Ванда захныкала. И вдруг оба окаменели. Сверху явственно, просачиваясь сквозь потолок, выплыла густая масляная волна и над ней главенствовал мощный, как колокол, звенящий баритон:
«… си-ильный, де-ержавный
царрр-ствуй на славу…»
Сердце у Василисы остановилось и вспотели цыганским потом даже ноги. Суконно шевеля языком он забормотал:
— Нет… они, того, душевно-больные… Ведь, они нас под такую беду могут подвести, что не расхлебаешь. Ведь, гимн же запрещен! Боже ты мой, что же они делают? На улице-то, на улице слышно!!
Но Ванда уже свалилась, как камень, и опять заснула. Василиса же лег лишь тогда, когда последний аккорд расплылся наверху в смутном грохоте и вскрикиваньях.
— На Руси возможно только одно: вера православная, власть самодержавная! — покачиваясь, кричал Мышлаевский.
— Верно!
— Я… был на Павле Первом… неделю тому назад… — заплетаясь, бормотал Мышлаевский, — и когда артист произнес эти слова, я не выдержал и крикнул: «Верр-но», и что-ж вы думаете, кругом зааплодировали. И только какая-то сволочь в ярусе крикнула: «Идиот».
— Жи-ды, — мрачно крикнул опьяневший Карась.
Туман. Туман. Туман. Тонк-танк… тонк-танк… Уже водку пить немыслимо, уже вино пить немыслимо, идет в душу и обратно возвращается. В узком ущельи маленькой уборной, где лампа прыгала и плясала на потолке, как заколдованная, все мутилось и ходило ходуном. Бледного, замученного Мышлаевского тяжко рвало. Турбин, сам пьяный, страшный, с дергающейся щекой, со слипшимися на лбу волосами, поддерживал Мышлаевского.
— А-а…