И. С. Тургенев и его деятельность (Григорьев): различия между версиями

[досмотренная версия][досмотренная версия]
Содержимое удалено Содержимое добавлено
м Бот: автоматизированная замена текста (-\n''-- +\n— '', - --\n + —\n)
Строка 54:
Тут может быть возникнет сейчас же вопрос: имеет ли право критик говорить о таланте, который он горячо любит и высоко ценит, не перестает ли он быть м отношении к такому таланту критиком, т. е. лицом судящим, взвешивающим, оценивающим, указывающим недостатки и промахи? Такой вопрос конечно может возникнуть только в кружках, ничего не питавших кроме критических статей гг. Греча, Кс. Полеваго, Булгарина, Сенковского и иных, приучивших публику их читавшую и поныне еще может быть читающую, к извинениям в случаях их ''особенного'' расположения к тому или другому из авторов — да в кружке замоскворецких или коломенских барышень, которые всегда думают, что им сказали что либо ''«в критику»'' — но все же ведь он, этот пошлый вопрос, может возникнуть… потому что, при малой развитости понятий в большей части нашей публики, еще не привыкли уметь отделять расположение к дарованию от расположения к личности. Даже Белинский не успел приучить к этому. Большей части читающих, и даже пишущих, и даже иногда критикующих, — непонятен тот процесс раздвоения на человека чувствующего и человека судящего, который совершается в критике; т. е. в лице, взявшем на себя трудную роль выражать свое личное сознание, примеряя его к общему сознанию. ''Сознавая'' свои особенные, личные симпатии к талантам, он так же подвергает самого себя, т. е. эти симпатии, суду и анализу как подвергает ему общее сознание — разлагая как свое, так и общее на ''разумное'' и ''неразумное.'' Потому что ведь и в общем бывает часто известная доля неразумного. Общее конечно правее личного — но когда? Только тогда, когда оно перейдет из настоящего в прошедшее: в минуту настоящего — общее представляет только хаос, в котором волнуются и кипят и однородные и разнородные впечатления: из борьбы их, из взаимной амальгамировки возникает уже потом нечто неизменное, неподвижное — почему великий поэт и говорит:
 
Nur im vergang’nen lebt das Tüchtige *) -- —
 
*) Только в прошедшем живет разумное, правое.
Строка 188:
"Петр Зудотешин
 
"Милостивый Государь мой. -- —
 
"По так как почерк этих строк нисколько не подходит на почерк, которым написана остальная часть тетради, то издатель и почитает себя в праве заключить, что вышеупомянутые строки прибавлены были впоследствии другим лицом, тем более, что до сведения его (издателя) дошло, что г-н Чулкатурин действительно умер в ночь с 1-го на 2-е апреля 18… в родовом своем поместье «Овечьи воды.»
Строка 364:
То сердце не научится любить.
 
