Свидание (Хвощинская)/ОЗ 1879 (ДО)

Свидание
авторъ Надежда Дмитриевна Хвощинская
Опубл.: 1879. Источникъ: az.lib.ru

СВИДАНІЕ.

править

Гроза только что прошла. Солнце, еще высокое и знойное, выкинуло столбы огней надъ упавшей тучей; городскія строенія синѣли въ полутьмѣ запоздалаго, оторваннаго облака; поле, которое начинается отъ заставы, все въ искрахъ, мокрое, теплое, еще не расправило своей молодой травы; на ея зелени чернѣла узкая дорога, уходя вдоль по пригорку, гдѣ виднѣлась тоненькая колокольня, бѣлая ограда, и дальше — роща, ужь густая и темная.

Въ этой рощѣ было жилье, что-то въ родѣ выселокъ: избы, сарайчики и, на болѣе видномъ мѣстѣ, небольшой домъ съ цвѣтничкомъ и балкономъ, обращеннымъ въ сторону дороги и города Надъ балкономъ былъ навѣсъ; послѣ дождя можно было выйти подышать воздухомъ, посмотрѣть въ даль, показаться проѣзжимъ и прохожимъ, которымъ всегда пріятно что-нибудь увидѣть.

Дверь изъ комнаты отворилась; на балконъ вышла дама, одѣтая по модѣ очень узко, по лѣтнему — безцвѣтно, кромѣ широкаго алаго банта, который рѣзко выдавалъ блѣдность ея лица и блѣдность ея волосъ, уложенныхъ пышнымъ шиньономъ. Она была невысока ростомъ, худощава, замѣтно стянута и немолода. Она прищуривалась, граціозно заслоняясь рукой отъ лучей солнца.

— Не простудитесь, сказалъ, выходя за нею, господинъ, тоже не молодой, но плотный, высокій, румяный, съ превосходно разчесанной бородою. — Не рискуйте; сыро.

— О, я живу воздухомъ, возразила она. — Ахъ, какъ хорошо! Смотрите. Право, издали, съ высоты, даже нашъ N живописенъ.

— Вы не взыскательны, сказалъ гость.

— Что же дѣлать… Но нѣтъ! Скажите: развѣ не лучше довольствоваться тѣмъ, что есть, нежели вздыхать о невозможномъ? Возьмемте кресла изъ гостиной; я велю сюда дать чаю. Теперь ужь скоро…

Гость выкатилъ кресла; хозяйка сама вынесла маленькій столикъ, немного стараясь дать замѣтить, что дѣлаетъ это свободно и ловко.

— О, хорошо… повторила она, бросаясь въ кресла. — Но говорите-же, какъ вы меня отыскали? какъ вамъ вздумалось пріѣхать въ этотъ опальный N.? Надолго ли? гдѣ вы пропадали?.. Право, не знаешь, что спрашивать! Ну, по порядку!

— Если вы живете въ N… началъ онъ. — Курить можно?

— О Боже, конечно. Сейчасъ…

— Не безпокойтесь, спички у меня есть. — Если вы живете въ N., почему же другіе не могутъ заѣхать въ N., благо онъ на проѣзжей дорогѣ?

— Такъ вы только проѣздомъ?

— Да, на югъ. Отдохнуть ѣду, отдохнуть, дорогая моя Александра Сергѣевна. Отдохнуть отъ холода, слякоти, трескотни, отъ формальностей, отъ всего!

— Отъ всего!.. повторила она, задумчиво наклонивъ голову и вдругъ опять рѣзко ее поднимая. — Да! намъ есть отъ чего отдыхать…

— Живемъ шибко, произнесъ гость сквозь сигару, тоже будто задумываясь и также чрезъ минуту снова оживляясь. — Нѣтъ, но пуще всего — отдохнуть отъ всякихъ нелѣпостей, отъ такъ-называемой «кабинетной» жизни въ перемежку съ преніями, этимъ переливаньемъ изъ пустаго въ порожнее, съ толками обо всемъ на свѣтѣ, что вовсе до насъ не касается, гдѣ безъ насъ обойдутся, гдѣ мы только шумимъ, трудимъ легкія, наживаемъ себѣ желчь… Право, вамъ позавидуешь: вы — истинно передовая женщина…

— Ахъ, Петръ Николаевичъ…

— Я это всегда говорю.

— Обо мнѣ? Но съ кѣмъ же?

— Помилуйте, мало-ли съ кѣмъ! будто ужь и людей нѣтъ?

— Вы не забыли меня?

— Помилуйте!

— Стараго друга? А сколько лѣтъ…

— Что для васъ годы! Это, вотъ нашему брату…

— Полноте!. Но что же можно обо мнѣ сказать? Запертая въ глуши…

— Да вотъ хоть позавидовать вашему благоразумію: вы умѣли отрѣшиться отъ всякихъ дрязгъ, спокойно…

— Ахъ, какъ я тоже устала! прервала она.

— Вы? отъ чего же?

— Но вотъ эти два послѣдніе года…

— Да, за одно со всѣми…

— Страхи!

— Да… Но вѣдь отъ васъ далеко…

— А пожертвованія? возразила она горестно.

— Да… Отозвались и на васъ, прибавилъ онъ, слегка затрудненный.

— Еще какъ отозвались! вскричала она и вдругъ спохватилась. — Нѣтъ, но ожиданія…

— Да…

— Телеграммы!

— Да…

— Всякій день, всякій часъ!..

— Да…

— У васъ какъ это было?

— У насъ?.. Что же… Мы знали почти одновременно съ событіями.

— Что вы дѣлали?

— Я то собственно? Что-же… Обыкновенныя занятія. Читалъ, сидѣлъ на службѣ.

— Вы служите?

— Служу.

— Давно-ли?

— Да… Нѣтъ… Не такъ давно.

— А я думала… Вы занимались въ редакціи…

— Да!.. Былъ когда-то литераторомъ. Это оставлено… я разошелся съ редакціей, досказалъ онъ, глядя въ сторону.

Александра Сергѣевна примолкла.

— Конечно, были причины? сказала она, наконецъ.

— Безъ причины ничего не бываетъ, выговорилъ онъ, усмѣхнувшись.

— И ваши причины, безъ сомнѣнія, уважительныя, сказала она увѣренно.

— Благодарю за доброе слово. Самъ-то я считаю ихъ уважительными, но другіе, пожалуй…

— Ахъ, что вамъ до другихъ! прервала она съ увлеченіемъ, будто чему обрадовалась. — Что вамъ мнѣніе другихъ, всѣхъ, вы сами себѣ судья; вы, во-первыхъ…

— Во-первыхъ, я тоже человѣкъ., изъ-за какихъ-нибудь трехъ, четырехъ тысячъ въ годъ закабалиться, продать свои силы, трудъ, здоровье… И еслибы къ чему-нибудь вело, а то и удовольствія даже никакого!

— А я думала, начала она… Я думала, что, занимаясь тамъ… при всемъ громадномъ трудѣ, вы все-таки чувствовали себя отраднѣе. Все-таки, знаете…

Она заторопилась.

— Интимная, семейная жизнь нашей интеллигенціи… это все проходило на глазахъ, всѣ… извѣстности, начинающіе, задатки…

— О, дребедень! воскликнулъ онъ. — Не мечтайте! «Отрадно»! да крѣпостная барщина была нехуже!

— Неужели?..

— Не хуже! повторилъ онъ, хохоча, и вдругъ сдѣлался почти мраченъ. — Надо еще взять въ разсчетъ направленіе… Нѣтъ-съ, время талантовъ, время чистаго искусства невозвратно прошло. Тенденція заѣла. Всякій стремится «мыслить», кто во что гораздъ… не то, что не спрося броду, а не справясь о глубинѣ, и потому — какъ ракъ на мели. Но вы, я думаю, сами замѣтили…. ужасное время!

— Ужасное!

— Да!

Искуство — опустѣлый храмъ,

На площадяхъ толпится смута:

Какимъ-то яростнымъ богамъ

Курится чадный ѳиміамъ —

И бѣдной музѣ нѣтъ пріюта!..

Декламируя, онъ какъ-будто пѣлъ.

— Чье это?.. спросила Александра Сергѣевна, нерѣшительно и слегка замирая.

— Мое… отвѣчалъ онъ, какъ-то вскользь, усмѣхаясь, и посмотрѣлъ, какъ тянулась въ воздухѣ струйка дыма.

Нѣсколько минутъ оба помолчали.

— Давно я не читала ничего вашего, начала она въ раздумьи. — Есть что-нибудь новое?

— Есть. Я недавно издалъ. Я вамъ дамъ. Такъ, сборникъ. Кое-что изъ лирическихъ вещей прошлыхъ годовъ, и потомъ нынѣшнее, навѣянное…

Онъ сдѣлалъ маленькій жесть рукою.

— Merci.

— Вы тамъ увидите меня въ новомъ видѣ, продолжалъ онъ шутливо: — «Въ одеждѣ воина, съ неловкостью пріятной…» Пожалуй, не узнаете.

— Я васъ всегда узнаю, возразила она: — когда понятія, убѣжденія… однимъ словомъ — все!.. это оставляетъ такую неизгладимую складку…

— Да… сказалъ онъ, также какъ она, затрудняясь.

Въ бесѣдѣ случился опять промежутокъ молчанія.

— То, что вы сейчасъ читали — оттуда? спросила Александра Сергѣевна.

— Что?.. Да, оттуда, отвѣчалъ литераторъ, будто его разбудили. — Но скажите же что-нибудь реальное.

— Реальное?..

Она растерялась.

— Реальное… Но что же реальное?

— Что нибудь. Напримѣръ, вы желали знать, какъ я васъ нашелъ. Я пріѣхалъ; узнаю: поѣздъ, который мнѣ нуженъ, пойдетъ только завтра, въ восемь утра. Слѣдовательно — надо ждать. Я спросилъ вашъ домъ и, совсѣмъ, съ своимъ саквояжемъ, который теперь имѣетъ честь покоиться въ вашей прихожей — отправляюсь. Нахожу домъ: все заперто. Я къ другому подъѣзду, и — удивленъ! Надпись: «Начальное училище для дѣвицъ, А. Табаевой». Тутъ… понимаете мою мысль: она работаетъ, она все та же! И я звоню, стучу, кричу…

Александра Сергѣевна радостно смѣялась.

— Выбѣгаетъ дѣвочка и объявляетъ: вы на дачѣ. Гдѣ? Далеко-ли? За какой-то астраханской заставой. Я не удовлетворился, ворвался. Встрѣчаетъ какая-то дама. Говорю: — «Алтасовъ, изъ Петербурга; гдѣ Александра Сергѣевна?» Мнѣ толковали: «свѣчной заводъ, церковный староста» — но я ужь не слушалъ, вскочилъ на дрожки и явился съ саквояжемъ передъ вами, какъ разъ подъ ливнемъ, что вамъ извѣстно. Но, понимаете, я все-таки не знаю, гдѣ я. Я чувствую себя съ вами, но почему вы здѣсь, почему въ вашемъ отсутствіи, ваша школа полна дѣвочекъ… Я видѣлъ головки, головки, русыя, черненькія… Одна — прелесть что такое! Ватто! спрыгнула съ вѣера…

— О, поэтъ!

— Чувствую, чувствую — не по лѣтамъ! Но объясняйте же.

— Гдѣ вы? Точно на свѣчномъ заводѣ, обращенномъ въ дачу.

— Какъ это?

— Но въ нынѣшнее время даже провинція понимаетъ необходимость дачь. Чиновники и тѣ нанимаютъ для своихъ семействъ избы, по деревнямъ…

— Но что жь это! это скука.

— Конечно. Но однимъ лѣтомъ, верстахъ въ двухъ отсюда, было прекрасно; цѣлая компанія дачниковъ, кумысное заведеніе, минеральныя воды…

— Вотъ какъ! въ деревнѣ?

— Да. Я жила тамъ, пила кумысъ. Все было, маленькій клубъ, галлерейка; танцовали; даже театръ былъ.

— Неужели?

— Петербургскій житель, не вѣритъ! Былъ. Заѣзжая труппа; пѣли намъ Оффенбаха.

— Конечно, плохо?

— О, напротивъ, очень мило. Фейерверки, катанья. Изъ города множество пріѣзжало. Содержатель клуба, для удобства, завелъ свои линейки, въ родѣ дилижансовъ…

— Это прошлымъ лѣтомъ?

— О, нѣтъ, три года назадъ. «Прошлымъ лѣтомъ»… было не до того. И притомъ, въ городѣ было много удовольствій, благотворительныя гулянья на бульварѣ, аллегри, сборы, пожертвованія…

— Да, частнымъ антрепренерамъ, конечно, ужь нечего было разсчитывать… Но здѣсь у васъ — пустыня.

— Что-жь дѣлать.

— Вы — одна жилица?

— Кто-то живетъ еще, тамъ далеко въ рощѣ. Здѣшній хозяинъ-купецъ, церковный староста…

— Слѣдовательно, Оффенбаха не допуститъ.

— Ахъ, нѣтъ… Но видите, домикъ онъ отдѣлалъ. Въ рощѣ бываютъ пикники, самовары; есть нѣчто въ родѣ гостинницы…

— Гдѣ можно найти пріютъ, не для музы…

Оба засмѣялись.

— Но для моей особы на ночь. Я желаю пробыть у васъ какъ можно дольше.

— Вы найдете пріютъ у меня.

— Я обезпокою васъ.

— Что за церемоніи!

— Grand merci.

— Мы такъ давно не видались… Въ послѣдній разъ… Боже, скоро восемь лѣтъ! зимой 70-го, въ Петербургѣ, и то всего нѣсколько минутъ; встрѣтились въ оперѣ…

— Да. И вы такъ спѣшили уѣхать.

— На другой же день я уѣхала. Невозможно было — дѣла: наслѣдство; и притомъ, я была въ траурѣ. Тогда умеръ мой братъ…

— Да, да, да… А вы получили наслѣдство?

— Получила. Но послѣ этого, я была еще въ Петербургѣ два раза, искала васъ…

— Позвольте, когда?.. Ахъ, я былъ за границей!

— Оба раза? возразила она съ легкимъ упрекомъ. — Я вамъ писала по городской почтѣ…

— Не получалъ! это недоразумѣніе…

— Разъяснять ужь поздно. И теперь, что жь? только судьба…

— Судьба — умница; она подслушиваетъ наши желанія…

— Ну, Богъ васъ проститъ.

— Вы — милѣйшая; вотъ такія женщины… Нусъ, что-же наслѣдство? Порядочное?

— Да, деревня.

— Почему-же вы не тамъ?

— Въ деревнѣ? Въ нынѣшнее время? Помилуйте! Только идеалистъ, лирическій поэтъ можетъ вообразить возможность житья въ деревнѣ теперь, когда… Помилуйте, мы въ конецъ раззорены! тамъ кто только можетъ, тотъ съ насъ тащитъ, самоуправство, воровство, кабаки…

Она вдругъ спохватилась и замолчала… Это, кажется, ужь слишкомъ реально?.. Что-жь, онъ хотѣлъ реальнаго… И еще такъ обидно: точно будто ужь съ провинціалкой ни о чемъ другомъ и говорить нельзя… Конечно, это разнообразнѣе, разговоръ сталъ и живѣе и… словомъ, легче. Но надо же было подвернуться этому «вопросу» — деревнѣ!. Лѣтъ пятнадцать назадъ, она жила у бабушки, въ далекомъ городишкѣ и туда вовсе не своей волею явился Алтасовъ. Было очень скучно. Они познакомились, много говорили — время было такое! — «исповѣдывали» вмѣстѣ… что-то непохожее на то, что она сейчасъ сказала… Правда, Александра Сергѣевна, сознательно и безсознательно, давно разсталась съ этими «иллюзіями», но Алтасовъ-то, можетъ быть, еще не разстался. Онъ еще недавно печаталъ о «чарующей гармоніи», о «свѣтлыхъ образахъ» — правда, онъ говорилъ о прошедшемъ, но кто-жь его знаетъ, какія у него иллюзіи теперь? И вдругъ, такъ неосторожно сорвалось съ языка…

И безъ того, все-то удовольствіе какое-то скрѣпя сердце: пріѣхалъ — занесло его проѣздомъ; остался — потому что нѣтъ поѣзда…

Александра Сергѣевна отмахивалась отъ этихъ размышленій и покорялась, какъ дѣвица, уже не разъ испытавшая необходимость подобной покорности. Все-таки лучше, чѣмъ ничего. Все-таки, вотъ гость, и петербургскій, и литераторъ, и ночуетъ у нея въ домѣ — говори, кто что хочетъ! Ахъ, Боже, неужели ужь такъ всѣхъ и слушать! Отлично!.. Вотъ и умна, что всегда одѣта съ утра, не распущена по провинціальному. Но и вообще, что-жь особенно провинціальнаго? И складъ, и понятія — ужь кажется, вполнѣ порядочнаго круга; ужь очень онъ будетъ разборчивъ, если что найдетъ… Только вотъ сорвалось о деревнѣ. Но и о деревнѣ, какой же образованный человѣкъ нынче думаетъ иначе?..

Алтасовъ между тѣмъ улыбался.

— Дорогая моя, сказалъ онъ, подавая ей руку: — я вижу, вамъ тяжело выговорить старому другу, что мы оба вмѣстѣ были жестоко молоды и — глупы. Да?.. Ничего. Свидѣтелей нѣтъ: сознаемся вмѣстѣ.

