Та третья (Сенкевич; Лавров): различия между версиями

[досмотренная версия][досмотренная версия]
Содержимое удалено Содержимое добавлено
м Ё-фикация (главы I - X)
Начало (главы XI - XXV)
Строка 687:
 
Со злостью я простился с ними тотчас же, и под предлогом, что мне нужно видеться с Остшиньским, я действительно пошёл к нему, но за тем, чтоб утащить его обедать.
</div>
 
== XI ==
 
<div class="indent">
Что я видел, что я видел!
 
Только теперь я понял, на что человеку даны глаза.
 
{{lang|it|Corpo di Bacco}}<ref>{{lang-it|}}</ref>, что за красота!
 
Идем мы с Остшиньским. Вдруг, смотрю: на углу Вежбовой мимо нас проходит какая-то женщина. Я останавливаюсь, как вкопанный, деревенею, каменею, таращу глаза, теряю чувство, бессознательно хватаю Остшиньского за галстук, развязывая галстук Остшиньского и… спасите… погибаю!
 
Что за дело, что у ней прелестные черты… Не черты, но это просто мечта художника, — чудо, как рисунок, чудо, как колорит, чудо, как замысел! Грёз воскрес бы из мертвых при виде ее, а потом удавился бы с горя, что рисовал таких уродин.
 
Смотрю, смотрю… Идет одна… впрочем, вздор! идет с ней поэзия, идет музыка, идет весна, идет наслаждение и любовь. Не знаю, захотел ли бы я ее рисовать тотчас же; мне хотелось бы упасть перед нею на колени, целовать ее ноги за то, что она родилась такою. Одним словом, я и сам не знаю, чего бы мне хотелось…
 
Она прошла мимо нас, ясная, как весенний день. Остшиньский кланяется ей, но она его не видит… Я пробуждаюсь от очарования и кричу:
 
— Пойдем за ней!
 
— Нет, — отвечает Остшиньский, — ты с ума сошел, что ли? Мне нужно завязать галстук. Оставь меня в покое. Это моя знакомая.
 
— Твоя знакомая? Представь меня!
 
— И не подумаю… охаживай вокруг своей невесты.
 
Я проклинаю Остшиньского и его потомство вплоть до девятого поколения, затем хочу лететь за незнакомкой. К несчастью, она садится в пролетку.
 
Я только издали вижу ее соломенную шляпу и красный зонтик.
 
— Ты действительно ее знаешь? — спрашиваю я Остшиньского.
 
— Я всех знаю.
 
— Кто она?
 
— Пани Елена Колчановская, урожденная Турко, иначе называемая вдова-девица.
 
— Почему вдова-девица?
 
— Потому что ее муж умер за свадебным ужином. Если ты остыл, то я расскажу тебе ее историю. Жил-был очень богатый бездетный холостяк Колчановский из Колчанова, украинский помещик. У него была огромная куча родственников, которая рассчитывала получить его наследство, и очень короткая шея, которая сильно поддерживала надежды наследников. Я знал этих наследников. Это были порядочные, даже очень порядочные люди, но — что ж делать? — самые лучшие, наименее бескорыстные из них не могли воздержаться и не смотреть на шею Колчановского. В конце концов, это старику до такой степени наскучило, что на зло родственникам он сделал предложение дочери соседа, завещал в ее пользу все свое состояние и женился. После свадьбы был бал, после бала — ужин, а в конце ужина новобрачного хватил удар… Таким образом, пани Елена сделалась вдовой-девицей… понимаешь?
 
— Давно это было?
 
— Три года тому назад. Тогда ей шел двадцать второй год… С этих пор она могла бы двадцать два раза выйти замуж, но не хочет… Говорят, что она ждет какого-нибудь князя. Оказалось, что и это неверно, потому что она недавно натянула нос одному князю. Наконец, я знаю, что она нисколько не возгордилась. Доказательство: она до сих пор живет в тесной дружбе с нашей знаменитою, симпатичною, талантливою {{lang|la|etc.}}<ref name="etc" /> Евой Адами, с которой когда-то училась вместе в одном пансионе.
 
Услыхав это, я подпрыгнул от радости.
 
Если так, то плевать мне на Остшиньского. Моя милая, добрая Ева гораздо лучше устроит мое знакомство с пани Еленой Колчановской.
 
— Слушай, так ты не хочешь познакомить меня с ней? — спрашиваю я Остшиньского.
 
— Если кто-нибудь хочет познакомиться с кем-нибудь, то рано или поздно познакомится, — отвечает Остшиньский, — но так как ты отбил у меня Казю. то я не хочу, чтоб обо мне говорили, будто я совратил тебя с пути истинного… До свидания!
</div>
 
== XII ==
 
<div class="indent">
В тот день я должен был обедать у Сусловских, но написал, что не буду.
 
Зубы у меня не болели ни разу в жизни, но могли же когда-нибудь разболеться?
 
Елена не выходила из моей головы целый день, да и что я был бы за художник, если бы не думал о таком лице?
 
Я нарисовал в душе десяток ее портретов. Пришла мне в голову идея одной картины, в которой такое лицо, как у Елены, произвело бы огромное впечатление. Мне нужно было видеть ее еще раза два-три.
 
Лечу к Еве Адами, но не застаю ее дома. Вечером получаю письмо от Кази с приглашением пожаловать утром в сад на воды, а потом на кофе. Чистая мука с этими водами и с этим кофе!
 
Я не могу идти, потому что если Еву не застанешь дома утром, то не поймаешь целый день…
</div>
 
== XIII ==
 
<div class="indent">
Ева Адами (это ее театральное имя; на самом деле она называется Анна Едлиньская) — исключительная девушка.
 
Я живу с ней давно в дружбе; говорим мы друг другу «ты».
 
Вот уже девять лет, как она пошла на сцену, но осталась чистой в полном значении этого слова. В театрах находится значительное количество лирически-невинных женщин; но если б их корсеты когда-нибудь выдали тайные желания своих обладательниц, то даже самый бесстыднейший павиан покраснел бы от стыда. Театр губит душу, в особенности душу женщин.
 
Трудно требовать, чтобы в женщине, которая каждый вечер изображает любовь, верность, благородство, скромность и т. п., не выработалось бы, в конце концов, инстинктивного понятия, что все эти добродетели, так сказать, показного свойства, принадлежности драматического и актерского искусства и не имеют ни малейшей связи с жизнью. Огромная разница между искусством и действительною жизнью еще более утверждает ее в этом положении; соперничество и борьба за лишний аплодисмент, за лишний вызов отравляют все хорошие порывы сердца.
 
Постоянное столкновение с такими развращенными людьми, как актеры, скоро в конец портит женщину. Нет такой белой ангорской кошки, которая не загрязнилась бы в подобных условиях. Преобороть их может только гигантский талант, который очищает себя в огне искусства, или натура настолько эстетичная, что зло не проникает в нее, как вода не протекает сквозь перья лебедя. К числу таких натур «{{lang|fr|imperméable}}»<ref>{{lang-fr|}}</ref> принадлежит Ева Адами.
 
