I · II · III · IV · V · VI · VII
I
«И ты решился?» сказала Мария своему мужу, смотря на него с недоумением и вместе с каким-то страхом: «и ты решился? Чрез два дня ты едешь, и, может быть, мы увидимся там — на небе…»
Ручей слез брызнул из глаз её.
— Друг мой! неужели на слова императора, который исчислил мне все выгоды, могущие произойти для Франции от этого похода, и всю опасность иметь такого сильного соперника, как Россия, я мог отвечать ему: я останусь в Париже равнодушным зрителем возвышения или уничижения Франции, славы или бесславия моего отечества?
Мария плакала.
— Что ж мне оставалось делать? Я начал было отговариваться… «Так вы не хотите быть в походе?» спросил император строго и с удивлением. Напротив, государь, но… «Я не терплю этих но; вы согласны, и этого достаточно». Он поздравил меня командиром роты вольтижеров и чрез два дня велел быть готовым к походу.
— Но ты плачешь, Мария? Утешься. Может быть, эта разлука будет не надолго; может быть…
«До свидания — в вечности!» прервала его Мария.
— К чему эти грустные мысли?
Мария долго, безмолвно смотрела на своего мужа.
«Так, я решилась».
Он быстро взглянул на нее.
Мария продолжала: «Я не разлучусь с тобою. Или оба останемся в снегах России, или оба возвратимся на родину».
— Мария! тебе ли переносить бремя войны? Нет, я не хочу, чтоб ты из любви ко мне подверглась стольким неприятностям; — оставь это намерение.
«Эрнест, любишь ли ты меня?»
— Ты обижаешь меня этим вопросом.
«Если так, то не противоречь мне. Едем к матушке; она еще ничего не знает».
Эрнест прижал ее к своей груди; пламенный поцелуй спаял их уста.
Марии 18 лет. Она прекрасна собою. Только два месяца как по склонности она вышла за Эрнеста, — вот причина, которая заставила ее решиться на разлуку, может быть вечную, с престарелым отцом и нежно любящею ее матерью.
Правду говорят, что ненависть и любовь женщины не имеют пределов.
II
Напрасны были слова родителей Марии, которые, томимые каким-то горьким предчувствием, старались всячески убедить ее остаться в Париже, ожидать окончания войны с Россиею и возвращения Эрнеста. Мария, от природы характера решительного, никак не хотела изменить своего намерения.
Наступил час отъезда. Отец Марии рыдал как дитя; мать — не плакала: её горесть была выше слез.
Коляска уже была подана. Мать отвела Марию в сторону:
«К чему мне скрываться от тебя, Мария? Какое-то предчувствие говорит мне, что мы не увидимся более». — Она сняла с своей шеи черный шелковый шнурок, на котором висело простое стальное кольцо. «Это кольцо переходит в нашей фамилии из рода в род; мать моя, провожая меня в Париж, передала мне его, завещая, чтобы я в свою очередь вручила его старшей дочери. Исполняю слова её и, если Бог наградит тебя дочерью, то, расставаясь с нею, отдай ей это кольцо: с ним издревле сопряжено предание, что мать, передавшая его дочери, узрит свое потомство».
Мария надела шнурок на себя и бросилась в объятия матери.
Чрез несколько минут коляска уже скрылась из вида. Только тогда слезы облегчили грусть матери.
Может быть, вам самим случалось надолго разлучаться с своими родителями, или отпускать на чужбину любимое детище: — вы поймете без описаний чувства Марии и её родителей.
III
Верные своей системе, войска русские отступали к Москве. Французы, ослепленные прежними своими успехами, думали, что и тут не встретят никакой преграды, следуя по пути, указуемому их звездой-путеводительницей. Бедные! они не знали, что отступающие русские были не что иное, как войско, идущее на кладбище пред гробом воина, чтобы с почестию опустить его в землю. Они не знали, что и им уже вырыта обширная могила в снегах России; что и их опустят в эту могилу с почестями, при громе пушек, как воина некогда славного своими доблестями, но для которого уже пробил последний час.