Которое устало ненавидеть, -- —
 
является какою-то грустною жертвою того страшного разъедающего начала, которое только Гоголь мог держать, обуздывать и позволил ему, этому началу, выводящему чудовища из внутри человека — измучить, затерзать и пожрать наконец только себя одного…
Строка 404:
Ибо и Тургенев, этот талант, всей высотой своей обязанный романтизму с одной стороны и искренности с другой — в свою очередь не миновал подчинение теориям — хотя этот момент, по причине особенной отрицательной черты его таланта — отсутствия резкости, переходящего даже в отсутствие энергии, никогда не выражался у него целым рядом, целою эпохою произведений — а рассеян во множестве их, мелькает по местам ''даже до сею дня.'' Есть два-три произведения, в которых влияние теорий выразилось у него резко — но от этих, чисто уже заказных, не по внутреннему побуждению писанных, вещей отрекся сам Тургенев, как истинный поэт. Я говорю о произведениях в роде «Холостяка» и «Нахлебника» — столь же заказных в том смысле, что они ''заказаны'' теориями, как драматические попытки Занда — но эти произведения, которыми, по всей видимости, столь же мало дорожит автор, как и своими поэмами и лирическими стихотворениями (некоторыми из последних, впрочем, совершенно напрасно) — для критика чрезвычайно-важны и дороги. Таланит глубоко-искренний, как талант Тургенева, искренно подчиняется, на время, и теориям — стало быть, художнически стремясь сообщить им плоть и кровь, идет смело, — часто против воли смело, — смело, не смотря на мягкость собственной натуры, — до крайних граней. Тургеневский «Мошкин», влюбляющийся на старости лет, да еще представленный Щепкиным, искренне же увлекавшимся своею ролью, высоким комиком Щепкиным, на зло натуре стремившемся часто к трагизму (странная замашка многих комиков!) — довел натурализм, т. е. опять-таки, сентиментальный натурализм конца сороковых годов, до крайних пределов комизма — и его же «Нахлебник», к сожалению, не игранный на сцене, эта «пьеса с причиной», как назвал ее почему-то покойный Гоголь — привел натурализм уже не к комическому, а к отвратительному. Дальше идти было некуда — это был сок, выжатый из повестей М. Достоевского, Буткова и других натуралистов — поэтом-романтиком, поэтом-идеалистом — и вся болезненная поэзия, разлитая истинным поэтом сентиментального натурализма в «Белых ночах», вся тревожная лихорадочность «Хозяйки», не могли снасти исчерпанного и обнаженного до скелета направления: поэт сентиментального натурализма сам сделал важный шаг к выходу из него в развивавшейся все глубже и глубже «Неточки Незвановой» — и о нем нельзя по этому сказать последнего слова — но сентиментальный натурализм, — увы!
 
Умер он -- —
 
Умер наш голубчик!
Строка 536:
Пустого места в душе оставить нельзя. Посадить на него вместо факта пугало — не значит уничтожить факт, но заставить его только на время притвориться не существующим. Живой факт вытесняется из души только живым же фактом, т. е. фактом, составляющим для души убеждение и сочувствие.
 
Обращаясь к тому, что я называю ''романтическим'' в мире нашей души — я скажу тоже самое. Литература пустилась отправлять обязанность повара — а в продолжение его проповедей романтический Васька слушал да ел. Другие отнимали обглоданный кусок — но Васька крал другой, может быть по той простой причине, что Ваське — есть хотелось, а пищи ему не давали… Кто говорит, что он хорошо делал, что крал? — кто говорит, что Печорин, «чувствуя в себе силы необъятыя» — занимался специально «высасыванием аромата свежей благоухающей души» — что Арбенин сделался картежником потому только, что -- —
 
Чинов я не хотел, а славы не добился
Строка 624:
— Положим, положим; я был тут орудием судьбы, — ''впрочем, что это я вру — судьбы нету;'' старая привычка неточно выражаться. Но что ж это доказывает?
 
— ''-- Доказывает то, что меня с детства вывихнули.''
 
— А ты себя вправь! — на то ты человек, ты мужчина; энергии тебе не занимать стать! Но как бы то ни было, разве можно, разве позволительно — частный, так сказать, факт возводить в общий закон, в непреложное правило?
Строка 642:
— Ибо, пожалуй, смейся, — ибо нет в тебе веры, нет теплоты сердечной; ум, все один только копеечный ум… ты, просто, жалкий ''отсталый вольтерьянец — вот ты кто.''
 
— ''-- Кто, — я вольтериянец!''
 
— Да, ''такой же, как твой отец'', — и сам того не подозреваешь.
Строка 748:
Я все земное совершила:
 