По ночам, за чаем и трубкой, мы часто толковали о людях, принадлежащих к воинству искусства, начиная от высшей категории, т. е. от поэтов, и кончая низшей, т. е. актерами.
 
Существо, воображение которого развито сильнее, чем у остальных смертных, — существо более проницательное, впечатлительное, порывистое, чем другие, — существо, которое в пределах счастья и наслаждения знает все и жаждет всего с ненасытимою силой, — вот что такое актер.
 
Ему нужно обладать втрое большею силой воли и характера, чтоб отталкивать от себя искушение.
 
Но так как нет причины, по которой цветок более красивый, чем другие, обладал бы большею силой сопротивления ветру, то нет и причины, по которой бы актер обладал большею силой воли и характера, чем всякий другой человек.
 
Наоборот, есть основания предполагать, что этой силы у него меньше, — эта жизненная сила гибнет в той пропасти и той борьбе, которые отделяют мир искусства от мира обыденной действительности. Актер — попросту больная птица, страдающая вечною горячкой, — птица, которая то исчезает из глаз в лазурной синеве неба, то влачит свои измученные крылья по кучам сора и пыли. Отсюда столь частое разногласие между внутреннею и внешнею жизнью актеров.
 
Свет, когда он требует от них бо́льшего, чем от других, когда осуждает их, может быть прав, но и Христос будет справедлив, если оправдает их…
 
Остшиньский утверждает, что актеры столько же принадлежат к артистическому миру, сколько кларнеты, валторны и т. п., но это неправда.
 
Наилучшее доказательство — Ева Адами: она до корней волос актриса — и по таланту, и по тому эстетическому чутью, которое, как мать, сохранило ее чистой от всего злого.
 
Несмотря на мою любовь к Еве, я не видал ее давно. Она очень обрадовалась мне и лицо ее приняло какое-то странное, непонятное для меня выражение.
 
— Как поживаешь, Владек? Наконец-то я тебя увидала.
 
Я был рад, что застал ее дома.
 
На Еве было турецкое утреннее платье, — красные листья на молочном фоне, с широкою обшивкой {{lang|fr|vieil or}}<ref>{{lang-fr|}}</ref> и с разрезными рукавами. Отделка в особенности хорошо оттеняла ее бледное лицо и голубые глаза. Я сказал ей это (она осталась очень довольна) и тотчас же приступил к делу.
 
— {{lang|it|Diva mia!}}<ref>{{lang-it|}}</ref> ты знаешь пани Колчановскую?
 
— Знаю; она моя подруга по пансиону.
 
— Повези меня к ней.
 
Ева начинает покачивать головкой.
 
— Милая моя, дорогая, если ты меня хоть немного любишь!
 
— Нет, Владек, я не повезу тебя…
 
— Видишь, какая ты недобрая. А я раз чуть не влюбился в тебя!
 
Что за странное существо эта Ева!
 
Услыхав мои слова, она вся меняется, облокачивается на стол (чудо, не локоть!), подпирает ладонью свое бледное лицо и спрашивает:
 
— Когда это было?
 
Хотя мне нужно поговорить об Елене, но так как раз я действительно чуть не влюбился в Еву, и так как теперь мне хочется привести ее в хорошее расположение духа, то я и начинаю свой рассказ.
 
— Дело было так. После театра мы пошли как-то в ботанический сад. Помнишь, какая была чудная ночь? Мы сидели на скамье около бассейна, — ты сказала, что хочешь слушать соловья. Мне было что-то грустно, я снял шляпу, у меня болела голова, а ты подошла к бассейну, намочила платок и положила его вместе с своею рукой мне на лоб. Ты показалась мне в то время доброй, как ангел, и я подумал: «если я возьму эту руку и приложу ее к своим губам, то все пропало… влюблюсь на смерть…»
 
— Ну, и что ж? — тихо спрашивает Ева.
 
— Вдруг ты быстро отодвинулась от меня, как будто догадалась, в чем дело.
 
Ева на несколько минут впадает в задумчивость, потом пробуждается от нее и говорит:
 
— Пожалуйста, не будем говорить об этом.
 
— Хорошо, не будем говорить об этом… Ты знаешь, Ева, что я тебя люблю настолько сильно, чтоб никогда не влюбиться. Одно исключает другое. С минуты, когда я узнал тебя, я почувствовал к тебе искреннюю и горячую привязанность.
 
— Но. — говорит Ева, как будто бессознательно следуя за потоком своих мыслей, — правда ли, что ты женишься?
 
— Правда.
 
— Что же ты не сказал мне об этом?
 
— Потому что сватовство мое все расстраивалось и наладилось только недавно. Но если ты мне скажешь, что мне, как жениху, не следует знакомиться с пани Еленой, я тебе говорю заранее, что я был художником прежде, чем стать женихом. Ведь, ты за нее не боишься?
 
— И не воображай себе этого. Я не повезу тебя к ней потому, что не хочу отдавать во власть сплетням. Говорят, что в несколько недель пол-Варшавы влюбилось в тебя; о твоих успехах ходят баснословные слухи. Не дальше, как вчера, я слышала, что из всех десяти заповедей ты составил себе одну… знаешь, какую?
 
— Какую?
 
— «Не пожелай себе жены ближнего своего понапрасну»…
 
— Ты, Боже, видишь мою невинность! Но острота хороша.
 
— И верна, конечно?
 
— Слушай, Ева: хочешь знать всю правду? Я всегда был несмел, неловок, не имел и не имею успеха у женщин. Люди выдумывают Бог знает что, а ты и не догадываешься, сколько правды было в моем восклицании: «Боже, Ты видишь мою невинность!»
 
— {{lang|it|Povero maestro!}}<ref>{{lang-it|}}</ref>
 
— Оставь в покое итальянский язык… Повезешь ты меня к пани Колчановской?
 
— Не могу, милый Владек… Чем больше ты слывешь за дон Жуана, тем меньше прилично мне, актрисе, везти тебя в дом такой одинокой и обращающей на себя всеобщее внимание женщины, как Елена.
 
— Тогда почему же ты меня принимаешь?
 
— Я — дело другое. Я актриса и могу применить к себе слова [[Уильям Шекспир|Шекспира]]: «хотя бы ты была чище слезы, белее снега, ты не уйдешь от злословия»<ref>Необходим источник цитаты</ref>.
 
— Ей-Богу, тут есть от чего с ума сойти! Всякий может знать ее, бывать у ней, может смотреть на нее, только не я! Да почему же, почему? Потому, что я написал недурную картину и получил кое-какую известность?
 
