Гоголь и его последняя книга (Григорьев): различия между версиями

[досмотренная версия][досмотренная версия]
Содержимое удалено Содержимое добавлено
м Бот: автоматизированная замена текста (-(?s)<center>[ ']*((?:ДѢЙСТВУЮЩІЕ|[ІVXLI\d]+)\.?)[ ']*</center> +==== \1 ====, -<center>(.+?)(?<!</center>)(\n+) +<center>\1</center>\2<center>, -(?s)<center>[ ']*((?:ПРИМЕЧАНИЯ)\.?)[ ']*</center> +=== \1 ===)
Строка 32:
}}
<div class="text">
<center>А. А. Григорьев</center>
 
<center>Гоголь и его последняя книга</center>
 
Русская эстетика и критика 40—50-х годов XIX века / Подгот. текста, сост., вступ. статья и примеч. В. К. Кантора и А. Л. Осповата. — М.: Искусство, 1982. — (История эстетики в памятниках и документах).
Строка 42:
''(«Выбранные места'' из ''переписки с друзьями»'' Н. Гоголя, стр. 284)<sup>1</sup>
 
==== 1 ====
<center>1</center>
 
Последняя книга Гоголя составляет чуть ли не самый важный вопрос нашей литературы в настоящую минуту, не только сама по себе, но и по отношению к партиям, в которых этот вопрос нашел себе различные ответы<sup>2</sup>. Книга эта — «Выбранные места из переписки с друзьями» — сделалась уже не простым литературным явлением, но делом, процессом литературным. Еще за несколько времени до появления своего в свете она возбуждала толки, еще предисловие ко второму изданию «Мертвых душ» встречено было неприязненно<sup>3</sup>, хотя, собственно говоря, в этом предисловии нет ничего такого, что не было прежде сказано поэтом, на что по крайней мере не было сделано им намека. Партия, встретившая неприязненно предисловие к «Мертвым душам», может быть, не заметила, что она противоречит самой себе и более еще противоречит современному значению искусства, которое, сошло с своих прежних ходуль, совлеклось с туманного нимба, существует для всех и каждого, дает в себе часть всем и каждому. То время, когда поэт мог сказать себе: «Ты царь — живи один!»<sup>4</sup>, уже прошло — не знаем, ко вреду ли искусства, но, во всяком случае, не ко вреду общественного развития. Повторяем опять, что же тут мудреного, что поэт, который хочет создать народную эпопею, прислушивается к голосу народа?.. Неприязненность встречи предисловия ко второму изданию «Мертвых душ» объясняется только последнею книгою Гоголя, о которой давно уже ходили темные слухи в обществе<sup>5</sup>. Партия, складывавшая для Гоголя пьедестал из бренных остатков всей прошедшей литературы, до тех пор только поклонялась своему кумиру, пока не видела — или, лучше сказать, могла еще не видеть — слишком яркого различия его образа мышления от ее образа мышления, ибо, в настоящую минуту, говоря словами этой странной книги Гоголя: ''«уже умные люди начинают говорить, хоть противу собственного убеждения, из-за того только, чтобы не уступить противной партии, из-за того, что гордость не позволяет сознаться пред всеми в ошибке»'', ибо в настоящую минуту — и этим мы в особенности обязаны всепримиряющему понятию гегелевского развития — исчезла во многом и во многих вера в то, что
Строка 76:
В другом месте, где Гоголь говорит о самом себе как о писателе, он определяет сам себя как аналитика человеческой пошлости, но не как оправдателя ее, чем бы хотела, может быть, видеть его так называемая натуральная школа, не совсем понявшая своего учителя… Но вопрос о Гоголе по отношению к его деятельности прежней и к школе, получившей от него начало, составит предмет второго отдела нашей статьи: «Гоголь, как художник и мыслитель, и натуральная школа», в которой мы постараемся доказать, что поэт даже и не думал ''изменять'' своей прежней деятельности, что последняя книга его только поясняет эту же самую деятельность.
 
