И я громко хохотала теперь надъ хвостатыми лягушатами. Отчего на волѣ, въ травѣ у лягушекъ нѣтъ хвостовъ, а въ моей банкѣ есть?
Прелести мои, прелести мои!
А чудовище, пожравшее все, что кишмя кишѣло моего болотнаго улова, какъ Фараоновы семь тощихъ коровъ, что пожрали семь жирныхъ и не пожирѣли, — все тѣмъ-же оставалось плоскимъ, жесткимъ, звенчатымъ, съ сильнымъ, злымъ хвостомъ и жадными клещами. Только ростомъ подлиннѣе стало.
Я полюбила чудовище.
Оно казалось мнѣ въ панцырь одѣтымъ. И въ беззвучной мути болотной воды, гдѣ толпились и толкались зря мягкотѣлые, безтолковые, совершенно беззащитные головастики, оно одно, четкое, сильное, стремительное, — властвовало безусловно надъ жизнями.
И питалось, властвуя.
И я презирала головастиковъ.
Бѣгала, впрочемъ, на рѣку и къ пруду. Подолгу, присѣвъ на корточки, заглядывала въ воду. Подумывала туда его выплеснуть. Это чтобы не видѣть дальше, и чтобы хоть тѣхъ тринадцать хвостатыхъ лягушатъ помиловать.
Въ пруду снова видѣла черныхъ головастыхъ,
И я громко хохотала теперь над хвостатыми лягушатами. Отчего на воле, в траве у лягушек нет хвостов, а в моей банке есть?
Прелести мои, прелести мои!
А чудовище, пожравшее всё, что кишмя кишело моего болотного улова, как Фараоновы семь тощих коров, что пожрали семь жирных и не пожирели, — всё тем же оставалось плоским, жестким, звенчатым, с сильным, злым хвостом и жадными клещами. Только ростом подлиннее стало.
Я полюбила чудовище.
Оно казалось мне в панцирь одетым. И в беззвучной мути болотной воды, где толпились и толкались зря мягкотелые, бестолковые, совершенно беззащитные головастики, оно одно, четкое, сильное, стремительное, — властвовало безусловно над жизнями.
И питалось, властвуя.
И я презирала головастиков.
Бегала, впрочем, на реку и к пруду. Подолгу, присев на корточки, заглядывала в воду. Подумывала туда его выплеснуть. Это чтобы не видеть дальше, и чтобы хоть тех тринадцать хвостатых лягушат помиловать.
В пруду снова видела черных головастых,