— С своей точки зрения ты прав, — говорит Ева и улыбается. — Ты и не догадываешься, что я заранее знала, зачем ты ко мне придешь. У меня был Остшиньский и уговаривал, что «лучше» если б я не возила тебя к Елене.
 
— Гм… понимаю… И ты пообещала?
 
— Не пообещала, — напротив, я рассердилась даже. Но все-таки я думаю, что «лучше» мне не представлять тебя… Поговорим о твоей картине.
 
— Оставь в покое мою картину… Ну, коли так, то хорошо! Уверяю тебя, что в течение трех дней я познакомлюсь с пани Колчановской, хотя бы мне для этого пришлось перерядиться в чужое платье.
 
— Нарядись садовником и принеси ей букет от Остшиньского.
 
Но мне в голову приходит мысль, которая кажется мне такою великолепною, что я ударяю себя по лбу и забываю весь свой гнев на Еву.
 
— Дай слово, что ты меня не выдашь?
 
— Даю, — говорит донельзя заинтересованная Ева.
 
— Узнай же, что я наряжусь дедом-гусляром. Костюм и гусли у меня есть, на Украине я бывал и песни петь умею… Пани Колчановская — украинка, поэтому непременно примет меня… понимаешь теперь?
 
— Какая оригинальная выдумка! — говорит Ева.
 
Она настолько артистка, что эта выдумка не может не нравиться ей. Наконец, она дает слово, что не выдаст меня, и дело кончено.
 
— Какая оригинальная выдумка! — повторяет она. — Елена так любит свою Украину, что, наверное, расплачется, когда здесь, в Варшаве, увидит гусляра… Но что ты ей скажешь, как объяснишь свое появление на берегах Вислы?
 
Невольно мой энтузиазм сообщается и Еве.
 
Немного спустя мы садимся и начинаем вдвоем обдумывать заговор.
 
Между нами заключается такое условие: я переряжаюсь, и Ева приезжает за мной в своей карете, чтобы не привлекать на себя внимания праздношатающихся дураков. Пани Елена не должна знать ни о чем, пока Ева сама со временем не откроет ей тайны.
 
Мы с Евой развиваем наш план в подробностях. Потом я целую ее ручки, потом она оставляет меня обедать.
 
Вечер я провожу у Сусловских.
 
Казя немного сердита, что я не был утром, но я с ангельским терпением сношу ее капризы, причем думаю о завтрашней экспедиции и… о Елене.
</div>
 
== XIV ==
 
<div class="indent">
Одиннадцать часов утра.
 
Евы что-то не видно.
 
На мне посконная рубаха с расстегнутою грудью, поношенная свита, пояс, сапоги, — все, что нужно.
 
Космы серого парика спадают мне на глаза, и хитер был бы тот, кто бы догадался, что это — парик; моя борода — чудо искусства и терпения. С восьми часов утра я вклеивал в свои волосы клочки белых волос, — я поседел так, что и под старость не поседею более естественно… Разведенная сепия придала мне смуглость, а морщины Святецкий вырисовал просто гениально. Я кажусь семидесятилетним стариком.
 
Святецкий утверждает, что мне нужно не рисовать, а быть натурщиком: во всяком случае, это принесло бы искусству больше пользы.
 
Половина двенадцатого… Ева подъезжает.
 
Я посылаю в коляску узелок с моим обыкновенным костюмом, потому что не знаю, не придется ли мне переодеваться, затем беру гусли, схожу и у дверей восклицаю:
 
— Пошли Господи!
 
Ева удивлена и в полном восторге.
 
— Чудесный пасечник! Чудесный дед! — повторяет она и смеется. — Только артисту могло придти в голову что-нибудь подобное!
 
Говоря между прочим, она сама напоминает летнее утро. На ней платье из сурового шелка и соломенная шляпка с цветами мака. Я не могу наглядеться на нее. Она приехала в открытой коляске; нас начинают окружать зеваки, но Ева не обращает ни на кого внимания.
 
Наконец, коляска трогается; мое сердце начинает ускоренно биться, — через четверть часа я увижу Елену…
 
Не отъехали мы и ста шагов, как я увидал идущего нам на встречу Остшиньского.
 
Этого человека решительно везде можно встретить!
 
Увидав нас, он кланяется Еве, потом начинает внимательно рассматривать нас, в особенности меня… Я не допускаю, чтоб Остшиньский узнал меня, но, все-таки, оглядываюсь назад и вижу, что он стоит на том же месте и провожает нас взглядом. Только на завороте мы теряем его из вида. Коляска подвигается быстро, но мне кажется, что путешествие наше длится целую вечность. Наконец, в Бельведерских аллеях мы останавливаемся. Мы перед домом Елены.
 
Я лечу к дверям, как будто меня погоняют каленым железом. Ева бежит за мной и кричит:
 
— Что за несносный дед!
 
Важный швейцар отворяет нам двери и широко таращит глаза при виде меня. Ева успокаивает его, говорит, что старик приехал с ней, и мы всходим на лестницу.
 
Горничная сообщает, что барыня одевается в соседней комнате.
 
— Добрый день! — кричит Ева.
 
— Добрый день! — отвечает чудный, свежий голос, — сейчас, сейчас! через минуту я буду готова.
 
— Ты не знаешь, что тебя ждет и кого ты здесь увидишь… Я привезла тебе «дида»<ref name="дід">{{lang-uk|дід}} — дед</ref>, самого настоящего «дида-гусляра»<ref>{{lang-uk|дід-гусляр}} — дед-гусляр</ref>, какой ходил когда-либо по украинским степям.
 
В соседней комнате раздается радостный писк, двери неожиданно отворяются и вбегает Елена, не одетая, в корсете, с распущенными волосами.
 
— Дид<ref name="дід" />, слепой дид<ref name="дід" />… здесь, в Варшаве!
 
— Не слепой, он видит! — кричит Ева, не желая заводить шутки чересчур далеко.
 
Но уже поздно, потому что я падаю к ногам Елены с криком:
 
— Ангел Божий! — обнимаю ее ноги и, поднимая глаза, замечаю форму этих ножек. — Народы, преклоняйте колена, приходите сюда со своими кадильницами! Венера Милосская! истинная Венера Милосская! Ангел Божий! — повторяю я с неподдельным восторгом.
 
Мой дидовский<ref name="дід" /> энтузиазм объясняется тем, что после долгой «мандривки»<ref>{{lang-uk|}}</ref> я встретил первую украинку. Несмотря на это, Елена высвобождает свои ноги из моих рук и отступает назад… В течение секунды я вижу еще ее обнаженные руки и плечи, которые напоминают мне Психею неаполитанского музея, затем видение исчезает и я остаюсь на коленях посреди комнаты.
 
Ева грозит мне зонтиком и смеется, пряча свое лицо в букет резеды.
 
Немного погодя через двери начинается разговор.
 
