Слово матери (Гольдштейн)
Хана всю ночь не спала. С нетерпением ждала она наступления дня, и когда серый утренний свет заглянул в осколок оконного стекла, она поднялась с досок, служивших ей на старости лет ложем, взяла приготовленный с вечера узелок и направилась к двери. По дороге она оглянулась на холодные стены, и подбородок ее задрожал… Из всей семьи в живых осталась лишь она одна: фашисты убили ее старого, больного мужа, на глазах у нее изнасиловали двадцатилетнюю дочь и потом куда-то ее увели, — куда, Хана не знает до сих пор. Старшую дочь с двумя маленькими детьми изверги заперли в ее же, дочери, доме, а дом подожгли… Не иначе, как гитлеровцы придумали для нее самую страшную казнь — оставили ее жить… Хана переступила через порог. Дверь она не заперла, как бывало, и ставни не закрыла.
Дважды за последнее время солнце заглянуло в сердце Ханы: первый раз, когда наши войска изгнали фашистов из местечка, и во второй раз — совсем недавно, всего несколько дней тому назад, когда снова заговорившее радио принесло вести с Большой земли. В этот же день к ней постучался письмоносец и принес ей письмо от сына, бойца Шлемы.
Долго смотрела Хана на листок бумаги и ничего не видела. Буквы плясали, слова прыгали, перед, глазами плыли разноцветные круги. Когда она с большим трудом собрала воедино буквы и слова, Хана поняла, что сын еще ничего не знает о постигшем его горе: он писал своему расстрелянному отцу, посылал привет погибшей сестре и целовал сожженных племянников…
В письме было еще несколько строк, которые всколыхнули ее обессиленное сердце. Хана узнала, что Шлема находится совсем недалеко, всего в сорока с лишним верстах от местечка, и просит, чтобы младшая сестра Сара приехала к нему.
Хана решила повидать сына.
Путь казался ей не таким уж далеким. Хана хорошо знала эти дороги. За свои пятьдесят восемь лет она не раз ходила по ним. В этих местах она родилась и выросла, здесь рожала детей и здесь же их похоронила. Остался у нее один сын, Шлема. Где-то в этом лесу находится его лагерь.
Поднялось теплое, молодое весеннее солнце, и лес, совсем еще недавно дышавший страхом и смертью, сейчас манит к себе и пахнет юным днем, свежей травой, щавелем и полевыми цветами. У Ханы дух захватывает. Ей вдруг становится трудно идти. Хана присаживается отдохнуть на берегу мелкой речушки. На опушке леса, видит она, стоит красноармеец с винтовкой. «Это, наверное, один из Шлеминых товарищей», — думает Хана и прислушивается к учащенному биению своего сердца.
Она немного отдохнула, обмыла лицо свежей водой, перевязала платок на голове и перешла речку. Но не успела шагнуть к лесу, как услыхала возглас;
— Стой!
Хана испугалась и остановилась. «Батюшки, — подумала она, — неужели это немцы?» Сердце замерло от этой мысли. Она приложила руку козырьком к глазам и присмотрелась: нет, это красноармеец, свой красноармеец, и это он кричал: «Стой!» Все-таки, она пойдет. Чего ей бояться? Не станет же он стрелять в нее! И Хана направилась к красноармейцу.
— Стой, мамаша, здесь нельзя ходить! — снова услыхала она, но притворилась, будто не понимает. Ну что может случиться? Не было еще такого случая, чтобы красноармеец причинил зло старому человеку! Она остановилась только тогда, когда штык винтовки сверкнул у нее перед глазами.
— Стой, говорю, мамаша!
Только сейчас Хана поняла, что дальше идти нельзя.
Красноармеец, стоявший на посту, оказался на редкость неразговорчивым. Он ни слова сказать не пожелал: знает ли он Шлему или что-нибудь о нем, есть ли здесь такой или нет. Он ее остановил, спросил удивленно, куда она идет и как она попала сюда, и, очевидно, для того, чтобы попугать птиц в лесу, подняв винтовку, выстрелил в небо. В ответ на выстрел сразу же прибежал красноармеец с красными петличками на воротнике. Красноармеец с винтовкой вытянулся перед ним в струнку и указал на Хану: поймал, дескать. Хана посмотрела на обоих, но ничуть не испугалась и сразу же спросила у старшего, не знает ли он, где находится ее сын. Она назвала фамилию — Шлема Фрадкин, сказала, откуда он родом, рассказала, сколько времени он служит в армии и что он был ранен в левую ногу выше колена. Старший ей тоже не ответил, но улыбнулся, и от этой улыбки у Ханы стало сразу на сердце теплее. Красноармеец с петличками привел ее в будку, вытянулся перед каким-то очень большим начальником и отрапортовал:
— Товарищ комиссар, пост номер такой-то задержал вот эту гражданку, которая пришла сюда, чтобы, по ее словам, повидаться с сыном!
Комиссар, человек среднего роста, лет тридцати пяти, с широким улыбающимся лицом, подошел к Хане, спросил, откуда она пришла и зачем, как зовут ее сына и давно ли ока его не видала. Слушая ее ответ и рассказ обо всем, что с ней произошло, он, как родную мать, взял ее за руку, посадил рядом с собою, а красноармейцу с петличками приказал:
— Вызвать бойца Шлему Фрадкина.
