XXVI
Александр Блок. Собрание стихотворений в трёх книгах. Книга первая: Стихи о Прекрасной Даме. Ц. 2 р. — Книга вторая: Нечаянная радость. Ц. 1 р. 50 к. — Книга третья: Снежная ночь. Ц. 1 р. 50 к. Москва, кн-во Мусагет. — М. Кузмин. Осенние озёра. Вторая книга стихов. М., к-во Скорпион. Ц. 1 р. 80 к.
Обыкновенно поэт отдаёт людям свои творения. Блок отдаёт самого себя.
Я хочу этим сказать, что в его стихах не только не разрешаются, но даже не намечаются какие-нибудь общие проблемы, литературные, как у Пушкина, философские, как у Тютчева, или социологические, как у Гюго, и что он просто описывает свою собственную жизнь, которая на его счастье так дивно богата внутренней борьбой, катастрофами и озарениями.
«Я не слушал сказок, я простой человек» — говорит Пьеро в «Балаганчике», и эти слова хотелось бы видеть эпиграфом ко всем трём книгам стихотворений Блока. И вместе с тем он обладает чисто пушкинской способностью в минутном давать почувствовать вечное, за каждым случайным образом — показать тень гения, блюдущего его судьбу. Я сказал, что это пушкинская способность, и не отрекусь от своих слов. Разве даже «Гавриилиада» не проникнута, пусть странным, но всё же религиозным ощущением, больше чем многие пухлые томы разных Слов и Размышлений? Разве альбомные стихи Пушкина не есть священный гимн о таинствах нового Эроса?
О блоковской Прекрасной Даме много гадали. Хотели видеть в ней — то Жену, облечённую в Солнце, то Вечную Женственность, то символ России. Но если поверить, что это просто девушка, в которую впервые был влюблён поэт, то мне кажется, ни одно стихотворение в книге не опровергнет этого мнения, а сам образ, сделавшись ближе, станет ещё чудеснее и бесконечно выиграет от этого в художественном отношении. Мы поймём, что в этой книге, как в «Новой жизни» Данте, «Сонетах» Ронсара, «Вертере» Гёте и «Цветах зла» Бодлера, нам явлен новый лик любви; любви, которая хочет ослепительности, питается предчувствиями, верит предзнаменованиям и во всём видит единство, потому что видит только самоё себя; любви, которая лишний раз доказывает, что человек — не только усовершенствованная обезьяна. И мы будем на стороне поэта, когда он устами того же Пьеро крикнет обступившим его мистикам: «Вы не обманете меня, это Коломбина, это моя невеста!» Во второй книге Блок как будто впервые оглянулся на окружающий его мир вещей и, оглянувшись, обрадовался несказанно. Отсюда её название. Но это было началом трагедии. Доверчиво восхищённый миром поэт, забыв разницу между ним и собой, имеющим душу живую, как-то сразу и странно легко принял и полюбил всё — и болотного попика, Бог знает чем занимающегося в болоте, вряд ли только лечением лягушиных лап, и карлика, удерживающего рукой маятник и тем убивающего ребёнка, и чертенят, умоляющих не брать их во Святые Места, и в глубине этого сомнительного царства, как царицу, в шелках и перстнях Незнакомки, Истерию с её слугой, Алкоголем.
Незнакомка — лейтмотив всей книги. Это обманное обещание материи — доставить совершенное счастье и невозможность, но не чистая и безгласная, как звёзды, смысл и правда которых в том, что они недосягаемы, — а дразнящая и зовущая, тревожащая, как луна. Это — русалка города, требующая, чтобы влюблённые в неё отреклись от своей души.