Я заранее приготовился ко всевозможным расспросам, и потому вру как по нотам… Я — «пасичник»<ref>{{lang-uk|}}</ref> из-под Чигирина. Дочка моя «помандровала»<ref>{{lang-uk|}}</ref> за ляхом в Варшаву, а я, старик, сидел на пасеке до тех пор, пока и сам не «помандровал». Добрые люди давали за то, что я им пел песни… А теперь что? Увижу дочку, благословлю ее, да и домой, — по матери Украине стосковался. Там мне и помереть между ульями. Всякому умирать нужно, а старому Пилипу давно уже пришло время…
 
Что значит актерская натура! Ева отлично знает, кто я такой, но так проникается моею ролью, что начинает меланхолически кивать своею хорошенькою головкой и глядеть на меня с сочувствием. В голосе Елены из-за двери тоже слышится волнение.
 
Двери немного растворяются, в отверстие показывается чудная белая рука и я неожиданно становлюсь обладателем трехрублевой бумажки. Я должен взять ее, — иначе нельзя, — и изливаю на голову Елены целый поток благословений от имени всех святых.
 
Нас прерывает горничная, которая входит с докладом, что внизу дожидается пан Остшиньский и спрашивает, принимает ли барыня?
 
— Не впускай его, душечка! — испуганно кричит Ева.
 
Елена отвечает, что, конечно, не примет, и даже выражает свое удивление по поводу столь раннего визита. Говоря по совести, я и не понимаю, как Остшиньский, который так хвастается знанием всех светских приличий, мог придти в такую пору.
 
— Здесь что-то кроется! — говорит Ева.
 
Но объясняться нам нет времени: в дверях показывается совсем одетая Елена и, в то же время, докладывают, что завтрак подан.
 
Дамы переходят в столовую.
 
Елена непременно хочет посадить меня за стол, но я упираюсь и сажусь с моими гуслями у порога. Вскоре я получаю миску с таким количеством пищи, что полдюжины украинских дедов захворали бы от этого несварением желудка. Однако я ем, потому что голоден, и во время еды смотрю на Елену.
 
Действительно, более прелестной головки не найдешь ни в какой галерее! Сколько я ни живу, я никогда не видал таких прозрачных глаз. В них видны все мысли, как видно дно ручейка. Эти глаза обладают еще одною особенностью: они начинают смеяться, прежде, чем губы, благодаря чему лицо проясняется так, как будто на него упал луч солнца. Что за невыразимая сладость в очертании губ!.. Вся головка немного во вкусе Карло Дольчи, хотя рисунок глаз и губ напоминает Рафаэля в самых лучших типах.
 
Я, наконец, перестаю есть и все смотрю… до смерти бы смотрел.
 
— Ты вчера не была у меня, — говорит Елена Еве, — я думала, что после полудня заедешь.
 
— Утром у меня была репетиция, а потом мне захотелось увидать картину Магурского.
 
— Ты видела ее?
 
— Плохо, — народу было очень много, — а ты?
 
— Я была утром. Какой удивительный поэт! Просто хочется плакать с этими евреями.
 
Ева смотрит на меня. Я не чувствую под собою земли от удовольствия.
 
— Я еще несколько раз отправлюсь смотреть, — говорит Елена. — Пойдем вместе, хочешь? Может быть даже сегодня? Мне отрадно не только смотреть на эту картину, но и думать, что у нас проявился такой талант.
 
Скажите, можно ли не поклоняться такой женщине?!
 
Я слышу дальше:
 
— Жаль, что о Магурском говорят такие странные вещи… Признаюсь тебе, я умираю от любопытства увидеть его.
 
— О! — небрежно роняет Ева.
 
— Ты его знаешь, да?
 
— Могу тебя уверить, что он много теряет в близком расстоянии, — самоуверенный и пустой человек, совсем пустой.
 
Мне приходит такая охота показать Еве язык, что я едва сдерживаюсь. А она обращает ко мне свои голубые глаза и ласково спрашивает:
 
— Что же ты не кушаешь, дедушка?
 
Покажу язык, — не выдержу!
 
И затем опять говорит Еве:
 
— О, да! Магурскому можно удивляться, но не знакомиться с ним. Остшиньский чудесно определил его, что это душа гения в теле куафера.
 
Остшиньскому я оборвал бы уши, если б он сказал что-нибудь подобное; о Еве я знал, что на конце ее языка находится яд, но не думал, чтобы в таком количестве.
 
К счастью, завтрак кончается.
 
Мы выходим в сад, где я должен выступить с своими песнями.
 
Однако, это меня несколько смущает и я предпочитал бы быть у Елены в качестве художника, чем дида<ref name="дід" />.
 
Но делать нечего!
 
Я сажусь у стены в тени каштанов. Сквозь широкие их листья проникает солнце и образует на земле множество ясных пятен. Пятна эти дрожат, мигают, исчезают и появляются вновь, по мере того, как ветер колышет ветвями. Сад большой, глубокий, городской шум сюда почти не доходит, тем более, что его заглушает шум фонтана. Жара страшная. Между листьями слышно стрекотание воробьев, но слабое и точно сонное. Больше ничто не нарушает тишину.
 
Я замечаю, что образуется чудесная картина: сад, группы старых развесистых деревьев, солнечные пятна, фонтан, две женщины недюжинной красоты и я, дид<ref name="дід" />, сидящий с гуслями у стены, — все это дышит прелестью, которую я, как художник, хорошо понимаю.
 
Но на время я забываю о своей роли и начинаю с чувством петь. {{lang|it|Diva}}<ref>{{lang-it|}}</ref> растрагивается, потому что она артистка, Елена — потому, что она украинка, а я — потому, что они обе так прелестны, что у меня сердце начинает таять.
 
Елена слушает просто, без искусственных восторгов, но в ее прозрачных глазах я вижу, что мое пение доставляет ей истинное и чистое удовольствие.
 
Что за разница с теми украинками, которые приезжают в Варшаву на карнавал и в промежутках между фигурами кадрили пилят кавалеров своею тоской по Украине, а на самом деле, как говорит один мой знакомый, крюками бы ни одна не дала себя вытащить из Варшавы в свою Украину!
 
Елена слушает, качает в такт своею изящною головкой, иногда шепчет Еве: «я это знаю» — и поет вместе со мною, а я превосхожу самого себя. Я выгружаю из памяти и груди весь запас степного материала, развожу тоску о со́колах, Сонях, Марусях, степях, курганах и Бог весть еще о чем… Я сам дивлюсь, откуда у меня столько набралось.
 
Время проходит, как сон…
 
Я возвратился несколько усталый, но совершенно упоенный.
</div>
 
== XV ==
 
<div class="indent">
В мастерской, совершенно неожиданно для себя, я застаю супругов Сусловских и Казю.
 
Они хотели сделать мне сюрприз…
 
Почему этот дурак Святецкий сказал им, что я, наверное, скоро вернусь?
 