Она передохнула, впрочемъ, еще несовсѣмъ понимая.

— Въ какую прелестную пору жизни мы узнали другъ друга, продолжалъ Алтасовъ: — полные вѣры, полные надеждъ! Мы были не безумное «молодое поколѣніе», но сильнѣе его: я — раненый боецъ, вы — самоотверженная женщина!

Александрѣ Сергѣевнѣ мелькнуло, что въ ту эпоху ей было за тридцать, и никто не сватался, и у бабушки было очень скучно…

— Мы вѣрили, надѣялись и — обманулись, продолжалъ онъ, — Обыкновенная исторія. Мы не первые. Мы платимся за наше заблужденіе страшной усталостью; что-жь, надо согласиться, многіе поплатились и больше, договорилъ онъ, слегка понижая голосъ.

— Да!.. отвѣчала Александра Сергѣевна.

— За то — мы прозрѣли. Не будемъ неблагодарны, началъ онъ серьёзно: — и если въ этомъ морѣ житейскомъ мы не разбились и не потонули, вспомнимъ высоконравственное міросозерцаніе нашего великаго поэта: «Насъ было много на челнѣ»… Уцѣлѣлъ одинъ; онъ сушитъ на солнцѣ свою бѣлую одежду и — поетъ… Образъ-то какой! вскричалъ онъ съ восхищеніемъ: — вотъ художникъ!

— Художникъ! повторила Александра Сергѣевна.

— Милая вы моя… сказалъ Алтасовъ, опять пожимая ея руку. — Ну, разсказывайте же, разсказывайте, да аккуратнѣе: цифры и имена собственныя. Какъ поживаете, какъ что? Теперь-то вы свободны, обезпечены…

— Да, я-таки выдержала срокъ. Ахъ, эти житейскія мелочи…

— Знаю, знаю.

— Онѣ убиваютъ!.. Что же? Вѣдь мы, женщины, безправны; мы должны существовать на четырнадцатую часть. Ну-съ, я и существовала на оную — вы видѣли у бабушки, между тѣмъ, какъ мой братъ…

— Наслаждался жизнью. Это тогда говорили.

— Я говорила? Никогда!

— Не вы, не вы. Я слышалъ. Онъ былъ нѣкогда ополченецъ, вашъ братъ? Потомъ жилъ безвыѣздно въ деревнѣ?

— Да… принужденъ былъ жить.

— Въ той, что теперь ваша? Что же онъ, по крайней мѣрѣ, оставилъ ее въ порядкѣ?

— Онъ не могъ оставить ее не въ порядкѣ… Но въ нынѣшнее время не можетъ быть порядка. Я отступилась. Тамъ арендаторъ.

— Исправный?

— Я приняла свои мѣры.

— Необходимая житейская мудрость, сказалъ онъ задумчиво. — Много земли?

— Слишкомъ тысяча десятинъ, кромѣ лѣса; луга, два сада, мельницы… говорила она, между тѣмъ, какъ онъ засмотрѣлся въ даль.

— И домъ? спросилъ онъ.

— Флигель, комнатъ въ пять; домъ я перевезла въ городъ. Вы его видѣли.

— Я думалъ вы нанимаете, сказалъ онъ будто про себя и вдругъ живо обернулся. — Ну, вотъ вы и вся налицо: выстроила палаты и отдала ихъ на школу… Вѣчно юная!.. Какъ у васъ идетъ школа?

— Такъ себѣ… Элементарная, отвѣчала Александра Сергѣевна, немного закраснѣвшись.

— Много занимаетесь?

— Да…

— И конфузится! Прелестно!.. Что-жь, у васъ, стало быть, тамъ и живутъ онѣ? А то васъ нѣтъ, а тамъ дѣвочки?

— Нѣтъ, но… я сегодня несовсѣмъ здорова; лѣтнее время… Кромѣ всего, онѣ еще учатся рукодѣльямъ…

— А вамъ вздумалось полѣниться, весело досказалъ Алтасовъ: — и отлично; лѣнитесь, отдыхайте. Рукодѣлья, конечно, не по вашей части. Кто у васъ этимъ завѣдуетъ?

— Но… Жена моего брата, отвѣчала Александра Сергѣевна, ужь совсѣмъ вспыхнувъ.

— Онъ былъ женатъ?

— Передъ смертью женился.

Алтасовъ осторожно помолчалъ. Александра Сергѣевна потупилась.

— Кто она? выговорилъ онъ тихо, тономъ друга, готоваго огорчиться, если это потребуется.

— Простая дѣвушка; однодворка.

— Дѣти? спросилъ онъ еще тише.

Она пожала плечами.

— Онъ сдѣлалъ какое-нибудь распоряженіе… чтобы, однимъ словомъ, для васъ…

— Все устроено. Наслѣдница я одна.

— Семья у нея?

— Сирота.

— И вы оставили ее при себѣ?

— Да… Куда же ей?

— Нѣтъ, я думалъ о васъ. Для нея, конечно, всѣ выгоды. Подъ вашимъ руководствомъ молодая особа можетъ только выиграть…

— Какая она молодая особа, прервала Александра Сергѣевна: — эта исторія двадцать лѣтъ тянулась!

— Двадцать лѣтъ?

— Меньше, больше, почему я знаю… Возвратясь изъ ополченія, мой братецъ… Ахъ, все это больно, Петръ Николаевичъ, вы вообразить не можете!

— Разскажите мнѣ все, сказалъ онъ тихо.

— О, говорить надо много… все подробности, все мелочи, которыя заѣдаютъ жизнь! Но вы меня знаете! Вы давно меня знаете…

Она схватила его руку.

— Петръ Николаевичъ, право, я стоила больше того, что мнѣ далось! Что-жь въ томъ… Ну, въ то время, когда у насъ еще жили по-людски, я выѣзжала, я значила въ свѣтѣ…

— Знаю, знаю, повторилъ онъ съ грустью,

— При жизни папеньки. Состояніе было въ его рукахъ. Тогда имѣнія давали широкій доходъ, тогда умѣли извлекать… Папенька былъ предсѣдателемъ; онъ меня любилъ; я была въ домѣ полной хозяйкой… И вдругъ, разомъ, ударъ, всему конецъ! На масляницѣ, на другой же день нашего праздника, папенька… Это ужасно! У насъ были званые блины, все лучшее общество…

— Воспоминаніе о быломъ счастьи… выговорилъ Алтасовъ. — Но я это знаю. Вы мнѣ разсказывали внезапную смерть вашего отца. Дальше: вашъ братъ?

— Онъ тогда служилъ здѣсь, при папенькѣ. Папенька всегда держалъ его на глазахъ, будто предчувствовалъ! Тутъ и выказалась вся эта дикая воля. Папенька (Богъ его знаетъ почему, нелѣпый какой-то, смѣшной страхъ смерти!), папенька ничѣмъ не распорядился. Ну, а мудрый законъ: «сестра при братѣ не наслѣдница». Братъ, тотчасъ, трехъ недѣль не выждалъ!.. въ отставку и предложилъ мнѣ ѣхать жить въ деревню къ нему… Онъ ужь такъ и говорилъ: «ко мнѣ». Понимаете, иногда одно слово…

— Понимаю.

— «Распоряжайся всѣмъ, какъ тебѣ угодно». Но какъ же распоряжаться, когда онъ уже самъ распорядился? Тогда, помните, была крымская война. Онъ вызвалъ изъ мужиковъ охотниковъ въ ополченіе, пошелъ самъ. Что было наличныхъ денегъ, что можно было обратить въ деньги, онъ это все взялъ, пожертвовалъ…

— Широкая русская натура.

— Да-съ, но представьте положеніе молодой, неопытной дѣвушки! Что-жь мнѣ въ томъ, что война тамъ, что великій постъ; я не затворница; что нибудь мнѣ нужно, кромѣ траурнаго платья; я не могу… Тетка папеньки благородная женщина… Вы ее знали!

— Да.

— Я къ ней уѣхала въ Вологду. Она меня поняла. У нея былъ капиталъ. Я просила только, чтобъ, ради Бога, билеты были переписаны тотчасъ, прямо на мое имя, чтобъ потомъ съ братомъ этихъ процессовъ… Я ненавижу крючкотворство, всю эту бюрократію!.. Бабушка такъ и сдѣлала. Я настояла! Я дала ей понять папенькину несправедливость ко мнѣ. Такъ ужь, говорю, чтобъ другой-то разъ этихъ сюрпризовъ мнѣ не приподносили… Я вполнѣ заслужила это вознагражденіе. Вы знали бабушку, были въ домѣ; мы съ вами познакомились въ послѣднее время моего испытанія… Вѣдь я семь лѣтъ (мистическое число!) семь лѣтъ-съ, ни много, ни мало, я выносила капризы старой дѣвы… И сама-то я тоже старая дѣва!

— Вы? сказалъ съ упрекомъ Алтасовъ. — Вы — человѣкъ!

— Можетъ быть, прошептала она. — Конечно, я всегда умѣла сохранять свою самостоятельность, я не позволяла себя третировать… Но, Богъ съ нею; она вскорѣ скончалась. Наконецъ-то я была независима. Я осталась въ Вологдѣ и не видалась съ братомъ.

— Никогда?

— Онъ пріѣзжалъ ко мнѣ. Но, Петръ Николаевичъ, могла ли я бывать у него? Я не ригористка, нѣтъ, избави Богъ, но, вы понимаете, для дѣвушки… Воротясь изъ ополченія, онъ завелъ себѣ… и кромѣ того… Кромѣ того, у него былъ притонъ всѣмъ этимъ дѣятелямъ тогдашнимъ. Ихъ въ N. было въ волю. Все это наѣзжало, жило у него въ деревнѣ. Домъ, кстати, просторный. Самовары цѣлый день. Планы… Вы не повѣрите: что-то ъ родѣ университета съ музеемъ — для мужиковъ-то!.. Онъ тогда пріѣзжалъ ко мнѣ, наэлектризованный, распѣвалъ… Постойте, какъ это…

Бога мысли, Бога свѣта

Къ дѣлу жизни призовемъ…

— А, Щербина! сказалъ литераторъ: — «Дѣло земское, ребята»! Пѣснь ополченія…

— Не знаю… Чего стоилъ этотъ музей и всѣ эти затѣи… Ну, Петръ Николаевичъ, вы знаете мой образъ мыслей? Вы говорите, я не старуха? Не китаецъ я? Не поклонница мракобѣсія? Не идіотка?

— Богъ съ вами, что вы…

— А!.. А мой братецъ такъ меня назвалъ! вскричала она, и глаза ея засвѣтились. — Былъ у насъ разговоръ…

Она передохнула.

— Я… Что же? я только благоразумно ему замѣтила… Въ его же интересахъ, право! Вѣдь не разсчитывала же я, Боже зюй, что переживу его!.. Я сказала ему: «Ты останешься ни съ чѣмъ» — и еще…

Она зашептала.

— «Моли Бога, чтобъ самому уцѣлѣть!»

— Что же онъ отвѣчалъ вамъ? спросилъ также тихо Алтасовъ.

— Отвѣчалъ… Но неужели вы не знаете развязки?

Алтасовъ кивнулъ головой.

— Слышалъ, но ихъ такъ много…

— Да, обыкновенная исторія. Еслибы за нею не было трагедіи… Все это было устроено, академія, музей, клиники, пріюты… Боже милосердый!

Она усмѣхнулась, пожимая плечами.

— Года три они тамъ учили, лечили, и вдругъ, въ одинъ прекрасный день, братцу моему ничего больше не осталось, какъ прохаживаться по пустому дому, сводить счетъ разсореннымъ деньгамъ и наблюдать, какъ разваливалась академія, изъ которой ея бывшіе ученики кирпичи крали… Еще счастливо отдѣлался!

— Да! сказалъ отрывисто Алтасовъ. — Такимъ натурамъ легко сходитъ.

— Нѣтъ, знаете, странно: это его все-таки потрясло, возвразила она.

— Вы его видѣли?

— Силъ не было! отвѣтила она. послѣ минуты молчанія — И это было бы ни къ чему. Что я могла ему посовѣтовать? Службу онъ всегда такъ третировалъ… Но его и не приняли бы на службу; это было ужь кончено!.. Похорониться съ нимъ въ деревнѣ — но за что же? Я не такъ роскошно пользовалась жизнью, чтобъ еще это… У меня свои привычки, я хочу жить какъ хочу. У меня было свое состояніе — помилуйте, я отрѣзанный ломоть. Изъ чего я стала бы мѣшаться не въ свое дѣло? Добровольно — въ чужомъ пиру похмѣлье! Ну, онъ, по своей глупости, выкинутъ изъ общества; я-то вѣдь членъ общества!

— Дѣятельный и полезный, прибавилъ Алтасовъ.

— Не знаю ужь какой, но я къ нему не поѣхала. Мы не видались до конца; я не была и при его смерти… я говорю вамъ все! Если онъ и скучалъ — и безъ меня была утѣшительница, и лучше меня знала какъ утѣшать. Мнѣ, дѣвушкѣ, было бы только неловко… что совершенно понятно! договорила она, помолчавъ, выжидая, чтобъ отозвался гость.

Гость молчалъ и смотрѣлъ въ даль. Сыроватое, свѣжее тепло, запахъ поля, тишина на широкомъ пространствѣ, все нѣжило и наводило на раздумье. Алтасовъ точно вдругъ крѣпко задумался. Между тѣмъ, ему очень хотѣлось чаю, онъ дурно пообѣдалъ на станціи.

Замѣтивъ, что подлѣ него замолчали, онъ бросилъ свою погасшую сигару и обернулся.

— Ну-съ, какъ-же… Когда же онъ женился? Онъ вамъ писалъ?

— Очень рѣдко. Исторія многихъ годовъ. Что такое была эта жизнь…

— Я бы на вашемъ мѣстѣ заглянулъ изъ любопытства.

— О!.. Но къ чему-же? И неловко: надъ нимъ былъ надзоръ. Я знала, что онъ ни въ чемъ не терпѣлъ недостатка, но ужь безумно тратиться онъ не могъ; понимаете — помогать, и прочее. Опека была. Слѣдовательно, я была покойна. Лѣтъ черезъ пять этого затворничества, получаю письмо: — «Дѣлаю то, что долженъ былъ сдѣлать давно: женюсь на Анютѣ; у тебя будетъ сестра…» — Сестра!!…

— Да!.. Хорошо!.. сказалъ Алтасовъ.

— Ахъ, нѣтъ, она добрая женщина, вскричала Александра Сергѣевна. — Вы меня знаете. Чего-же требовать? О, я беру изъ жизни что могу, я не требовательна… Брать умеръ вскорѣ. Онъ, въ самомъ дѣлѣ, былъ разбитъ, послѣднее время страдалъ; она за нимъ ходила…

Алтасовъ склонилъ голову.

— Я и сказала ей: «оставайтесь жить у меня»…

— «Твоя родина будетъ моей родиной, твой Богъ — моимъ Богомъ»… выговорилъ Алтасовъ, глядя въ поле. — Незабвенно-прелестная исторія Руѳи…

И, будто забывшись, онъ тихо положилъ руку на ея руку.

— Ну, что жь вы подѣлываете съ вашей Руѳью? спросилъ, онъ чрезъ минуту; его голосъ будто измѣнился.

— Да что — хозяйничаемъ, отвѣчала Александра Сергѣевна, также удачно растроганная. — Я — вы знаете — не умѣю, а моя Руѳь…

— Мастерица?

— Мастерица. Шьетъ, варитъ, солитъ. Я на ея попеченіи.

— Ну, это меньшая изъ ея обязанностей, возразилъ онъ серьёзно. — Претензій нѣтъ у нея?

— Какихъ?

— Ну, всякихъ. Общество, знакомства.

— Нѣтъ, она скромна. Есть кое-какое воспоминаніе, но она сама чувствуетъ… Это грустно. Я сужу по себѣ: грустно сознавать, что общество намъ чуждо, что мы для него не годимся…

— Какъ это вы ухитряетесь судить по себѣ? спросилъ Алтасовъ. — Вы — проказница!

Она засмѣялась.

— Нѣтъ, но что-же… Я думаю, ей грустно. Она должна понимать, что не можетъ быть моимъ другомъ.

— Позвольте: но даже и въ русскомъ языкѣ нѣтъ слова amie, то есть другъ-женщина. Есть — подруга, то-есть нѣчто близкое, но легко могущее отойти и непремѣнно отходящее по волѣ обстоятельствъ. Амишкой кличутъ собакъ.

Александра Сергѣевна хохотала.

— Кстати: у васъ нѣтъ собачки?

— Нѣтъ. А что?

— Я такъ и думалъ. Вы слишкомъ молоды, чтобъ заводиться этой дрянью… Какъ зовутъ вашу Руѳь?

— Анна Васильевна.

— Очень желалъ-бы скорѣе ее увидѣть.

— Васъ заинтересовало?

Алтасовъ засмѣялся.

— Я буду неучтивъ, сказалъ онъ. — Вы сейчасъ говорили, что хозяйствомъ занимается у васъ она; слѣдовательно, я такъ заключаю: съ ея появленіемъ, появится и чай, который мнѣ обѣщали.

— Ахъ вы, проказникъ! сказала весело Александра Сергѣевна. — Сегодня она, не знаю почему, запропала… Но кажется судьба подслушала ваше желаніе.

По дорогѣ ѣхала маленькая гремучая тележка. Алтасовъ накинулъ pince-nez и смотрѣлъ. Александра Сергѣевна прищурилась.