Начиналась осень — самое неприятное время для воина. Ретивое сердце русского томилось жаждою битвы, — и в самом деле, каково положение верного сына отчизны, когда он видит врага, беспрепятственно попирающего землю родины; не знает цели, с которою позволяют это ему, и не может, без нарушения воли начальства, противопоставить ему грудь свою, чтобы хотя одним мигом замедлить его вторжение?..
Накануне 7-го августа русские знали, что не обойдется без битвы и с пылкою радостью острили штыки свои; французы, полные уверенности в своем успехе, буйно веселились. На другой день солнце осветило ужасную картину; верность и любовь к родине боролись с исканием власти и добычи. Можно догадаться, на которой стороне остался перевес.
Наступившая ночь прекратила военные действия. Луна, как бы из любопытства, выплыла из-за туч, чтобы увидеть остатки кровавого пира.
Биваки враждующих были недалеко друг от друга; из одного можно было видеть дымящиеся огоньки другого. Громкое «qui vive» и «слушай» раздавались в передовых цепях, утомленных боем.
Как шквал среди штиля, появился в стане французов легко одетый всадник. Его белый конь как стрела прорвался сквозь цепь французов и летел прямо к бивакам русских. Встревоженная цепь открыла по нём огонь; пуля сбила фуражку с всадника, и группа волнистых длинных кудрей рассыпалась из-под неё по плечам и тихо колебалась от быстрого полета коня. Картина была прекрасная.
Цепь русских уже близка; всадник хотел удержать коня, но тот, казалось, вовсе не замечал его усилий.
Два русские солдата схватили с обеих сторон коня за мундштук; тот рванулся; но, послушный силе, стал как вкопанный; кровь струилась по бедру его.
Всадник быстро спрыгнул с коня; к нему подошел офицер.
«Ради Бога» сказал он по-французски: «жив ли Эрнест де Л***?»
Офицер обросил его глазами. Пред ним стояла Мария.
— Кто он?
«Командир роты вольтижеров; ваши казаки захватили его сегодня в плен. Ради Бога, жив ли он?» И говоря это, Мария трепетала как преступник, ожидающий смертного приговора. Но её бледность, встревоженный вид, происходили не от усталости, не от мысли, что она находится одна, среди неприятелей, среди «варваров», какими она почитала русских; но от страха за жизнь Эрнеста, для которого она оставила все, чтоб только быть вместе с ним.
— Да, он жив, он останется жив — сказал офицер, тронутый положением Марии; но, повинуясь своей обязанности, он не мог ее провести прямо к Эрнесту.
В одной из офицерских палаток на тюфяке лежал Эрнест; голова его и правая рука были перевязаны; он был в каком-то забытьи; у ног его, как ангел-хранитель, стояла Мария.
Ах, как обворожительна была она в мужском костюме! На щеках её играл живой румянец радости; густые локоны небрежно раскинуты по плечам; полуоткрытые уста, готовые произнесть имя Эрнеста, удерживались боязнию разбудить его, прервать сон, который, быть может, рисует ему родину и ее, его Марию; голубые, как лазурь неба, глаза приковались к любимому предмету, — и какие глаза! не один юноша в мечтах об них проводил целые ночи.
Эрнест проснулся; незнакомая палатка напомнила ему его положение. Нечаянно упал взор его на Марию — и он не верил самому себе; он думал, что сон еще продолжает ему рисовать милый образ. Только Мария пламенными поцелуями уверила его в существенности неожиданной, невоображаемой.
Если б вы видели их свидание, вы бы подумали, что это любовники, проведшие в разлуке несколько лет. Вы бы едко улыбнулись, если б вам сказали, что это муж и жена, невидавшиеся несколько часов…
IV
Пленные французы были рассыпаны по всем концам России. Уделом Эрнеста и Марии был Оренбург.
Оренбург 20 лет назад и Оренбург теперешний — это дикий киргиз-кайсак и образованный европеец.
