Сидение раскольников в Соловках (Мордовцев)/VII

Сидение раскольников в Соловках — VII. Стрельцы гуляют
автор Даниил Лукич Мордовцев
Опубл.: Соловецкое сидение. Историческая повесть из времен начала раскола на Руси. M., 1880.. Источник: Мордовцев Д.Л. Сочинения. В 2-х т. Т. 2. —М.:Худож. лит., 1991, Lib.ru


VII. Стрельцы гуляют

Проходили месяцы. Осада монастыря продолжалась по-прежнему безуспешно: сидение осажденных было, по-видимому, крепко; а осаждавшие что ни делали, все было бесполезно. Стрельцы рыли рвы, насыпали валы, под прикрытием которых, словно кроты, подбирались к монастырским стенам; но стен взять было невозможно: первое дело — слишком толсты и высоки, а лестниц приставить к ним нельзя, потому что монастырские ратные люди, как белые, так и черные, стреляли метко, с прицелом, а если и не стреляли, то могли засыпать каменьем наступавших.

Хотя у Мещеринова были и стенобитные орудия, тараны могучие, с могучими железными головами и стержнями на цепях и крепких устоях, но Исачко и Самко своими «пушечками» шагу им не давали. Только выведут стрельцы городки, только укроют за ними стеноломы, чтобы под прикрытием городков двинуть стеноломы далее, как Исачко и Самко уж гвоздят по городкам, разбивают венцы и звенья, пугают и калечат стрельцов, и стрельцы опять назад прут тяжелые тараны, опять надо начинать сызнова. А Исачко, отгромив приступ да пропев с чернецами «бранному воеводе», усядется себе на стене, свесив ноги к стрельцам, и машет себе, помахивает шитой ширинкой, выпугивая из-под башенного карниза своего любимого голубя, белого турмана «в штанцах», и любуясь на его удивительные проделки… «Уж и аховая птичка!» — радуется он, глядя на голубя. А за ним радуются и старцы, покончив с «бранным воеводой» и глядя на ушедших к своим кочам врагов. «Божья птичка, что и говорить! Не диви, что и дух-от Божий во образе голубя явися, чистая, незлобивая птичина, что младенец незлобива».

А стрельцы уж начинают скучать, злятся… «Их, долгогривых, и сам черт не добудет: что тараканы в щели прячутся…» Стали поговаривать, что лучше бы в Сумской воротиться, а то в Москву, к домам, чем попусту норы рыть волчьи да вонючую треску жрать без соли, без хлеба. Стали и о женах скучать, о детях. «Али мы нехристи либо чернецы, что ни жен, ни баб нам не дают понюхать? Мыслимо ли дело без бабьятины прожить мужику?»

Воевода видел это и стал побаиваться, как бы не вышло чего. Поэтому, когда стрельцы с ведома своих сотников или полуголовы ездили по праздникам в Кемский посад и привозили оттуда баб, воевода смотрел на это сквозь пальцы.

На Память мучеников Маккавеев, 1 августа, стрельцы особенно разгулялись. Утром многие из них ездили в посад, послушали, как попик Вавилко обеденку литургисал и за них, за государево христолюбивое воинство, молился, а воеводе благословенный хлебец-просвирку поднес величиной с шапку.

День Маккавеев выдался теплый, ясный, тихий. На небе стояли курчавые, как белые барашки, облачка, но они не мешали солнцу поливать светом и зелень острова, кое-где изрытую рвами, и темный лес, по которому осень уже брызнула пятнами свою яркую желтизну, и стены монастыря, по которым постоянно сновали черные точки, а иногда поблескивал ружейный ствол у часового или крест на четках у старца.

Стрельцы большею частью сидели кругами на траве и угощались зеленым вином и медами. Тут же виднелись и бабы «прелестницы». Пир шел горой, с полухмели переходя в полный хмель. Стрелец, бывший когда-то у Стеньки Разина водоливом, царапнул по струнам гуслей и пошел вприсядку, выгаркивая, словно бесноватый:


Ах вы, гусли мои…


Полногрудая баба-кемлянка, быстро схватившись с травы, выпрямилась и топталась на месте, подвизгивая:


Ух любо-любо-лю,
Что плечиком шевелит,
Что икрами семенит,
Молодушку полюблю,
Что бедрами говорит…


И она действительно говорила бедрами и семенила жирными икрами на толстых ногах.

— Любо! Любо! Ай да Маша!

— Наддай еще! С прищипом! С прищипом! — подзадоривал Кирша.

Гусельник «наддал с прищипом», баба привизгивала, словно кликушка:


Ихи-хи! Ихи-хи!
Икихушки — ихи-хи!
Пошла баба в три ноги, в три ноги.
А золовки-колотовки
И кутят, и мутят.
Деверья-те кобелья
По подлавочью лежат,
По-собачью визжат.
А свекровь на печи,
Бытто сука на цепи.
А и свекор на палати,
Бытто кобель на канате.
Ихи-хи! Ихи-хи!
Ихихушки — ихи-хи!


