XV
Фёдор Сологуб. Собрание сочинений. Тт. I, V. СПб. Изд. «Шиповник». Цена 1 р. 50 к. — Сергей Соловьёв. Апрель. Вторая книга стихов. Москва. К-во «Мусагет». 1910 г. Цена 2 р. — Николай Морозов. Звёздные песни. Москва. К-во «Скорпион». 1910 г. Цена 1 р. 50 к. — Н. Брандт. Нет мира миру моему. Стихи. Киев. 1910 г. — Сергей Гедройц. Стихи и сказки. СПб. 1910 г. Цена 2 р.
Много написал Сологуб, но, пожалуй, ещё больше написано о нём. Так что, может быть, лишний труд писать о нём ещё. Но у меня при чтении критик на Сологуба всегда возникают странные вопросы, неуместные простотой своей постановки. Как же так? Преемник Гоголя — а не создал никакой особой школы; утончённый стилист — а большинство его стихотворений почти ничем не отличается одно от другого; могучий фантаст — а только Недотыкомку, Собаку да звезду Маир мы и помним из его видений! Отчего это происходит, не знаю и не берусь ответить, но попробую рассмотреть поэзию Сологуба с точки зрения общих требований, предъявляемых к поэтам.
Образы Сологуба… но какие могут быть образы, если поэт сказал, что есть только «Я», единственная реальность, создавшая мир? И неудивительно, что этот мир только пустыня, в которой нечего полюбить, потому что полюбить — значит почувствовать что-либо выше и лучше себя, а это невозможно по заданию. Словно сквозь закопченное стекло смотрит поэт вокруг себя. Красок нет, да и линии как-то подозрительно стёрты: свет зари у него холодный и печальный, жизнь бледная, день — ясный, бездна — немая. Словарь благородный, но зато какой невыразительный; сравните его хотя бы со словарём Брюсова или Бальмонта; я не говорю об Иванове или Анненском, у которых прилагательное своей глубиной и красочностью совершенно подавляет существительное.
Нежелание рисовать и лепить особенно сказывается в сологубовских рифмах; ведь рифма в стихе то же, что угол в пластике: она — переход от одной линии к другой и, как таковой, должна быть внешне неожиданна, внутренне обоснована, свободна, нежна и упруга. А Сологуб, рифмуя одинаковые формы глаголов или прилагательные, принимая окончания таких слов, как «гадания», «вещания», за дактилические рифмы, невольно обескрыливает свой стих.
Сила Сологуба, как поэта, в том, что он был и остался единственным последовательным декадентом. Всё, ранящее больное сознание, удалено из его стихов; его образы минутны и исчезают, оставляя после себя чуть слышную мелодию, может быть только аромат. Для этого он изображает вещи не такими, какими их видит, и больше всего любит «то, чего на свете нет». Его муза — «ангел снов не виденных на путях неиденных», который, как рыцарский щит с гербом, держит в руках «книгу непрочтённую с тайной запрещённою». И, конечно, больше всего он говорит о смерти, этот, очевидно, ни разу не умиравший, хотя любящий утверждать противное, великий поэт-мистификатор.
Разные пафосы бывают у поэтов: пафос любви, страдания, мудрости, силы. Сергей Соловьёв избрал для себя пафос благосостояния. Говоря про Киев, он восклицает:
Не сюда ль Царьградские владыки
Слали драгоценные дары?
В теремах не умолкали клики,
Шумные и хмельные пиры.
Вот о России:
Вся Россия — хлеб и небо.
Сотни вёрст — одно и то ж:
Золотые волны хлеба,
Ветром зыблемая рожь.
Вот о поместьях графа Равенсвуда:
Ни одну заповедную древнюю ель
По дубравам не тронул враждебный топор,
И далёко на рынках известна форель
Из твоих полноводных озёр.
Вот об античной Греции:
Испачкавшись землёй и золотым навозом,
Руками крепкими, как белая кора,
Сжимаешь ты сосцы упрямым диким козам,
И струи молока звенят о дно ведра.
Он любит книги, больше старые, — но не читать их, а любоваться ими в какой-нибудь маленькой, но изысканной библиотеке или захватить какую-нибудь с собой в лес, чтобы как-нибудь оправдать свои мечтательные блуждания. Видно, что он не читатель, потому что все его книжные образы — и Иоанна д’Арк, и Ричард Львиное Сердце, и Иоанн Креститель — только беспомощный пересказ событий, известных из истории и легенд.
Как истинный земляной человек, он чувственен. Вся наивная эротичность XVIII века с его «красавицами, которым не более четырнадцати лет», «персями» и другими «заветными красами» заняла не последнее место в его стихах. Но зато там, где надо проявить более серьёзное отношение к любви, он едва ли не ученик Апухтина.
Радостна в нём подлинная близость к Византии. Ведь через Византию мы, русские, наследуем красоту Эллады, как французы наследуют её через Рим. И часто греческие идиллии и элегии, разыгрывающиеся на подмосковных лужайках, являются личным завоеванием поэта Сергея Соловьёва и имеют свою, особенную, остроту.
