О неудачном поколении (Амфитеатров): различия между версиями
[досмотренная версия] | [досмотренная версия] |
Содержимое удалено Содержимое добавлено
Начало |
м Ё-фикация |
||
Строка 22:
— Вспомни и доверши.
Г. Скриба, конечно, совершенно прав в
</div>
Строка 29:
<div class="indent">
Работа для потомства у людей шестидесятых годов, как пишет г. Скриба, была господствующим импульсом жизни, наполняла
— Моему сыну, с тем, чтобы прочитал в день совершеннолетия.
Строка 37:
— Милый племянник! Когда ты будешь большой, прочти без предубеждения! суди без пристрастия!
Альфонс Доде, из всех французских романистов наиболее «шестидесятник» в русском смысле слова, даже целый роман «Сафо» посвятил сыну своему Леону под непременным условием, что названное «безнравственное» произведение Леон
Сорокалетние «отцы» современных семейств, конечно, не имеют ни потребности, ни возможности снабдить своих детей героическими мемуарами-руководствами. Но,
— Дитя
Наследник писем, о коих с справедливым благоговением говорит г. Скриба, уверял, будто завещание это сделало в его личной жизни совершенно невозможною драму отцов и детей. Очень верю и допускаю. Но характер на характер не приходится. Я, например, наоборот, знаю однородный случай, когда чтение, в высшей степени благородных и полных свободомыслия, записок отца привело сына к решительной семейной ссоре. Прочитав родительское произведение, сын очень холодно спросил автора дней своих:
Строка 49:
— Конечно, я.
— И вот это — о товариществе старшего поколения с младшим, о прикладной науке, об естествознании, о развитии чувств гражданственности, о гуманности, о сословном равенстве, о женском вопросе —
—
— Какой же ты, однако, извини меня, был тогда лгун и позёр!
Строка 57:
— По… по… почему? — даже рассердиться не успел растерявшийся родитель.
— Да потому, что, если бы ты искренно верил в эти прекрасные слова, то ты научил бы им меня,
— В какую же было мне тебя отдавать?! В реальную, что ли? Так права малы…
Строка 71:
— Великолепно! Восхитительно! Чтобы ты пастухом вырос?
Сын выразительно
— По логике этой тетради, которую я понимаю, разделяю и поддерживаю, конечно, следовало предпочесть, чтобы я вырос хорошим пастухом, чем дипломированным невеждою! Пастух полезен, а я бесполезен и, может быть, даже вреден. Ты меня укоряешь чуть не каждый день, что я мало читал, не умею мыслить, что у меня нет идеалов, что я
Последовала страшная сцена, полились потоками «жалкие слова» с обеих сторон. И много, много было тогда в России страшных сцен, много, много лилось жалких слов, как много, много будет их во все времена, потому что ни одно поколение к последующему за ним восторга не испытывает, ни одно поколение к предшествующему большого уважения не питает.
И прав был отец, идейный завещатель, и прав был сын, не поверивший в идейное завещание, потому, что между шестидесятыми и восьмидесятыми годами были семидесятые, а в течение их русская семья потеряла детей своих, отдав их, с легкомыслием, совершенно непостижимым в столь умном поколении, под самовластный, одуряющий, бессердечный гимназический обух. Восемь лет под методически падающим на голову обухом! А отцы-шестидесятники удивлялись и скорбели, что из-под обуха, по истечении роковых восьми лет, не выходят энтузиасты, деятели, пророки, люди орлиного
— Какое жалкое поколение!
Да, поколение очень жалкое, но не только презрительно-жалкое, а и жалости, сострадания достойное. Потому что родились дети — как дети; а во что выросли, образовались и воспитались, на то было усмотрение родительское.
Толстовская гимназия была не педагогическим учреждением. Она являлась системою заложничества, в которой государство потребовало себе от русской семьи всех детей
Процесс образования, фабрика воспитания были совершенно изолированы от надзора семьи. Отцам оставлено было школою только право ссориться с детьми за приносимые дурные отметки. Если гимназия вызывала отца на совещание, это был ужас: значит, школа собиралась отречься от ученика, значит, он был на дороге к тому, чтобы получить волчий паспорт и затем остаться бесправным, «вырасти пастухом».
Гимназия брала
Когда отцы-шестидесятники заглядывали в науку детей, они хватались за головы:
Строка 95:
Но, хватаясь за головы, восклицая, проклиная, они не переставали посылать новые и новые тысячи мальчиков под неутомимый обух, и он падал и пришибал, падал и пришибал.
Шестидесятые годы — эпоха великих реформ,
Помню фразу одного «отца»:
Строка 107:
У меня был товарищ, сын знаменитого деятеля-шестидесятника. Он, буквально, бегством спасался от {{lang|fr|жур-фиксов}}<ref>{{lang-fr|}}</ref> отца своего, собиравших цвет московской интеллигенции.
— Неужели тебе неинтересно? — упрекала
Юноша долго отмалчивался, а потом однажды и говорит:
Строка 115:
— Я по-латыни не понимаю.
— Ну, а я не понимаю языка, на котором они разговаривают. Пойми же, мама: мне стыдно и страшно в их обществе. Я
Тайное сознание: «я необразованный» — угнетало всех совестливых молодых людей в восьмидесятых годах, Наши первые университетские впечатления были ужасны: профессора обращались к нам, как к взрослым, а мы были маленькие и ничего не понимали, ибо гимназия не научила нас думать сама и не позволяла, да и не оставляла времени учить нас отцам.
Строка 123:
— Это не курс слабый, поколение глупое, — возмущались другие.
— В кого вы? в кого? —
Смирные дети безмолвствовали. Строптивые огрызались:
Строка 151:
Отец осекается, заикнувшись без ответа. Оба смотрят друг на друга не то, что враждебно, но чуждо, чуждо… Обоим страшно тяжело…
Увы! В том-то и горе, что люди шестидесятых годов, много приобретя и завоевав, не умели «не отдавать» — и отдали
Есть трагедия Гальма «Равеннский боец» — о сыне Арминия и Туснельды. Он, вырастая в римской гладиаторской школе, совершенно позабыл о благородстве своей крови, о свободе германских лесов, о вольном, честном народе. Туснельда с ужасом и негодованием слышит, что для сына величайшего германского вождя-освободителя — верх честолюбия представляется в том, чтобы красиво выступить на арену амфитеатра в гладиаторской борьбе для потехи победоносного римского народа. То, что для Туснельды позор, для Тумелика слава и честь. А, когда она говорит о славе и чести, Тумелик зевает. Мать и сын, расторгнутые воспитанием, чужды и ненужны друг другу… Вот — шестидесятые и восьмидесятые годы! Люди 19-го февраля — и члены атлетических обществ! Деятели судебной реформы — и патриоты-спасатели! Мировые посредники — и велосипедисты! Добролюбовцы,
Чтобы избавить Тумелика от позора, которого он не в состоянии понять, чтобы не пустить сына Арминиева на посмешище вражьей толпе, Туснельда умертвила
— А,
</div>
|