Ни Казя, ни Сусловские не узнали меня. Доказательство — как хорошо я был переряжен! Я приближаюсь к Казе и беру ее за руку; Казя, немного испуганная, пятится назад.
 
— Казя, ты не узнаешь меня? — спрашиваю я.
 
И мне хочется расхохотаться при виде ее изумления.
 
— Да, ведь, это Владек, — поясняет Святецкий.
 
Казя хорошенько всматривается в меня, наконец начинает смеяться и восклицает:
 
— Фу, какой гадкий дед!
 
Это я-то гадкий дед! Желал бы я знать, где она видела лучшего! Но для бедной Кази, воспитанной на эстетических воззрениях пана Сусловского, всякий дед должен казаться гадким.
 
На несколько минут я скрываюсь в нашу кухню и вскоре показываюсь в своем натуральном виде.
 
Казя и ее родители начинают выпытывать от меня, что значит этот маскарад.
 
— Что значит этот маскарад?.. Очень простая вещь… Видите ли, мы, художники, иногда оказываем друг другу товарищеские услуги в качестве натурщиков. Вот, например, Святецкий: он позировал мне для фигуры старого жида. Ты, Казя, не узнала его на картине? Я теперь позирую Ценковскому. Такой уж обычай в среде художников, тем более, что в Варшаве мало моделей.
 
— Мы хотели сделать тебе сюрприз нашим приходом, — говорит Казя, — к тому же, я никогда не была в мастерской художника. Но что за беспорядок! И так у всех живописцев?
 
— Более или менее, более или менее.
 
Пан Сусловский заявляет, что предпочитал бы видеть у меня больший порядок, и надеется на перемену к лучшему в будущем. Мне ужасно хочется разбить свои гусли об его голову. Казя тем временем кокетливо улыбается и говорит:
 
— Есть один господин художник, — зачем называть его по имени? — у которого будет иначе, раз только я возьмусь за него: все будет расставлено в порядке, разложено, окурено.
 
Тут она поднимает кверху свой вздернутый носик, смотрит на фестоны паутины, украшающей углы нашей мастерской, и добавляет:
 
— Даже всякого купца поразит такой беспорядок… Придет кто-нибудь и сразу очутится словно в лавке старьевщика. Например, это оружие страх как заржавело. А чего проще: позвать горничную, приказать ей натолочь кирпичу — и все начнет светиться, как новый самовар.
 
Святые угодники! Она говорит о купцах и хочет чистить кирпичом мои кольчуги, добытые из могил… Ах, Казя, Казя!
 
Растроганный Сусловский целует ее в лоб, а Святецкий издает звуки, напоминающие хрюканье дикого вепря.
 
Казя грозит мне пальчиком и говорит дальше:
 
— Прошу вас помнить, что все это переменится!
 
И она доканчивает:
 
— А если некто не придет к нам вечером, то он будет гадкий и его не будут любить…
 
Тут она закрывает глаза. Не могу сказать, чтоб ее гримаски не были прелестны. Обещаюсь придти и провожаю своих будущих родственников до самого низу.
 
Возвратившись, я застаю Святецкого, с недоумением и недоверием рассматривающего целую пачку сторублевок, лежащих на столе.
 
— Что это такое?
 
— Ты не знаешь, что случилось?
 
— Не знаю.
 
— Я обокрал одного человека, как настоящий разбойник.
 
— Как так?
 
— Продал свои трупища.
 
— А эти деньги?
 
— Да, подлый я ростовщик, больше ничего!..
 
Я обнимаю Святецкого, от души желаю ему всего лучшего, а он начинает мне рассказывать, как все это было.
 
— Сижу я после твоего ухода, как вдруг появляется какой-то господин и спрашивает меня, не я ли Святецкий. Я отвечаю: «Любопытно знать, почему бы мне и не быть Святецким?» Тогда он говорит: «Я видел вашу картину и хочу ее купить». Я ему говорю: «Это очень хорошо; но позвольте мне сказать, что нужно быть идиотом для того, чтобы купить такую подлую картину». А он опять: «Я, — говорит, — не идиот, но у меня есть слабость покупать картины, нарисованные идиотами». — «Когда так, то хорошо», — говорю. Он спрашивает меня о цене, я отвечаю: «А мне что за дело?» — «Даю вам столько-то». — «Отлично! если можете дать, то и давайте!» — Он отдал деньги и ушел. Карточку оставил, — Бялковский, доктор медицины… Я — подлый ростовщик и больше ничего!
 
— Да здравствуют трупища! Святецкий, душа моя, женись!
 
— Мне лучше повеситься, — говорит Святецкий, — подлый я ростовщик, ничего больше!
</div>
 
== XVI ==
 
<div class="indent">
Вечером я у Сусловских.
 
Мы поместились оба с Казей в гостиной, в нише, на козетке. Пани Сусловская сидит за столом у лампы и шьет что-то для приданого Кази, а пан Сусловский с достоинством читает вечерний номер «Летучих Листков».
 
Мне как-то не по себе, хочется разогнать неприятное настроение и я очень близко подвигаюсь к Казе.
 
В гостиной — тишина; прерывает ее только шепот Кази, которую я пытаюсь обнять и которая говорит мне:
 
— Владек, папа увидит!
 
В это время папа поднимает голос и начинает читать:
 
«Картина известного художника Святецкого „Последняя встреча“ приобретена доктором Бялковским за 1.500 рублей…»
 
— Да, да, — говорю я, — Святецкий продал ее сегодня утром.
 
При этом я стараюсь вновь обнять Казю и слышу ее шепот:
 
— Папа увидит!
 
Мои глаза невольно устремляются на пана Сусловского. Вдруг я вижу, что лицо его изменяется, он прикрывает рукою глаза от света и наклоняется над «Летучими Листками».
 
Какого черта он мог найти там?
 
— Отец, что с тобой? — спрашивает пани Сусловская.
 
Он встает, делает два шага к нам, потом останавливается, пронизывает меня взором и, заломив руки, начинает качать головой.
 
— Что с вами?
 
— Вот как всякая фальшь и измена выходят наружу! — патетично говорит Сусловский. — Читайте, милостивый государь, если стыд дозволит вам дочитать до конца.
 
Он делает движение, как будто бы завертывается в тогу, и подает мне номер «Летучих Листков». Взгляд мой падает на статью, озаглавленную «Украинский гусляр». Я немного конфужусь и читаю следующее:
 
«Несколько дней тому назад в нашем городе появился редкий гость — старый украинский гусляр, который ходит по живущим в Варшаве украинским семействам, прося о вспомоществовании и распевая в замен этого свои песни. Говорят, что старым бардом в особенности заинтересовалась наша известная, симпатичная артистка, Е. А., с которой его не дальше, как сегодня утром, видели в коляске. В первый день появления далекого гостя образовался странный слух, что под рубищем гусляра скрывается один из наших знаменитейших художников, который, таким образом, не обращая на себя внимания мужей и родственников, находит легкий доступ во все будуары. С своей стороны мы уверены, что слух этот не имеет ни малейшего основания, хотя бы потому, что наша дива ни в каком случае не согласилась бы принимать участие в подобных предприятиях. Старичок, по нашим соображениям, прибрел прямо из Украины. Рассудком он немного тронут, но за то память его сохранилась превосходно…»
 
Вот мука-то!
 