Представьте себе голую степь, на которой нет ни былинки; только однообразный, седой ковыль, волнуемый малейшим ветерком, делает в этом случае справедливым современное основанию мира уподобление степи морю, уподобление, которое уцелело и при Всемирном потопе, в забытом уголку Ноева ковчега. Позади вас высятся две горы, называемые Гребнями; пред вами как будто вынырнул из песка Оренбург; он окружен рвом и валом, которые упираются обоими концами на Урал, сердито подмывающий правый берег свой, где стоит Оренбург. Несколько казачьих домов, как бы выброшенных из города, в беспорядке лежат влево от вала, из-за которого видны две или три главы церквей. Взгляните за Урал — и вам не на чем остановить свой взор, он упрется в далекую синюю черту, где небо и степь сливаются в одну массу; только вправо от вас одиноко дремлет каменный меновой двор, мертвый в продолжение 10-ти месяцев, и оживающий летом вместе с прибытием Хивинского каравана и началом мены русских с азиатцами. Прибавьте к этому необразованное провинциальное общество, — и вот вам Оренбург, несколько десятков лет назад. В этой степи суждено было вянуть лучшему цветку Парижа, вырванному из объятий родительских, из образованнейшего общества…
Ах зачем, Мария, ты не теперь там? Ты бы не узнала своей прежней темницы. Просвещение делает и степь плодоносною. Подъезжая к Оренбургу, ты уже не встретила бы этой дикой, угрюмой степи. Где сребрился прежде белый ковыль, теперь роскошно качается золотой колос; местами разбросаны довольно большие участки леса, в котором прежде чрезвычайно нуждались жители; за Уралом прекрасная роща, служащая лучшим гуляньем для города. По обе стороны вала две большие, хорошо обстроенные слободы.
Дружное, образованное общество делает Оренбург вовсе не скучным городом.
Как уроженец Оренбурга, которому мила и степь родная, я мог бы увлечься излишними похвалами своей родине; но я знаю здесь одного образованного человека, который должен был провесть там несколько лет, и, среди шумных, разнообразных, веселостей нашей столицы, он признавался мне, что часто вздыхает о пустынном ордынце.
Киргизы своими набегами не давали покоя жителям линии[1]; только и слышно было о несчастных, сделавшихся их добычею… Не спрашивайте о положении этих пленников.
Ах, люди, люди! и вы еще гордитесь своим именем пред животными, когда многие, многие из вас стоят не только не наряду с животным, но ниже их. Эти многие делают имя человека хуже имени пресмыкающегося; а вы, вы еще гордитесь этим именем! Ум, отличающий вас от животных, не есть ли жало, опаснейшее нежели жало скорпиона?
Езжали вы по линии? видели вы предосторожности, принятые правительством для безопасности проезжающих? Между каждыми двумя крепостями, расположено несколько казачьих форпостов, которые снабжают вас конвоем из одного или нескольких вооруженных казаков, и сменяют часовых, расположенных по дороге. На возвышенных местах вы видите три утвержденные в земле жерди; между ними наверху устроен род шалаша с соломенным навесом: это веде́т; оттуда быстрый взор казака стережет неприятеля. Внизу привязана его лошадь; невдалеке обверченный соломою столб, который он зажигает в случае опасности. Эти веде́ты расположены в виду один другого. Вы подъезжаете к веде́ту: казак, стоящий на нём, быстро слезает по зарубкам, сделанным на жердях, садится на лошадь и описывает три круга в правую сторону около своего веде́та; то же делает и конвоирующий вас, позади вашего экипажа; это условный знак, что едут свои.
Теперь вы не увидите уже более этих предосторожностей; оренбуржские жители забыли о набегах киргиз-кайсаков, и самая линия переносится за Урал глубже в степь. Русский орел не престает простирать крылья свои, — честь и слава ему!
V
Вечерело. Жаркий день медленно остывал от тихого северного ветра; солнце, красное как лицо путешественника после долговременного вояжа по степям, не заходило, но как бы погружалось в песок, теснимое толпою облаков.
По дороге к Илецкой крепости[2], по ступицу в песке, едва тащимый тройкой измученных лошадей, плыл карандас[3]; в нём мужчина и женщина с ребенком, прелестным как ангел; мужчина был Эрнест; женщина, вы догадались, Мария; ребенок — дочь её. Лицо первого от природы смугло; лицо Марии, белое как чистый альбастр, подернулось легким загаром, признаком её нового местопребывания.