Сравнительно с первой книгой Сергея Соловьёва, его стих совершенствуется, но скорее по пути нежности и певучести, чем медной кованности, как о том мечтает сам поэт. Досадно только небрежное подчас отношение к русскому языку. Такие выражения, как «устные розы», «фавн свиряет в певучий ствол», «зелень земли сладостнотравная» — всё это только непонятый Вячеслав Иванов.
Трах, трах, трах!
Та-ра-рах!
Кто гремит
На горах?
Это бог
Барамбог
Ест бобы и горох!
Ой ты бог
Барамбог!
Ты не ешь
Весь горох!
На свой пир,
Командир,
Пригласи ты весь мир!
Что это? Пародия на Ивана Рукавишникова? Нет, это стихи Николая Морозова. Это его юмор. А вот и серьёзные стихи:
Искал он к правде путь далёкий
В юдоли лжи и пошлых дел.
Его окутал мрак глубокий,
А с неба светоч не горел
и т. д.
Вот собственно звёздные:
На лазурной гемисфере,
Там, где Млечный Путь блестит,
Появился в атмосфере
Над землёй метеорит
и т. д.
Неужели в почтенные лета автора можно дебютировать книгой стихов, имея подобный запас образов, приёмов и закристаллизированных переживаний? Или это та научная поэзия, о которой столько говорят во Франции Ренэ Гиль и его сторонники? Нет, там всё построено на искании синтеза между наукой и искусством, а в стихах Николая Морозова мы не видим ни того, ни другого. Одно великолепное презрение к стилю, издевательство над требованиями вкуса и полное непонимание задач стиха, столь характерные для русских поэтов-революционеров конца XIX столетия, да разве ещё шаблонность переживаний, тупость поэтического восприятия и бесцеремонность в обращении с вечными темами — вот стихи Морозова.
И с горьким упрёком хочется сказать этому герою наших дней, шлиссельбургскому узнику, учёному и врагу царей от лица оплёвываемой справа, попрекаемой слева, робко притаившейся современной русской поэзии:
Зачем вы посетили нас
В глуши забытого селенья?..
Главная отличительная черта стихов Николая Брандта — это их прозаичность. Пока прозаична мысль, образ, с этим ещё можно мириться: автор, как кажется, достаточно умён и начитан, чтобы не попытаться замаскировать этот недостаток, свойственный многим и более крупным поэтам, но зато прозаизм его выражений часто слишком мучителен: он так и влечёт захлопнуть эту маленькую книжку, чтобы больше уже не открывать. Как бы сознавая это, Николай Брандт иногда впадает в противоположную крайность и пишет вещи, имеющие вкус даже не сахара, а сахарина. Такова его «поэма в символах» «Через Жизнь».
Темы его банально-декадентские с уклоном к парнасизму, от которого, впрочем, ещё так далёк этот, едва ли не первый по забавной неловкости выражений, стихотворец: Проклятие Евы, Александрийский палач, Пляска Саломеи, Сон мазохиста, Мандрагора, Печаль Сатаны и т. д.
Но у него попадаются хорошие строчки, иногда даже строфы. Вот, например, начало стихотворения «Сизифов труд»:
Вдавясь пятой в песок, до боли стиснув зубы,
Напрягши мускулов железные узлы,
Косматый великан, толкая камень грубый,
Пытается вскатить его на верх скалы.
Забавно отметить, что оглавление книги напечатано в виде чаши. Очевидно, и у Ивана Рукавишникова, написавшего несколько «фигурных стихотворений», нашлись не только поклонники, но и подражатели.
Зачем пишут поэты? На этот вопрос не трудно ответить; одни — чтобы рассказать людям что-нибудь новое, добытое ими самими: идею, образ, чувство, всё равно; другие — ради чистого наслаждения творчеством, таким божественно-сложным, радостно-трудным. Но зачем пишут не-поэты, зачем пишет, например, Сергей Гедройц?
Это не «пленной мысли раздраженье», потому что мыслей в его стихах нет, есть только общие места; тщеславие? тоже вряд ли; он только с трудом подражает плохим подражателям Апухтина. Что же? Что же?
Слог его ужасен; у самого Владимира Гордина нет такого слога:
Засыпая от дум безвыходной тоски,
Твое имя вчера я шептал.
И пришёл ты ко мне из безвестной дали,
Из прозрачного свода небес вышины
Ты сошёл, лишь тебя я призвал.
Засыпать от дум тоски, тво́е (вместо твоё), дали́ (вместо да́ли), свод небес вышины — разве всё это по-русски? и так на каждой странице. Всё случайно в этой книге, зыбкой и вязкой, как топкое болото: в ней можно переменить все прилагательные, переставить строфы, из нескольких стихотворений сделать одно, и наоборот.
В книге есть и картинки, такие же ненужные и бесцветные, как и стихи.