Баба плясала с большим искусством и воодушевлением, хотя самые движения ее не были порывисты, а напротив — плавны до медленности. Зато отдельные части ее тела и мускулы трепетали страстью и истомой. Стоя на месте, как бы с прикипевшими к земле ногами, она плавно поводила и вздергивала плечами в такт захлебывающейся музыке, и при этом полные груди ее дрожали и колотились об рубаху, как бы силясь прорвать ее и выпрыгнуть из пазухи.

— Ах, ячменна!.. — невольно вырвалось было у старенького чернеца, проходившего мимо, совсем не чернецкое восклицание.

— А! На мокрое наступил?.. — засмеялся ему вслед Кирша.

Другая бабенка, подзадоренная первой, сорвалась с места, как ошпаренная кипятком, и, взявшись левой рукой в боки, а правую скорчив коромыслом, засеменила ногами и зачастила визгливым голосом.


У стрельчихи молодой
Собирался коровой:
И Семитка пришел.
И Микитка пришел,
И Захарка пришел,
И Макарка пришел…


А гусельник, став против бабы и вывертывая ногами, защипал на гуслях:


И Овдотьюшка пришла
, И Варварушка пришла,
И Оленушка пришла,
И Хавроньюшка пришла —
Поросяток привела…


От другого круга садил вприсядку к этому кругу седобородый казак и гудел как шершень:


Тпррунды, баба, тпррунды, дед,
Ни алтына денег нет!


Откуда-то выскочила третья молодуха и зачастила:


Да-а-арья! Да-а-арья!
Дарья, Маланья,
Степанида, Солмонида,
На улицу выходила,
Корогоды заводила! Да-а-арья!..


— Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, а я пришел! — раздался вдруг твердый и трезвый голос.

Все оглянулись. У ближайшего куста стоял чернец. Из-под скуфейки его падали на плечи недлинные огненные волосы. Плясуны и плясавицы остановились как вкопанные, так и прикипели на месте. Чернец, позвякивая железами, подошел к кругу.

— Здравствуй, Кирша, — сказал он угрюмо, — хорошо ли дьяволу служить?

— Турвонко! Ты ли это? — изумленно воскликнул Кирша и вскочил на ноги.

— Был Турвонт, а теперь старец Теренька, — отвечал чернец с огненными волосами.

— Турвонко, а и впрямь, братцы, Турвонт! Ай-ай! — закричали многие из стрельцов.

— Что с ним? Посхимился? Вот притча!

Все обступили пришельца, глядели на него, как на выходца с того света.

Бабы боязливо жались, держась в сторонке.

— Хорошо ли дьяволу служите, стрельцы? — повторил свой вопрос огненный чернец, глядя на своих бывших товарищей.

— Гуляем, братец, что ж! Ноне праздник, первый Спас, — как бы оправдывался Кирша пьяноватым голосом. — Спас на дворе, и гуляем.

— Хорошо спасенье…

— Чем дурно? Выпей и ты.

— А святую обитель разорять, коли и это хорошо? — спросил чернец, оглядываясь на монастырь.

— Мы их не разоряем, — оправдывался Кирша. — Вольно ж им великому государю грубить!

— А в чем их грубство?

— Молиться не хотят по новине.

— А! Так это у вас грубство? А сам ты по новине молишься?

Кирша замялся. Он сам чувствовал, что никак не может совладать с этой новиной: как забудется только на «Отче наше» либо на «Богородице», так у него два середние перста-то и топырятся вперед, а большой палец сам книзу гнется… «Тьфу ты лядина!» — так, бывало, и плюнет с досады.

— Да как это ты, Турвонушко, чернецом стал? — спросил он, не отвечая на вопрос рыжего. — И как тебя сюда занесло? Вить ты повез с Москвы в Пустозерск протопопа Аввакума.

— Повез, был грех. А он ноне сам меня, светик, на себе к спасенью везет, — отвечал рыжий.

Стрельцы, видимо, поражены были внушительной наружностью своего прежнего товарища и однокорытника. Вериги заметно звенели на нем, хотя глухо, при каждом движении, словно на цепной собаке. На лице и в особенности в глазах виделось что-то такое новое и страшное, что делало его совершенно другим человеком, человеком не от мира сего, не жильцом на свете.

Пир разрушен был, не пировалось как-то при виде этого выходца из другого мира: необычайная воля, проявляющаяся в человеке в той или иной форме, неотразимо действует на других, покоряет их, заставляя цепенеть их волю и совесть. Всякому кажется, что это он за него сделал, и это сознание свербит на совести, саднит болью и ноет на сердце… «Это он за меня, за всех нас…»

— Послушайте, стрельцы! Слушайте, православные! — начал огненный чернец, окидывая всех своими горячими глазами. — Вас обманом привели сюда. Статочное ли дело, монастырь разорять, да еще какой монастырь! Первый на Руси, которого нет святее во всем Московском государстве. Коли бы вы пошли на Троицу-Сергия, коли бы вас повели на него? А?

Стрельцы молчали, испуганно поглядывая друг на друга.

— Сказывайте: пошли бы?

— Нет, не пошли бы, — робко отвечали некоторые.

