повезли ее по улицамъ. Она спустила на лицо свой густой вуаль и прижалась въ уголокъ кареты; я сталъ успокоивать ее и высказалъ ей все, что подсказало мнѣ мое сердце и что слѣдовало высказать царицѣ красоты и невинности, но она даже не приняла моей руки, когда я хотѣлъ помочь ей выйти изъ кареты.
— Да какъ же ты осмѣлился? Она, вѣдь, не знаетъ тебя! Я бы никогда не рѣшился на это!
— Ахъ, ты не знаешь ни свѣта, ни женщинъ! Теперь она обратила на меня вниманіе, и это уже кое-что значитъ.
Затѣмъ мнѣ пришлось прочесть ему мой экспромтъ, и онъ нашелъ его божественнымъ, достойнымъ появиться въ печати! Мы зашли въ кафе и выпили за здоровье Аннунціаты; да и всѣ, бывшіе тамъ, говорили только о ней; всѣ, какъ и мы, продолжали восхвалять ее. Было уже поздно, когда я простился съ Бернардо. Я вернулся домой, но нечего было и думать заснуть! Мнѣ доставляло такое наслажденіе вспоминать всю оперу: и первый выходъ Аннунціаты, и ея арію, и дуэтъ, и, наконецъ, за душу хватающій финалъ. Въ пылу восторга я даже нѣсколько разъ принимался апплодировать и громко вызывать Аннунціату! Затѣмъ мнѣ вспомнилось и мое маленькое стихотвореніе; я написалъ его на бумажкѣ, прочелъ и нашелъ очень красивымъ, перечелъ еще разъ и—если ужъ быть откровеннымъ—любовь моя къ Аннунціатѣ какъ будто перешла въ восхищенье своимъ собственнымъ стихотвореніемъ! Теперь, спустя столько лѣтъ, я смотрю на все это иными глазами, тогда же я находилъ свои стишки маленькимъ шедевромъ. «Она навѣрное подняла ихъ», думалъ я: «и теперь сидитъ, полураздѣтая, на мягкой шелковой софѣ, облокотившись прекрасною ручкой на подушку, и читаетъ:
Душа стремилась, замирая, |
До сихъ поръ я не зналъ міра богаче, прекраснѣе міра поэзіи, открытаго мнѣ твореніемъ Данте, но теперь онъ сталъ для меня какъ-то еще жизненнѣе, яснѣе, чѣмъ прежде: чарующее пѣніе Аннунціаты, ея взгляды, страданіе и отчаяніе, которыя она сумѣла такъ художественно выразить, какъ будто впервые выяснили мнѣ всю гармонію Дантовскаго стиха. Навѣрное ей понравились мои стихи! Я представлялъ себѣ, что́ она ду-
повезли её по улицам. Она спустила на лицо свой густой вуаль и прижалась в уголок кареты; я стал успокаивать её и высказал ей всё, что подсказало мне моё сердце и что следовало высказать царице красоты и невинности, но она даже не приняла моей руки, когда я хотел помочь ей выйти из кареты.
— Да как же ты осмелился? Она, ведь, не знает тебя! Я бы никогда не решился на это!
— Ах, ты не знаешь ни света, ни женщин! Теперь она обратила на меня внимание, и это уже кое-что значит.
Затем мне пришлось прочесть ему мой экспромт, и он нашёл его божественным, достойным появиться в печати! Мы зашли в кафе и выпили за здоровье Аннунциаты; да и все, бывшие там, говорили только о ней; все, как и мы, продолжали восхвалять её. Было уже поздно, когда я простился с Бернардо. Я вернулся домой, но нечего было и думать заснуть! Мне доставляло такое наслаждение вспоминать всю оперу: и первый выход Аннунциаты, и её арию, и дуэт, и, наконец, за душу хватающий финал. В пылу восторга я даже несколько раз принимался аплодировать и громко вызывать Аннунциату! Затем мне вспомнилось и моё маленькое стихотворение; я написал его на бумажке, прочел и нашёл очень красивым, перечёл ещё раз и — если уж быть откровенным — любовь моя к Аннунциате как будто перешла в восхищенье своим собственным стихотворением! Теперь, спустя столько лет, я смотрю на всё это иными глазами, тогда же я находил свои стишки маленьким шедевром. «Она наверное подняла их», думал я: «и теперь сидит, полураздетая, на мягкой шёлковой софе, облокотившись прекрасною ручкой на подушку, и читает:
Душа стремилась, замирая, |
До сих пор я не знал мира богаче, прекраснее мира поэзии, открытого мне творением Данте, но теперь он стал для меня как-то ещё жизненнее, яснее, чем прежде: чарующее пение Аннунциаты, её взгляды, страдание и отчаяние, которые она сумела так художественно выразить, как будто впервые выяснили мне всю гармонию Дантовского стиха. Наверное ей понравились мои стихи! Я представлял себе, что́ она ду-