Глас Божий: «сбирайтесь на праведный суд,
Сбирайтесь к Востоку народы!»
И, слепо свершая назначенный труд,
Народы земными путями текут,
Спешат через бурные воды.
Восточный вопрос не принадлежит к числу тех, которые подлежат решению дипломатии. Мелкую текущую дребедень событий предоставляет история канцелярскому производству дипломатии, но свои великие вселенские решения, которые становятся законом жизни народов на целые века, провозглашает она сама без всяких посредников, окружённая громами и молнией, как Саваоф с вершины Синая. Доказывать этого не надобно. Во всеобщем сознании важность, приписываемая восточному вопросу, такова, что никто и не думает втискивать его в узкие рамки дипломатии, никому не приходит даже в голову предлагать конгресс для его решения; сама дипломатия, берущаяся за многое, чувствует, что он ей не по плечу, и только старается отодвинуть самый приступ к его решению, чтобы дать время всем пользоваться настоящим перед страшным историческим кризисом, который на долгое время поглотит собой всё внимание, все усилия народов, отодвинув на задний план все другие дела и заботы. Действуя таким образом, она, конечно, исполняет свою обязанность, состоящую в том, чтобы по мере сил своих сглаживать пути исторического движения и если не предотвращать, то замедлять и ослаблять столкновения.
Это относительное бессилие дипломатии, эта невозможность решать важнейшие международные вопросы путём мирных переговоров считается многими признаком несовершенства того состояния, в котором ещё находятся человеческие общества. Естественное и законное стремление к мирному развитию все более и более привлекает симпатии народов к биржевому взгляду на политику. Но если бури и грозы необходимы в физическом порядке природы, то не менее необходимы и прямые столкновения народов, которые вырывают судьбы их из сферы тесных, узкорациональных взглядов политических личностей (по необходимости судящих о потребностях исторического движения с точки зрения интересов минуты, при весьма неполном понимании его сущности) и передают непосредственному руководству мироправительного исторического Промысла. Если бы великие вопросы, служившие причиной самых тяжёлых, самых бурных исторических кризисов, решались путём переговоров, с точки зрения самых искусных, самых тонких политиков и дипломатов своего времени,- как были бы жалки исторические результаты этих благонамеренных усилий, которые (при всей их благонамеренности, при всей человеческой мудрости, ими руководящей) не могли же бы предугадывать потребностей будущего, не могли бы оценить плодотворного влияния таких событий, которые с точки зрения своего времени нередко считались и должны были считаться вредными и гибельными. В том, что мировые решения судеб человечества почти совершенно изъяты от влияния узкой и мелкой политической мудрости деятелей, современных каждому великому историческому перевороту, должно, напротив того, видеть один из самых благодетельных законов, управляющих историческим движением.
Но если восточный вопрос, по всеобщему сознанию, перерастает размеры вопроса дипломатического, то, с другой стороны, не правы и те, которые, через меру расширяя его пределы, тем самым лишают его глубины исторического содержания. Говоря это, я имею в виду мнение, выраженное нашим известным историком Соловьёвым, который видит в восточном вопросе одну из фаз исконной борьбы между Европой и Азией, из которых первая олицетворяет собой благотворное и животворное влияние моря, а вторая — мертвящее влияние степи, и обе суть как бы исторические Ормузд и Ариман, борьба между которыми составляет существеннейшее содержание истории. Для применения этого взгляда к восточному вопросу понадобились, конечно, измена Ормузда-Европы своим собственным целям, повторение в обширнейшем размере измены Спарты общему делу Греции, которая привела к Анталкидову миру. Мнение это, кажется мне, не составляет исключительного взгляда г. профессора Соловьёва: оно с большей или меньшей полнотой и отчётливостью разделяется теми, которые желают примирить самобытную историческую роль России и Славянства с их европейским характером,- в противность коренной противоположности между интересами славянского и романо-германского мира, в противность с самим (проявляющимся в слове и в деле) сознанием Европы, в тесном и единственно точном значении этого слова. Против этого взгляда, кажется мне, можно привести несколько совершенно неопровержимых доводов:
1. Борьбы между Европой и Азией никогда не существовало, да и существовать не могло, потому что Европа, а ещё более Азия никогда не сознавали себя чем-либо целым, могущим вступать в борьбу,- как, однако же, сознавали себя не только борющиеся между собою государства, но и целые группы государств и народов, связанных между собою политическим и культурно-историческим единством.
2. Никогда не было войны, в которой бы, даже случайно и бессознательно, все народы Европы ополчались против всех народов Азии — или наоборот.
3. Европа и Азия суть: или понятия географические, или понятия этнографические, или понятия культурно-исторические. Как понятия географические, и притом весьма неестественные, они ни в какую борьбу между собой вступать не могли. Как понятия этнографические, они могли бы соответствовать только — Европа племени арийскому, а Азия племенам семитическому, туранскому и другим. Но, не говоря уже о том, что этнографическое деление не совпадает с делением географическим, как ни расширяй и ни суживай этого последнего, при этнографическом смысле понятий Европа и Азия пришлось бы видеть в одном и том же племени то Европу, то Азию, смотря по тому, с кем пришлось бы ему бороться. Так, если принять племя иранское за представителя Азии при борьбе его с Грецией, то пришлось бы видеть в нем представителя Европы при борьбе с тураном и со скифами, истинными представителями степи. Как понятия культурно-исторические,- Европа, в выше обозначенных нами пределах, с которыми едва ли согласен автор разбираемого теперь мнения, действительно составляет самостоятельное, культурно-историческое целое, но зато Азия ничему подобному не соответствует, никакого единства в этом смысле не имеет и, следовательно, ни в какую борьбу с Европою вступать не может. Борьба должна происходить с каким-либо более определённым противником.