— Скорѣе! закричала она, махая платкомъ. — Видите, какъ у насъ патріархально. Анна Васильевна всегда является пѣшкомъ, а сегодня, не знаю, должно быть, ей показалось грязно, и она воспользовалась экипажемъ нашего хозяина: онъ пріѣзжаетъ по вечерамъ инспектировать свой заводъ… Скорѣе! повторила она, наклоняясь чрезъ балконъ, между тѣмъ, какъ пріѣхавшая соскакивала съ тележки и бѣжала въ ворота.

— Теперь — сейчасъ, сказала Александра Сергѣевна и выскользнула въ комнату, пользуясь тѣмъ, что гость засмотрѣлся въ темнѣющее поле.

Алтасовъ засмотрѣлся нарочно, чтобъ дать ей уйти: хозяйкѣ, все-таки надо приказать, сообразиться. Онъ предчувствовалъ, что «другъ» не оставитъ его на попеченіе своей Руѳи. Ему это было пріятно; вообще, онъ нѣжился. Маленькая дорожная усталость, множество воздуха необыкновенно развивали аппетитъ. И странно: разыгрывались всякіе аппетиты… — Вотъ лугъ; хорошо его въ наймы отдавать… Свѣчной заводъ. Вѣдь пропасть свѣчъ всякій день расходится; въ N. три чудотворныхъ образа, да монастыри… Все это… Вообще, хорошо-бы побольше денегъ. — По балкону перебѣжалъ свѣтъ пронесенной свѣчи; въ комнатѣ прошла Александра Сергѣевна, не одна; щелкнулъ замокъ, звякнулъ ключъ; что-то приказывалось… — «Посылаютъ въ городъ», отвѣчали кому-то внизу, и изъ воротъ проскакалъ верхомъ парень въ свѣтлой рубахѣ. Рубаха долго мелькала, долго слышалось шлепанье копытъ. Изъ сарайчика, согнутая старуха протащила вязанку дровъ. Чрезъ нѣсколько минутъ, въ окнѣ какого-то низенькаго строенія запылалъ огонь; въ воздухѣ потянуло дымомъ.

— Меня хотятъ угощать, подумалъ Алтасовъ.

Ему было пріятно. Что-жь, пусть угостятъ. Старой дѣвѣ дѣлать нечего, денегъ дѣвать некуда. Въ провинціи, вообще, ѣдятъ вкусно; главное, оригинально и свѣжо… «Югъ», куда ѣхалъ Алтасовъ, былъ всего на какой-нибудь градусъ южнѣе N., а мѣсто отдохновенія — хуторъ какого-то пріятеля, достаточно голая степь, изобилующая сусликами; киргизы, кибитки, прокислые бурдюки… — Тоже, кумысъ пила… А на здоровье. Поживаетъ себѣ въ свое удовольствіе. Не сказала, сколько унаслѣдовала отъ бабушки. Конечно, не меньше, чѣмъ отъ братца, да еще въ капиталахъ: оно вѣрнѣе. Но и тысяча слишкомъ десятинъ, кромѣ лѣса, имѣетъ свою пріятность. Арендаторъ тамъ… Ну, эту не проведутъ!.. А чѣмъ можно ее провести?..

Алтасовъ улыбнулся. — Но, нѣтъ, серьёзно: у всякаго есть своя уязвимая сторона. У этой особы — она на лицо… Не ошибиться-бы… Развѣ попробовать?

Въ либерализмъ въ свое время поиграли — ну, и будетъ. Есть еще многое, чего душа сія не испытала, но какъ жаждала испытать! — Ей пятьдесятъ, должно быть. А на здоровье… Какъ это до сихъ поръ никому не пришло въ голову, никто не вспомнилъ объ этихъ залежахъ капиталовъ? Странные, въ самомъ дѣлѣ, были люди въ тѣ времена — идеалисты. А еще сами сочинили поговорку о козѣ въ золотыхъ рогахъ… Можетъ быть, и покушались, да неловко. Ну, послѣ пятидесяти все покажется ловко. Попробовать.

Въ самомъ дѣлѣ, почему нѣтъ? Ну, лѣто, киргизы, суслики — какъ-нибудь проживется. А потомъ что? Въ прошломъ году, еще были фельетоны, корреспонденціи какія-нибудь, а въ нынѣшнемъ и пристроиться некуда: гдѣ полно, а гдѣ…

Алтасову было очень непріятно воспоминаніе о разрывѣ съ редакціей. Онъ, сколько могъ, отклонялъ его и его подробности, но рисовать все это въ другомъ свѣтѣ — можно было только въ жару разсказа постороннимъ, когда разсказчикъ самъ вѣритъ тому, что говоритъ. Наединѣ съ самимъ собою выходило очень некрасиво и неутѣшительно, очень нелестно для самолюбія. Было-бы даже неловко и со стороны «убѣжденій…» Но Алтасовъ, по своему художественно-примирительному міросозерцанію, былъ всегда готовъ служить своими убѣжденіями кому и чему угодно.. Именно, отгадавъ эту способность, редакція и предложила ему отставку. Тогда пришлось сдѣлаться чиновникомъ. Но служба что-жь, мизерная…

Служба въ провинція пріятнѣе; найти не трудно… но хоть-бы и не нашлось! — Домъ свой. — Можно, пожалуй, и писать, но такъ, время отъ времени, ради собственнаго удовольствія. Свободная работа лучше удастся. Обличенія… А впрочемъ, прахъ съ этимъ, со всѣмъ… Гоголь и въ помышленіи не имѣлъ иронизировать надъ своими «Старосвѣтскими». Высокое наслажденіе — не мозолить рукъ, не трудить мозга, почивать мягко, кушать вволю. И человѣкъ передъ собою обязанъ этого достигнуть, особенно, когда представляется случай…

— Чай готовъ, звонко сказала Александра Сергѣевна.

Ея фигура въ обтянутомъ платьѣ, съ скрученымъ шлейфомъ, вырѣзалась силуэтомъ на свѣтлой двери. Она пріостановилась на порогѣ и подошла ближе.

— Подать сюда?

— Нѣтъ, отвѣчалъ Алтасовъ и, продолжая смотрѣть въ поле, взялъ черезъ плечо ея руку и поцѣловалъ. — Нѣтъ, merci. По сырости пить горячее негодится… Ужь стемнѣло, договорилъ онъ, оборачиваясь.

— Я не замѣтила… сказала она, улыбаясь.

Минуту они помолчали.

— Что-жь, идемъ? напомнила она.

— Пойдемте, сказалъ онъ, оставляя ея руку и всталъ.

Въ гостиной у стола за самоваромъ стояла особа, красивая и молодая; Алтасовъ, какъ художникъ, сейчасъ замѣтилъ, что темное платье и ровный свѣтъ висячей лампы особенно хорошо выдаютъ бѣлизну и свѣжесть этого оживленнаго лица и прелестныхъ рукъ. Онъ даже секунду заглядѣлся.

— Анна Васильевна, сказала, указывая на нее, Александра Сергѣевна.

Алтасовъ раскланялся.

— Мы ужь видѣлись, сказалъ онъ: — вы были такъ добры, объяснили мнѣ, какъ сюда проѣхать.

— И потомъ пожалѣла, отвѣчала она весело. — Право.

Она обратилась къ Александрѣ Сергѣевнѣ.

— Какъ полилъ этотъ ливень, я говорю себѣ: не глупа-ли я? вѣдь видѣла тучу; догадаться только сказать: переждите… Бросаюсь отъ окна къ окну; совѣсть меня мучаетъ. Дѣвочки надо мной смѣются: — «Баринъ, говорятъ, васъ теперь клянетъ…»

Она смѣялась. Александра Сергѣевна бросила Алтасову взглядъ неуловимый, какъ-то жалобно извиняющійся. Алтасовъ отвѣчалъ такимъ-же неуловимымъ взглядомъ, сострадательно снисходительнымъ. Анна Васильевна хотѣла уже наливать чай и спохватилась.

— Да, вамъ въ стаканѣ, сказала она, вышла на минуту, воротилась, вышла еще разъ и принесла въ салфеткѣ связку булокъ.

— Виновата, сказала она, выкладывая ихъ предъ Александрой Сергѣевной: — за дождемъ я запоздала взять; ваши любимыя всѣ разобрали. Какія есть…

— Изъ чего столько толку, отвѣчала едва слышно Александра Сергѣевна. — Что тамъ, все въ порядкѣ?

— Да что-же?.. Ахъ, но какъ мои маленькія меня сегодня обрадовали! Это, ужь и не знаю… Вообразите, Александра Сергѣевна, всю Европу, и главные города, и границы, и рѣки, и горы, и озера — по картѣ, другъ передъ дружкой разсказали чего я еще не объясняла, не задавала…

Александра Сергѣевна вспыхнула.

— Петръ Николаевичъ, отвѣдайте нашего N--скаго печенья, сказала она очень громко.

— Не угодно ли? предложила Анна Васильевна, подвигая ему сливки и масло, и продолжала. — Не помню, когда я была такъ рада. И какъ мило! и какъ охотно! Обѣщала наградить. Сюда привезли панораму, вы видѣли афишку? Поведу ихъ смотрѣть.

— Всѣхъ?

— Что-жь, Александра Сергѣевна, исключенія жалко дѣлать, и за что-же? Кто какъ могъ, а усердіе было одно. Какъ козы распрыгались — дѣти! прибавила она смѣясь и какъ-то мило пожавъ плечами, будто извиняясь.

— А сколько этихъ маленькихъ? спросилъ Алтасовъ.

— Двадцать двѣ.

— Эта щедрота вамъ будетъ чего-нибудь стоить, Александра Сергѣевна, замѣтилъ Алтасовъ.

— За что-жь платить Александрѣ Сергѣевнѣ? возразила Анна Васильевна. — Ученицы — мои. По справедливости, даже не я заплачу, а онѣ сами, я отъ нихъ-же имѣю…

— Репетируетъ… сказала вскользь Александра Сергѣевна Алтасову, тотъ кивнулъ головой. — Прибавьте мнѣ воды, Анна Васильевна…

— Сейчасъ… Сегодня, просто, чудесный день. Это ужь старшія отличались. Читали мы все, «Птичекъ» этихъ: «На чужбинѣ свято исполняю», да «Вчера я отворилъ темницу воздушной плѣнницы моей»…

Она читала стихи скороговоркой. Литераторъ поморщился.

— «Что это, говорятъ, чѣмъ эти поэты хвастаются?» Что птицъ выпустили? Да они бы просто ихъ не ловили — а то еще молись за великую милость. Это, говорятъ, «лицемѣріе»… Я даже растерялась, и забавно мнѣ, и рада я: значитъ, дѣти размышляютъ…

— Лучше бы онѣ понимали красоты произведенія, возразилъ Алтасовъ.

Александра Сергѣевна была замѣтно взволнована.

— Все это совершенно лишнее, сказала она рѣзко.

— Конечно… Но чего жь требовать отъ простой репетиціи урока? Чтобъ объяснять красоты, нужно умѣнье, художественное чутье…

— Вотъ, я отлѣнюсь и за нихъ примусь, сказала Александра Сергѣевна, улыбнувшись.

— Вы хотите приняться? вскричала Анна Васильевна. — Что это вамъ вздумалось? Вы говорили, что у васъ голова разбаливается, когда онѣ мимо оконъ идутъ, а класса вы и вовсе не вынесете. Я люблю-люблю, а все-таки нужна привычка…

Алтасовъ очень ловко этого не слышалъ; онъ озабоченно ощупывалъ свой боковой карманъ и, вскочивъ, бросился на балконъ.

— Что вы потеряли? спросила Александра Сергѣевна.

— Я вамъ посвѣчу, сказала Анна Васильевна.

— Мой портсигаръ… Благодарю, нашелъ, отвѣчалъ Алтасовъ, возвращаясь съ портфелемъ, который не покидалъ его кармана — вотъ; лежалъ на полу, у самой рѣшотки; какъ не свалился въ траву! Какъ видите, нѣчто въ родѣ чемодана. Тутъ все — сигары, деньги, письма, дорожныя замѣтки…

— Замѣтки? повторила Александра Сергѣевна.

— Нельзя-же нашему брату… отвѣчалъ онъ шутливо. — Ихъто было бы и жаль, еслибы пропали.

— Не пропали бы.

— Почему же нѣтъ? Я бы не хватился курить до утра, а какой-нибудь заводскій рабочій поднялъ и преблагополучно бы воспользовался презрѣннымъ, но не презираемымъ металломъ…

— Здѣсь всѣ рабочіе честные, сказала Анна Васильевна.

— Хотя, какъ нынѣ водится, этотъ металлъ не въ металлическомъ видѣ, продолжалъ, не слушая, Алтасовъ: — сжегъ бы мои nonplus ultra какъ презрѣннѣйшую махорку.

Александра Сергѣевна хохотала.

— А летучіе листки моихъ замѣтокъ…

— Покажите мнѣ, сказала она, протягивая руку.

— Извольте. Но вы не прочтете. Это черновой набросокъ стихотворенія, карандашъ; я пишу мелко…

Она щурилась, разбирая. Анна Васильевна подвинула ей свѣчу. Эта помощь была кстати, но привела Александру Сергѣевну въ нетерпѣніе.

— Я не слѣпа, замѣтила она выразительно.

Алтасовъ наклонялся за нею къ бумагѣ.

— «Сѣдыя твердыни»… шептала она, стараясь съ чувствомъ. — Нѣтъ!.. Твердыни нѣмыя и шапки снѣговъ… Убѣжища, гнѣзда… Нѣтъ!.. «грозныхъ орловъ»…

— Оставьте, сказалъ Алтасовъ, вынимая листокъ изъ ея пальцевъ: — я допишу и отдамъ вамъ.

— Посвятите? Напечатаете?

— Можетъ быть.

— Когда это будетъ?

— Но., когда-нибудь!

— Нѣтъ, лучше! когда-то мы еще увидимся?

— Не знаю.

— Знаете-ли, что я вспомнила, вотъ, сію минуту?

— Это знаю, потому что не забываю ничего, никогда.

— Я вспомнила, какъ мы когда-то читали вмѣстѣ ваши первые, первые…

— Вздоры.

— Злой человѣкъ, ну, зачѣмъ такъ… Развѣ вы думаете, маѣ не дорогъ вашъ таланта, ваше значеніе, ваше имя!.. Это неизгладимо! вы не вѣрите?

Алтасовъ грустно улыбнулся, пожавъ плечами.

— Вы не вѣрите?

— Можетъ быть, можетъ быть…

— Какъ вы это говорите! Нѣтъ, я не могу слышать этого тона!

— Что же?.. Я вамъ чрезвычайно благодаренъ. Вы, по вашей добротѣ..

— Нѣтъ, нѣтъ, я не могу слышать! Нѣтъ… знаете: вотъ въ эти нѣсколько минута, съ вами будто что случилось… скажите?

Алтасовъ помедлилъ отвѣтомъ.

— Говорите-же!

— Именно, случилось, сказалъ онъ, вставъ и пройдясь сколько позволяла тѣснота заставленной комнаты. — Анна Васильевна, позвольте мнѣ еще стаканчикъ.

— Крѣпче!.. сказала ей Александра Сергѣевна. — Сдѣлать вамъ тартинку? Видите, я помню всѣ ваши привычки… Если только онѣ не измѣнились!

— Въ томъ и бѣда, что нѣтъ, отвѣчалъ онъ, садясь и принимаясь за чай и тартинку съ увлеченіемъ, нѣсколько не ладящимъ съ тономъ его рѣчи, — Я не измѣняюсь, а потому, сейчасъ…

Онъ прихлебнулъ.

— Сейчасъ… Вы спросили: когда мы увидимся? А я спрашьвалъ себя: что мѣшало намъ до сей поры видѣться?

— Что?

— Да, что? И мысленно я рѣшилъ этотъ вопросъ…

Онъ быстро оглянулся: въ дверь высунулась чья-то голова.

— Боже!.. вскрикнула Александра Сергѣевна. — Ахъ, Анна Васильевна, это васъ зовутъ…

Анна Васильевна вышла. Алтасовъ прохаживался.

— Что-жь мѣшало намъ видѣться? спросила Александра Сергѣевна.

— Ваше нежеланіе, отвѣчалъ онъ.

— Мое нежеланіе? Какимъ образомъ?

— Вы независимы, вы свободны. Положимъ, нетребовательность есть добродѣтель, но она часто и легко переходитъ въ нѣчто похуже порока: въ апатію, досказалъ онъ, понижая голосъ. — Меня ужаснула мысль, что, ежели… Нѣтъ, лучше и не спрашивать!.. Неужели вамъ все равно — здѣсь-ли, въ этой трущобѣ, или тамъ, гдѣ живется и дышется вольно, гдѣ наслаждаются, стремятся… понимаете, стремленіе, ширь, захватъ!.. Неужели вамъ все равно — свѣчной заводъ, или чудеса природы, чудеса искусства?.. Нѣтъ, вы ничего не хотите! Вы добровольно посхимились, заключились въ эту раковину… Такъ бы сейчасъ ее въ дребезги!

Онъ поднялъ кулакъ по направленію къ балкону и городу.