Сусловский так взволнован, что не может выговорить ни слова, но, наконец, поток негодования вырывается из его уст.
 
— Какую новую ложь, какую новую увертку придумаете вы для оправдания вашего поведения? Или это не вас возили сегодня в столь презренной одежде?.. Кто этот дед?
 
— Этот дед — я, — отвечаю, — но не понимаю, почему вы находите его одежду презренной.
 
В эту минуту Казя вырывает из моей руки номер «Летучих Листков» и начинает его читать. Сусловский еще плотнее завертывается в тогу негодования и продолжает:
 
— Едва переступив порог честного дома, вы вносите с собою растление: еще не будучи мужем этого несчастного ребенка, вы изменяете ей в сообществе с женщиной легкого поведения, топчете в грязь наши упования и нарушаете святыню произнесенного вами обета… И для кого? — для театральной гетеры!
 
Тут меня охватывает страшная злоба.
 
— Довольно! — говорю я. — Эта гетера сто́ит дороже десятка таких фальшивых Катонов, как вы… Мы с вами пока еще ничем не связаны, и знайте, что вы мне ужасно надоели. Я по горло насытился и вашим пафосом, и вашими…
 
У меня не хватает слов, да, наконец, они и не нужны, потому что Сусловский вдруг расстегивает ворот рубашки, как будто бы желая сказать:
 
— Рази, я не прошу пощады, — вот грудь моя!..
 
Но я не думаю разить. Я только довожу до общего сведения, что собираюсь уходить из опасения наговорить еще чего-нибудь пану Сусловскому.
 
И действительно. я ухожу, не прощаясь ни с кем.
 
Свежий воздух охлаждает мою разгоряченную голову.
 
Ночь чудесная; девять часов вечера.
 
Мне необходимо пройтись, чтоб окончательно успокоиться, и я бегу в Бельведерские аллеи.
 
Окна в вилле Елены темны. Очевидно ее нет дома. Не знаю почему, это обстоятельство до крайности огорчает меня.
 
Если б я увидал хоть силуэт ее на шторе, я успокоился бы, а теперь мною овладевает новый припадок злобы…
 
Что я с этим Остшиньским сделаю при первой встрече — и сам не знаю…
 
К счастью, он не из таких, которые уклоняются от ответа.
 
Только, собственно говоря, за что я придерусь к нему? Статья написана с адскою ловкостью. Ведь, Остшиньский противоречит мнению, что дед — не кто иной как переодетый художник, как будто бы защищает Еву, и, вместе с тем, очевидно старается скомпрометировать ее в глазах Елены, мстит мне за Казю я, в конце концов, подвергает меня осмеянию.
 
Хоть бы он, черти б его взяли, не писал, что я тронут умом! Свершилось… В глазах Елены я поставлен в безвыходно-смешное положение.
 
Она постоянно читает «Летучие Листки».
 
Ай-ай, что за гадость и какой приятный сюрприз для Евы! Как теперь, поди, Остшиньский торжествует! Нужно что-нибудь сделать; но если я знаю что, то пусть на всю жизнь останусь репортером «Летучих Листков».
 
Мне приходит в голову посоветоваться с Евой. Она сегодня играет… Побегу в театр и увижусь с ней после окончания пьесы.
 
Времени еще довольно.
 
Через полчаса я уже в ее уборной.
 
Ева сейчас кончит, а пока я оглядываюсь по сторонам.
 
Наши театры, как известно, не отличаются роскошью обстановки. Комната с голыми оштукатуренными стенами, два газовых рожка, зеркало, умывальник, несколько стульев, в углу кушетка (вероятно, частная собственность Евы) — вот и вся ее уборная… Перед зеркалом множество туалетных принадлежностей, недопитая чашка черного кофе, коробка с румянами и белилами, карандаши для бровей, несколько пар перчаток, еще сохранивших форму руки, посреди них два парика; на боковой стене ряд платьев — белых, розовых, темных, легких и тяжелых; на полу стоят две корзины с разными разностями. Комната пропитана запахом оризы и пудры. Что за пестрота повсюду, как тут все разбросано, сколько красок, сколько отблесков, сколько теней и игры света при колеблющемся пламени газовых рожков!
 
Это картина своего рода, здесь есть характер… В конце концов, здесь ничего нет, чего не было бы в любой дамской уборной, но, вместе с тем, есть что-то производящее впечатление не простой уборной, а какого-то убежища, чувствуется влияние невидимого очарования… Над этим беспорядком, пестротою, между этими ободранными стенами носится дыхание искусства.
 
Слышен взрыв рукоплесканий. А, конец! Через стены до меня доходят крики: «Адами! Адами!» Проходит четверть часа, а там все еще кричат.
 
Наконец, вбегает Ева в образе «Теодоры»…
 
На голове у ней корона, глаза подведены, щеки пылают огнем. Распущенные ее волосы, как морская волна, спадают на обнаженную шею и руки. Она взволнована и утомлена до такой степени, что говорит мне еле слышным голосом: «как поживаешь, Владек?» — и, поспешно сняв корону, кидается в своем царском одеянии на кушетку. Очевидно, она не может вымолвить ни слова, потому что смотрит на меня молча, как измученная птица… Я сажусь около нее, кладу ей руку на лоб и не думаю ни о чем, кроме нее…
 
Я вижу в этих подведенных глазах неостывший еще огонь увлечения, вижу на этом лбу печать искусства, вижу, как эта девушка приносит в жертву театральному Молоху кровь, здоровье, жизнь, как грудь ее задыхается от недостатка воздуха, — и меня охватывает такое сожаление, такое сочувствие, что я не знаю, как мне дальше поступать…
 
Мы сидим несколько минут не говоря ни слова, наконец Ева указывает на номер «Летучих Листков», лежащий на туалете, и шепчет:
 
— Как это неприятно, как неприятно!
 
Вдруг она разражается нервным рыданием и дрожит, как лист.
 
Я хорошо знаю, что она рыдает от утомления, а не по поводу «Летучих Листков», что эта статья такой пустяк, о котором все завтра забудут, Остшиньский не сто́ит одной слезы Евы, но, несмотря на все это, сердце мое начинает сжиматься все сильней и сильней. Я схватываю ее руки и покрываю их поцелуями, грею их, прижимаю к груди. Сердце мое начинает отчаянно биться, со мной совершается что-то странное. Не сознавая сам, для чего, я опускаюсь на колени перед Евой, какое-то облако затемняет мне глаза и вдруг я без памяти обнимаю ее.
 