4. Многие войны, которые по их географическому характеру пришлось бы причислить к числу проявлений борьбы между Европой и Азией, в других отношениях ничем не отличаются от многих других войн, ведённых как народами Европы между собой, так и народами Азии между собой же. Это сделается до очевидности ясным, если беспристрастно рассмотреть те примеры, которые приводит г. Соловьёв в подтверждение своей мысли о борьбе между Европой и Азией, между влияниями моря и степи. Первый выставляемый им пример войны, с лишком 200 лет почти беспрерывно продолжавшейся между греками и персами, ещё довольно хорошо подходит под общее приятие борьбы между Европой и Азией, если отвлечься от того, что это выражение есть не более как метафора, по которой часть принимается за целое, и что часть Азии (по крайней мере, в географическом смысле), именно малоазиатские греческие колонии, была на стороне Европы. Но, чтобы этот единичный пример борьбы между Азией и Европой заставить повториться в другой великой исторической борьбе, пришлось вопреки географии причислить Карфаген к Азии. Если считать его Азией, потому что он финикийского происхождения, то и Рим явится точно такой же Азией вследствие арийского, т. е. азиатского, происхождения италийских племён. Но ежели влияние степи составляет историческую характеристику Азии в её борьбе с Европой представительницей влияния моря, то ведь, несмотря на соседство с Сагарой, представителем моря, и, следовательно, Европой, явится во всяком случае Карфаген, а не Рим. После Пунических войн римляне действительно ведут целый ряд войн с государствами, расположенными в Азии; но эти государства, по господствовавшему в них культурному элементу, были государствами эллинскими, следовательно, европейскими по преимуществу, и борьба с ними есть борьба Европы против Европы же, а никак не против Азии. Таким образом, изо всех войн Рима только войны с парфянами соединяют в себе все необходимые качества, дабы считаться борьбой Европы с Азией. Но эти войны были, как известно, событиями весьма второстепенной исторической важности, не имевшими решительного влияния ни на судьбы Римского, ни на судьбы Парфянского государства. Наступает великое время переселения народов,- и если Риму приходится бороться отчасти и с выходцами Азии: гуннами, аварами и т. д., то, с другой стороны, главными противниками его являются народы германские, т. е. европейские же. Правда, что в магометанском движении аравитяне являются истинными представителями степи и борются с Европой, но они точно так же борются и с Африкой, и с Азией — и враждебность их к Европе имеет тот же характер, как и враждебность к Персии, с той лишь разницей, что первая оказалась посильнее последней и не так-то легко было с ней справиться.
5. Наконец, если бы восточный вопрос был действительно одной из фаз борьбы между Европой и Азией, то о нём и говорить бы не стоило, ибо не только та небольшая часть Азии, которая принадлежит Турции, но даже и весь этот огромный материк не мог бы противопоставить никакого серьёзного сопротивления не только дружному напору Европы, но даже одному могущественному европейскому государству, как это доказывается действиями России в Персии и в Туркестане, Англии — в Индии, Англии и Франции — в Китае.
Общей неверности взгляда на восточный вопрос не поможет и сравнение действий романо-германской Европы с действиями Спарты во времена Анталкидова мира. Там Спарта, изменяя общему греческому делу, просит помощи у персов и, одержав при их помощи победу над Афинами, содействует заключению постыдного мира. Здесь никем не угрожаемая Европа сама предлагает и оказывает помощь бессильной Турции — для угнетения подвластных ей христиан. Там измена Спарты есть исключение из общего характера деятельности греков в их борьбе с персами,- измена, которую Спарта сама же старается загладить походом Агезилая в Малую Азию; здесь Европа остаётся верной общему характеру своего образа действий с самого начала своей исторической деятельности, как надеюсь сейчас показать, и потому этот образ действия, как он ни насильствен и ни противен справедливости, не заслуживает, однако же, названия измены. Изменой явился бы он только тогда, когда Европа признавала бы Славянство и Россию своими существенными составными частями; но так как она никогда этого не делала, то из одинаково чуждых ей элементов — славянско-христианского и турецко-магометанского — может обращать свою нежность и своё покровительство на тот, который считает себе более близким, и избирать наиболее выгодный для себя образ действий, не заслуживая еще упрёка в измене.
Все эти аномалии и противоречия устраняются сами собой, если распределить исторические явления, вместо искусственного подведения их под общую категорию борьбы между Европой и Азией, сообразно с требованиями естественной группировки исторических событий по культурно-историческим типам. Тогда окажется, что народы, которые принадлежат к одному культурно-историческому типу, имеют естественную наклонность расширять свою деятельность и своё влияние, насколько хватит сил и средств, так же точно, как это делает и всякий отдельный человек. Это естественное честолюбие необходимо приводит в столкновение народы одного культурного типа с народами другого, независимо оттого, совпадают ли их границы с отчасти произвольно проведёнными географическими границами частей света (что, конечно, иногда может случиться) или нет. Первый случаи неправильно обобщён и ведёт к понятию о мнимой борьбе между Европой и Азией — вместо действительной борьбы, происходившей между типами эллинским и иранским, римским и древнесемитским, римским и эллинским, римским и германским, наконец, романо-германским и славянским. Эта последняя борьба и составляет то, что известно под именем восточного вопроса, который, в свою очередь, есть продолжение древневосточного вопроса, заключавшегося в борьбе римского типа с греческим. Эту-то двойственную, уже с лишком две тысячи лет продолжавшуюся борьбу и предстоит нам рассмотреть в беглом очерке, чтобы получить ясное понятие об истории восточного вопроса, об его сущности, исторической важности и единственно возможном окончательном решении.
Народы эллинского культурно-исторического типа, столь богато одарённые во многих отношениях, имели, однако же, один существенный недостаток, именно: им недоставало политического смысла, которым, напротив того, был одарён в высшей степени народ римский. Греки, отразив (при помощи овладевшего ими патриотического энтузиазма) нашествие персов, истощали себя в бесполезной междоусобной борьбе, потому что не могли отыскать политической формы для такой взаимной между собой связи, которая соответствовала бы отношению между силами политических единиц, на которые они распались. Эта искомая форма была та, которая известна ныне под именем политического равновесия. Вместо того наиболее сильные из греческих государств (сначала Спарта и Афины, а потом и Фивы) стремились к исключительной гегемонии, для которой ни одно из них не имело, однако же, достаточного перевеса в силах. Поэтому в течение большей части времени самобытного существования греческой федерации, или политической системы греческих государств, существовал дуализм — сначала Спарты и Афин, а потом Спарты и Фив. Дуализм же есть не более как временное перемирие стремящихся к исключительному господству государств и ничего прочного создать не может. Между тем в это бедственное время междоусобий греческий народ еще не окончил великих задач, возложенных на него историей. Искусство и философия произвели уже лучшие плоды свои, но ещё не закончили цикла своего развития; впереди же предстояло ещё положить основания положительной науки и применить философию к имевшей быть открытой человечеству религиозной истине, создать христианскую догматику. Греция теряла уже свои политические силы, прежде чем её гений исчерпал своё содержание.