Александра Сергѣевна посмотрѣла на него съ удовольствіемъ: онъ красивъ… Она какъ-то смущалась. Весенняя прохлада съ балкона, жаръ лампы и свѣчей, запахъ всего вкуснаго, что было на столѣ, какой-то особенный складъ, даже свѣтъ и воздухъ… что то особенное, чего никогда не бывало въ этой гостиной… Эти слова, эти жесты… Вотъ стихи лежатъ… Ночь такая поэтическая… И онъ самъ поэта!.. Но балконъ не мѣшало бы затворить, ему-то хорошо въ толстомъ сюртукѣ, а на ней барежъ; пожалуй, и ревматизмъ… Она слушала. Она забыла, что въ началѣ свиданія, ее поздравили съ умѣньемъ «отрѣшиться, уединиться» и прочее. Ей было пріятно, что ее укоряли. Она ощущала что то давно неизвѣданное: маленькое колыханье сердца, дрожь какая-то, будто внутри все пропадаетъ. Такъ бывало… давно!.. въ мазуркѣ, на гуляньи и гдѣ нибудь, въ сторонѣ, до чего-то договариваются, и все ждешь, все ждешь «вотъ сейчасъ» — и ничего! И завтра тоже ждется: онъ пріѣдетъ… И нарочно удержишь, бывало, папеньку дома, на всякій случай, а между тѣмъ, чтобъ не помѣшалъ, дашь ему, бывало, нумеръ «Москвитянина». Онъ себѣ и заснетъ въ кабинетѣ. А тутъ ждешь. Платье vert président, цвѣтъ былъ такой въ модѣ, въ честь Наполеона III…

Алтасовъ все говорилъ; она замирала, слушая не слова, а только звуки…

— И такъ, если для васъ не заманчивы ни волненіе жизни, ни красота созданій человѣческой жизни — возможно-ли предпожить, что я — я, песчинка въ этомъ колоссальномъ движеніи — я значу для васъ что-нибудь? Ясно — я давно забытъ!.. Ну, ваша вѣчная доброта, прежняя дружба — и я когда нибудь всплываю въ вашей памяти, какъ оторванный листокъ на водѣ… а въ самомъ дѣлѣ, какъ печатный листъ, который вы случайно встрѣчаете, пробѣгаете и забываете, конечно!

— О, нѣтъ, возразила она, разслушавъ послѣднее слово. — Но возьмите въ разсчетъ обстоятельства..

— Какія? спросилъ онъ съ горечью.

— Всякія, отвѣчала она настоятельно, вспомнивъ, что и ей надо говорить. — Вы идеалистъ — протестуйте, сколько хотите! — а мы, женщины… О, мы хорошо выучены покоряться… невозможности, обстоятельствамъ. Наконецъ, и разсчетъ какой-нибудь долженъ быть! Нельзя-же, очертя голову. Чтобъ поѣхать въ Петербургъ, знаете ли, что нужно?

— Добрая воля, сказалъ Алтасовъ, еще пробуя продолжать на чувствахъ.

— Прекрасно. А туалетъ? Сочтите! прибавила она, торжествуя. — Идеалистъ, что?

— Я тутъ ничего не понимаю, отвѣчалъ онъ, опустя голову.

— То-то-же. А я не могу какъ-нибудь… Но что-же бы я стала дѣлать въ Петербургѣ? прибавила она, какъ-то испугавшись, потому что онъ отвернулся и замолчалъ. — Я отсталая, старуха…

Алтасовъ не возражалъ. Она покраснѣла.

— Развѣ я не правду говорю? Провинціальный складъ, запоздалыя сужденія, нравственная усталость…

Она не знала что еще прибавить. Онъ упорно молчалъ.

— Вотъ видите, какъ я живу. Обжилась. Чего мнѣ больше? Я лучшаго не стою.

— Позвольте мнѣ пожать плечами, сказалъ холодно Алтасовъ: — это… не знаю что!..

Ея сердце заколотилось.

— Это — болѣзнь, продолжалъ онъ серьёзно. — Нравственная болѣзнь избранныхъ натуръ: сомнѣніе въ себѣ, въ своихъ силахъ. Сидятъ-сидятъ въ какой-нибудь клѣткѣ, удивляются, что больно шевельнуть крыльями, а тамъ и вообразятъ, что ужь и крыльевъ нѣтъ. Натурально, если дать волю такой блажи, человѣкъ и въ самомъ дѣлѣ свихнется, и въ самомъ дѣлѣ будетъ годиться только въ монастырь или въ домъ сумасшедшихъ… Я не извиняюсь. Обязанность врача — говорить правду.

Онъ не смотрѣлъ на нее, но видѣлъ, что она на него смотритъ. Она не скрывала, но и не могла бы скрыть блаженства, которое выражалось на ея лицѣ… Ну, зачѣмъ это не въ продѣ? Зачѣмъ никто не проходитъ тротуаромъ, не заглядываетъ въ окошко? Неужели онъ завтра уѣдетъ? Неужели все это только на нѣсколько часовъ, и потомъ опять, опять… Душка!..

Она удержалась, нахмурилась и заставила себя размышлять серьёзнѣе. Нѣтъ, онъ правъ. Что за глупое сомнѣніе въ самой себѣ! Конечно, въ глупомъ городѣ, десятки лѣтъ… приглядѣлась, никто не оцѣнитъ… Вѣдь вотъ пріѣхалъ и находитъ что говорить. Понимаетъ же онъ что-нибудь! И получше здѣшнихъ понимаетъ, я думаю…

— Врачъ… выговорила она, опираясь локтемъ въ столъ и закрывая глаза своими тонкими пальцами.

— Больная… сказалъ Алтасовъ и взялъ ея другую руку.

Она ждала, что онъ поцѣлуетъ, какъ тогда, на балконѣ; онъ этого не сдѣлалъ. Было молчаніе.

— Скучаете вы? спросилъ онъ.

— Скучаю.

— Безпредметно? И все надоѣло? И школа брошена? Я понялъ, почему она брошена. Да?

— Да.

— И прекрасно. Нечего терзать сердце напраснымъ трудомъ; не вы способны восторгаться чепухой… Вы не картежничаете? Врачи спрашиваютъ обо всемъ.

— Нѣтъ, отвѣчала она, вспоминая зиму, когда ихъ цѣлая компанія старыхъ дѣвицъ и старыхъ холостяковъ до свѣта бились въ «табельку» и «курочку» и разныя другія заманчивыя вещи.

— Что-жь остается? спросилъ Алтасовъ, будто разсуждая самъ съ собою. — Книги? Ихъ нынче немного такихъ, чтобы стоило глаза портить. И читать — было бы съ кѣмъ переговорить о прочитанномъ. Одиночество или невѣжество… Развлеченіе — балаганное что-нибудь! почти вскричалъ онъ съ негодованіемъ. И это удѣлъ… удѣлъ женщины, которая… которая… Нѣтъ, такъ нельзя, не можетъ, не должно быть!

— Что же дѣлать?

— Вырваться! отвѣчалъ онъ, вставая передъ нею. — Бѣжать отсюда хоть на время, передохнуть, воспользоваться жизнью…

— Въ мои годы?

— Э, полноте! Ну, что вамъ — тридцать, тридцать пять? Есть наслажденія вѣчныя, обязательныя для такихъ душъ, какъ ваша.

Она не выдержала; ея рука протянулась за его рукою. Алтасовъ отступилъ.

— Давайте слово, что нынѣшней зимой вы будете въ Петербургѣ, сказалъ онъ.

— О, зима… возразила она, кокетливо вздрогнувъ.

— Что-жь зима? Зима — очарованіе. Вы ея и не почувствуете, зимы. Мягкая шубка, покойная карета, теплая ложа, уютный кабинетикъ съ коврами и каминомъ, грѣть ножки.. У меня латаніи вотъ съ ту вашу березку. Цвѣты пустяковъ стоятъ; вотъ такая горка гіацинтовъ…

— Гіацинты? повторила, входя, Анна Васильевна.

Александра Сергѣевна бросила на нее быстрый взглядъ.

— Все, какъ вы приказали, отвѣчала она наивно, не понявъ этого взгляда, и опять обратилась къ Алтасову. — Вы говорили о цвѣтахъ. Скажите, извините мое любопытство: правда ли, что въ Петербургѣ камеліи въ ростъ человѣческій?

— Есть-съ, отвѣчалъ Алтасовъ, усмѣхнувшись.

Александра Серіѣевна откинулась на спинку дивана.

— Говорятъ, цѣлыя рощи? Но это съ ума сойти, когда зацвѣтутъ! Ужь, конечно, царскія?

— Нѣтъ-съ, и у частныхъ людей.

— Только у меня и зависти, что къ цвѣтамъ, грѣшница! воскликнула она въ восхищеніи.

— Этихъ рощъ ужь нѣтъ, отозвалась Александра Сергѣевна: — балы тамъ давали; погубили освѣщеніемъ.

— И безъ нихъ есть еще что посмотрѣть, замѣтилъ Алтасовъ.

— Я вѣдь знаю, была, видѣла.

— И нѣтъ желанія взглянуть еще разъ… и не одной? договорилъ тихо Алтасовъ.

Она почти улыбнулась, ужь хотѣла что-то сказать, Анна Васильевна ее перебила.

— А бываетъ и такъ, что и не видалъ, да нѣтъ желанія видѣть, сказала сна Алтасову.

— Конечно, кто не любитъ, не понимаетъ хорошаго, кто лѣнивъ подумать…

— Нѣтъ, и любишь, и понимаешь, и не лѣнивъ, а престо вотъ вѣрю, что все хорошо, воображаю — и довольно съ меня.

— Любопытно было бы это объяснить, сказалъ Алтасовъ, не оглядываясь на хозяйку; ему мелькнула только ея рука, стучавшая по столу.

— Что жь, это просто, продолжала Анна Васильевна: — думаешь себѣ: всего хорошаго не пересмотришь, а въ воображеніи оно даже всегда лучше.

— Какъ! природа, искусство, роскошь, развлеченія, наслажденія — вы думаете, что вообразите ихъ лучше дѣйствительности?

— Искуство и природу? нѣтъ, это было бы глупо, отвѣчала она безобидно: — хоть я и не знаю, могу ли я больше ихъ полюбить, чѣмъ теперь люблю; я описанія читаю не начитаюсь… Но роскошь, удовольствія… Знаете, заговорила она, вдругъ какъ-то растроганная: — когда тихо, покойно на душѣ, добрые люди есть, право, ничего не хочется…

Она увлекалась и конфузилась.

— Стало быть, васъ тоже не манитъ ни Петербургъ, ни Европа, которую такъ хорошо вытвердили ваши учениць? спросилъ Алтасовъ.

— А, пожалуй, и такъ, отвѣчала она. — Мило, дорого свое, простое. Все бы намъ за море, а кругомъ себя и не смотринъ. Жалко, за что же? Видѣли сегодня, что такое на небѣ дѣлалось послѣ грозы? И золото, и розовое — а какую музыку птицы подняли… да Боже мой, на что мнѣ опера… Ахъ, да, Александра Сергѣевна, мы на Троицынъ день сбираемся въ машковскій лѣсъ.

— Счастливаго пути, сказала Александра Сергѣевна.

Алтасовъ взглянулъ на нее.

— Вы видѣли «Pardon de Ploërmel…» «Динора?» спросилъ онъ.

— Нѣтъ.

— Вотъ такъ лѣсъ! И потокъ, въ который она падаетъ… И эта трогательная сцена, когда безумная дѣвочка пляшетъ съ своего тѣнью…

Ему не отвѣчали. Анна Васильевна неслышно убирала со стола, потомъ принесла работу и сѣла. Александра Сергѣевна уже раскаявалась, что дала волю своему дурному расположенію духа и думала, какъ бы поправить дѣло, что бы такое спросить, показать… Алтасовъ оглянулся на работу Анны Васильевны.

— Хорошо? спросила она, разстилая полосу роскошнаго вышиванья.

— Да, пожалуй, красиво, отвѣчалъ онъ небрежно.

— Видно, что вы не знатокъ, продолжала она весело. — А это для вашего Петербурга. Заказъ. Моя школа постоянно для Петербурга работаетъ. Обираемъ мы таки его порядочно, но это и хорошо; дѣвочки небогатыя заработываютъ.

— Въ какихъ-нибудь углахъ Петербурга, это, пожалуй, сойдетъ, возразила Александра Сергѣевна: — для общества есть заграничное.

— Ну, и наше сойдетъ за заграничное, сказала, смѣясь, Анна Васильевна.

— О чемъ вы задумались? спросила Александра Сергѣевна Алтасова.

— Странно, сказалъ онъ, тоже лукаво улыбнувшись и какъ-будто извиняясь: — вотъ сейчасъ два слова о лѣсѣ, о пляшущей дѣвушкѣ, а затѣмъ, это вышиванье, напомнили мнѣ… Вѣдь вы не смиренница, не карающая добродѣтель… Вы это доказываете! прибавилъ онъ вдругъ серьёзно и рѣзко.

— Что-жь далѣе?

— Мнѣ бы хотѣлось вамъ покаяться! отвѣчалъ онъ и также внезапно громко засмѣялся.

— Кайтесь, произнесла она, едва шевельнувъ губами,

— О, но вѣдь покаяніе не Богъ знаетъ какое! продолжалъ онъ: — прегрѣшенія не было; всего то nà-все полчаса восхищенія хорошенькими глазенками, тоненькой гожкой въ каблучкѣ… Только, ей Богу, только! я на мгновеніе позавидовалъ ближнему и тутъ же почувствовалъ, что это намъ…

Онъ похлопалъ по своему карману и смѣялся. Но его не ободряли на дальнѣйшее покаяніе. Лицо собесѣдницы снова омрачилось; выраженіе тусклаго недовольства сдѣлалось опредѣленнѣе, углы рта сжались сосредоточенно, почти гнѣвно. Алтасовъ это видѣлъ.

— Такъ-то, добрый другъ, заговорилъ онъ: — вотъ вамъ примѣръ, что случается съ человѣкомъ, когда онъ одинъ, среди лихорадочной, пустой жизни, когда онъ живетъ не сердцемъ, не умомъ, а такъ… перелетными интересами дня. Разобраться въ себѣ, въ своихъ чувствахъ, въ томъ, что передъ глазами — несъ кѣмъ. Человѣкъ и дурачится. Ему и лѣзутъ въ голову вздоры. Дальше и дальше — онъ втягивается; онъ чувствуетъ, что гибнетъ, но… гибнетъ. Такъ погибнуть очень легко. А будь родная душа, къ которой бы можно было придти отдохнуть, отъ которой можно услышать слово, которая руку подастъ… ну, за уши выдеретъ… Эхъ, не хотите вы этого понять!

Онъ всталъ и расхаживалъ.

— И смѣшно, и глупо; и двадцать разъ скажешь себѣ, что глупо. Но что-жь дѣлать-то? Жизнь, среда!.. Дайте тихій уголъ, образованное существо… не педантку, не жеманницу, не дѣятельницу — упаси отъ нихъ, Боже, съ ихъ педагогіей, физіологіей!.. Не такую, что отуманитъ, а потомъ, когда прозришь, совѣстно станетъ предъ самимъ собою!.. Ну, дайте! И не будемъ мы теряться. Поглядимъ-поглядимъ на эти фантасмагоріи, на какую-нибудь мамзель Ада, и посмѣемся вмѣстѣ съ существомъ истинно дорогимъ… Она внушитъ намъ лучшія стремленія, она озаритъ наше существованіе. Да что! и не взглянемъ тогда, не захотимъ, не вспомнимъ всей этой мишуры, всей этой… этого измельчанія!.. А теперь — что изъ насъ дѣлается?..

Онъ говорилъ будто самъ съ собою. Послѣднія слова онъ произнесъ, упираясь головой въ притолку балкона и, кстати, затворилъ его. Анна Васильевна оглянулась, подвинула ближе свѣчу и стала вырѣзать рѣшетку на кисеѣ. Александра Сергѣевна, потупившись, нервно сжимала свои пальцы. Она забывалась; движеніе Анны Васильевны ее будто разбудило; ея глаза сверкнули, щеки слабо зарумянились. Ей вдругъ подумалось: почему она не живетъ здѣсь одна?…

— Что вы тамъ дѣлаете? подите сюда, сказала она Алтасову.

Ея голосъ дрожалъ. Алтасовъ подошелъ, сумрачный… Онъ, кажется, блѣденъ… Она подумала, что это идетъ къ нему. Какъ онъ сказалъ: «улыбка озаряетъ существованіе?» Кажется, такъ?

— Сядьте. Разсказывайте.

— Пріѣдете въ Петербургъ? спросилъ онъ.

— Посмотримъ… Ну, посмотримъ. Садитесь, разсказывайте.

— Что?

— Все. Вѣдь я не знаю, какъ вы живете. Все.

— И глупости?

— Ихъ прежде всего.

Онъ покачалъ головою.

— Славная вы, сказалъ онъ, вздохнувъ и садясь. — Да, вамъ — донимающей, всепрощающей, чистой — не мѣшаетъ знать и эти глупости… Не мои, не мои, право, не грѣшенъ! вскричалъ онъ добродушно и граціозно комично. — Я только тѣмъ грѣшенъ, что не закрываю глазъ… Ну-съ. Какъ мнѣ живется? Скверно… Не въ матерьяльномъ отношеніи, прибавилъ онъ поспѣшно: — но все-таки нельзя сказать, чтобъ было нечувствительно размолвкой съ редакціей выкинуть тысячи три-четыре изъ своего бюджета…

— Зачѣмъ вы это сдѣлали? сказала она съ упрекомъ.

