамъ въ дальнемъ уголкѣ корридора подъ черною шалью.
Это было еще слаще.
Сначала Гертрудъ робѣла и отказывалась. Очень боялась она своихъ опекуновъ. Но еще больше моихъ приказывающихъ глазъ. И приходила, въ первые вечера дрожащая, какъ черноокая козочка, потомъ успокоенная, потомъ влюбленная. И мы шептались и цѣловались. Сообщали одна другой геройства и печали дня. (Мы учились въ разныхъ классахъ). И часто она плакала и просила меня не любить Люціи.
— Докторъ сказалъ, что она обречена. Но знаешь-ли ты, что у меня тоже чахотка? Посмотри, какая я худенькая и желтая.
щуюся муху глуше и плотнее, и жужжание медленно, ровно замирало. Вскоре становилась тишина, и к затканному серою ваткой тельцу — легконогий, долговязый, сухопарый присасывался без звука и движения.
Тогда замирала и я, и глядела…
Раз поймала на раме муху и сама туда сунула…
Вскоре нашли, что я порчу тоненькую Гертруд. Позвала к себе начальница и запретила «ходить» с нею.
Тогда начались наши свидания по вечерам в дальнем уголке коридора под черною шалью.
Это было еще слаще.
Сначала Гертруд робела и отказывалась. Очень боялась она своих опекунов. Но еще больше моих приказывающих глаз. И приходила, в первые вечера дрожащая, как черноокая козочка, потом успокоенная, потом влюбленная. И мы шептались и целовались. Сообщали одна другой геройства и печали дня. (Мы учились в разных классах). И часто она плакала и просила меня не любить Люции.
— Доктор сказал, что она обречена. Но знаешь ли ты, что у меня тоже чахотка? Посмотри, какая я худенькая и желтая.