— Владек, Владек, сжалься! — шепчет Ева.
 
Но я крепче прижимаю ее к своей взволнованной груди, я не сознаю уже ничего, я потерял сознание… Я целую ее лоб, глаза, губы и могу выговорить только одно слово:
 
— Люблю тебя, люблю!..
 
В это время головка Евы закидывается назад, руки ее лихорадочно обнимают мою шею и я слышу шепот:
 
— Я тебя давно люблю!..
</div>
 
== XVII ==
 
<div class="indent">
Если для меня на всем свете есть более дорогое создание, чем Ева, то я самый ужасный негодяй.
 
Говорят, что мы, артисты, делаем все под впечатлением минуты, но в данном случае это неправда: оказывается, что я давно любил Еву, но, вместе с тем, был таким ослом, что не знал об этом.
 
Один Бог знает, что было со мной, когда я провожал ее в этот вечер домой… Мы шли под руку, не говоря друг другу ни слова… Только я прижимал иногда к груди руку Евы, а она — мою. Я чувствовал, что она любит меня всею душой…
 
Проводил я ее на лестницу, и когда мы очутились в ее маленькой гостиной, нам стало так неловко, что мы не смели посмотреть в глаза друг другу. Только когда Ева закрыла лицо руками, я оторвал ее руку и тихо спросил:
 
— Ева, ты моя? правда?
Она прижалась ко мне.
 
— Да, да!..
 
Она была так прелестна, в ее блестящих глазах виднелась такая истома, что я не мог оторваться от нее.
 
Правда, и она не могла оторваться от меня, как будто бы хотела вознаградить себя за долгое молчание и затаенное чувство.
 
Возвратился я домой поздно. Святецкий не спал. Он рисовал при лампе для какого-то иллюстрированного журнала.
 
— Тут письмо к тебе, — говорит он, не отрывая глаз от работы.
 
Я беру письмо и нащупываю сквозь конверт кольцо. Отлично! Оно пригодится мне завтра. Распечатываю и читаю следующее:
 
«Думаю, что возвращение кольца доставит вам удовольствие, потому что вы, видимо, и рассчитывали на это. Что касается меня, то я не имею желания соперничать с актрисами. ''К''.»
 
По крайней мере коротко!
 
Письмо это дышит гневом, и только одним гневом.
 
Если какая-нибудь тень очарования окружала еще Казю в моих глазах, то тень эта рассеялась бесповоротно.
 
Странное дело: все предполагают, что главною причиной моего переодевания и дальнейших похождений была Ева. И действительно, Ева будет главным действующим лицом в том, что свершится в будущем.
 
Я комкаю письмо, засовываю его в карман и иду спать… Святецкий отрывает глаза от работы и смотрит на меня в ожидании, не скажу ли я чего-нибудь, но я молчу.
 
— После театра был здесь подлец Остшиньский, — говорит Святецкий.
</div>
 
== XVIII ==
 
<div class="indent">
На утро в десять часов я хочу лететь к Еве, но нельзя: у меня гости.
 
Приходит барон Картофлер и заявляет о своем желании иметь дубликат моих «Евреев». Дает мне полторы тысячи рублей; я требую две. Дело оканчивается по-моему.
 
После его ухода получаю от Танценберга предложение написать два портрета. Святецкий (он антисемит) называет меня самого жидом, но желал бы я знать, кто приобретает у нас произведения искусства, как не «финансы»? Если же «финансы» боятся трупищей Святецкого, то уж это не моя вина.
 
К Еве я прихожу только в час, отдаю ей кольцо и объявляю, что после свадьбы мы уезжаем в Рим.
 
Ева соглашается с радостью, и насколько мы вчера молчали, настолько сегодня разговорчивы.
 
Я говорю ей о сегодняшних предложениях, и мы радуемся вместе. Портреты я закончу здесь, а «Евреев» для Картофлера буду писать в Риме. Потом мы возвратимся в Варшаву, устроим мастерскую и будем жить, как в раю.
 
Составляя все эти проекты, я клянусь Еве, что годовщину вчерашнего дня мы будем праздновать всю нашу жизнь. Но она прячет голову на моей груди и просит, чтоб я об этом ничего не говорил. Потом она обвивает мне шею расшитыми рукавами своего утреннего капота и называет своим великим человеком. Она бледнее, чем обыкновенно, но вся сияет радостью.
 
О! каким я был ослом, что, зная такую женщину, искал счастья в другом месте, в сфере, которая была мне чужда и в которой я чувствовал себя чужим!
 
Как у Евы, однако, сильны актерские привычки! Она тотчас же проникается своим положением и невольно до некоторой степени играет роль молодой и счастливой невесты. Но я не ставлю это в вину дорогому существу, которое столько лет провело на театральных подмостках.
 
После обеда мы едем к Елене Колчановской.
 
С минуты, когда Ева может представить меня, как своего жениха, проделка с дедом получает самое невинное значение и не может служить предметом недоразумения между дамами. Елена, узнав об этом, принимает нас с распростертыми объятиями и совершенно счастлива счастьем Евы. Мы смеемся, как школьники, над «дидом»<ref name="дід" />, над тем, что «дид»<ref name="дід" /> должен был выслушивать о художнике Магурском. Вчера я хотел убить Остшиньского, сегодня мы удивляемся его остроумию.
 
Елена смеется так, что ее прозрачные глаза наполняются слезами (кстати, сегодня она еще прелестнее). Когда, в конце нашего посещения, она наклоняет головку, я не могу оторвать от нее глаз, да и Ева до такой степени подчиняется влиянию ее очарования, что потом в течение целого дня бессознательно подражает этому взгляду и этому наклонению головы.
 
Мы условливаемся, что по возвращении из-за границы я буду писать портрет Елены, но раньше напишу портрет Евы, если только сумею перенести на полотно ее тонкие черты и лицо — настолько выразительное, что каждое впечатление отражается на нем, как облачко в ясной воде.
 
Но я сумею, да и почему бы мне не суметь?
</div>
 
== XIX ==
 
<div class="indent">
Вечером «Летучие Листки» разглашают баснословные слухи о предложениях, которые я получил.
 
Доходы мои исчисляются десятками тысяч.
 
Может быть, этим отчасти я могу объяснить получение письма, в котором Казя говорит, что отослала свое кольцо под влиянием гнева и ревности, но если б я пришел и мы вместе упали бы в ногам родителей, — родители, может быть, и простили бы нас.
 
Довольно с меня этих коленопреклонений и этих прощений! Я не отвечал ничего. Пусть в их ногам падает, кто хочет, а Казя пусть выходит за Остшиньского: мне довольно моей Евы.
 
Однако, мое молчание приводит семью Сусловсвих в тревогу: несколько дней спустя приходит тот же самый посланец с письмом Кази, но на этот раз уже в Святецкому.
 