— Не могъ, не могъ иначе… Дѣло убѣжденія и этимъ все сказано!.. Но, это въ сторону. Безъ занятія я жить не могу. Я скучаю. Я люблю опредѣленный часъ труда, отдыха… словомъ, я — человѣкъ семьи, человѣкъ угла, я люблю самую формальность порядка! Я взялъ службу, чтобы хоть утро сидѣть на службѣ. Но это не удовлетворяетъ, понимаете? почти вскричалъ онъ. — Потребность духа…

— Понимаю.

— Я и сталъ больше бывать въ обществѣ, заговорилъ онъ спокойно, пройдясь, чтобъ удобнѣе перемѣнить тонъ. — Вамъ надо посмотрѣть наши кружки. Оживлено, умно, ну, и весело.

— Нужны средства.

— Небольшія.

— Какіе же это кружки? Тамъ, гдѣ происходятъ глупости?

— О, нѣтъ, сохрани Боже… То совсѣмъ въ другомъ родѣ.

— Въ какомъ?

— Вы непремѣнно хотите знать?

— По крайней мѣрѣ, то, что увлекало васъ.

— Да не увлекался я, клянусь вамъ, вскричалъ онъ весело: — вотъ, на свою бѣду проговорился…

— Проговорились — кончайте.

— Но что же?

— Вы даже назвали. Какъ эта, mademoiselle…

— Mademoiselle Ada Dunoyer?.. Да, это, я вамъ скажу, въ самомъ дѣлѣ, нѣчто! Это бѣсъ! Есть одинъ господинъ — называть его незачѣмъ, вамъ все равно; мніліонщъ, горами ворочаетъ. Вдовецъ. Сыночекъ лѣтъ семи-шести; натурально, нужна гувернантка…

— Гувернантка? Только-то?..

— Нѣтъ-съ, въ гувернантки она не пожелала, и сыночекъ этотъ тутъ ни при чемъ; только предлогъ знакомства. Мамзель Ада приняла предложеніе давать уроки батюшкѣ, и они стоятъ ему уже около сотни тысячъ, въ ожиданіи чего еще будутъ стоить. Ну — совсѣмъ обошла! Какой домъ отдѣлалъ ей, экипажи, соболи, брилліанты… Вотъ я вспомнилъ ее по вышиванью; я никогда не видалъ ничего роскошнѣе; шелкъ, золото — все вышитое. Ея особенность, ея шикъ между этими дамами. «Это моя страсть, говоритъ она: — мои крѣпостныя работаютъ…» Разъ, послѣ маскарада, собрались; ужинъ у него. Натурально, тутъ ужь все… Вдругъ ей фантазія — представить Динору, кружиться съ тѣнью. Какая она Динора, что тамъ! — Саломе! Плечи, руки — очарованіе — мраморъ, горячій, живой мраморъ; и запыхалась, ну, и шампанское… Je n’en puis plus!.. разрываетъ корсажъ — влажный вышитый батистъ, грудь…

— Эти иностранки позволяютъ себѣ не знаю что! вскричала Александра Сергѣевна въ радостномъ негодованіи.

— О, патріотка! вскричалъ, хохоча, Алтасовъ. — «Иностранки»! Она — такая же иностранка, какъ мы съ вами. Mademoiselle Ada Dunoyer — просто-на-просто, Александра Петровна Орѣшкова. Это-то и забавно, что наши соотечественницы…

Анна Васильевна вдругъ встала; шитье свалилось на полъ; выходя, она невольно толкнулась къ дверяхъ. Алтасовъ оглянулся. Александра Сергѣевна сидѣла, широко раскрывъ глаза.

— C’est sa fille, выговорила она.


Крылечко, выходившее во дворъ, было узенькое, крутое, съ десяткомъ мелкихъ ступенекъ и одной толстой перекладиной вмѣсто перилъ. Крыльцо не для господъ. Внизу — большой камень, въ дополненіе лѣсенки, подъ которой осѣла земля. Земля свѣжая, жирная. Кусты крапивы и лопуха въ ростъ человѣческій; ихъ тяжелый листъ не шевельнется. Лужайка съ блестящими сырыми тропинками; рогатый частоколъ; молодая рябинка, тонкая, на воздухѣ, точно кружево. Надъ всѣмъ синеватый полумракъ. Роща стоитъ черной стѣной; небо блѣдное и какая-то дрожь въ немъ, будто зарница…

— Зачѣмъ она ему сказала?.. думала Анна Васильевна, сходя съ крылечка.

Ей казалось невозможно оставаться подъ кровлей.

— Вамъ чего? пропищала дѣвочка, выглянувъ ей вслѣдъ, и, не получивъ отвѣта спрягалась въ сѣняхъ.

Анна Васильевна сѣла на ступеньку.

— Зачѣмъ она ему сказала? проговорила она вслухъ. — Вотъ по-французски не говорю, а все понимаю. Какъ же это такъ? что же это?..

Ола сидѣла, совершенно безчувственная и безсмысленная.

— Однодворка-то, на завалинѣ выросла, туда же, по-барски! Такіе, должно быть, у господъ обмороки бываютъ. Мужъ умеръ — сама кутью убирала — ничего… Зачѣмъ она ему сказала? Не зналъ бы, не вѣдалъ… О, всѣ знаютъ! На весь свѣтъ! Господь въ дочери казнитъ… но за что же?.. Господи, да что-жь это такое? откуда? Какъ это такъ могло случиться?.. А она вѣдь рада, что это такъ. Рада: «яблочко отъ яблони…» А то, зачѣмъ бы говорить чужому человѣку?..

Она упорно смотрѣла передъ собою. Мысли носились съ мѣста на мѣсто.

— Завтра утро будетъ славное. Хорошо пахнетъ всякой зеленью изъ рощи. Завтра надо зайти въ лавки: въ классѣ нѣтъ бумаги. Не опоздать бы, встать пораньше. Да вотъ этотъ баринъ… этотъ баринъ…

Она сама не почувствовала, какъ вскрикнула.

Двѣ прелестныя, большія черныя собаки поднялись изъ-подъ крыльца, подошли, мотая мохнатыми хвостами, и стали ласкаться.

— Тютьки… сказала она, дрожа и улыбаясь. — Хлѣбца вамъ дать, тютьки?

Она оттолкнула ихъ, заломила руки, закричала во весь голосъ и бросилась бѣжать въ рощу…


Славные это были, чудесные дни; старики такихъ не помнили. Война кончилась; кончились страхи, проводы, мгновенно настигающая пустота, когда изъ семьи вырывается непремѣнно молодой, непремѣнно сила, непремѣнно особенно жаркая любовь, пустота ни съ чѣмъ несравнимая, темнѣе пустоты похоронъ, когда человѣкъ, покоряясь, отдаетъ земное землѣ. Прошло это, и не будетъ этого, слезъ не будетъ, и, то зорятъ, еще лучше будетъ… Радуга на во все небо, какъ послѣ потопа. Всякая тьма ушла и нѣтъ ея — провалилась. Все зло забыто, все прощено, Все будто начинаетъ жить съизнова, но не шатается какъ младенецъ, а сознательно, достойно поднимается. Откуда берется столько силы, откуда такіе смѣлые голоса, откуда столько любви, умной, честной? И какъ жить хочется, и какъ легко живется!..

По меснѣ 1856 г., Табаевъ ворзтился изъ Крыма съ своими охотниками, раненый и счастливый: уцѣлѣли всѣ до одного. За версту было слышно, какъ пировало село Орѣшково. Батюшка счетъ потерялъ, сколько перевѣнчалъ на «красную-горку» и «женъ-мироносицъ».

Одинъ молодой баринъ не думалъ жениться. Онъ былъ возбужденъ всѣмъ только-что пережитымъ, всѣмъ, что ожидалось, что всегда было его лучшимъ желаніемъ, мечтой его студентскаго кружка — что сохранилось и перекипѣло въ душѣ въ тѣ три года, когда родительская воля вырвала его изъ университета и заперла въ N-скую казенную палату. Стыдъ за эти три года, за свое безправіе, за свою тупую покорность — хотя въ тѣ времена онѣ доставались очень многимъ и многими переносились легко — этотъ стыдъ для Табаева былъ новой, оживляющей силой. Всякая тѣнь стѣсненія пугала. «Жениться, кто ее знаетъ, какая встрѣтится жена?..» Табаевъ всегда отдѣлялся отъ женскаго общества, совѣстясь своей казенной палаты. Теперь, свободный, онъ съѣздилъ къ бабушкѣ повидаться съ сестрой, въ ихъ домѣ посмотрѣлъ на дамъ и дѣвицъ и зарекся никогда «не связываться». Въ порывѣ первыхъ добрыхъ минутъ свиданія, онъ-было подумалъ позвать къ себѣ погостить Александру Сергѣевну — она жаловалась на скуку — но скоро рѣшилъ: «пускай себѣ!» и воротился въ Орѣшково одинъ. Онъ еще немного прихварывалъ, цѣлые дни читалъ, лежалъ или бродилъ въ полѣ.

Разъ онъ запоздалъ; стемнѣло. Онъ встрѣтилъ дѣвочку, которая дожинала узкую полосу ржи. Дѣвочка была одна и торопилась; съ сосѣдняго поля всѣ разошлись, а она не успѣла кончить, ее оставили. Чужимъ людямъ какое дѣло. Она круглая сирота, живетъ тоже у чужихъ людей, однодворцевъ; ихъ всего два двора въ Орѣшковѣ, поселены за оврагомъ. Бѣдны; самъ хозяинъ, самъ работникъ; хозяйка тоже нанялась жать, версты за три; ребята маленькіе — ее и послали убрать этотъ клочокъ. Работы не Богъ-знаетъ какъ много, только оврагомъ идти жутко; говорятъ, видали бѣшеную собаку. Табаевъ дождался, покуда она кончила, и проводилъ ее за оврагъ. Онъ ее успокоивалъ: собаки никакой нѣтъ, но дѣвочка и безъ того была не труслива, даже не робка, и не стѣснялась, говоря съ бариномъ. Пошутили, посмѣялись. Потомъ она стала разспрашивать про войну. Онъ разсказывалъ, сначала не замѣчая, но потомъ удивляясь, что она не особенно путала имена и событія. Онъ спросилъ, почему она знаетъ. Она слышала отъ батюшки, когда ходила къ нему зимой учиться граматѣ; батюшка читалъ газеты. Она тоже читала и писала. Вотъ зимой батюшка опять станетъ учить «Закону». Ей шелъ шестнадцатый годъ. Ее звали Аннушка.

Табаевъ пошелъ на другой день на однодворческій поселокъ. Въ рабочую пору мудрено встрѣтить всегда занятую батрачку, но онъ встрѣчалъ ее. Она его радовала, иначе онъ не могъ назвать чувства, которое испытывалъ, глядя на этого прелестнаго ребенка. Она была ребенокъ. Дѣтство, въ шестнадцать лѣтъ, рѣдкое во всякомъ положеніи. Ее все радовало, она все любила. Она видѣла, что есть на свѣтѣ дурное, но ей казалось это «такъ», пройдетъ, или «дѣлать нечего», или «стало быть, для чего-нибудь», или «по глупости», и всегда «Богъ проститъ»… Это была не тупость, а чистота, положительно непостигающая зла. Она любила молиться, но молилась какъ-то по своему. Чутко и жарко понимала она всякія нравственныя огорченія, до тонкостей, которыя и развитой взрослый понялъ бы только послѣ внимательнаго разбора; она схватывала ихъ какъ-то просто, разомъ, и высказывала просто, прямыми, простыми словами. Она вся была правда, передъ которой было бы страшно, еслибы не ея вѣчная дѣтская веселость. Она была не бойка и не смиренница; она была свободный ребенокъ. Ея уму хотѣлось знать, много, все узнать. Она обо всемъ разспрашивала, что есть на свѣтѣ и не знала какъ дожить, когда батюшка станетъ учить «закону». Тогда, она ужь и не могла вообразить, что тогда будетъ: «все раскроется», говорила она. Она привязалась къ Табаеву именно потому, что онъ много всего разсказывалъ, и слушала, хохоча отъ восторга. Онъ въ нее влюбился.

Скоро ихъ встрѣчи и разговоры стали извѣстны всему селенію, но дѣвочка и не скрывалась. Въ сумерки, когда стадо пригнали, народъ убрался, она садилась передъ своей избой и ждала барина. Къ нимъ даже иногда присоединялась компанія, и всѣ толковали, слушали.

— Идиллія… со злостью говорилъ себѣ Табаевъ, уходя, но въ первый ясный вечеръ приходилъ опять.

Онъ не смѣлъ приласкать ее и ничѣмъ не дарилъ, подарки не приходили ему въ голову. Только разъ, когда онъ показывалъ ей дорогое изданіе естественной исторіи съ раскрашенными картинами, и она просила оставить ей еще посмотрѣть вечеромъ (вечера стали ужь длинны), онъ принесъ ей подсвѣчникъ и двѣ стеариновыя свѣчки… Любовь всегда смѣшна, если о ней разсказывать.

Все это перемѣнилось очень скоро. Разговоры, картинки, книжки ариѳметики и священной исторіи, все это было «баловство». Дѣвка стала мало работать, ее бранили. Изъ дома она не выходила, но барина не прогонишь. Ее стали попрекать бариномъ… Что-то вдругъ колыхнуло ея сердце, что-то понялось, страшное и позорное. Она какъ-будто и прежде знала, что это есть, но никогда объ этомъ не думала. Она ужасалась и плакала; Табаевъ догадался, о чемъ она не сказала бы ни ему, никому на свѣтѣ.

Онъ рѣшилъ дѣло просто.

— Что тебѣ жить у чужихъ людей! сказалъ онъ: — ты вольная, пойдемъ ко мнѣ.

Онъ придумалъ, что она будетъ помогать его старухѣ-ключницѣ и пріучаться къ хозяйству. Она легко повѣрила. «Чужіе люди» поняли еще проще и сейчасъ ее отпустили. Табаевъ нанялъ имъ работницу.

Онъ зналъ, что поступилъ отвратительно, но онъ страстно и искренно ее любилъ. Она любила преданно, беззавѣтно и только въ своей любви видѣла себѣ прощеніе. Никто не объяснялъ ей этого; дѣвочка поняла сама, безъ мудрствованій, чистотой своей дѣтской совѣсти, высокимъ чувствомъ вдругъ развившейся женщины. Она любила его, не барина, который доставилъ ей покой и удобства, предлагалъ удовольствія, которыхъ она не хотѣла и не брала, она легко могла бы взять власть надъ нимъ, но даже не понимала, что такое власть. Ей былъ милъ — милый человѣкъ, добрый, разсудительный, справедливый. Его всѣ любили. Онъ входилъ во всякую душу, во всякое дѣло, во всякую нужду. Ополченцы, что съ нимъ воротились, разсказывали про него… Она заливалась слезами и бросалась молить за него Бога… Да что молить! онъ святой…

Онъ былъ хорошъ собой и молодъ; счастье было такое веселое. Да и время было такое хорошее!..

Черезъ годъ, у нихъ родилась дочь. Это случилось какъ-разъ при первыхъ вѣстяхъ объ отмѣнѣ крѣпостного права. Говорятъ иногда, будто «чаша скорбей переполняется», хотя судьба и въ переполненное ухитряется еще прибавлять капельки; на переполненную чашу радостей еще никто не жаловался. Табаеву, впрочемъ, показалось, что ему достается нѣчто подобное. Онъ не зналъ, куда разорваться. Дома — Анюта, прелестная, тихо-гордая, какъ семнадцатилѣтняя мать; ребеночекъ, на котораго не наглядишься; деревня — честный, дѣльный народъ, толкующій такъ здраво, ожидающій такъ достойно. Тамъ, дальше… Надо посмотрѣть, что тамъ.

Онъ съѣздилъ въ N., посмотрѣлъ на господъ, вечеромъ, въ клубѣ, гдѣ они сидѣли между четырехъ свѣчей за зелеными столами, не распечатывая картъ, прикусывая губы, призадумываясь, торопливо оглядываясь на подходящихъ и, смотря по тому, кто подходилъ, грустно привѣтствуя или замолкая. Въ своихъ домахъ они были откровеннѣе и шумѣли. Дамы шумѣли еще больше; французскій языкъ, ради національнаго чувства оставленный во время войны, вдругъ опять пошелъ въ ходъ, ради прислуги…

Табаевъ поѣхалъ въ Петербургъ, откуда едва рѣшился вырваться; тамъ ликовали… До сестры было не далеко, онъ навѣстилъ и ее. Тамъ его встрѣтили совѣты: скорѣе продать все, все, чтобы не дожить до дней, когда орѣшковскій домъ и все село запылаютъ съ четырехъ концовъ. Онъ не помнитъ когда столько хохоталъ и навезъ разсказовъ Анютѣ. Той же зимой съ батюшкой отцомъ Петромъ они открыли школу, ужь «настоящую», съ учителемъ изъ старыхъ студентовъ.