Тогда в стране, соседней Греции, населённой греческим же или огреченным племенем, которое, однако, до сего времени не принимало участия в общей жизни Греции, явился гениальный муж, который имел и силы, и желание, и умение восполнить недостаток политического смысла греков. Это был Филипп Македонский. Лучший и благороднейший из греков того времени — Фокион — понимал, что подчинение Филиппу составляет единственное средство спасения от внутренних смут, единственное средство сохранить и обеспечить самобытность Греции (точно так же, как например, в наше время просвещённейшие умы в Италии поняли необходимость подчинения Виктору Эммануилу, а лучшие умы Германии-подчинения Пруссии). Но не так думали близорукие демократы с Демосфеном во главе. Филипп сломил, однако же, их сопротивление. Греции было придано то единство, которого ей недоставало. Молодые, бодрые, но ещё грубые народы Балканского полуострова (между прочими, может быть, и славяне) были подчинены власти Филиппа до самого Дуная. С этими силами думал он предпринять войну против наследственного врага Греции — персов. Зная характер Филиппа, вместе пылкий и благоразумный, решительный и осторожный, нельзя думать, чтобы в его руках азиатский поход выродился в культуртрегерское предприятие, не знавшее ни меры, ни границ, которое стремился совершить его блистательный сын. Филипп, по всем вероятиям, не простёр бы своих завоеваний далее малоазийского полуострова и сирийского прибрежья. В этом виде Греко-Македонское государство, приблизительно в границах, которые занимала впоследствии Византийская империя, заключало бы все условия внутренней силы: просвещение Греции, военное искусство Македонии, непочатые силы молодых, бодрых народов Фракии, Эпира, Мизии и Иллирии, богатства Сирии и Малой Азии, в которой греческие элементы имели уже значительное преобладание. Такое государство заключало бы в себе все необходимые элементы для успешного сопротивления даже сокрушительной силе римского оружия. Филиппом могли бы быть положены твёрдые начала политической самобытности Эллинского государства на будущие века — и древний восточный вопрос был бы решён в справедливом и истинно полезном для человечества смысле. Но блистательный гений Александра, не знавший предела и меры своей политической фантазии, лишил начатое отцом его здание настоящего центра тяжести. Эллинское просвещение и македонская сила, рассеявшись по необъятным пространствам Востока, не имели достаточной сосредоточенности и устойчивости, чтобы противиться всем элементам разложения, распространённым от Дуная до Инда, которые, со смертью завоевателя, разрушили его здание. Остатки его или возвратились к своему иранскому типу развития, или подпали под власть Рима, который употребил столько же столетий для сооружения всемирной монархии, сколько Александром было употреблено годов. Но великие исторические мысли не пропадают. Если человек, употребляя данную ему долю свободы не соответственно с общим, непонятным ему историческим планом событий, начертанным рукою Промысла, может замедлить его выполнение и временно исказить его линии, план этот всё-таки довершается, хотя и иными, более окольными путями. Одна из неоконченных задач греческой жизни, закладка фундамента положительной науки, совершилась в одном из осколков Александрова здания, под эгидой науколюбивых Птолемеев. Но судьбы Греции всё ещё не были завершены. И вот, шесть с половиной веков спустя после Филиппа, вступает на римский престол император, родственный ему по характеру и качествам ума. Константин, так же вместе пылкий и сдержанный, решительный и осторожный, переносит столицу на берега Босфора — и тем кладёт основание Новогреческой монархии, в которой завершилась культурная жизнь греческого народа применением философского мышления к установлению православной догматики и эллинской художественности — к установлению форм православного богослужения.
Но и Рим, и Византия уже изжили свои творческие силы и должны были передать своё наследие новым народам. Наследниками Рима явились германцы, наследниками Византии — славяне; и в этих народах должна была ожить вековая борьба, которая велась всяким оружием между Грецией и Римом.
Передача наследия совершилась также различным образом. Германцы заняли самую область римской культуры и вошли в теснейшее соединение с побеждёнными и тем быстро развили свою государственность. Славяне долгое ещё время оставались на племенной ступени развития, и влияние на них Греции было, так сказать, только индуктивное, весьма постепенно и в гораздо меньшей полноте им передаваемое. С небольшим через триста лет после падения Рима окончился уже (в главных чертах) этнографический процесс образования новых романо-германских народов, и Карл Великий соединил их в одно государственное тело, с самого этого времени всегда сохранявшее, в той или в другой части своей, сильную политическую жизнь. Но оба готовившиеся вступить в борьбу исторические племени были ещё соединены общим просветительным началом — единой вселенской православной церковью. Для усиления противоположности между ними и эта связь должна была порваться. Тем же Карлом Великим, который положил первые основы европейской государственности, положено и начало отпадения Запада от вселенского единства, и начало той религиозной розни, которая доселе отделяет мир романо-германский от мира славяно-греческого.
Здесь встречаем мы один из тех великих примеров исторического синхронизма, которые всего очевиднее и поразительнее указывают на разумность проявляющегося в истории мироправления. Исследуя явления природы или истории, мы постепенно восходим от фактов частных к более общим, которые и суть причины первых. Частные явления представляются нам в виде сходящихся лучей, которые все сходятся к некоторым центральным точкам, в свою очередь соединяющимся с другими центрами высшего порядка и т, д. Это отнесение частностей к более общему началу и считаем мы объяснением явлений, к которому наш ум неудержимо стремится. Идя таким путём восхождения от частного к общему, мы доходим до некоторых общих категорий явлений,- категорий, которые, однако, не только остаются между собой в раздельности, но по отношению к которым дальнейшее восхождение к одной общей реальной причине даже вовсе и не мыслимо. Остановиться на этой раздельности мы не можем, и нам остаётся лишь или оставаться упрямо глухими к неизбежным требованиям дальнейшего единства, отрицать его, прибегая к учению о случайности, или признать необходимость единства идеального, в котором и сходятся эти различные категории явлений, не имеющие уже общей реальной причины.