Святецкий показывает мне письмо. Казя просит его придти на минуту, для совещания по делу, от которого зависит все ее будущее, далее рассчитывает на его сердце, на его прямодушие, которое она подметила в нем с первого взгляда, и надеется, что Святецкий не откажет просьбе несчастной женщины. Святецкий ругается, ворчит себе под нос что-то о подлых филистерах, о необходимости перевешать их всех вместе с будущим потомством, но все-таки идет.
 
Я догадываюсь, что на меня хотят влиять через него.
</div>
 
== XX ==
 
<div class="indent">
Святецкий, в сущности, человек мягкосердечный, очевидно, совсем покорен.
 
Целую неделю он ходит к Сусловским каждый день, а со вчерашнего дня обходит меня стороной и поглядывает исподлобья, словно волк.
 
Наконец, за чаем он сердито спрашивает меня:
 
— Слушай, что ты намерен сделать с этою девушкой?
 
— С какою девушкой?
 
— С Сусловской, что ли, или как ее там…
 
— Ничего я не думаю делать с Сусловской или как ее там…
 
Наступает минута молчания, потом Сусловский снова говорит:
 
— Она по целым дням ревет, просто смотреть жалко…
 
Что за добрая душа!
 
В это время и в голосе Святецкого слышится волнение, но он кряхтит, как носорог, и прибавляет:
 
— Порядочный человек так не поступает.
 
— Святецкий, ты начинаешь напоминать мне пана Сусловского!
 
— Может быть… я предпочитаю напоминать Сусловского, чем оскорблять его дочь.
 
— Прошу тебя, отвяжись ты от меня.
 
— Хорошо, я могу даже вовсе не знать тебя.
 
На том наша беседа кончается и с той минуты мы Святецким не разговариваем.
 
Мы притворяемся, что не знаем друг друга. Это тем забавней, что живем мы с ним вместе, вместе пьем чай и ни одному из нас не приходит в голову мысль выбраться из мастерской.
 
День моей свадьбы с Евой приближается.
 
При помощи «Летучих Листков» вся Варшава знает об этом. Все на нас смотрят, в особенности удивляются Еве. Когда мы были на выставке, нас окружили так, что мы едва могли протолкаться сквозь толпу.
 
Моя незнакомая доброжелательница снова присылает мне анонимное письмо, в котором предостерегает меня, что Ева не может быть подходящею женой такого человека, как я…
 
«Не верю тому, что говорят об отношениях панны Адами к пану Остшиньскому (пишет моя доброжелательница), но вам, маэстро, нужна жена, которая посвятила бы себя всецело вашей славе и величию, а панна Адами сама артистка и всегда будет похищать у вас лавры…»
 
Святецкий все ходит к Сусловским, но теперь уже, очевидно, в качестве утешителя, потому что Сусловские должны знать о моих намерениях.
 
Я выхлопотал Еве у театральной дирекции неограниченный отпуск. Ева начинает причесываться как сельская девушка, одеваться очень скромно и носит платья с высоким лифом. Все это очень идет к ней. Сцена в уборной ни разу не повторялась. Ева не позволяет! Самое большее, на что я имею право, это целовать ее руки. Это меня приводит в страшное нетерпение, но я утешаю себя мыслью, что когда-нибудь…
 
Любит она меня без памяти. Целые дни мы проводим вместе. Я начал учить ее рисованию. Дело идет на лад, — живопись ее необыкновенно интересует.
</div>
 
== XXI ==
 
<div class="indent">
Зевс-громовержец, на что ты смотришь с вершины Олимпа? Творятся вещи, о которых не снилось ни одному мудрецу.
 
Накануне моей свадьбы приходит Святецкий, толкает меня локтем и, отворачивая в сторону свою взъерошенную голову, угрюмо говорит:
 
— Владек… знаешь, я замышляю злодеяние.
 
— Наконец-то заговорил, — отвечаю я. — Какое злодеяние?
 
Святецкий смотрит в землю и говорит как будто с самим собою:
 
— Чтобы такой пьяница, как я, такой идиот без таланта, такой моральный и физический банкрот женился на девушке, подобной Казе, — это настоящее злодеяние!
 
Я ушам своим не верю, но бросаюсь на шею Святецкого, не обращая внимания на то, что он меня отталкивает.
 
Свадьба его через два дня.
</div>
 
== XXII ==
 
<div class="indent">
Пробыв несколько месяцев в Риме, мы с Евой получаем великолепную карточку, приглашающую нас на бракосочетание пана Остшиньского с пани Еленой Турко, {{lang|la|primo voto}}<ref>{{lang-la|}}</ref> Колчановской.
 
Мы не можем ехать, потому что здоровье Евы не позволяет.
 
Ева целый день рисует и делает огромные успехи. Я получил медаль в Пеште. Какой-то хорватский богач купил мою картину. Кроме того, у меня завязались сношения с Гупилем.
</div>
 
== XXIII ==
 
<div class="indent">
В Вероне у нас родился сын.
 
Ева говорит, что такого ребенка никогда не видала. Действительно, необыкновенный ребенок!..
</div>
 
== XXIV ==
 
<div class="indent">
Вот уже несколько месяцев, как мы в Варшаве.
 
Я устроил великолепную мастерскую.
 
Остшиньских мы посещаем довольно часто.
 
Он продал «Летучие Листки» и состоит теперь «президентом общества распространения ячменной каши среди рабочих, не имеющих занятия». Ничто не может дать понятия о его великолепии и об окружающем его уважении. Меня он треплет по плечу и говорит: «ну, благодетель!» Он покровительствует литературным талантам и принимает по средам.
 
Она прелестна, как мечта.
 
Детей у них нет.
</div>
 
== XXV ==
 
<div class="indent">
Помогите, умираю от смеха!..
 
Приехали из Парижа Святецкие. Она играет роль жены артиста из золотой богемы; он носит шелковые рубашки, челку и бороду клинышком… Я все понимаю, понимаю, что она могла справиться с его привычками, характером, но как справилась она с его волосами, это останется для меня вечною загадкой.
 
Святецкий не перестал писать трупища, но пишет также и картины из сельской жизни. Он пользуется большим успехом. Портреты ему не удаются, — все выходит какой-то трупный цвет лица.
 
Спрашивал я его, по старой дружбе, счастлив ли он с женой. Отвечает, что никогда и не мечтал а подобном счастье. Признаюсь, Казя обманула мои ожидания в благоприятном смысле.
 
И я был бы вполне счастлив, если бы нервы моей жены не были так расстроены. Я даже слышал однажды ночью, как бедняжка плакала. Я знаю, что эта такое! Она тоскует по театру. Молчит, но тоскует…
 
Начал рисовать портрет пани Остшиньской. Ей-Богу, что это за женщина! Даже страх перед Остшиньским не удержал бы меня… И если б не моя любовь к Еве, то, право, не знаю… Но я ужасно люблю Еву, ужасно!
</div>