Годъ прошелъ въ работѣ, въ мирѣ, въ ожиданіи. Какъ крупный помѣщикъ, Табаевъ былъ выбранъ членомъ N--скаго комитета по крестьянскому дѣлу. Онъ и самъ постарался, чтобы его выбрали. Онъ весь жилъ въ дѣлѣ, онъ обожалъ дѣло и потому считалъ себя нужнымъ. На полгода онъ разстался съ своей Анютой, съ своей Сашей, урывался взглянуть на нихъ какъ-нибудь въ рѣдкіе промежутки, ломалъ бока на перекладной, чтобы не опоздать къ засѣданіямъ. Онъ работалъ цѣлыя ночи, писалъ и говорилъ много, еще больше спорилъ и подавалъ отдѣльныя мнѣнія. Онъ нажилъ себѣ непримиримыхъ враговъ, зналъ это и не унывалъ. Его называли «безпокойнымъ, опаснымъ»; онъ только смѣялся… Весной 1859, онъ былъ дома, довольный, возбужденный, какъ человѣкъ, исполнившій свою обязанность, какъ мореходъ, завидѣвшій землю…

Кто прожилъ эти годы и помнитъ, тотъ знаетъ, какъ трудно пересказать ихъ. Первыя понятія, первая любовь, первые часы выздоровленія не передаются никакими словами… Что-то торжественно тихое, будто канунъ большого праздника; домъ убранъ, свѣчи еще не зажжены, но готовы, и все ждетъ колокола, который разольется въ ночи. И самая уплывающая ночь такая благодатная; въ ней свершилось что-то, въ ней что-то воскресло; она уже свѣтлѣетъ янтарной восходящей зарей… Разумъ, свобода…

Конечно, кто какъ помнитъ…

Это невозвратное осуждалось не разъ. Его стремленія называли безуміемъ, надъ нимъ глумились безъ пощады, на него клеветали безъ совѣсти. Его похоронили…


Анна Васильевна опомнилась, споткнувшись о срубленное дерево въ рощѣ.

— Что это со мной? подумала она.

Ей померещились рощи Орѣшкова, и крохотная дѣвочка, которая, бывало, въ сумеркахъ бѣжала, держась за ея платье.

Красавица была дѣвочка…

Молодежь эта, бывало, съ рукъ ея не спускаетъ; съ собой и на постройки, съ собой рыбу удить. Матери урокъ зададутъ, учи, а покуда за Сашей точно приглядятъ… Отецъ-то, Господи, души въ ней не чаялъ! Проказница была, вострушка…

Вотъ выросла.

Какъ же это?.. Но что-жь это за люди тамъ? Пріѣзжій этотъ, сочинитель, вѣдь ужь не молоденькій. Тѣ были и молоды, но кто же когда слышалъ отъ нихъ нескромное слово? — «Любить, говорили они, а не развратничать»… Бывало, скажутъ: «кто любитъ честно, тотъ правъ, Анна Васильевна»…

Они первые стали такъ ее звать; а то все была «Аннушка». Они ее уважали. Они, по своему, объясняли, читали, что глупо чванство, что грѣшно богатѣть; она и прежде такъ понимала, только по своему; перетолковали вмѣстѣ — и вышло одно и тоже. Славные, простые были, милые, настоящіе друзья. А какъ они его-то любили, и онъ… онъ съ ними еще лучше сталъ. Веселые какіе, какъ трудились, какъ много знали. И все, бывало: — «Учитесь, учитесь, Анна Васильевна, дочкѣ пригодитесь»…

Пригодилась!.. Создатель, да не легче ли было бы тогда ее схоронить?..

Она остановилась, безумная. Все смѣшивалось, настоящее, прошедшее… — «Схоронить…» Саша однажды ножку о стекло разрѣзала, кровь была на травѣ; молодёжь испугалась за мать. Это вотъ передъ глазами… Только теперь это ея материнское сердце лежитъ, вырвано, растоптано… больно!.. Саша, Богъ съ тобой, что же ты это? Зачѣмъ? Вѣдь еслибы тебѣ была неволя, нынче нѣтъ крѣпостныхъ! Еслибы ты изъ за-куска хлѣба, но, сокровище мое, у тебя есть кусокъ хлѣба, ты выучена, воспитана… Ну, недостало бы тебѣ, или силы недостало бы заработать, я то на что же, дочка моя — жизнь моя, сердце мое… вотъ оно въ крови валяется! Саша, возьми все у меня, все, наряжу, полакомлю… Господи, это для нея, на похвальбу передъ развратниками, я работала… она узоры присылала… — «Крѣпостныя мои»… Саша, не грѣхъ ли тебѣ? вѣдь не я одна, вѣдь невинныя дѣти трудились, за что-жь ты ихъ-то на такой стыдъ… Ты платила… Боже ты мой, что-жь это, какими же деньгами она платила?.. Домъ, брилліанты… Александра Петровна, или какъ тамъ тебя зовутъ, что ты такое? Ты скажешь, твоя мать пятнадцать лѣтъ прожила любовницей у барина, такъ твоя мать любила, горе дѣлила, какъ законныя не любятъ и не дѣлятъ! Твоя мать нищей къ нему пришла, нищей вышла! Честные люди, какихъ нынче нѣтъ, у твоей матери руки цѣловали, а о тебѣ, вонъ старичокъ сердечный разсказываетъ…

— Да что же я-то одурѣла, что ли? Чего же мнѣ ждать? Я къ ней поѣду, я ей скажу, она у меня за разумъ хватится, она меня узнаетъ! Я ей скажу, я ей въ ноги упаду… Саша, Христосъ такихъ прощалъ, только опомнись! Свѣтъ мой, дитя мое… Охъ, не попрекну, я сама грѣшница… Воротись ко мнѣ, припади ко мнѣ, милая, красавица! Я тебя, все равно, какъ отъ купели, моими слезами… Я къ ней поѣду. Сейчасъ… завтра. Найду ее; чего жь еще ждать? Кто меня остановитъ? Ну, заперли бы меня, а я бы въ окошко увидала, что ее звѣри терзаютъ, я бы къ ней въ окошко кинулась. Поѣду, найду; все Богъ. Погляжу на свою… милка ты моя, радость моя!..

Въ рощѣ давно ее кликали кухарка и работникъ, воротившійся изъ города. Дѣвочка, которая подслушивала въ сѣняхъ, сказала имъ, что Анна Васильевна убѣжала.

— Кушать подавайте! кричала она съ крыльца.

Анна Васильевна поднялась на крыльцо.

Она все вспомнила, что было нужно, достала саксонскія чашки и разлила бульонъ, уложила на блюдо пирожное, привезенное изъ городской кандитерской, поставила въ холодильницу вино — о чемъ особенно приказывала Александра Сергѣевна. Дѣвочка отправилась накрывать столъ.

— Мнѣ не надо прибора, сказала Анна Васильевна, выдавая ей старинное серебро.

— Да вамъ и не велѣно. У васъ въ комнатѣ надо барину постель постлать.

Анна Васильевна убрала свою комнату и приготовила постель Алтасову. Она подумала, что и завтра тоже не будетъ ночевать здѣсь, и не машинально, но совершенно спокойно, вынула изъ-подъ дивана маленькій чемоданъ, изъ шкафа немного бѣлья и платья, и уложилась, не спѣша, привычно. Въ чемоданѣ было еще просторно. Она взяла со стола крошечную шкатулку, гдѣ были ея бумаги и деньги, просмотрѣла и пересчитала. Все какъ должно, только денегъ мало, своихъ. А это — ея деньги; она прислала къ святой въ подарокъ сто рублей… Подарокъ!.. Ну, пусть идетъ онъ ей же на спасеніе. Искать ее придется, можетъ быть, долго. Не спрашивать же у этого барина, на какой улицѣ, какой домъ…

Она почувствовала, что опять холодѣетъ. Нѣтъ, нѣтъ, этихъ причудъ не надо. Надо здоровой быть. Полгода на простыняхъ переворачивала милаго человѣка, послѣдній его вздохъ приняла. Господи, да ты никакъ выше силъ посылаешь… Нѣтъ, не надо и чтобъ никто не примѣтилъ…

Она заперла чемоданъ и задвинула его опять на мѣсто.

— Афимья, сказала она кухаркѣ: — я ночую у тебя въ избѣ. Захвати-ка мой бурнусъ изъ прихожей; мнѣ въ городъ надо рано, чтобъ никого не разбудить…

— И гостя велѣно рано будить, и чтобъ самоваръ…

— Это увидимъ.

Она ушла чрезъ маленькое крыльцо. Господа вставали изъ-за стола. Дѣвочка прибѣжала сообщить кухаркѣ, что за ужиномъ баринъ у барышни все цѣловалъ ручки. Теперь прощаются, Барышня завтра не встанетъ его провожать.

Александра Сергѣевна, въ самомъ дѣлѣ, сообразила, что ея туалетъ не можетъ быть оконченъ къ раннему отъѣзду гостя, но увѣряла, что проснется, что непремѣнно еще увидится. Алтасовъ понималъ въ чемъ дѣло и былъ очаровательно рѣзокъ.

— Я никогда не прощу себѣ, если лишу васъ хоть одной минуты сна, который вамъ необходимъ — необходимъ, поймите, не капризничайте. Ну, да, да, не капризничайте, нервная натура — и прерывать грезы, эту нѣгу отдохновенія —

Спи, еще зарею

Холодно и рано…

— О поэтъ!

— Простимся же теперь. Прощайте…

— Нѣтъ… до свиданья.

— До свиданья? Когда?

— Въ сентябрѣ… въ Петербургѣ.

— О, такъ я самъ въ августѣ буду здѣсь!

— Вы? вы пріѣдете?

— Пріѣду за вами, пріѣду напомнить, увезу васъ…

— Неужели? и мы увидимся?..

— «Выпьемъ за наше свиданье!» пропѣлъ онъ, наливая два бокала. — Чокнемся!.."

Дѣвочка провела его въ комнату Анны Васильевны. Въ корридорѣ еще мелькнулъ блѣдный барежъ и прозвучало прощанье, когда Алтасовъ запиралъ дверь. Окно оставалось весь вечеръ настежь; охватывала влажная дрожь, точно послѣ слезъ. Алтасовъ зѣвалъ и смѣялся, укладываясь съ наслажденіемъ.

— Славно!.. Теперь, не оплошать бы только въ августѣ. А до тѣхъ поръ, поддерживать, поддерживать — ну, письма, посланія, И — въ Петербургъ, справлять медовый мѣсяцъ. Здѣсь удобнѣе кончить и туда ловчѣе явиться, когда ужь кончено… А то, пожалуй, ну, его, и Петербургъ…

Онъ заснулъ.


— «Въ августѣ…» Въ половинѣ августа постъ ужь кончается… думала Александра Сергѣевна, пока дѣвочка снимала съ нея туфли.

Эта дѣвочка была ея временной камеристкой. Камеристки мѣнялись слишкомъ часто, отчего дѣлалось все затруднительнѣе сейчасъ находитъ опытныхъ и ловкихъ. Лѣтомъ, Александра Сергѣевна обходилась услугами одной этой, но, впрочемъ, была особенно довольна ея преданностью и наивностью.

— Ты говоришь, она въ кухнѣ легла?

— Въ кухнѣ-съ.

— Давно?

— Вы еще кушали, ушла.

— Такъ все и осталось неубранное, и серебро, и бѣлье?

— Афимья, должно быть, въ буфетный шкафъ заперла.

— Она и ключъ бросила Афимьѣ своей. Прекрасно все это, порядокъ! И, конечно, не въ первый разъ; только я одна не знаю, что творится.

Дѣвочка съ сожалѣніемъ усмѣхнулась.

— Гдѣ-жь теперь этотъ ключъ?

— Афимья къ ней понесла.

— Къ ней?.. Все чудесно. Вотъ я завтра посмотрю… Ступай, да запри всѣ окна, огляди… Въ кухню изволила отправиться, а въ домѣ одна дѣвчонка… Зарѣжутъ!

— Богъ милостивъ-съ. Пріятнаго сна.

Сонъ, конечно, могъ быть очень пріятенъ, но онъ долго не приходилъ. Хозяйственныя заботы смутили Александру Сергѣевну и перепутались съ мечтами. Втрочемъ, одно какъ-то дополняло другое, почти украшало… Человѣкъ никогда не знаетъ, что съ нимъ будетъ… ахъ, какая правда! Вчера засыпала, думала: все кончено, все въ жизни. И вдругъ, откуда-то издалека, является… Ну, право, премилый. Ну, ей-богу, онѣ всѣ здѣсь взбѣсятся, когда это случится! Не выпущу его ни за что. Писать ему буду… «Бугурусланъ, станція…»

Она вскочила, забывъ туфли, отыскала гдѣ-то карандашъ и записала адресъ на верху листа газеты.

— Нечего откладывать до Петербурга. Онъ еще тамъ завертится и — ищи его. Тамъ, конечно, обошлось бы дешевле, но вѣдь одинъ разъ въ жизни человѣку бываетъ удача. Здѣсь, en grand. Нельзя иначе: вѣкъ свой жила порядочно. И пускай видятъ, за кого выходитъ Табаева… Ужь надѣюсь, можно въ люди показать!.. а повѣнчаться тамъ, за глазами, еще скажутъ, поймала какого-нибудь за свои денежки… Мои деньги при мнѣ и при мнѣ останутся. Это ужь мое дѣло… Въ своемъ приходѣ. Церковь большая. Въ августѣ, для иллюминаціи ночи хороши…

Она соображала свой нарядъ… Fleurs d’oranger — несомнѣнно, и вуаль. Но — сѣрое серебристое, или ужь такъ и быть, совсѣмъ бѣлое?..


Анна Васильевна заснула, думая тоже о свадьбѣ; она вспоминала свою.

Молодыхъ друзей не стало, не было даже вѣстей о нихъ. Табаевъ остался одинъ, какъ въ первое время своего возвращенія съ войны. Но это было далеко не одно и тоже.

Тогда, оживленный, довольный, онъ легко сходился съ людьми, и его тоже не чуждались. Онъ заводилъ знакомства, искалъ дѣятельности, проповѣдывалъ для дѣятельности, совѣтовалъ, помогалъ, не унывалъ при ошибкахъ, тратилъ деньги, отдавался весь «пользѣ общей» — какъ тогда понимало ее большинство честныхъ людей, схватившихся за дѣло радостно, хотя непривычно. Табаевъ зналъ, что ему сочувствуютъ, что поддержка сильна… Это кончилось вдругъ, слишкомъ неожиданно и рѣзко. Уцѣлѣть возбужденію было невозможно; слабый характеръ сказался, когда оно прошло. Въ тридцать-четыре года, этотъ красивый молодецъ, «широкая натура», былъ сломанъ даже физически. Тѣ, кто говорилъ про него, что онъ фразируетъ и позируетъ, повѣрили его искренности, когда онъ слегъ въ горячкѣ. За то, разумѣется, нашлись другіе, которые назвали его трусомъ. Дуракомъ стали считать всѣ. Больнѣе всего было, когда тѣ, что, казалось, были съ нимъ за одно, кто изъ страха, кто, не трудясь подумать, кто, разсчитавъ выгоду — отступались, отходили прочь, смотрѣли на него какъ на мертваго…

Такъ прошло нѣсколько лѣтъ. Табаевъ не выѣзжалъ изъ деревни. Воротамъ не для кого было отворяться, ихъ заносило сугробами. Дорожки сада заростали кустами; тамъ гуляла только молодая женщина съ своей красавицей дѣвочкой. Онѣ однѣ все красили, онѣ однѣ утѣшали. Съ того дня, какъ случилось «несчастіе», Табаевъ не видалъ слезъ Анны Васильевны. — «Сохрани Богъ его еще огорчить», рѣшила она. Это была вѣчная затаенность, вѣчное притворство спокойствія, твердость, кроткая ясность, тихо ласкающая, какъ вешнее тепло. Это было терпѣніе, но полное достоинства и силы; оно образумливало и заставляло человѣка помнить свое собственное достоинство. Какимъ «секретомъ» достигла этого простая, не ученая женщина? Она его любила, она поняла его душу, его несчастіе; онъ сталъ ей еще милѣе, именно за такое несчастіе. Измученный, оставленный, запертый въ деревнѣ, лишенный общества, дѣятельности и значенія, скучающій, больной — Табаевъ не огрубѣлъ, не потерялся, единственно благодаря ея любви. Неутомимая женщина хлопотала, хозяйничала, учила дочь всему, что знала, чему выучили ее студенты, училась сама, читала вслухъ цѣлыми днями, пристрастилась къ цвѣтамъ и пристрастила Табаева, шуткой находила ему занятія. Уходя копаться въ цвѣтникѣ, она оставляла ему дѣвочку и книгу; занимаясь съ Сашей, Табаевъ слышалъ, какъ распѣвала Анна Васильевна… Это было счастье тюрьмы, но все-таки, это было счастье.

— Сашѣ десятый годъ; намъ однимъ ея не воспитать, сказалъ онъ однажды.

— Я это сейчасъ думала, отвѣчала Анна Васильевна.

Они часто такъ встрѣчались мыслью.

— Сюда къ намъ никто не пойдетъ, а гувернантки — вздоръ, продолжалъ онъ.

— Я тоже думала. Ее надо отдать.

Она не пугалась ни разлуки, ни пустоты. Въ свое короткое студентство, Табаевъ зналъ въ Москвѣ одинъ пансіонъ; старуха начальница ужь сдала его своей дочери, но жила въ заведеніи и помнила Табаева. Они списались. Табаевъ не могъ ѣхать самъ; Анна Васильевна отвезла Сашу.