Возьмём несколько примеров. Все тела, охлаждаясь, сжимаются и плотнеют. Исключение из этого составляет вода; плотнея до 3,12° Реомюра, она расширяется при дальнейшем охлаждении до своего замерзания, так что лёд плавает на поверхности воды. От этого реки и озера не замерзают до дна и органическая жизнь становится возможной. Конечно, такое свойство воды не составляет чуда в тесном смысле этого слова и, вероятно, объясняется особенностями кристаллизации этого тела; но спрашивается: почему же эта особенность пала именно на воду? Общая реальная причина, из которой как необходимые следствия проистекали бы и кристаллизационные особенности воды, и необходимость не другой какой-либо жидкости, а именно воды для органической жизни планеты, и всеобщность её распространения,- совершенно немыслима; следовательно, остаётся или признать это за случайность, или возвести эти явления различных категорий к общему идеальному центру, т. е. к разумности мироустройства и мироправления. Я так же не вижу, почему бы это значение ослаблялось тем фактом, что не одна вода обладает упомянутым свойством, но ещё и расплавленное серебро.
Цветки в некоторых семействах растений так устроены, что непосредственное оплодотворение их цветочной пылью совершенно невозможно. Но в этих растениях есть вместилища сладкого сока, служащего питанием для некоторых насекомых, добраться до которого им иначе нельзя, как приподняв клапанцы, ограждающие пыльники; оплодотворяющая пыль пристаёт к волосикам, покрывающим тело насекомых, и потом так же невольно отлагается на рыльцах других цветков и тем оплодотворяет их. Но чем обусловливается необходимость этой взаимной связи органов, это совершенно неизвестно. Со всем тем весьма естественно предполагать, что реальная причина этой связи существует и эти особенности упомянутого устройства цветков находятся в необходимой связи со всей организацией снабжённых ими растений. Но в чем же заключается причина этого гармонического соотношения между инстинктами и устройством насекомых и между устройством цветков? Для этого опять, как и для особенности кристаллизации воды, мыслима только причина идеальная.
Совершенно к таким же заключениям ведёт синхронизм многих исторических событий, синхронизм, без которого эти события сами по себе потеряли бы большую часть своего значения. Возьмём самый известный пример. Открытие книгопечатания, взятие Константинополя турками и открытие Америки, почти одновременно случившиеся, имели в своём совокупном влиянии такую важность, что она была сочтена достаточной для разграничения великих отделов жизни человечества; и хотя такое понятие о них несогласно с требованиями здравых правил исторической системы, во всяком случае, совокупность этих событий делит на два существенно различные периода если и не историю вообще, то, по крайней мере, историю романо-германского культурного типа. Но самую значительную долю силы и значения придаёт этим событиям именно их совокупность, их воздействие друг на друга, в несчётное число раз усилившее влияние каждого из них на развитие просвещения, на расширение деятельности европейских народов.
Книгопечатанию, без распространения бежавшими из отечества греками сокровищ древнего знания, пришлось бы заниматься размножением католических требников и молитвенников так же точно, как греческим учёным, рассеявшимся по лицу Европы, пришлось бы, вероятно, без помощи книгопечатания заглохнуть в общей массе невежества, как потонули остатки римского просвещения в нахлынувшем на них варварстве. Без открытия Америки — и книгопечатание, и рассеяние греков повели бы, вероятно, к чисто подражательной цивилизации, которая пробавлялась бы грамматическими и иными глоссами и комментариями на древних авторов. Явления, к которым мы с детства привыкли, не возбуждают нашего внимания, не составляют для нас задач и вопросов, а кажутся сами по себе уже понятными. Только гений или направленный уже развитой наукой ум могут отрешиться от этого притупляющего влияния ежедневности. Своеобразность тропической американской природы, напротив того, не могла не возбудить самодеятельности в умах. Горы, реки, воздушные процессы, растения, животные, люди — всё было в Америке ново и не могло не возбудить любознательности и пытливости. С другой же стороны, Аристотель, Теофраст, Диоскорид, Плиний не могли уже оказать никакой пользы при решении задач и вопросов, на каждом шагу представлявшихся в Америке. От комментариев на них необходимо надо было перейти к самостоятельным наблюдениям и изысканиям. Мне думается поэтому, что одну из главных причин того направления, которое получила наука в романо-германском мире,- направления, состоящего в положительном исследовании природы,- должно искать в том обстоятельстве, что при самом начале культурного развития Европы внимание деятелей её было обращено поразительными явлениями американской природы на наблюдение и изучение природы вообще, и таким образом возбудилась самодеятельность в пробуждавшихся умах. Но опять если бы открытия в Новом Мире не распространялись путём книгопечатания в массе публики, а составляли достояние немногих, то они не могли бы никогда достигнуть общего влияния на направление пробуждавшейся цивилизационной деятельности. Так же точно без научной подготовки, сообщённой распространением классического образования, Америка представила бы лишь несколько курьёзных явлений, которые, пав на необработанную почву, не возбудили бы никакой умственной жизни.
Конечно, каждому из этих трёх событий, положивших начало новому повороту в жизни Европы, можно найти весьма удовлетворительное объяснение. Но чем объяснить их современность, которая, собственно, и составляет главное условие их образовательной силы? Где лежит тот общий корень, коего следствиями были бы не только изобретение книгопечатания, взятие Константинополя и открытие Америки, но в котором заключалась бы и та мера толчка, сообщённого историческому движению, вследствие которого явления, принадлежащие к столь различным категориям, достигли бы своего осуществления в один и тот же исторический момент? Очевидно, что его нельзя искать ни в каком реальном событии прошедших времён, ни в каких зачатках нравственных и материальных условий, лежащих в основании исторической жизни народов. Где та сила, которая привела алтайских дикарей на берега Босфора как раз в то самое время, когда пытливость немецких изобретателей отыскала тайну сопоставления подвижных букв и когда соперничество между Испанией и Португалией в морских предприятиях доставило благосклонный приём смелой мысли генуэзского моряка? Причины синхронистической связи столь разнородных событий нельзя, конечно, надеяться отыскать ближе, чем в самом том плане миродержавного Промысла, по которому развивается историческая жизнь человечества.