Хана изменилась в лице. Ей стало жарко, и она слегка развязала платок. Комиссар заметил это, налил из глиняного кувшина немного воды и подал Хане:
— Выпей, мать… Устала, верно, с дороги? Много причинили вам горя гитлеровцы?
— Ах, сынок, что про это говорить, — еле пробормотала Хана, глотая воду. — Полгорода людей вырезали, обездолили навсегда наших дочерей… Да разве расскажешь обо всем, что они натворили! — Больше она говорить не могла, снова все внутри начало дрожать, и комиссар, с лица которого исчезла улыбка, положил руку на ее голову и погладил ее. Он хорошо понимал, что всякое слово звучало бы сейчас бледно и бесцветно. Но и молчать было нельзя.
— Мы заплатим, мать, за все заплатим…
Хана посмотрела на комиссара, и вдруг на ее глазах показались слезы.
Комиссар освободил Фрадкина на весь день и оставил его наедине с матерью.
Вечером, когда лучи солнца в последний раз осветили вершины деревьев, комиссар подошел к будке, где находились мать с сыном. Хана сидела на траве, а Шлема молча ходил взад и вперед и курил папиросу за папиросой. Шлему комиссар знал давно, но сейчас ему показалось, что он видит его впервые: за этот день боец постарел лет на десять. Черные волосы у висков поседели и под глазами легли синие тени. Комиссар незаметно вздохнул, быстро закурил, встретясь при этом с его горячим взглядом.
Хана старалась с первой минуты встречи быть спокойной и не волновать Шлему. Она теперь смотрела на него, как на силу, которую она выносила, выпестовала и сберегла, чтобы она могла заступиться за нее и отомстить злодеям за причиненное зло. Он теперь один у нее, больше никого нет. А он так молод, так хорош и силен. От его стройного, гибкого тела пышет силой.
И комиссар, словно читая мысли Ханы, сказал ей, указывая на Шлему.
— Красивый у тебя сын, мамаша, преданный родине, хороший боец!
— Товарищ комиссар, — задыхаясь, проговорил Шлема, — моего старика отца расстреляли, младшую сестру обесчестили и увели, а старшую с двумя детишками сожгли…
Больше он говорить не мог. Он сказал только еще о своей любимой девушке, которая ушла к партизанам и погибла на виселице:
— А Фаня погибла геройской смертью.
Комиссар никогда не видел эту девушку, но хорошо ее представлял; не раз Фрадкин давал ему читать ее письма, в которых чувствовалась готовность в любую минуту идти в бой.
— Так, так… — проговорил комиссар и, положив руки на плечи Фрадкина, добавил: — Народ гордится такими дочерьми.
Хана вмешалась в разговор и сказала с гордостью:
— Она перебила стольких офицеров! Гранатами их забросала. А когда ее поймали и истязали, она слова не проронила, никого не выдала!
Комиссар обратился к Хане с просьбой сказать несколько слов красноармейцам.
— Расскажи им, мамаша, о страшных днях и ночах фашистской оккупации.
Хана растерялась.
— Ведь они и сами очень хорошо все знают, дорогой товарищ комиссар, — сказала она.
Но комиссар настаивал на своем:
— Нет, нет, мамаша, все-таки скажи пару слов. Расскажи о том, что своими глазами видела, что сама пережила. Ведь скоро мы снова идем в бой, мамаша!
— Хорошо, товарищ комиссар, я скажу.
На опушке леса стоял батальон красноармейцев. Было очень тихо, солнце собиралось садиться и остановилось на горизонте красное, как огонь. Бойцы стояли выпрямившись, в пилотках набекрень, туго перетянутые поясами и смотрели на маленькую женщину, стоявшую рядом с командиром и комиссаром. Лицо Ханы, измученное, почерневшее и сморщенное от горя и страданий, сейчас было торжественно. Высоко подняв голову, она с теплотой смотрела на красноармейцев. Глаза ее встретились с глазами сына. Он стоял в первой шеренге, в первых рядах красных бойцов. И сердце Ханы наполнилось радостью.
Очень немногие знали, что эта маленькая женщина в широком платье — мать Шлемы Фрадкина, и поэтому удивились, когда комиссар объявил, что сейчас она будет говорить.
— Дорогие мои сыночки, родные мои… Заклинаю вас… За пролитую кровь… отомстите злодеям… — Хана выпрямилась, уголком платка вытерла глаза и заговорила громче и увереннее: — Эти разбойники резали маленьких детей, швыряли их в огонь, расстреливали стариков, бесчестили девушек… Напротив моего окна, дорогие мои сыночки, они повесили партизанку Фаню. Ох, как страшно было все это видеть! И только когда вы пришли, стало легче жить. Матери целовали следы ваших ног…
Она перевела дыхание. Красноармейцы впитывали каждое ее слово.
— Дети мои! — сказала она. — Сыночки мои любимые! Еще льется кровь… Варвары расстреливают в городах и селах стариков, насилуют женщин и сжигают младенцев. Отомстите фашистам! Бейте их, убивайте!.. — Она еще выше подняла голову, протянула руки вперед и окрепшим голосом произнесла: — Уничтожайте извергов на нашей земле! Чтоб ни синь-пороха от них не осталось!
Утром Хана прощалась с сыном. Долго смотрела она ему в глаза, а он держал ее в крепких объятиях, и Хана всем своим существом чувствовала его большую силу. Шлема проводил мать до дороги. Хана шла быстрым, молодым шагом, и, когда она снова перешла через речку, взошедшее солнце осветило дорогу к дому.