==== 2 ====
<center>2</center>
 
Гоголь впервые выступил на литературное поприще с своими «Вечерами на хуторе близ Диканьки». Это были еще юношеские, свежие вдохновения поэта, светлые, как украинское небо, — все в них ясно и весело, самый юмор простодушен, как юмор народа, еще не слыхать того злобного смеха, который после является единственным честным лицом в произведениях Гоголя, — хотя в то же самое время и здесь, уже в этих первых поэтических впечатлениях, выступает ярко особенное свойство таланта нашего поэта — ''свойство очертить всю пошлость пошлого человека и выставить на вид все мелочи, так что они у него ярко бросаются на глаза'' (слова последней книги Гоголя); это свойство здесь не выступило еще карающим смехом, оно добродушно, как шутка, и потому как-то легко, как-то светло на душе читателя, как светло и легко на душе самого поэта, еще не вышедшего из-под обаяния родного неба, еще напоенного благоуханием черемух его Украины. Ни один писатель, может быть, после древних, не одарен таким полным, гармоническим сочувствием с природою, как Гоголь; ни один писатель не носит в себе, как он, такого пластического постижения красоты (вспомните только Аннунциату в его «Риме», это создание могущественной кисти мастеров древней Италии), красоты полной, существующей для всех и для всего, — никто, наконец, как этот человек, призванный очертить пошлость пошлого человека, не полон так сознания о прекрасном человеке, прекрасном физически и нравственно, — и по тому самому ни один писатель не обдает вашей души такою тяжелою грустью, как Гоголь, когда он беспощадно разнимает трупы, обливается желчью и негодованием над утраченным образом Божиим в человеке, образом вечно прекрасного. Но в «Вечерах на хуторе», как мы сказали, все еще светло и наивно, в самом пороке отыскивает еще поэт добродушную сторону, и образ пьяного Каленика, отплясывающего трепака на улице в ночь на Рождество Христово<sup>14</sup> — еще чисто гомерический образ. В этом быте, простом и непосредственном быте Украины, поэт видит свою Галю — чудное существо, которое спит в ''божественную ночь, очаровательную ночь'', раскинув черные косы, под украинским небом, на котором серпом стоит месяц<sup>15</sup>… все еще полно таинственного обаяния — и прозрачность озера, и фантастические пляски ведьм, и образ утопленницы, запечатленный какой-то светлой грустью. А Сорочинская ярмарка, с шумом и толкотнёю ее повседневной жизни, а ночь на Рождество Христово, с молодцом кузнецом Вакулой и с его гордой красавицей Оксаной, а исполинские образы двух братьев Карпатских гор, осужденных на страшную казнь за гробом<sup>16</sup>, эти дантовские образы народных преданий, — все это еще и светло, и таинственно, как лепет ребенка и сказки старухи няньки. Но недолго любовался поэт этим бытом, радовался беспечной радостью художнического воссоздания этого быта… Он кончил его апотеозу великой эпопеей о Тарасе Бульбе и дивною легендой о Вии, где вся природа его страны говорит с ним шелестом трав и листьев в прозрачную летнюю ночь, и где между тем в тоске безысходной, в замирании сердца мчащегося с ведьмою по бесконечной степи философа Хомы слышится невольно тоска самого художника, переходящая и на читателя; разделавшись навсегда с обаянием своего родного края в этой части своего «Миргорода», Гоголь взглянул оком аналитика на этот быт; простодушно, как прежде, принялся было он чертить высоко человеческие фигуры Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны<sup>17</sup> — и остановился в тяжелом раздумье над страшным трагическим fatum {Рок, судьба ''(латин.).''}, лежавшим в самой крепости, в самой непосредственности их отношения; он с безыскусственною верностью стал изображать бесплодные существования Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича — и имел полное право воскликнуть впервые, кончая эту трагическую комедию: ''скучно на этом свете, господа!'' — как мог и имел право сказать в конце своей последней книги: пусто и страшно ''становится в Твоем мире, мой Боже!'' С этой минуты он уже взял в руки анатомический нож, с этой минуты он обозначил свой путь, ибо Иван Иванович и Иван Никифорович, изображенные здесь еще беспритязательно, еще без злости, еще возбуждающие только вопль на скуку жизни, выступают потом страшными лицами «Ревизора» и «Мертвых душ»; Афанасий Иванович пополняется потом Плюшкиным, в котором потеря одного чувства, с одной стороны, и чудовище-привычка<sup>18</sup> — с другой, довели человека до окончательного отпадения от образа Божия.
Строка 90:
«Мертвые души» суть последнее слово всей предшествовавшей деятельности Гоголя и, несмотря на строгий, художнический суд над ними самого автора, все-таки это подвиг благородный и высокий, и притом предназначенный не для оправдания человеческой пошлости, чем бы хотели их видеть некоторые близорукие, хотя и добросовестные люди. Предшествовавшая деятельность Гоголя делает понятными лирические места его поэмы — понятным, что поэт может не обещать только, но и действительно перейти к иным образам, — и степени человеческого просветления изображать точно так же свято и верно, как степени падения и обмеления; она делает, наконец, понятным появление последней книги Гоголя — этого строгого суда его над самим собою и над личностью, суда честного, но, разумеется, и болезненного, — преимущественно назидательного для школы, признавшей поэта своим вождем и главою и нисколько не понявшей своего учителя. Школа эта, названная ее довольно жалкими противниками ''натуральною''<sup>23</sup>, увидела в Гоголе только оправдателя и восстановителя всякой мелочной личности, всякого микроскопического существования, она пошла дальше в этом оправдании и вдалась, с одной стороны, в сантиментальное поклонение добродетелям Макара Алексеевича Девушкина и Варвары Алексеевны (в романе «Бедные люди»)<sup>24</sup>, забывши слово Гоголя, что опошлел образ добродетельного человека<sup>25</sup>, — с другой стороны, до того углубилась в созерцание личности, что дала гражданство всякой претензии в патологической истории о Голядкине-старшем<sup>26</sup>, где человек является уже вполне рабом — рабом, для которого нет исхода из его рабства.
 