В половине VIII века ко всем различиям германо-романского и греко-славянского мира присоединяется ещё различие религиозное, через отделение римской церкви от вселенского православия. Но в. то же время вооружаются славянские народы духовным оружием — самобытной письменностью, которая даёт им средство для ограждения и охранения от религиозного честолюбия Запада своих народных начал. В материальном отношении славянские народы, ещё по большей части не вышедшие из племенного периода развития, конечно, не могли противопоставить серьёзного препятствия Западу, уже облечённому Карлом в броню государственности; но в то же знаменательное время закладывается на дальнем Северо-Востоке запас государственной силы, на который могли бы опереться западные славяне, когда их собственные силы уже истощаются в борьбе, когда все внешние вспомогательные средства, которыми до времени будет охранять их история, потеряют своё охранительное свойство. Этим временем оканчивается первый период восточного вопроса — период закладки и подготовки. Он длится от времени Филиппа Македонского до Карла Великого, до разделения церквей, до славянской проповеди св. Кирилла и Мефодия, до основания Русского государства. В этот период Филипп, как бы побуждаемый пророческим инстинктом, стремится обеспечить самобытность политической судьбы греческого народа и греческой культуры; Константин приводит в исполнение его неудавшуюся попытку, когда уже иссякли жизненные силы и Греции и Рима. Наследие их переходит к двум различным племенам славянскому и германскому, к этнографическому различию которых присоединяется различие в самом способе передачи унаследованной ими культуры и, наконец, различие вероисповедное.
С началом нового периода начинается и борьба между миром романо-германским и миром греко-славянским, борьба всяким — и духовным, и материальным оружием. Борьба неравная, в которой противниками являются, с одной стороны, бодрый, свежий, честолюбивый юноша, соединяющий в себе и молодую силу племени, только что выступившего на историческое поприще, и силу государственного устройства; с другой же — дряхлый старец и ребёнок, не вышедший ещё из тесного круга племенного быта. Могло ли быть сомнение в результатах борьбы?
С самого начала иллирийские славяне, жители восточных отрогов Альп, северного Адриатического прибрежья, попадают уже в вассальное отношение к Франкской монархии. Упорнее, в течение нескольких веков, длится борьба на севере; но зато она и оканчивается не только полным политическим подчинением, но и совершенным почти уничтожением и онемечиванием славян полабских и поморских. В середине — победоносно противится германскому напору Святополк Моравский и (что гораздо важнее) призывает к себе на помощь и духовное оружие, которое приносится ему из православной Византии славянскими первоучителями. Нашествие мадьяр сламывает силу славянского государя. Однако несправедливо, кажется, было бы видеть в мадьярском вторжении (принесшем немало вреда общеславянскому делу впоследствии) главную причину, надломившую славянскую силу в странах среднего Дуная. Ещё до вторжения угров усилиями немецкого духовенства удалось лишить Моравское государство его духовной самостоятельности. Мефодий и ученики его принуждены были оставить Моравию и Паннонию и искать убежища в Болгарии вследствие козней епископов Зальцбургского и Пасавского, завладевших умом престарелого славянского князя. Без духовной же опоры облатыненье и обнемеченье западных славян было неизбежно. Может быть даже, что нашествие венгров отвратило это событие, удержав Германию от систематического напора на славян моравских и паннонских, и тем предохранило их от участи северных братьев.
В окружённой горами Чехии долее сохранилась славянская самобытность, но и она подчинилась латинству и вступила в вассальные отношения к Германской империи. Только память православия жила в ней сильнее, чем в других западно-славянских странах, и она-то прорвалась с неудержимой силой в славной Гуситской борьбе, которая, надолго закалив в чехах их народные начала, дала им возможность вновь воскреснуть после полного наружного подавления.
Напротив того, Польша, хотя и осталась материально независимой от немецкого владычества, одна из всех славянских стран приняла без борьбы западные религиозные начала и усвоила их себе,- а потому и была в течение большей части своей истории не только бесполезным, но и вредным членом славянской семьи, изменившим общим славянским началам, стремившимся распространить, насилием и соблазном, враждебный славянскому миру католический и шляхетско-аристократический принцип в самую глубь России.
Итак, на всем протяжении от Адриатического моря и среднего Дуная до берегов Балтийского моря и от Лабы до Двины и Днепра — напор мира германского на славянский, латинства на православие, ознаменовался более или менее полным успехом. К счастью, дела шли иначе на Юго-Востоке, в пределах нынешней Турецкой империи.
Здесь встречаемся мы с загадочным явлением магометанства. Оно совершило уже теперь весь цикл своего развития и, без всякого сомнения, находится уже в периоде совершенного изнеможения и разложения. Смысл его, общая его идея, как явления совершенно уже законченного, от которого ничего нового уже ожидать нельзя, должны быть, следовательно, совершенно понятны. С общей идеей, с смыслом исторического факта, я не соединяю никакого мистического представления, а разумею под этим именем только тот самый общий результат, в котором сосредоточивается наисущественнейшее содержание факта,- точно так же, как под общей идеей целого ряда естественных явлений разумеется тот закон природы, который все их в себе содержит.