Но она слишкомъ разсчитывала на одно свое мужество. Когда въ домѣ затихла бѣготня, исчезли куклы, прекратилось ученье, когда некого было цѣловать и баловать — домъ сталъ могилой. Отецъ и мать не сказали этого другъ другу, сойдясь мыслью. Она напрасно смѣялась и пѣла, напрасно готовила сласти и шила Сашѣ обновки для вакаціи, стараясь заставить его ждать и надѣяться; онъ не надѣялся и не ждалъ. Она еще прилежнѣе засѣла учиться, выписывала книги, узнавая, догадываясь, какихъ бы ему хотѣлось; онъ тосковалъ. На вакацію некому было ѣхать за Сашей: Табаевъ занемогъ, Анна Васильевна отъ него не отходила.

Дни тянулись безъ конца, а эту жизнь приходилось считать годами. Прошелъ еще годъ. Табаевъ едва бродилъ; по необъяснимой прихоти смертельно больного, онъ не хотѣлъ видѣть Саши.

— Вакація — только дразнить себя на два мѣсяца, говорилъ онъ: — погоди, къ зимѣ поправлюсь, и никого не спросимъ, укатимъ съ тобой въ Москву. Что тутъ сидѣть…

Онъ тоже началъ притворяться… До этой минуты, она все еще не то, чтобы не вѣрила, не то, что отталкивала страшную мысль; она сама не знала, но еще какъ-то выносилось. Теперь… Но ея слёзъ никто не видалъ. У этого обиженнаго человѣка во всемъ свѣтѣ — она одна; она его не огорчитъ…

У нея доставало силы скрываться, доставало кротости, улыбаясь, переносить неизбѣжныя вспышки и причуды, за которыя этотъ несчастный платился, раскаяваясь тяжелѣе, чѣмъ обижалъ; у нея хватало здоровья не спать, не ѣсть, помнить всѣ подробности и дрязги хозяйства, чтобъ онъ не замѣтилъ перемѣны, не безпокоился….

— «Богъ помогаетъ», говорила она, всякій день готовая на пытку. Но не въ ея власти было оживить этотъ домъ, поблеклый, потемнѣлый, гдѣ въ пустотѣ откликался всякій шорохъ, гдѣ въ сѣрыхъ углахъ что-то мерещилось. Въ домѣ жило отчаяніе. Умирающій это видѣлъ.

Осень настала съ туманами и дождями. Однимъ вечеромъ, она читала, онъ лежалъ въ креслахъ и вдругъ прервалъ ее.

— Пошли за отцомъ Петромъ.

Она невольно вскочила.

— Не пугайся. Я только съ нимъ потолкую. Но прежде — съ тобой.

— О чемъ? выговорила она.

— Подойди ко мнѣ… Я хочу съ тобой обвѣнчаться, Анюта.

— Обвѣнчаться? повторила она. — Зачѣмъ?

— Зачѣмъ? чтобъ тебя отъ моего тѣла не прогнали, когда я ноги протяну.

— Кто-жъ это осмѣлится?

— Осмѣлятся, найдутся, отвѣчалъ онъ, раздражаясь. — И прогонятъ, и наругаются… Жъ тобой жилъ. Я тебя на оскорбленія не отдамъ…

Въ первый морозный день они дошли до церкви и повѣнчались. Возвратясь, Табаевъ слегъ и ужь не вставалъ больше. Анна Васильевна извѣстила Александру Сергѣевну.

Александра Сергѣевна пріѣхала поздно вечеромъ въ день похоронъ. За ней былъ высланъ экипажъ на станцію желѣзной дороги; ее ждали, но она, казалось, не замѣтила ничего этого, также какъ и Анны Васильевны, которая встрѣтила ее въ сѣняхъ. Она проходила комнаты, молча. Въ залѣ, указывая въ пространство, она произнесла только: — «Здѣсь?» — и, не дожидаясь отвѣта, упала на полъ, на томъ мѣстѣ, гдѣ, по соображенію; долженъ былъ стоять гробъ. Поднявшись, она спросила у лакеевъ, можетъ ли получить комнату. Анна Васильевна отвѣчала, что комната для нея приготовлена, взяла свѣчу и проводила ее. Александра Сергѣевна ея не видѣла.

Анна Васильевна была слишкомъ разбита, чтобъ обратить на это вниманіе, и, во всякомъ случаѣ, не поняла бы, какъ это дѣлается. Александра Сергѣевна отказалась отъ ужина и приказала пріѣхавшей съ собою горничной поставить въ комнатѣ лампу, потому что не уснетъ всю ночь. Анна Васильевна перезябла въ нетопленныхъ комнатахъ и на вьюгѣ, выпила нѣсколько чашекъ чая и заснула.

Поутру ей очень хотѣлось скорѣе видѣть пріѣзжую, но она не смѣла ее безпокоить. Александра Сергѣевна прислала за нею сама. Она уже встала и была одѣта въ черномъ кашемирѣ со шлейфомъ и въ черной креповой наколкѣ. Анна Васильевна не замѣтила взгляда, брошеннаго на ея клѣтчатую блузу, потому что не замѣтила, какъ ее надѣла по привычкѣ; послѣдніе дни она все ее носила.

— Вы — Анна Васильевна? спросила Александра Сергѣевна.

— Да, отвѣчала она.

— Очень рада. Садитесь. — Кофе подать мнѣ сюда, приказала она своей горничной. — Вы были у обѣдни? Я — не въ состояніи. Это слишкомъ, слишкомъ…

Она зарыдала. Анна Васильевна не плакала, по привычкѣ.

— Братъ! За что? вскричала Александра Сергѣевна, обращаясь къ невидимой тѣни. — За что? Въ послѣдніе твои дни… за что? За что отбросить меня, оскорбить… Ну, прервалась она: — что сдѣлано — не воротишь!.. Анна Васильевна, мы живемъ не на облакахъ. Я слышала о васъ, что вы были особенно расположены къ людямъ, которые довели моего брата до этого ужаснаго состоянія, то есть ихъ идеи довели… Вы понимаете: идеи?.. Но вѣдь имъ слѣдовать нельзя. Собственность есть собственность. И семья есть семья, что бы ни говорили…

— Я хотѣла вамъ сказать… прервала Анна Васильевна.

— Да-съ, но мой братъ, женясь на васъ, доставилъ вамъ права. Вы, безъ всякаго сомнѣнія, это знали. (Она усмѣхнулась). Я — законная наслѣдница, но вы, какъ жена, можете требовать…

— Вотъ, я и шла вамъ сказать, снова прервала Анна Васильевна: — я жена ему…

Ея голосъ дрогнулъ.

— Жена — безъ году недѣлю. Какія мои права? Довольно съ меня — онъ далъ мнѣ свое имя. Больше этого ничего на свѣтѣ дать нельзя. И я бы не взяла. И ничего не возьму.

— Говорите, пожалуйста, понятнѣе: чего вы не возьмете?

— Да ничего, отвѣчала она просто. — Наслѣдства я никакого не хочу, потому что не стою.

— То есть, какъ же? вы вашей части не возьмете? седьмой части?

— Не знаю, какой части; я ничего не возьму.

— Но это надо объявить формальнымъ порядкомъ.

— Вотъ я и шла вамъ сказать. Вы будете принимать наслѣдство, чиновники будутъ; вы меня научите.

— Очень хорошо… Что же, вы имѣете въ виду какъ-нибудь устроиться? куда-нибудь уѣдете? родственники у васъ?

Несчастная женщина схватилась за голову.

— Никого у меня нѣтъ, вскрикнула она: — его нѣтъ и никого нѣтъ!

Горничная, вносившая кофе, почти столкнулась съ нею.

— Къ чему эти сцены? сказала Александра Сергѣевна. — Неужели вы можете воображать, что мнѣ легче? Я потеряла болѣе, нежели вы… Полноте. Садитесь; не стѣсняйтесь передо мною. Я слишкомъ уважаю память брата, и теперь, когда уже сама церковь… и такое безкорыстіе… Полноте, милая, не огорчайте меня.

Она подошла и поцѣловала ее.

— Скажите, чего бы вы хотѣли? Забудемъ все прошлое. Вы теперь имѣете положеніе, и я могу, не женируясь, рекомендовать васъ, устроить… Чего бы вы хотѣли? Я готова. Я даже сочту своей обязанностью…

— У васъ передо мной нѣтъ обязанностей.

— Положимъ такъ, но… Ну, живѣе, бодрѣе! подумаемъ вмѣстѣ. Что вы умѣете дѣлать?

— Ничего.

— Какъ это? Неужели вы такъ мало думали о вашемъ будущемъ?.. Кстати, мой братъ что-нибудь дарилъ вамъ?

— Билетъ есть въ четыре тысячи, отвѣчала Анна Васильевна, будто во снѣ.

— На неизвѣстнаго?

— Именной.

— Ну, вотъ вы съ нимъ и устроитесь. Деньги не маленькія.

— Это не мое, тихо возразила Анна Васильевна.

Александра Сергѣевна ничего не сказала. Она знала, что есть на свѣтѣ Саша, но будто не знала, и дальше не спрашивала. Анна Васильевна не разсказывала. Билетъ былъ написанъ при рожденіи Саши, когда Табаевъ еще могъ располагать тѣмъ, что имѣлъ. Онъ записалъ немного, но больше тогда и не было денегъ; да и на что больше? покуда дѣвочка ростетъ, учится…

Анна Васильевна обмерла: Саша учится, да, покуда за нее платятъ. Теперь кто будетъ платить? чѣмъ платить?..

— Такъ у васъ больше ничего нѣтъ?.. сказала Александра Сергѣевна. — Что-жъ вы намѣрены дѣлать?

— Наймусь въ ключницы, отвѣчала спокойно Анна Васильевна.

— Будто вы можете? что вы умѣете?

Анна Васильевна должна была все пересчитать, разсказать; она пятнадцать лѣтъ хозяйничала. Александра Сергѣевна задумалась.

— Будемте вмѣстѣ пить кофе, сказала она. — Это вы готовили? И сухарики?.. Отлично!.. Сколько здѣсь коровъ для сливокъ?

— Это записано, отвѣчала Анна Васильевна.

— Вы записываете? хорошо… Знаете, въ ключницы… Я ничего не имѣю противъ этого занятія; это прекрасно и выгодно, и совершенно вамъ по силамъ… Но мнѣ будетъ неловко. Поймите — мы носимъ одно имя…

— Ужь отъ своего имени я не откажусь, возразила Анна Васильевна, — Но что-жь вамъ?

— Ну, это вы можете принимать такъ, возразила, слегка вспыхнувъ, Александра Сергѣевна: — но для дочери трехъ-сотълѣтняго дворянина, когда меня всѣ знаютъ, родственница-ключница!.. Развѣ вотъ что; сдѣлать такъ: останьтесь у меня. Право. Вамъ здѣсь знакомо. Я буду покойна, что все останется на тѣхъ же рукахъ. Покуда исполнятся всѣ формальности, покуда я совсѣмъ переселюсь въ N., вы здѣсь приглядите. Я буду покойнѣе. Оставайтесь. Я заплачу вамъ, какъ другіе… Даже больше, потому что вы займетесь всѣмъ, рѣшительно всѣмъ въ домѣ; ваше дѣло будетъ — беречь, а мое — расплачиваться. Хотите? полтораста рублей въ годъ?

— Триста, сказала Анна Васильевна.

Эта сумма платилась за Сашу.

Александра Сергѣевна усмѣхнулась.

— Я не скупа, сказала она: — но потрудитесь сосчитать, съ какого капитала могутъ быть такіе проценты. Живя на готовомъ, пользуясь всѣмъ, и получая такія деньги… Нельзя сказать, чтобъ вы отъ всего отказывались! Вашъ разсчетъ недурной. Такъ, какъ же?

— Какъ хотите… отвѣчала Анна Васильевна въ смущеніи.

— Такъ и быть: сто-восемьдесятъ. Вамъ никто больше не дастъ; это можно дать только за извѣстность. Очень рада. Стало быть, мы не разстанемся?

Пріѣхали чиновники; Анну Васильевну научили, какъ написать формальное отреченіе отъ всѣхъ правъ наслѣдства; Александра Сергѣевна была утверждена, введена во владѣніе, оффиціально объявила прислугѣ о должности, которую заняла Анна Васильевна, и затѣмъ уѣхала назадъ въ Вологду, чтобъ устроить свое окончательное переселеніе въ N. Покуда, въ Орѣшковѣ ничто не перемѣнилось. Анна Васильевна бродила по дому, по сугробамъ на кладбище и хозяйничала.

Такъ проходила зима. Анна Васильевна думала о Сашѣ. Взглянула-бы на нее… теперь, это ужь совсѣмъ невозможно! Не съ чѣмъ. Главное — не съ чѣмъ. Кромѣ платы за ученье, а ея недостаетъ! — Саша ростетъ, ей нужно… И самой нужно, хоть и живетъ на готовомъ. Гдѣ взять?.. Она вспомнила своихъ студентовъ, вспомнила все, что знала, что прочла длинными вечерами, прошла съизнова всѣ свои учебники, съѣздила не въ N., а въ другой губернскій городъ, подальше, и держала въ гимназіи экзаменъ на учительницу. Никакое горе не разрушало этой жизненной силы; цѣль была — Саша… Только, воротясь домой, придя въ его комнату показать свой аттестатъ, она отчаянно наплакалась…

Весной, когда зацвѣли яблони, пріѣхали плотники и орѣшковскій домъ стали ломать; Александра Сергѣевна перевозила его въ городъ N., гдѣ уже жила на квартирѣ. Она писала Аннѣ Васильевнѣ, что не можетъ видѣть этого дома въ томъ же видѣ и на томъ же мѣстѣ… — «Вы не поймете этого чувства»… Флигель, гдѣ когда-то была школа, было приказано отдѣлать для пріѣзда Александры Сергѣевны. Покуда, Анна Васильевна прожила тамъ до осени, хозяйничая, въ годовщину помянула мужа и, пріѣхавъ въ N., не узнала орѣшковскаго дома на новомъ мѣстѣ. Тутъ она рѣшилась попросить позволенія Александры Сергѣевны — завести школу.

— Вы хотите отъ меня уйти? такъ говорили бы раньше!

Но это обошлось. Александра Сергѣевна сообразила сама, что занятія Анны Васильевны не помѣшаютъ порядку дома и еще отвлекутъ ее отъ гостиной, гдѣ ея присутствіе Александра Сергѣевна находила совершенно излишнимъ. Хозяйство — обязанность, которой она, конечно, не забудетъ и которую можно и напомнить. Въ домѣ были двѣ комнаты съ другого подъѣзда; онѣ назначались для кладовой и гардероба. Александра Сергѣевна позволила занять ихъ. Одна обратилась въ классную, другая служила жильемъ Аннѣ Васильевнѣ. Докторъ N--ской гимназіи и губернаторъ поблагодарили Александру Сергѣевну за такое вниманіе къ народному образованію. Женская дѣятельность была въ ходу. Александра Сергѣевна нашла, что надпись «Школа А. Табаевой» очень оригинальна; она даже сама пригласила архіерея благословить. Весь N. называлъ школу — ея школой.

Анна Васильевна вставала съ зарею и хозяйничала. Онѣ видѣлись съ Александрой Сергѣевной по утрамъ, изрѣдка вечеромъ и никогда за обѣдомъ. Это было время уроковъ рукодѣлья. Александра Сергѣевна держалась съ нею прилично, иногда даже бывала ласкова, когда въ ея свѣтской жизни что-нибудь приводило ее въ хорошее расположеніе духа. Кое-кому изъ знакомыхъ, она представила «родственницу». Анна Васильевна бывала только у матерей своихъ ученицъ. Она тоже поняла свою родственницу и не ушла, потому что трудилась добросовѣстно, слѣдовательно, жила не даромъ. И къ тому-же, гдѣ ни жить — горе все одно. Это — для Саши. Въ школѣ, во всякой дѣвочкѣ, она видѣла свою Сашу, и дѣло, которое и безъ того было по душѣ, становилось ближе день ото дня. Понемногу, она начала забываться въ немъ, крѣпче привязываться къ этому труду и яснѣе понимать его. Горе затихало, заживало какъ-то. Ласки дѣтей начали вызывать въ ней ея прежнюю милую веселость, ей жилось легче…

Одно только: въ четыре года, она всего разъ видѣла свою Сашу. Александра Сергѣевна отпустила ее на одинъ день въ Москву — больше нельзя оставить домъ и школу — день, какъ на бѣду, случился будни. Саша вышла во время классной перемѣны на минутку, торопясь; кругомъ много народу, нельзя сказать слова… Анна Васильевна думала какъ-нибудь взять ее на вакаціи въ Орѣшково, но флигель былъ маленькій, Александра Сергѣевна переѣзжала сама… а Александра Сергѣевна никогда даже не называла Саши.

Она какъ-то ловко это дѣлала, такъ ловко, что мать не называла и сама. Это было странное чувство, чувство ужасающее: смѣсь забитой покорности и гордости выше всякой мѣры… — Ну, Саша кончитъ курсъ, пріѣдетъ, тогда… тогда уйдемъ съ ней вмѣстѣ, наберемъ ученицъ, будемъ поживать…

Въ одинъ прелестный майскій день 1875, на зарѣ, Анну Васильевну разбудило восклицаніе.

— Вставайте! Здравствуйте!

Передъ ней стояла дѣвушка, тоненькая, стройная, черноглазая, яркая, какъ это утро, ловкая, въ подобранномъ платьѣ съ сотней блестящихъ пуговицъ, съ сумкой чрезъ плечо, въ шляпкѣ съ сизымъ крыломъ. Она тормошила Анну Васильевну за плечи.