С каждою почтою начальство ожидало получить разрешение всем пленным возвратиться на родину. Мария и Эрнест знали это, и потому смотрели на Оренбург не как на место своего заключения, но как на край, достойный любопытства во многих отношениях и совершенно новый для жителей Франции. С этими мыслями они решились короче ознакомиться с достопримечательностями той стороны, и, пользуясь снисхождением правительства, они ехали в Илецкую крепость, или, как там называют ее, в Илецкую защиту, посмотреть на разработку огромной копи каменной соли, которою пользуются десятки лет, и которой станет, как говорят знахари (а я им верю), еще на несколько столетий.
Мария любовалась этой дикой, совершенно новой для неё природою; только порой глубокий вздох волновал её лебяжью грудь, и невольная слеза туманила лазурь её глаз; но Эрнест никогда не видал этой слезы: Мария не хотела дать ему повод подумать о тоске её по родине.
Они подъезжали к веде́ту; казак его сидел уже на лошади, повернул ее вправо, и как вихрь закружился; наши путешественники любовались им.
Пять минут спустя, одинокий карандас стоял на дороге; лошадь еще носилась вокруг веде́та, — седока на ней не было; повисши на стременах, безжизненный, он влачился по земле.
Длинная перспектива столбов густого черного дыма тянулась от снежного возвышения и терялась вдали.
Лава казаков лавой принеслась к опустелому веде́ту; один из них поймал лошадь товарища, взглянул на его окровавленную грудь и, оборотившись к другим, сказал:
«Рубцов велел долго жить, братцы. Метки, проклятые! вишь — в самое ретивое!» Он указал им на острые концы двух стрел, пронзивших сердце бедного казака.
Счастливы вы, герои, столичных гостиных! вам знакомы только стрелы Амура; но и те уже редко задевают за ваши сердца; оттого ли что стрелы сами притупились, или оттого, что слепой стрелок щедро разбросал их во времена романтизма…
На песке глубоко отпечатались следы нескольких лошадей; вдалеке, по их направлению, дымилось легкое облако пыли. Казаки полетели в ту сторону.
Стемнело. Измученные лошади не жалели сил своих; но быстрый Урал пересек им дорогу. Удалой конь урядника первый готов был броситься в реку, и вдруг стремительно отпрыгнул в сторону; он испугался жестокости людей — у самого берега лежал человек; петли оборвавшегося аркана задушили его. На другой стороне Урала виднелись люди; ночь застилала их своею пеленою. На другой день узнали, что несчастный, найденный казаками, был Эрнест; следующая почта привезла ему позволение возвратиться на родину, но оно уже было лишнее: он был в стране, из коей нет возврата.
VI
Много лет, этих капель времени, упало в океан вечности, и сколько горя, сколько радости унесли они с собою, сколько людей смыли с лица земли! а сколько мириад книг и повестей утопили они в лете! И числа нет.
Еще свежа в моей памяти суровая зима 1827 года; но как глубоко она врезалась в душу киргиз-кайсаков! Сильные ураганы, или, выражаясь по-тамошнему, бураны истребили большую часть скота, единственного источника их существования; голод довел их до крайности: за бесценок, едва не из одного хлеба, они нанимались в пастухи и работники к русским; но те, зная их вероломство, редко доверяли им.
В эту зиму, в Оренбурге наделал много шуму приезд маркизы Р.
Пронесся слух, что она богата, знатна; дамы ждали её визита, готовили платья для бала, который она, по их мнению, должна была дать; но ни того, ни другого не было; они сперва удивлялись её невежливости, потом сердились, пустились в злословие; но ничто не помогало; наконец и они смолкли, вероятно оттого, что языки устали.
Маркиза занимала один из лучших домов, жила хорошо, но уединенно, и носила траур по умершем муже. С нею приехал молодой человек, который хлопотал по делам маркизы, рылся в пограничной комиссии; но никому не была известна основательно цель его розысков. Насчет его досужие дамы шёпотом, с улыбочкой, передавали свои мнения, догадки, явным опровержением которых были лета маркизы…
Виноват, чуть не пропустил один важный пункт, на котором основывалась большая часть догадок о породе и происхождении вышеупомянутой маркизы: это то, что она, хотя и понимала русский язык, но дурно объяснялась на нём.