Заключается ли этот общий смысл магометанства в том религиозном прогрессе, который оно заставило сделать человечество? Но оно явилось шесть веков спустя после того, как абсолютная и вселенская религиозная истина была уже открыта. Какой же смысл могло иметь мусульманское учение после христианства? Некоторые утверждают, что оно составляет форму религиозного сознания, хотя и уступающую высотой своего учения христианству, но зато лучше применимую к одарённым пылкими страстями народам Востока. Не останавливаясь на том, что такое понятие несообразно с достоинством христианства (которое — или такое же заблуждение, как и прочие верования человечества, или имеет характер истины вселенской, применимой ко всем векам и ко всем народам), мы видим, что такому взгляду противоречит история. Христианство получило своё начало на том же самом Востоке, по которому разлилось учение Магометово, и на нем распространилось с величайшим успехом. Сирия, Малая Азия, Египет, Африка произвели величайших мыслителей и величайших подвижников христианства. Здесь сосредоточилось всё умственное движение его, здесь происходили и главнейшие уклонения от христианской истины; здесь же и восстановлялась она торжественным голосом вселенских соборов. Здесь родились и действовали: Ориген, Афанасий Великий, Ефрем Сирин, Иоанн Златоустый, Кирилл Александрийский, Киприан Карфагенский, Августин Иппонский. Здесь пустыни Фиваиды представили миру высшие образцы самой строгой жизни, самого высокого христианского самоотречения. Каким же образом страны, где достигло христианство такого распространения и такого процветания, могли чувствовать потребность в учении, менее высоком, более потакавшем чувственным стремлениям человеческой природы? Главным поприщем жизни и деятельности магометанства были не страны, населённые язычниками, для грубости которых учение Христово было бы слишком высоко, а, напротив того, страны, давно уже просвещённые этим учением, воспринявшие его и принесшие плоды, никак не менее обильные и не менее совершенные, чем страны, лежащие под более суровым небом или в более умеренном климате.
Не основательнее и то мнение, которое видит в магометанстве учение, более простое для понимания и более лёгкое для исполнения и поэтому долженствующее будто бы служить подготовительной ступенью для воспринятая христианства. Факты говорят совершенно противное. Народы, принявшие ислам, закосневают в нём, и между тем как пред силой христианского убеждения пало язычество Греции и Рима, мало-помалу начинало расшатываться огнепоклонничество персов; между тем как христианством было побеждено грубое язычество германских и славянских народов и теперь беспрестанно побеждается ещё более грубое язычество дикарей Азии, Африки, Америки и Австралии; между тем как христианство находило себе многочисленных последователей в Китае и Японии,- магометанство нигде не поддаётся влиянию христианства. Оно составляет, следовательно, препятствие к его распространению, а не подготовку к его принятию. Итак, с точки зрения религиозной учение арабского пророка есть очевидный шаг назад — необъяснимая историческая аномалия.
Выкупается ли она богатыми проявлениями других сторон человеческой цивилизации? И на это придётся отвечать отрицательно. Один из народов, принявших ислам, первоначальный распространитель его, отличался, правда, любовью к науке и просвещению. Но что же, однако, произвёл он? Он сохранил в переводе, большею частью искажённом, некоторые творения греческих философов и учёных, но они гораздо лучше и полнее сохранились бы, если бы страны, отвоёванные арабами, продолжали составлять часть Греческой империи. Арабы сообщили также Европе некоторые открытия и изобретения Китая и Индии, но и в этом отношении заслуга их имеет совершенно отрицательный характер. Заняв промежуточные страны, сделав их недоступными европейцам, они составили преграду не столь непреодолимую, завесу не столь непроницаемую, как, вероятно, сделали бы это племена монгольские или татарские. Но ежели бы эти страны, отделяющие Запад от Крайнего Востока, хранившего плоды древнейшей культуры, продолжали быть седалищем христианства и греческой образованности, хотя и склонявшейся уже к своему упадку,- не сделала ли бы, по всем вероятностям, того же самого торговая предприимчивость Венеции, Генуи и других итальянских республик? Что касается искусства, то религия Магомета была прямо ему враждебна. Только в архитектуре представили магометанские народы изящные образцы. Но неужели мечети Каира и Дамаска, узорчатые мраморы Альгамбры заключают в себе истинный смысл и значение магометанского движения, выкупают собой реки пролитой им крови, груды пепла, развалин и вековое варварство, которыми оно ознаменовалось? Удовлетворился ли бы наш ум, если бы результаты наплыва варваров на образованные страны греко-римского мира ограничивались готическими соборами, зубчатыми стенами и башнями средневековых замков?
Сколько бы мы ни искали, мы не отыщем оправдания магометанства во внутренних, культурных результатах сообщённого им движения. С этой точки зрения оно всегда будет представляться загадочным, непонятным шагом истории. Не находя, таким образом, оправдания этому историческому явлению в его положительных, самостоятельных результатах, приходится отыскивать его во внешних, служебных отношениях к чужим, посторонним целям. И действительно, мы видим, что общий существеннейший результат всей истории магометанства состоит в отпоре, данном им стремлению германо-романского мира на Восток,- стремлению, которое ещё до сих пор живо в народах Европы и которое составляет необходимую принадлежность той экспансивной силы, того естественного честолюбия, которым бывает одарён всякий живучий культурно-исторический тип, необходимо стремящийся наложить печать свою на всё его окружающее. Это честолюбие привело греков на берега Инда и на устье Днепра, Дона и Кубани. Оно вело и римские орлы на берега Атлантического океана и в месопотамскую равнину, в леса Германии и нумидийские степи.
Общая идея, существенный смысл магометанства заключается, следовательно, в той невольной и бессознательной услуге, которую оно оказало православию и славянству, оградив первое от напора латинства, спасши второе от поглощения его романо-германством в то время, когда прямые и естественные защитники их лежали на одре дряхлости или в пелёнках детства. Совершило оно это, конечно, бессознательно, но тем не менее совершило — и тем сохранило зародыш новой жизни, нового типа развития, сохранило ещё одну черту разнообразия в общей жизни человечества, которым, казалось, предстояло быть задавленными и заглушёнными могучим ростом романо-германской Европы. Эту мысль, собственно, относительно православия выразил (в начале греческого восстания) константинопольский патриарх Анфимий: «Провидение избрало владычество османов для замещения поколебавшейся в православии Византийской империи (собственно, надо бы сказать императорства) как защиту против западной ереси».
