и жалости, такъ какъ общее мнѣніе успѣло склониться къ тому, что — «не устоитъ».
Прошкинъ съ особой сердечностью потрясъ ему руку и съ теплотой, какой нельзя было ожидать отъ этого соннаго, лѣниваго человѣка, проговорилъ:
— Ну, что-жъ такого... ничего... не робьте...
И Макарушкинъ, отходя отъ воротъ въ сторону, одинокій и лѣнивый, подумалъ про Прошкина:
«А онъ все-таки хорошій человѣкъ».
Зато Ткачевъ глядѣлъ на Макарушкина испуганными, тоскливыми глазами. Онъ далеко проводилъ взглядомъ широкую, стройную спину человѣка, которому привыкъ завидовать — и взглядъ этотъ туманился, двоился. To, казалось, это — просто спина, затянутая въ темную, выцвѣтшую шинель; то изъ-за нея выныривало цвѣтущее лицо мальчика съ искрящимися, веселыми глазами... И съ неба, гдѣ трещала пѣсня жаворонка, слышался тонкій звенящій смѣхъ:
— Тяцька въ Сильмѣ-ѣ...
А мягкій, задушевный голосъ шепталъ въ самое ухо, пригибаясь вмѣстѣ съ шелестомъ вѣтра:
— Это дядя... дядя это...
Надзиратели разошлись. Прошкинъ, утомленный пріемкой обильнаго праздничнаго подаянья и лишней возней съ воротами по случаю «бунта», спалъ. Ткачевъ задумчиво походилъ передъ острожными воротами, оглядѣлъ пестрое тающее поле, залитое маревомъ и солнцемъ, прислу-
и жалости, так как общее мнение успело склониться к тому, что — «не устоит».
Прошкин с особой сердечностью потряс ему руку и с теплотой, какой нельзя было ожидать от этого сонного, ленивого человека, проговорил:
— Ну, что ж такого... ничего... не робьте...
И Макарушкин, отходя от ворот в сторону, одинокий и ленивый, подумал про Прошкина:
«А он всё-таки хороший человек».
Зато Ткачёв глядел на Макарушкина испуганными, тоскливыми глазами. Он далеко проводил взглядом широкую, стройную спину человека, которому привык завидовать — и взгляд этот туманился, двоился. To, казалось, это — просто спина, затянутая в тёмную, выцветшую шинель; то из-за неё выныривало цветущее лицо мальчика с искрящимися, весёлыми глазами... И с неба, где трещала песня жаворонка, слышался тонкий звенящий смех:
— Тяцька в Сильме-е...
А мягкий, задушевный голос шептал в самое ухо, пригибаясь вместе с шелестом ветра:
— Это дядя... дядя это...
Надзиратели разошлись. Прошкин, утомлённый приёмкой обильного праздничного подаянья и лишней вознёй с воротами по случаю «бунта», спал. Ткачёв задумчиво походил перед острожными воротами, оглядел пёстрое тающее поле, залитое маревом и солнцем, прислу-