Смех и горе (Лесков)/Глава четвёртая
В комнату нашу вошла большая, полная, даже почти толстая дама с косым пробором и с мушкой на левой щеке. За ней четыре барышни в ватных шёлковых капотах, за ними горничная девушка с красивым дорожным ларцом из красного сафьяна, за девушкой лакей с ковром и несколькими подушками, за лакеем ливрейным лакей не ливрейный с маленькою собачкой. Генеральша, очевидно, была недовольна, что мы заняли комнату, прежде чем она накушалась здесь своего чаю.
Она извинялась перед матушкой, что побеспокоила её, но извинялась таким странным тоном, как будто мы были перед нею в чём-то виноваты и она нас прощала. Матушка по своей доброте ничего этого не замечала и даже радовалась, что она может чем-нибудь услужить проезжим, вызывалась заварить для них новый чай и предложила дочерям генеральши наших отогретых пирожков и папушников. Но генеральша отклонила матушкино хлебосольство, объяснив, всё в том же неприступном тоне, что она разогретого не кушает и чаю не пьёт, что для неё сейчас сварят кофе в её кофейнике, а пока… она в это время обратилась к Петру Ивановичу и сказала:
— Послушай, мужик, у тебя есть что-нибудь завтракать?
— Матушка, — отвечал, выгибаясь, Пётр Иваныч, — у меня сию минуту индюк в печи сидит, — на станцию для ремонтёров жарил, да если твоей милости угодно, мы тебе его подадим, а они подождут.
— Давай, — приказала генеральша.
Наш Борис тряхнул чубом и ещё с большим ожесточением стал глотать остывающий чай. И мне и Борису показалось, что генеральша приказала подать индюка единственно затем, чтоб унизить этим нас, занимавших в комнате лучшее место, но скромно подкреплявшихся чаем и разогретыми пирожками. Все мы были немало переконфужены этим начинавшим подавлять нас великосветским соседством и нетерпеливо ждали появления индюка, в надежде, что вслед за тем гости наши покушают и уедут.
Наконец, явился и он. Как теперь его помню: это был огромный, хорошо поджаренный, подрумяненный индюк на большом деревянном блюде, и в его папоротку[1] был артистически воткнут сверкающий клинок большого ножа с белой костяною ручкой. Пётр Иванович подал индюка и, остановясь, сказал:
— Прикажете раскроить?
— Нет, пожалуста, пожалуста… твоих услуг не надо, — отвечала генеральша.
Пётр Иванович, не конфузясь, отошёл в сторону.
На столе запылал кофейник, и генеральша обратилась к дочерям с вопросом, чего кому хочется. Ни одной не хотелось ничего. Надо помнить, что это были те времена, когда наши барышни считали обязанностью держаться неземными созданьями и кушали очень мало, а потому генеральша только и могла отрезать от индюка одно крылышко. Это крылышко какая-то из девиц подержала в руках, покусала и бросила на тарелку. Затем лакей доложил, что карета готова, и чопорные гости стали собираться. Но тут произошла престранная история, впервые поколебавшая моё высокое понятие о генеральшах.
Пётр Иванов явился с огромными счетами, начал выкладывать за теплоту и за светлоту и вдруг потребовал за жареного индюка семнадцать с полтиной (конечно на ассигнации[2]).
Генеральша так и вскипела.
— Чту ты, чту ты! Да где же это за индюка семнадцать с полтиной? Этак и за границей не дерут.
— Нам, сударыня, заграница не указ; мы свой расчёт держим.
— Да мы твоей индюшки и не съели: ты сам видишь, я одно крылышко от неё отломила.
— Как вам угодно, — отвечал Пётр Иванов, — только я её теперь никому подать не могу. Как у нас русский двор, то мы, сударыня, только целое подаем, особенно ремонтёрам, потому как это господа завсегда строгие.
— Ах, какой же ты мошенник! — закричала генеральша.
Пётр Иванов просил его не порочить.
— Нет, скажите Бога ради, мошенник он или нет? — обратилась генеральша заискивающим тоном к моей матери.
Мать промолчала, а Пётр Иванов положил на стол счёты и вышел.
— Я не заплачэ, — решила генеральша, — ни за что не заплачу, — но тут же и спасовала, потому что вошедший лакей объявил, что Пётр Иванов не выпускает его с вещами к карете.
— Ах, боже мой, разве это же можно? — засуетилась генеральша.
— Торговаться вперёд надо, — отвечал ей поучительно Борис.
— Но, мой друг, пойди, уговори его. Вы позволите?
Мать позволила, Борис пошёл, долго кричал и вернулся с тем, что менее пятнадцати рублей не берёт.
— Скажите, что же мне делать? — засуетилась снова генеральша.
Мать моя, зевая и закрывая рот рукою, отвечала генеральше по-французски, что надо заплатить, и добавила, что с одного её кузена на Кавказе какие-то казаки на постоялом дворе потребовали пять рублей за пять яиц и, когда тот не хотел платить, заперли его на дворе.
— Неужели это может быть и со мною? — воскликнула генеральша и, заливаясь слезами, начала упрашивать Петра Иванова об уступке, но Пётр Иванов из пятнадцати рублей не уступил ни одной копейки, и деньги эти ему были заплачены; генеральша, негодующая и заплаканная, стала прощаться, проклиная Русь, о которой я слышал за границей одни нежные вздохи.
— Возьмите же по крайней мере с собою этого индюка: он вам пригодится, — сказала моя мать генеральше.
Растерянная генеральша с радостию согласилась.
— Да, да, — заговорила она, — конечно, жаркое пригодится.
И с этим её превосходительство, остановив за руку Петра Иванова, который хотел уносить индюка, сказала ему:
— Позволь, позволь, батюшка: ты деньги получил, а индюк мой. Дай мне сахарной бумаги, чтобы завернуть.
Пётр Иванов отказал, но мать встала с своего места, пересыпала рублёный сахар из бумажного картуза в холщовый мешочек и передала её Борису, который тут же мастерски увернул индюка и вручил его непосредственно самой генеральше. Встреча с этою гордою дамой, её надутый вид и метаморфозы, которые происходили с нею в течение нескольких минут, были для меня предметом немалого удивления.
С этих пор я при виде всякого земного величия постоянно не мог отучиться задавать себе вопрос: а как бы держало себя это величие пред индюком и запертыми воротами?
Это невинное событие преисполнило юную душу мою неулегающимися волнами сомнения и потом во многих случаях моей жизни служило мне соблазном и камнем преткновения, о который я спотыкался и довольно больно разбивал себе нос.
Тотчас по отъезде генеральши в нашей компании начались на её счет самые злые насмешки, из чего я тогда же вывел для себя, сколь невыгодно выходить из собрания первым, а не последним. Из этой же беседы мне впервые уяснилось, что такое называется чванством, фанфаронством и другими именами. Но в конце этого разговора матушка, однако, обратила Борисово внимание на то, что хорош же, мол, однако, и твой Пётр Иванов, — какой он мошенник! — Борис по этому поводу пустился в бесконечные рассказы о том, что придорожному человеку, а тем более дворнику никогда верить нельзя, будь он хоть самый честнейший человек, ибо на больших дорогах… Тут он начал рассказывать разные страсти, слушая которые я заснул.