Мысль эта кажется дикой немецкому историку Гервинусу, у которого я заимствовал этот факт, но она глубоко истинна. Представим себе, что Иерусалим и все святые места присоединены усилиями крестоносцев к духовным владениям пап,- что с севера, с запада, юга и востока западные феодальные государства окружают постепенно тающее ядро Византийской империи. Что сталось бы с православием, загнанным на северо-восток, перед блеском католицизма, усиленного и прославленного господством над местами, где зародилось христианство? Оно казалось бы не более как одной из архаических сект христианства, вроде несторианства и разных остатков монофизитства и монофилитства, доселе существующих на Востоке. Что сталось бы также со славянством? Славяне Балканского полуострова не подверглись ли бы той же участи, которая сделалась уделом славян, подпавшим под владычество Германии? Могли ли бы сербы и болгары устоять против одновременно направленного на них политического гнёта, религиозного гонения и житейского, бытового соблазна европейской культуры? Результат не может быть сомнителен. Та же участь, которая угрожала православию, постигла бы и славянство. И оно, охраняемое горными трущобами или негостеприимною природою Севера, представляло бы лишь материал для этнографических этюдов, как исчезающие племена басков в Пиренеях или гельских народов в горах Шотландии и Валийского княжества. Судьба самой России, отовсюду окружённой (не только с запада, но и с юга) разливом романо-германской силы, не изменилась ли бы совершенно? А если бы часть её и сохранила политическую независимость, что представляла бы она собой в мире? Какого знамени была бы носительницей? Всё грозное значение России заключается в том, что она — прибежище и якорь спасения пригнетённого, но не раздавленного, не упразднённого обширного славянского мира. Без этого она была бы каким-то привидением прошедшего, вторгнувшимся из областей теней в мир живых, и, чтобы сделаться участницей в его жизни, ей действительно ничего бы не оставалось, как сбросить скорее с себя свой славянский облик. Это было бы существование без смысла и значения, следовательно, в сущности существование невозможное.
Придаваемое здесь магометанству значение может показаться неверным, потому что сама мысль о завоевании Иерусалима была возбуждена в народах Европы именно тем, что эти священные для христианства места подпали под иго мусульман. Но, если бы этого и не было, разве можно сомневаться, что завоевательный дух католицизма не оставил бы дряхлеющей Византии в спокойном обладании ими,- особенно после того, как собственная сила и значение его были потрясены Реформацией? Не видим ли мы ряда непрестанных домогательств папства подчинить себе Восток? Уния, постигшая русский народ под владычеством Польши, не составляет ли указания на участь, предстоявшую и прочим православным народам, если бы османская гроза не заставила Европу трепетать за собственную свою судьбу? Разве честолюбие и политическое искусство венецианской аристократии и Габсбургской династии были бы сдержаннее ввиду предстоящей добычи в странах балканских, придунайских и на прибрежье Эгейского моря, нежели честолюбие рыцарей, на пятьдесят лет овладевших босфорской столицей?
Магометанство, наложив свою леденящую руку на народы Балканского полуострова, заморив в них развитие жизни, предохранило их, однако же, излиянною на них чашей бедствий от угрожавшего им духовного зла — от потери нравственной народной самобытности. И это влияние не ограничилось народами, подпавшими турецкому игу. Пограничные с ним южные славяне обязаны сохранением своей народной и бытовой самостоятельности той вековой борьбе, которую они вели как для собственной охраны, так и для охраны Германской империи против могущества османов. Когда они составляли главную плотину против турецкого разлива, грозившего поглотить наследственные земли Австрийского дома, было ли время думать об их онемеченье, составлявшем никогда нетеряемую из виду задачу всех немецких марк или украин?
Отношение Европы к туркам никогда не было бескорыстно. Как теперь, так и за пять веков видела она в оттоманском могуществе средство распространить свою власть и влияние на народы греческого и славянского православного мира. Как сатана-соблазнитель, говорила она одряхлевшей Византии: «Видишь ли царство сие, пади и поклонись мне, и всё будет твоё». Ввиду грозы Магомета собирала она Флорентийский собор и соглашалась протянуть руку помощи погибавшему не иначе как под условием отказа от его духовного сокровища — отречения от православия. Дряхлая Византия показала миру невиданный пример духовного героизма. Она предпочла политическую смерть и все ужасы варварского нашествия измене веры, ценой которой предлагалось спасение. Это же понятие о значении турецкого погрома жило и в сердце сербского народа. В эпическом сказании о битве на Косовом поле повествуется о видении князя Лазаря, которому предлагается выбор между земным венцом и победой и между венцом небесным, купленным ценой смерти и поражения. Инстинктивно-пророческий дух народной поэзии как бы видел в победе над оттоманской силой потерю духовной самобытности народа. И поныне предпочитают славяне Турции тяжёлое мусульманское ярмо — цивилизованному владычеству Австрии.
Как за пять веков тому назад мусульманская гроза представлялась Европе весьма удобным предлогом для подчинения себе славян и греков, так точно и теперь преследует она ту же цель, употребляя все свои силы для сохранения турецкого владычества, возведённого в высший политический принцип. Она боится, что на развалинах Турции разовьётся самобытная славянская жизнь; она надеется, что долгое томление приведёт, наконец, к тому результату, которого она добивалась, собирая Флорентийский собор. Как тогда, так и теперь говорит она христианским народам Турции: «Вступите в духовное вассальство романо-германского мира и докажите отступничеством искренность своего отречения, и распадутся сковывающие вас цепи».
Из этого видно, как несправедливо сравнение, делаемое г. Соловьёвым, образа действий Европы относительно Турции с образом действия Спарты относительно Персидской монархии, который привёл к Анталкидову миру; как несправедлив упрёк, делаемый ей в измене общеевропейским интересам в их мнимой борьбе с Азией. Европа ничему не изменяла, но со стальной последовательностью стремится к одной и той же цели как на Флорентийском соборе, так и на Парижском конгрессе. Цель эта — подчинение себе славяно-греческого православного мира какой бы то ни было ценой. Оттоманская же власть (борется ли с ней Европа или поддерживает её) составляет в её глазах только средство для достижения этой цели.