— Все это дело Никона, — продолжал чернец, — он смуту чинит во всей земле, он обвел колдовством великого государя. Да ведомо ли государю, что вы здесь добываете святую обитель? (И он указал на церкви, глядевшие из-за стен монастыря: стрельцы испуганно оглянулись на них.) И вы стреляете по крестам! Вы по Богородице ядрами мечете. Али вы бусурмане? Али на вас креста нету?

Стрельцы, казалось, не смели глаз поднять. Страстная речь бывшего товарища смущала их, а пьяная совесть оказалась еще более податливою. Всем стало стыдно. Иные из них готовы были заплакать, как плачут пьяные: не сам плачет человек, а вино, размягчившее его.

— Что вы смотрите на воеводу? — продолжал страшный чернец. — Он заодно с Никоном… Свяжите его, злодея, да и по домам…

— Меня… связать? — раздался вдруг всем знакомый голос.

Стрельцы окаменели. Это был сам воевода. Он вошел в круг, бледный, с трясущимися губами, но твердой поступью. Рука его держалась за рукоятку сабли. Стрельцы расступились, как трава от ветру.

— Га! — захрипел воевода. — Вон они что затеяли! Воеводу вязать!.. Ты кто таков, сказывай! — накинулся он на чернеца. — Сказывай, каков человек?

— Сам видишь, — спокойно отвечал чернец.

— Имя сказывай. Именем кто?

— Мое имя у Бога записано, не прочтешь.

— А! Знаю! Ты из этой волчьей ямы. — И воевода указал на монастырь. — Почто пришел сюда? За каким дурном?

— За твоей головой.

Воевода порывисто выхватил саблю из ножен и замахнулся на огненную голову.

— Вот я тебя, вора!.. Взять его!

Стрельцы испуганно топтались на месте, но не двигались вперед.

— Вам говорю! Вяжите вора!

То же топтанье на месте. Воевода оглядел толпу, и глаза его остановились на Кирше, который стоял понуря голову и тяжело дышал.

— Кирша! Возьми его, вора.

Кирша нерешительно сделал шаг вперед.

— Что меня брать? Я сам пришел, — сказал чернец, — своею волею пришел, так не боюсь тебя.

Этот ответ озадачил воеводу. Действительно, человек сам пришел, не побоялся ни стрельцов, ни его. Тут что-нибудь да не так. Воевода задумался.

— Так чего ж тебе надобно? — спросил он, наконец.

— Того, чего у тебя нет, а ты дать можешь, — был ответ.

Воевода не понимал этого загадочного ответа.

— Чего у меня нету и что я могу дать? — переспросил он.

— Воистину так.

— Что ж это такое, чего у меня нету и что я могу дать?

— Венец.

— Венец? Какой венец?

— Нетленный.

Воевода отступил назад. Стрельцы невольно переглянулись. Воевода чутьем угадывал, по порывистому дыханью стрельцов, которое слышно было, чувствовал, что власть ускользает из его рук. Чего доброго, стрельцы свяжут его и головою выдадут мятежникам, а то и сами расправятся. Ему казалось, что он стоит на льду, среди глубокого озера, и тонкий лед гнется и хрустит, зловеще кракает под ногами. Надо скорее сойти с опасного места, хоть ползком: надо во что бы то ни стало выйти из этого острого положения.

— Я пришел сюда по указу великого государя, его царского величества! — громко сказал он, оглядывая всю толпу и подходя к чернецу все с тою же обнаженною саблею.

— Его царское величество не указывал разорять монастырей, — так же громко перебил его чернец.

— Молчать, вор! — закричал воевода, подымая саблю.

— Вор тот, кто монастыри разоряет… Его царское величество не указывал тремя персты креститься.

— Врешь, его царское величество указал, и освещенный собор приговорил.

Чернец повел своими горячими глазами по толпе.

— Не слушайте его, православные! — закричал он. — Он говорит затейно… Вот как креститесь!

И он высоко поднял руку, выставив торчком два пальца, а остальные пригнул. Между стрельцами произошло движение.

— Вот так, вот так! Православные! — истово кричал фанатик.

— Вот же тебе как, н-на!

Сабля блеснула в воздухе и к ногам стрельцов что-то упало. То были все пять пальцев фанатика, отрубленные саблей по самые последние суставы, у связей с ладонью. Стрельцы с ужасом отшатнулись.

Фанатик не поморщился. Он нагнулся, поднял с земли левою рукою два отрубленных пальца, указательный и средний, и истово перекрестился левой рукой.

— Благодарю тя. Господи, яко сподобил мя Еси один листочек нетленного венца получити, — сказал он, подымая глаза к голубому небу, на котором стояли курчавые, как белые овцы, облачка.

Кровь ручьем лила из перерубленной руки, но он сунул за пазуху два отрубленных пальца, улыбнулся…

— А тех трех перстов мне не надобет, — сказал он и повернулся к воеводе.

Воевода, бледный, с остоячившимися глазами, стоял в раздумье с поднятою саблею: рубить или не рубить по огненной голове?..