VII
Было часа 4 вечера. Маркиза читала письмо, только что принесенное ей; вошедший слуга доложил, что бедный киргизец продает девочку лет 10-ти.
Маркиза желала иметь воспоминание об Оренбурге, почему — не знаю; да тогда и в моде было в лучших домах иметь какую-нибудь карлицу, арабку или киргизку.
Маркиза вышла к нему; пред нею стоял киргиз лет 40, среднего роста; волосы — смоль, глаза — смесь огня и мрака, лицо, как и у всех азиатцев, скулисто, неприятно. На нём был оборванный шерстяной халат, сверх которого такой же кожаный; на ногах жалкие остатки сапогов с острыми загнутыми вверх носками; он держал за руку девочку. Черты всех азиаток так однообразны, что если вы видели одну из них, то все равно что видели целое племя: плоский нос; узенькие глаза; белые, как только выпавший снег, зубы, — вот все что можно сказать о ней.
Чрез женщину, нанятую на месте, которая довольно бегло говорила по-татарски (татары и киргизцы свободно понимают друг друга), маркиза спросила, что́ заставляет его продать девочку?
Киргизец отвечал: «это дочь моя; голод разлучает нас». На вопрос он говорил не как купец, но как нищий, умирающий с голоду: «не откажите! мешок хлеба!» Разумеется, что он был удовлетворен с избытком. Уходя, он только взглядом простился с дочерью. Напрасно вы бы искали на его глазах навернувшуюся слезу: природа, кажется, не дала слез этим глазам.
Маркиза назвала киргизку Зюльмой; русская дворня её сократила это имя просто в Зюльку.
Прошло после того две недели; маркиза ожидала чего-то с нетерпением; её спутник, или лучше сказать, поверенный, проводил почти весь день в пограничной комиссии. Однажды утром в комнату маркизы вошла с озабоченным видом старушка, нанятая ею в управительницы дома. «Ах, матушка маркиза» сказала она с низким поклоном: «ведь Зюлька-то бежала, окаянная».
— Неужели? каким же образом? спросила маркиза дурным русским языком? — «А вот, матушка; я ходила рано по утру в кухню, — ведь везде надо посмотреть, а то и обвесят и украдут, — так вот я и иду двором; глядь, ан Зюлька-то и смотрит в подворотню, да и распевает что-то по-ихнему; я только и разобрала что она часто поминала ангай (отец); мне и не вдогад старой, ан с час места погляжу, Зюльки и нет как нет; вишь ты, проклятый бусурманин, отец-то, и приезжал за ней. Вот у городничихи Анны Степановны ономнясь также увезли киргизенка. Да и узелка-то, с платьем не успела взять; все здесь покинула; а в нём столько вещиц: верно у нас наворовала». Она принесла узелок; маркиза от скуки разбирала безделки, в самом деле несколько дней назад пропавшие.
Дверь отворилась, вошел поверенный; по его лицу можно было угадать, что он принес весть нерадостную.
«Что́ скажете вы?»
— Все кончено, маркиза: возвращение вашей дочери невозможно. Киргизы сделали набег на линию и откочевали далее в степь. Все сношения с ними прерваны.
Маркиза не слыхала последних слов, — она лежала без чувств; в руке её был черный шнурок, на нём стальное кольцо.
На другой день я торопился ехать из Оренбурга в наш Питер; посылаю на почтовый двор за лошадьми — нет ни одной пары: маркиза Р* забрала все. От этого днем позже я приехал сюда.
- ↑ Так называется цепь пограничных крепостей, тянущаяся по Уралу, которых цель оберегать смежные с Киргизской степью губернии России от набегов диких ордынцев.
- ↑ Крепость, известная богатством каменной соли в ней добываемой.
- ↑ Или тарантас, — простой экипаж, чрезвычайно удобный для дороги, находящийся в большом употреблении в Оренбуржском крае.