==== 3 ====
<center>3</center>
 
Переходя к изложению содержания ''странной'' книги Гоголя, мы еще раз повторяем, что книга эта есть болезненный момент в его духовном развитии, и самую эту болезненность должны мы принять точкою исхода для суда над самою книгою. Прежде всего болезненность эта не есть чисто ''личная'', гоголевская; она обща всем сынам эпохи более или менее; не всякого, правда, приводит она к результатам, к которым в настоящую минуту приведен сам Гоголь, но тем не менее самые эти результаты и не новы, и не необыкновенны. Вот что сам поэт говорит об этой болезненности, вот в чем мыслитель ищет корня зла:
Строка 138:
и человек мыслящий в книге Гоголя найдет повод к дальнейшему мышлению, а на массу он если и подействует, то подействует своим пуритански-строгим, стоическим духом, следственно, тем же самым началом сосредоточения.
 
==== 4 ====
<center>4</center>
 
Теперь остается нам проследить содержание новой книги Гоголя.
Строка 160:
И на первом месте является вопрос о женщине, потому ли, что поэт сам слишком понимает всю важность этого вопроса, по другим ли каким-либо причинам. Но, в самом деле, в настоящую минуту общественного развития ''меньшие'', то есть женщины, дети и бедные, составляют почти единственный вопрос, вопрос, который составляет великую историческую задачу христианства. Путь, избранный современным мышлением для разрешения вопроса о женщине, уже теперь окончательно обозначился и оказался не совсем верным; по крайней мере становится опять ясна, как день, весьма простая истина, что женщина не может быть равна мужчине даже по простым физиологическим причинам, если только, как Зандова Лелия<sup>33</sup>, не отвергает она своей собственной женской сущности; с другой стороны, самая свобода отношений мужчины и женщины, при настоящем устройстве общества, ведет не более не менее как к тем же грустным результатам, к каким привело великую женщину ее добросовестное мышление в «Лукреции Флориани». У самой Занд, сохранившей во многом девственно-поэтическую чистоту, женщина — как в «La Mare au Diable» {«Чертова лужа» ''(франц.).''} и в некоторых других созданиях — является спасающим, примирительным, так сказать, влажным элементом в отношении к мужчине, тем Ewig-Weibliche {Вечно женственным ''(нем.).''}, которое спасает Фауста, то есть человека. Точно так же смотрит на женщину и Гоголь, и уж, разумеется, нельзя упрекнуть в идеальности воззрения человека, который способен начертать дивно пластический образ Аннуциаты и так горько плакать, как плачет он над погибшею женственностью в своем «Невском проспекте»… Понимая глубоко борьбу и разделение, господствующие в обществе, он не лишает женщины части в этой борьбе, но какое мягкое, какое светлое значение дает он этой борьбе в отношении к другим и какой тяжелый крест налагает он на нее в отношении к самой себе. С одной стороны, дает он ей орудием ее красоту: «ибо красота женщины, — по словам его, — еще тайна. Бог недаром повелел иным из женщин быть красавицами; недаром определено, чтобы всех равно поражала красота, даже и таких, которые ко всему бесчувственны и ни к чему не способны», — и не учит он женщину «соблазнять улыбкою на доброе дело», — как выразился остроумно, но несправедливо г. Павлов<sup>34</sup>, — ибо соблазна нет в отношении к добру, а отвергать всякое участие других в нащих добрых делах — значит проводить стоицизм еще далее, чем проводит его сам Гоголь; с другой стороны, в письме о том, чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту, возмутившем всех странностью формы даваемых в нем советов, Гоголь, ''нигде не видя мужа'', внушает женщине стоицизм, доходящий до совершенной победы над самим сердцем. Советы эти, — и о семи кучах дохода и о том, чтобы не дотрогивались до других куч, даже при виде картины бедности, — вполне объясняются желанием собрать воедино рассеянные и расплывшиеся силы человека, хотя бы посредством женщины; они странны и нелепы в своей форме, но не смешны даже в самых выписках с подчеркнутыми словами. Формы преходящи, могут быть и не быть, — а призыв внутреннего человека собрать себя всего воедино, призыв женщине содействовать этому и дарами, ей данными, и несением креста собственного вполне соответствуют духу Того, в малом стаде Которого ''овому дается дух пророчества, овому дар языков, овому любовь''<sup>35</sup> и перед Которым все равно суть члены единого, нераздельного целого и в этом смысле не знают ''ни рабов, ни свободных, ни мужска пола, ни женска.''
 