— Вставайте, довольно вамъ спать!

— Саша!..

— Она. Ну, здравствуйте. Велите внести мой чемоданъ; меня дворникъ впустилъ сюда, не знаю какими ходами. Какъ вы это живете!

Анна Васильевна накинула платье, отыскала дворника, принесла воды. Она нашла свое сокровище лежащимъ на диванѣ.

— Ужь устала! Проклятая дорога, черепашья, а еще называется курьерскій поѣздъ!

— Ты на курьерскомъ?

— Конечно. Неужели вы думали, я въ третьемъ классѣ? Это ужь Богъ знаетъ что. — Вы меня не ждали?

— Не ждала. Я хотѣла тебѣ послать денегъ на будущей недѣлѣ…

— Да. хотѣли и когда-бъ еще послали. Я у Маши Голицевой взяла пятьдесятъ рублей. Этакая счастливица — она завтра въ Петербургъ ѣдетъ… Мнѣ сказали, отсюда поѣздъ пойдетъ въ Москву въ девять часовъ утра, почтовый. Я напишу Машѣ; она до своего отъѣзда еще получитъ. Есть тутъ у васъ бумага?

— Постой, успѣешь, сказала мать. — Дай на себя посмотрѣть.

— Вы покуда смотрите, а я буду писать. Да что у васъ — какое странное жилье?

— Ты знаешь, голубчикъ, школа…

— Ну, что-же! все же есть какая-нибудь свободная комната?

— Только эта, моя радость.

— Какъ, только? такой громадный домъ!

— Домъ Александры Сергѣевны. Мы съ тобой покуда тутъ помѣстимся, прибавила Анна Васильевна.

— Зачѣмъ?

— Ты знаешь, зачѣмъ: я живу у нея.

— Ну знаю, экономкой, кухаркой. Но теперь-то ужь, я думаю, довольно.

— Конечно; мы заведемъ свою школу…

— Что такое?

Мать повторила.

— Это зачѣмъ? Я вовсе не хочу вашей школы! Вы имѣете право жить въ домѣ — и живите! и я при васъ! Что за школы такія? Что за разсчетъ грошевой? Ну, безъ меня, вы какъ хотѣли, такъ жили, и кухня, и педагогія… но запереть дочь — нѣтъ, благодарю покорно!.. У васъ, можетъ, былъ какой-нибудь денежный разсчетъ съ этой госпожой — вы ей родня по мужу, но вѣдь я-то ее тетенькой звать не стану! — Ну, расходы вы держали пополамъ, такъ теперь, полагаю, можно перестать скупиться: дочь есть, для нея. Мнѣ восьмнадцать лѣтъ, недолго осталось молодости; я и то въ тюрьмѣ высидѣла..

Аннѣ Васильевнѣ казалось, что все кругомъ плыветъ и шатается.

— Вы думали, бывало легко? Ни шляпки, ни перчатокъ, дожидайся, когда вы пришлете! пари нельзя подержать на какую-нибудь коробку конфектъ! Ужасъ! стыдъ! Вы этого не понимаете, вамъ хорошо! Теперь-то, по крайней мѣрѣ, можно жить, а вы затѣваете еще школы какія-то! Не хочу! Не вашъ этотъ домъ — наймите другой! ѣдемъ въ деревню — у насъ есть деревня — а зимой въ Москву, въ Петербургъ…

Анна Васильевна была блѣднѣе стѣны.

— Саша, сказала она: — у насъ ничего нѣтъ.

— Какъ, ничего? Помилуйте, я не маленькій ребенокъ, я знаю законъ. Вы получили же послѣ вашего мужа?

— Саша, ты все говоришь «вашъ мужъ»: онъ — тебѣ отецъ.

— Да-съ, но онъ былъ господинъ Табаевъ, а я — мѣщанка Орѣшкова. Но это оставимъ. Вы — госпожа Табаева и свое получили.

— Я ничего не получила.

— Какъ? Такъ васъ провели?

— Никто меня не провелъ, я сама ничего не взяла, вскричала она и зарыдала.

Саша подошла къ ней. Она удивленно смотрѣла на мать, неловко дотронулась до ея плеча, сконфуженная, немного испуганная. Сказать она ничего не могла и не умѣла; она въ первый разъ видѣла такія… странности. Она даже пожала плечами.

— Я ничего не понимаю, сказала она, наконецъ.

Анна Васильевна вдругъ встала.

— Голубчикъ мой, ты знаешь, кто я была, что я была… что-жь мнѣ — каяться передъ тобою…

— Совсѣмъ это ненужно, возразила Саша: — что вы были — тысячи такихъ.

— Только, видишь что, продолжала мать: — тысячи эти… Богъ всѣхъ проститъ, но совѣсть должна быть… Я все, бывало, передъ нимъ смѣюсь. Знаю, про меня говорили, что я беззаботна, безжалостна… Дай Богъ тебѣ такъ любить, Саша!.. Я всякое осужденіе могла вынести, но когда подумала: что-жь это — я деньги возьму за то, что любила?… Боже мой, Господи, не пошли врагу моему такого стыда! Я сказала: не хочу ничего. И нѣтъ у меня ничего. Я изъ избы взята; я работница, и вѣкъ работала, и вѣкъ буду работать, покуда силъ хватитъ. Такъ Богъ велѣлъ. Такъ честные люди говорили. А онъ, твой отецъ, если и имѣлъ что — послѣднюю рубашку былъ готовъ отдать…

— Это я знаю. Значитъ, вы, въ память о немъ, остались безъ рубашки.

Она порывисто заходила по комнатѣ; на ея прелестныхъ глазахъ сверкнули слезы.

— Только за что-же вы меня-то также оставили? А? спросила она, остановясь передъ матерью. — Говорятъ, я дочка у васъ единственная; могли вы, такъ, чуть-чуть вспомнить?… Какъ вы могли, какъ вы смѣли это сдѣлать, по какому праву вы меня забыли? Вамъ не нужно? Мнѣ нужно! Вы не хотѣли? Я хочу! За что, по вашей милости, я нищая?

— Богъ съ тобой, Саша, ты не нищая! У меня нѣтъ, но ты… вотъ… Твой отецъ…

Она дотащилась до своей шкатулки и достала билетъ. Саша взяла его и задумалась. Обѣ замолчали.

Молчаніе было долгое. Въ отворенное окно слышался благовѣстъ и шелестъ ближняго сада. Часы пробили семь. Анна Васильевна оглянулась на свою неубранную комнату.

— Ученицы придутъ? спросила Саша.

— Да, скоро.

— Послушайте…

— Что, милая?

— Вы на вотъ эти деньги думали школу завести?

— Да, мы бы съ тобой вмѣстѣ…

— Нѣтъ, это невозможно. Я не хочу. Я не могу.

— Какъ хочешь. Только какъ же въ такомъ случаѣ…

— Я придумала… Вамъ здѣсь не очень скверно жить? вы очень противно?

Она не дождалась отвѣта и продолжала.

— Вы ужь привыкли. Такъ зачѣмъ и мѣнять? останьтесь, какъ есть, здѣсь въ домѣ.

— Что? Но какъ же ты-то, Саша? вскричала Анна Васильевна. — Ну, день, два пробыть покуда, но чтобъ я тебя допустила…

— Постойте, постойте! Да съ чего-жъ вы взяли, что я собираюсь здѣсь остаться? У старой дѣвки этой, у чудихи, невѣстушки вашей въ подданствѣ? да я видѣть ее не хочу, рожи ея…

— Не кричи…

— Нѣтъ, буду кричать!.. Вы можете здѣсь жить и — живите, какъ жили, а я уйду!

— Куда?

Саша удержалась, взглянувъ на нее.

— Ну, мамаша, простите меня. Право, я этого не могу… Вы простите…

Она подошла, присѣла на ручку стараго кресла и обняла мать. Та припала къ ней.

— Милая какая, продолжала Саша, гладя ее по волосамъ: — каково это — и сѣдыхъ нѣтъ!.. Ну, милая, слушайте. Вы говорили — трудиться. Я тоже хочу трудиться. Только здѣсь — не хочу. На слуху у этой старой вѣдьмы… ну, не буду, не кричу!.. Отпустите меня.

— Куда?

— Я придумала: въ Петербургъ. Маша Голицева ѣдетъ слушать курсы; поѣду съ ней и жить будемъ вмѣстѣ. Такъ всѣ живутъ; вы, можетъ быть, не слыхали? рѣшительно всѣ. Вотъ билетъ мой и кстати. Проживу и еще заработаю, какъ вы… Вѣдь вы — примѣръ!.. буду давать уроки. Я отлично знаю языки, англійскій, французскій. А какъ я играю на фортепіано, мамаша! Нѣтъ его тутъ у васъ, я бы вамъ сейчасъ концертъ…

— Жизнь моя!.. выговорила Анна Васильевна.

— Постойте, больно: пуговицы… Видите, это чудесно будетъ; вы здѣсь трудитесь, я — тамъ…

— А тамъ и повидаемся, досказала мать, оживая.

— Ужь, конечно, пріѣзжайте ко мнѣ. Вѣдьма-то, авось, васъ отпуститъ. Петербургъ будемъ смотрѣть…

Мать обхватила ее обѣими руками.

— Только, пожалуйста, не плачьте. Я никакъ не могу, когда слезы… мнѣ вредно. Подумайте, о чемъ плакать? Вы меня, говорите, любите, за что же мнѣ глохнуть, пропадать? Молода, талантлива, есть свое — кланяться не за чѣмъ… А, какъ хотите, я уѣду!

— Что же… сказала Анна Васильевна.

— Отпускаете?

Анна Васильевна глядѣла на нее и молчала.

— Ну, эгоизмъ! вскричала дѣвушка. — А называютъ — любовь! Это — любовь! «Мнѣ такъ угодно — и унижайся, чахни, умирай!»

— Богъ съ тобой! поѣзжай, прервала мать.

Саша бросилась ей на шею.

— Вотъ умница! вскричала она, прыгая. — Ура, въ Петербургъ вду! Мамаша моя, какъ я рада, какъ я счастлива! Вы и не вообразите, какъ я счастлива!

— Господь съ тобой, повторила Анна Васильевна.

— Такъ и прощайте. Это надо сейчасъ. Московскій поѣздъ, въ девять. Надо застать Машу еще въ Москвѣ. Хорошо, что я не развязала чемодана… Я вамъ везла батистовый платокъ — доставать некогда.

— Оставь себѣ; тебѣ нужнѣе.

— Конечно. Дайте же мнѣ чаю, я перечешусь и только что поспѣю… А барынѣ вашей скажите, что я ее знать не захотѣла…

Она уѣхала, писала, что устроилась, слушаетъ курсы, даетъ уроки, не скучаетъ, нашла добрыхъ людей; потомъ стала присылать заказы работъ въ школу, присылала деньги матери…


— Господи, что же это? вскричала Анна Васильевна, вскакивая на кухонной лавкѣ.

Ее разбудило солнце, блеснувшее въ окно.


Александра Сергѣевна встала поздно, позднѣе обыкновеннаго. Дѣвочка подала ей кофе, замѣтно приготовленный неискусной рукою.

— Развѣ ужь ушла? спросила Александра Сергѣевна.

— Раньше барина-съ, отвѣчала дѣвочка, понявъ о комъ спрашивали.

— Раньше? А какъ же самоваръ? Стало быть, онъ такъ, голодный…

— Нѣтъ-съ, какъ можно! Я подала, заварила; все честь-честью. Даже они очень довольны были, хвалили… Приказали вамъ кланяться и вотъ записку вамъ оставили. Я ему за извощикомъ въ слободу бѣгала…

Александра Сергѣевна читала листокъ, вырванный изъ записной книжки. Присутствіе свидѣтельницы ее стѣсняло, но, какъ ни старалась она казаться равнодушной, лицо ея выразило нѣчто такое, что камеристка сочувственно засмѣялась.

— Что ты? спросила Александра Сергѣевна.

— Такъ-съ… Погода прекрасная.

— Дитя! радуется погодѣ…

Время шло для нея незамѣтно — на балконѣ, гдѣ летали воспоминанія^первыхъ минутъ, первыхъ намёковъ; у стола, гдѣ онъ пилъ «за наше свиданье!..»

«Жизнь хороша»… подумала она, стараясь припомнить какое-то стихотвореніе: — «можетъ быть, его стихотвореніе, почему особенно необходимо припомнить и написать ему»…

Она отперла комодъ, достала дѣловыя бумаги, ломбардные билеты, векселя, читала, считала и пересчитывала; потомъ прилегла на диванѣ, читая романъ, и, наконецъ, спросила кушать. У крыльца остановились дрожки. Она встревожилась… Не онъ ли опять? Воротился? Не могъ уѣхать? Неужели?.. А она — въ блузѣ! Въ блузѣ, въ первый разъ во все лѣто!.. Александра Сергѣевна ужь вскочила, чтобъ скрыться въ спальню, оставляя обѣдъ, когда вошла Анна Васильевна.

— Это вы?.. Какъ вы меня напугали. Что это вамъ вздумалось такъ рано домой? И даже — въ дрожкахъ?

— Да, я пріѣхала, отвѣчала Анна Васильевна.

Она не снимала бурнуса и сѣла. Она, казалось, очень устала, налила себѣ воды въ стаканъ Александры Сергѣевны и выпила.

— Извините, сказала она, замѣтивъ свою неучтивость по удивленію, съ которымъ на нее смотрѣли.

Впрочемъ, это было не одно удивленіе. Со вчерашняго дня, Александра Сергѣевна испытывала странное чувство. Алтасовъ слишкомъ внимательно смотрѣлъ на эту женщину. Ей подъ сорокъ, а она свѣжа, какъ двадцатилѣтняя. Конечно, крестьянка… Конечно, необразована; но вѣдь имъ что нужно!.. Конечно, онъ все-таки предпочелъ… Но вѣдь тутъ есть и разсчетъ… Александра Сергѣевна не смущалась «разсчетомъ». Разсчетъ — самая обыкновенная вещь и безъ него нельзя, и, наконецъ — нѣтъ ей дѣла, какіе тамъ разсчеты у Алтасова! Можно и разсчитывать, да просчитаться… Но эта женщина стала ненавистна. Какъ-то вдругъ поднялась она, разговариваетъ. Этакая особа въ домѣ… Потомъ — у нея несчастье. Конечно, можно совершенно его игнорировать, но всякое несчастье всегда неудобно; оно отвлекаетъ людей отъ порядка, а окружающихъ ставитъ въ неловкое положеніе… Что съ ней дѣлать?..

Александра Сергѣевна еще разъ бросила взоръ на эту фигуру, усѣвшуюся у стола, и безмолвно продолжала обѣдать.

Анна Васильевна отдохнула и встала.

— Я вамъ пришла сказать, заговорила она: — я тамъ распорядилась. Комнаты убраны и заперты; ключъ у дворника, на случай, не дай Богъ, несчастья. Дѣвочкамъ я всѣмъ сказала, чтобъ больше не приходили, покуда я сама не повѣщу, или… увидимъ, что будетъ. Онѣ и пяльцы и книги свои разобрали; все. Безпокоить васъ не будутъ…

— Что это значитъ? прервала Александра Сергѣевна.

— Я уѣзжаю. Пришла къ вамъ проститься и взять тутъ кое-что.

— Вотъ, это главное… сказала Александра Сергѣевна, будто про себя. — Какъ же вы такъ проворно рѣшились? А подумали вы, въ какомъ вы меня оставляете положеніи? Это неблаговидно-съ, послѣ столькихъ лѣтъ, вдругъ, съ бухты-барахты…

— Мнѣ нельзя иначе.

— Я и не удерживаю васъ. Куда же вы намѣрены?

— Въ Петербургъ.

— Да?.. Надолго?

— Не знаю.

— Ужь, конечно, не воротитесь; Петербургъ мѣсто веселое; найдете себѣ занятіе.

— Я ничего не умѣю, Александра Сергѣвина.

— О, съумѣете! Конечно, надѣетесь устроить себя широко, въ богатомъ домѣ. Только вотъ что: не обманитесь въ надеждахъ. Развѣ не хозяйствомъ, а чѣмъ другимъ прислужитесь…

Она невольно замолкла… Ей не отвѣчали.

— Прощайте, Александра Сергѣевна, сказала чрезъ минуту Анна Васильевна.

Александра Сергѣевна поспѣшно встала.

— Прощайте. Желаю счастья… Все-таки, благодарю: я была вами довольна.

Она подала ей руку.

— Не нужно-ли денегъ? спросила она, вдругъ будто спохватившись. — Кажется, я заплатила вамъ за послѣдній мѣсяцъ…

— Нѣтъ, не нужно, отвѣчала Анна Васильевна и вышла.

Александра Сергѣевна подождала, пока прогремѣли дрожки, зажгла пахитоску и вышла на балконъ. Ей все вспоминались разные стихи. Кстати, она подумала, что все-таки затруднительно найти какую-нибудь женщину, и припоминала, кого бы… А въ Петербургѣ, эта особа ужь, конечно, не переступитъ ея порога; и маменька, и дочка…

Заходящее солнце застлало городъ золотымъ туманомъ. Надъ дебаркадеромъ поднимался дымъ огненно-лиловыми клубами. Вдругъ раздался свистокъ, затѣмъ тяжелый топотъ; дымъ полетѣлъ по небу волнующейся полоской; петербургскій поѣздъ отошелъ…

В. Крестовскій.
"Отечественныя Записки", № 2, 1879