Я на земле любила и жила, -- —
 
или, наконец, просто иметь какой-нибудь высший человеческий интерес в жизни, только не наслаждение, не объядение земными благами. Потом на помощь этим философам пришли историки, которые стали и теориями и фактами доказывать, что будто не только каждый человек в частности, но и весь род человеческий стремится к какому-то высшему проявлению и развитию человеческого совершенства; но зато и катает же их, озорников, почтенный барон Брамбеус! Я, с своей стороны, право, не знаю, кто прав: прежние ли французские философы или нынешние немецкие; который лучше: XVIII или XIX век; но знаю, что между теми и другими, между тем и другим большая разница во многих отношениях…» (Сочинения В. Белинского, т. I)<sup>10</sup>.
Строка 836:
Вы понимаете, разумеется, до какой степени должны быть Лаврецкому противны и эта кротость, и эта покорность, и это кокетство — вся бездна гнусной, неизлечимой моральной лжи. Вы понимаете также, как ему, слабому, но самолюбивому человеку, должно быть ужасно сознание, что «Варвара Павловна нисколько его не боялась, а показывала вид, что вот сейчас в обморок упадет», а он только может «тяжело дышать и по временам стискивать зубы»… В этой ужасной, но глубокой по истинности своей сцене слышен огаревский стон:
 
Я должен над своим бессилием смеяться…<sup>15</sup> -- —
 
больше еще, — вечные стоны Гамлета. Правда простирается тут до беспощадности, до подметки в Лаврецком движения чисто актерского, когда он ''«застегивается доверху».''
Строка 852:
Талант по преимуществу впечатлительный, впечатлительный, как я уже несколько раз повторял, до женственности, Тургенев, храня, даже вопреки своим новым стремлениям, старые веяния, но неспособный закалиться в мрачном, хотя бы и лирическом отрицании, поддался и аналитическим веяниям новой эпохи. Смирение перед почвою, перед действительностью, возникло в душе его, как душе поэта — не чисто логическим, рудинским или михалевическим, требованием, — а отсадком самой почвы, самой среды, пушкинским Белкиным.
 
Только талант, а не гений, не заклинатель, — он зашел слишком далеко -- —
 
И он сжег все, чему поклонялся,
Строка 870:
Уверяют, что мы молоды — это вздор; да и притом у нас изобретательности нет; сам Х-в признается в том, что мы даже мышеловки не выдумали. ''Следовательно, мы поневоле должны заимствовать у других.'' „Мы больны“, — говорит Лермонтов. ''Я'' согласен с ним; ''но мы больны оттого, что только наполовину сделались европейцами; чем мы ушиблись, тем мы и лечиться должны („le cadastre“'', — подумал Лаврецкий). У нас, — продолжал он, — лучшие головы — ''les meilleures têtes'' — давно в этом убедились; ''все народы в сущности одинаковы; вводите только хорошие учреждения — и дело с концом.'' Пожалуй, можно приноравливаться к существующему народному быту, ''это наше дело'', дело людей (он чуть не сказал: государственных) служащих; но в случае нужды, не беспокойтесь, учреждения переделают самый этот быт». Марья Дмитриевна с умилением поддакивала Паншину. «Вот какой, — подумала она, — умный человек у меня беседует». Лиза молчала, прислонившись к окну; Лаврецкий молчал тоже; Марфа Тимофеевна, игравшая в уголку в карты с своей приятельницей, ворчала себе что-то под нос. Паншин расхаживал по комнате и говорил красиво, ''но с тайным озлобленьем: казалось, он бранил не целое поколенье, а нескольких известных ему людей.'' В саду Калитиных, в большом кусте сирени жил соловей; его первые вечерние звуки раздавались в промежутках красноречивой речи; первые звезды зажигались на розовом небе над неподвижными верхушками лип. Лаврецкий поднялся и начал возражать Паншину; завязался спор. ''Лаврецкий отстаивал молодость и самостоятельность России; отдавал себя, свое поколение на жертву, — но заступался за новых людей, за их убежденья и желания;'' Паншин возражал раздражительно и резко, объявил, что умные люди должны все переделать, и занесся наконец до того, что, забыв свое камер-юнкерское звание и чиновничью карьеру, ''назвал Лаврецкого отсталым консерватором'', даже намекнул — правда, весьма отдаленно — на его ложное положение в обществе. Лаврецкий не рассердился, не возвысил голоса (он вспомнил, что Михалевич тоже называл его отсталым — только вольтериянцем) — и спокойно разбил Паншина на всех пунктах. ''Он доказал ему невозможность скачков и надменных переделок с высоты чиновничьего самосознанья — переделок, не оправданных ни знанием родной земли, ни действительной верой в идеал, хотя бы отрицательный; привел в пример свое собственное воспитание, требовал прежде всего признания народной правды и смирения перед нею — того смирения, без которого и смелость противу лжи невозможна;'' не отклонился, наконец, от заслуженного, по его мнению, упрека в легкомысленной растрате времени и сил.
 