Но поэт с детским сердцем, Блок не захотел пуститься в такие мировые авантюры. Он предпочёл смерть. И половина «Снежной ночи», та, которая раньше составляла «Землю в снегу», заключает в себе постоянную и упорную мысль о смерти, и не о загробном мире, а только о моменте перехода в него. Снежная Маска — это та же Незнакомка, но только отчаявшаяся в своей победе и в раздражении хотящая гибели для ускользающего от неё любовника. И в стихах этого периода слышен не только истерический восторг или истерическая мука, в них уже чувствуется торжественное приближение Духа Музыки, побеждающего демонов. Музыка — это то, что соединяет мир земной и мир бесплотный. Это — душа вещей и тело мысли. В скрипках и колоколах «Ночных часов» (второй половины «Снежной ночи») уже нет истерии, — этот период счастливо пройден поэтом. Все линии чётки и тверды, и в то же время ни один образ не очерчен до замкнутости в самом себе, все живы в полном смысле этого слова, все трепетны, зыблются и плывут в «отчизну скрипок запредельных». Слова — как ноты, фразы — как аккорды. И мир, облагороженный музыкой, стал по-человечески прекрасным и чистым — весь, от могилы Данте до линялой занавески над больными геранями.
В какие формы дальше выльется поэзия Блока, я думаю, никто не может сказать, и меньше всех он сам.
Поэзия М. Кузмина — «салонная» поэзия по преимуществу, — не то, чтобы она не была поэзией подлинной и прекрасной; наоборот, «салонность» дана ей, как некоторое добавление, делающее её непохожей на других. Она откликнулась на всё, что за последние годы волновало петербургские гостиные. Восемнадцатый век под Сомовским углом зрения, тридцатые годы, русское раскольничество и всё то, что занимало литературные кружки: газеллы, французские баллады, акростихи и стихи на случай. И чувствуется, что всё это из первых рук, что автор не следовал за модой, но сам принимал участие в её творении.
Как и «Сети», первая книга М. Кузмина, «Осенние озёра» почти исключительно посвящены любви. Но вместо прежней нежной шутливости и интимности, столь характерных для влюблённости, мы встречаем пылкое красноречие и несколько торжественную серьёзность чувственного влечения. Костёр разгорелся и из приветного стал величественным. Пусть упоминаются всё знакомые места — фотография Буасона, московский «Метрополь», — читателю ясно, что мечтами поэта владеет лишь один древний образ, мифологический Амур, дивно оживший «голый отрок в поле ржи», мечущий золотые стрелы. Его, только его угадывает поэт и в модном смокинге и под форменной треуголкой. Этим и объясняется столь странное в современных стихах повторение слов «лук», «стрелы», «пронзить», «проколоть», что при иных условиях показалось бы нестерпимой риторикой.
Один и тот же Амур с традиционным колчаном слетает к поэту в полдень из золотого облака и сидит с ним в шумливой зале ресторана. И там, и тут — тот же «знакомый лик». Это безумие, да, но у него есть и другое название — поэзия.
Несколько особняком, но в глубоком внутреннем соответствии с целым, стоит в книге отдел восточных газелл — «Венок вёсен» — и «Духовные стихи» с «Праздником Пресвятой Богородицы». В первых, овеянных тенью Гафиза, пылкое красноречие чувственности, о котором я говорил выше, счастливо сочеталось с яркими красками восточной природы, базаров и празднеств. М. Кузмин прошёл мимо героической поэзии бедуинов и остановился на поэзии их городских последователей и продолжателей, к которой так идут и изысканные ритмы, и жеманная затруднённость оборотов, и пышность словаря. В его русских стихотворениях второе лицо чувственности — её торжественная серьёзность — стало религиозной просветлённостью, простой и мудрой вне всякой стилизации. Словно сам поэт молился в приволжских скитах, зажигал лампады перед иконами старинного письма. Он, который во всём чувствует отблеск Иного, будь то Бог или Любовь, он имеет право сказать эти победные строки:
Не верю солнцу, что идёт к закату.
Не верю лету, что идёт на убыль,
Не верю туче, что темнит долину,
И сну не верю — обезьяне смерти —
Не верю моря лживому отливу,
Цветку не верю, что твердит: «Не любит!» —
Среди современных русских поэтов М. Кузмин занимает одно из первых мест. Лишь немногим дана в удел такая изумительная стройность целого при свободном разнообразии частностей; затем, как выразитель взглядов и чувств целого круга людей, объединённых общей культурой и по праву вознесённых на гребне жизни, он — почвенный поэт, и, наконец, его техника, находящаяся в полном развитии, никогда не заслоняет собой образа, а только окрыляет его.