==== 5 ====
<center>5</center>
 
В письме о том, «что такое слово», следующем непосредственно за письмом о значении женщины в свете, Гоголь высказывает мысль, не новую, правда, — что ''«обращаться со словом нужно честно»'', — но которую напомнить весьма недурно было ему собратиям своим, писателям, не только нашим, но и европейским. Настоящая литературная эпоха, с ее «Жидами», «Тайнами»<sup>36</sup> и проч., есть эпоха осквернения слова. Может быть, такой момент низведения искусства до самой низшей степени и необходим в развитии вообще, но никто не станет отвергать, что он пагубен для искусства. Гоголь же смотрит на свое дело как истинный художник и как человек, который дорожит своим призванием, — тот же высокий взгляд на искусство высказывает он и в письме «о чтениях русских поэтов перед публикою», только, к сожалению, Гоголь как-то слишком простодушно верит в то, что «сила таких чтений сообщится всем и произведет чудо: потрясутся и те, которые не потрясались никогда от звуков поэзии».
Строка 178:
О письмах по поводу «Мертвых душ» говорено слишком много всеми, но все, более или менее, обращали внимание на странности выражений — на нецеремонность тона Гоголя, когда он говорит о самом себе, но, собственно говоря, это — простодушная, безыскусственная честная исповедь художника, который дорожит своим делом. Самые слова Гоголя о том, что ''рожден он вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной'', и что ''дело его — душа и прямое дело жизни'', нельзя понимать ни как ложное смирение, ни как отречение от своей деятельности. Прямое дело жизни для него, как для художника, есть искусство, производить же эпоху, то есть стоять во главе партии он не хочет, вот и все… Одним словом, везде, где Гоголь говорит об искусстве, в письмах ли о «Мертвых душах», в письме ли о художнике Иванове, в письме ли о том, «в чем, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность», особенно отличающемся тонкостью и нежностью взгляда, виден прежний Гоголь «Портрета», «Рима», «Разъезда после представления», так, как во всем взгляде на русский быт, во всех довольно странных советах помещику виден Гоголь «Мертвых душ», так, как, наконец, в письме о Светлом Воскресении, где поэт, больной сам недугами века, разоблачает их с искренностью и глубиною, виден прежний же мыслитель Гоголь, творец «Невского проспекта», «Записок сумасшедшего» и «Шинели».
 
<center>=== ПРИМЕЧАНИЯ</center> ===
 
В настоящем издании собраны статьи русских критиков и эстетиков 40—50-х гг. XIX в.; все они написаны и опубликованы (в России или за ее пределами) в период с 1842 по 1857 г.