— ''-- Все это прекрасно, — воскликнул наконец раздосадованный Паншин, — вот вы вернулись в Россию, — что же вы намерены делать!''
 
— ''-- Пахать землю, — отвечал Лаврецкий, — и стараться как можно лучше ее пахать.''
 
— Это очень похвально, бесспорно, — возразил Паншин, — и мне сказывали, что вы уже большие сделали успехи по этой части; но согласитесь, что не всякий способен на такого рода занятия…
Строка 950:
Да простят нам читатели, что мы перервем эту нить воспоминаний Левина, что мы остановимся здесь на минуту. Левин, как все мы, более или менее, поразился грандиозностью чужого идеала, прямо, на веру принял его за собственный, внутри души живущий. Идеал этот у него притом чисто немецкий. Все в его воспоминаниях отзывается мечтами Шиллера, — звучит великою песнию германского поэта о радости…<sup>27</sup> Не мудрено, что этот идеал сам в себе нашел начало раздвоения, когда и у самого Шиллера всюду проходит одна мысль, что
 
Das Dort wird niemals Hier,<sup>28</sup> -- —
 
что
Строка 1032:
Daß wir uns in ihr zerstreuen,
 
Darum ist die Welt so groß<sup>34</sup>, -- —
 
говорит он в той же песне, которую мы уже приводили, ободряя тут же стремящегося тем, что
Строка 1060:
Никто не станет отрицать, конечно, что вся трагическая сторона отношения испытанного в бурях жизни человека к минутно посетившему его призраку молодости обозначена в этих стихах с удивительною энергиею. Никто также не станет отрицать и того, что подражатели Лермонтова напрасно распространяли его стихи в целые повести, — что все, бывшее настоящею бурею в душе поэта обратилось у них просто в бурю в стакане воды. Лермонтов дал много, но едва ли не один он в состоянии был воспользоваться как следует тем, что он дал. Приложите известное стихотворение его, взятое из Гейне:
 
Они любили друг друга и долго и нежно, -- —
 
или стихотворение, выше нами приведенное, к жизни какого-нибудь Ивана Иваныча или Марьи Петровны, — выйдет нечто комическое. Что-то комическое же являлось в повести г. Станкевича, являлось против воли ее весьма серьезного автора, — наперекор желанию читателя, который видел в «Идеалисте» не Тамарина, а человека действительно мыслившего и много страдавшего. В особенности смешны были орлы, являвшиеся Левину и во сне и воочию на пароходе.
Строка 1186:
Скрыть это зрелище! Меня когда-то
 
Она считала чистым, гордым, вольным -- —
 
И знала рай в объятиях моих…
Строка 1404:
…ускользнет, как змея,
 
Вспорхнет и умчится, как птичка<sup>24</sup>, -- —
 
столь ясная в лирическом стихотворении его, — тоже каприз великой поэтической личности, а не идеал общий, объективный.
Строка 1418:
Остается положительно только Татьяна пушкинская с ее отражениями. Отражениями — и задачу Марьи Андреевны, и художественно созданный образ Лизы — называю я, конечно, не в смысле копий. Насколько оригинальны и действительны положения, в которые поставлена Марья Андреевна и которые говорят за нее гораздо лучше, чем она сама говорит, насколько оригинально лицо Лизы — все знают. Но ни Марья Андреевна, ни Лиза нейдут дальше того идеала, который сам поэт называл:
 
Татьяны милый идеал…<sup>30</sup> -- —
 
в который положил он все сочувствия своей великой души, умевшей на все отзываться жарко — и на пластические образы, и на ту красоту, перед которой