Таким образом, как ни велико значение магометанства в развитии восточного вопроса, оно тем не менее составляет только эпизод в известной под этим именем великой исторической драме. Сначала борется с ним Европа под знаменем христианства как для собственной охраны, так и для распространения своего владычества над Святой землёй и прилежащими к ней странами,- и в этой борьбе, известной под именем крестовых походов, она заслуживает полного сочувствия, хотя с точки зрения православия и славянства должно почитать великим счастьем неудачу этой борьбы. Потом она думает воспользоваться новой магометанской грозой для духовного подчинения себе православных народов, что составляет одну из фаз напора Европы на славянский мир,- и в этом случае, конечно, не заслуживает ничьих симпатий. Затем она опять борется с нахлынувшим в Европу оттоманским могуществом из-за собственного охранения. В этой борьбе главными деятелями являются сами славяне, которые спасаются этим от духовного и бытового подчинения Европе. Затем, когда миновала опасность, когда турецкое могущество ослабло, Европа продолжает преследование своих эгоистических целей,- и из некогда угрожавшего ей оттоманского владычества (которое она теперь старается поддержать) снова хочет сделать орудие для своих целей: хочет при посредстве его надломить славянскую силу, заставить славян броситься в её объятия и тем хочет предотвратить образование новой, самобытной культурной и политической силы, не допустить её до раздела с собой всемирного влияния, которое хочет сохранить, во всей целости, в своём нераздельном обладании. Поступая таким образом и найдя на Юго-Востоке точку опоры в Турции, которую и поддерживает per fas et nefas она находит на Северо-Востоке другую точку опоры в Польше, исконной изменнице славянству, и так же точно per fas et nefas стремится к восстановлению владычества шляхты над миллионами русского, да и самого польского народа, нисколько не стесняясь ею же провозглашённым принципом национальности и без зазрения совести искажая несомненные факты.
Из всех славянских стран одна Польша пользуется её благорасположением, потому что составляет тип и образец того, как бы Европе хотелось фасонировать и прочих славян для полного порабощения их себе,- даже и в том случае, когда бы им и дана была чисто внешняя политическая самостоятельность, которую истинные славяне всегда ценили ниже внутренней духовной и бытовой самобытности.
Третью точку опоры и третье любимое детище Европы составляет маленький, но честолюбивый и политически развитый мадьярский народ, который, подобно туркам и полякам, пользуется всеми её симпатиями, опять-таки вопреки лицемерно провозглашённому принципу национальностей. Но как к Венгрии, так и к Польше мы возвратимся впоследствии.
Поворот Европы от борьбы с турками к их защите и покровительству, поворот совершенно логический и нисколько не заслуживающий названия измены, совпадает с двумя фактами, ознаменовавшими середину прошедшего столетия: во-первых, с ослаблением внутренней силы и энергии Турецкого государства, что лишило его всякого угрожающего значения для спокойствия самой Европы, но с тем вместе лишило и той охранительной способности, которую оно бессознательно и невольно оказывало православию и славянству; во-вторых, поворот этот совпадает с возмужалостью истинной, от века уготовленной, законной, сознательной защитницы православия и славянства — России. С возникновением самобытной славянской силы турецкое владычество потеряло всякий смысл — магометанство окончило свою историческую роль. Царство Филиппа и Константина воскресло на обширных равнинах России. Возобновлённая Карлом Западная Римская империя германской национальности, которой в наши дни соответствует политическая система европейских государств, из неё родившаяся, получила себе противовес в возобновлённой Иоаннами, Петром и Екатериной Восточной Римской империи славянской национальности, хотя ещё и не достигшей своего полного роста, ещё не показавшей Европе — suum cuique.
Мысль о таковом значении России, которая уже давно предчувствовалась и в Москве и в Царьграде, обнаружилась и определилась в гениальной русской монархине и в гениальном полномочном министре её Потемкине Таврическом. С этого времени турецкая власть обратилась в исторический хлам. Эта сила, которую до сего времени можно было характеризовать словами Гёте: «Die Kraft, die stets das Bose will und stets das Gute schafft», лишилась способности творить, хотя бы и невольное, бессознательное, добро и сохранила лишь возможность к одному злу — к бесцельному и беспричинному угнетению. И в это-то именно время стяжала Турция постепенно усиливающееся к ней благорасположение Европы, именно этим засвидетельствовавшей несправедливость, своекорыстие и незаконность своей восточной политики.
Здесь оканчивается второй период развития восточного вопроса — период напора Запада на Восток, или, точнее, период напора германо-романского, католического и протестантского мира на православный славяно-греческий. мир, период, длившийся от дней Карла Великого до дней Екатерины Великой.
Третий период, в который вступил восточный вопрос с зарождением мысли о возобновлении Восточной империи, должен быть назван временем отпора Востока Западу, отпора славяно-греческого мира миру германо-романскому, отпора, который с воцарением великой императрицы начался на всех пунктах пограничной линии, но увенчался полным успехом пока только на севере.
Этот период развития восточного вопроса имеет ещё другую характерную черту. Как одно время напор германского мира против славянства принял характер борьбы против магометанства, так и славяно-греческий отпор имеет в течение этого периода тот же характер борьбы против магометанства. Она, замаскировав собою истинных борцов, не дала историческим врагам стать лицом к лицу и узнать друг друга. Отуманенная временной борьбой с магометанством, Европа думала видеть сначала в России, принявшей на себя задачу этой борьбы, союзницу, успехам которой рукоплескало общественное мнение. Даже Австрия в руках антиавстрийского императора Иосифа, имевшего своим назначением расшатать основы своей искусственной монархии и во всём поступать наперекор истинным её интересам, вступила в прямой союз с Екатериной для разгрома Турции. Только немногие искусившиеся в политике мужи, как французский министр Шуазель, как руководители английской, а временно прусской и австрийской политики, были прозорливее общественного мнения Европы, всеми мерами противодействовали планам Екатерины и наконец заставили войти Европу в её истинную роль. Впрочем, сам союз Екатерины с Австрией доказывает, что в то время и её великому уму историческая задача, ею предпринятая, не вполне уяснилась.
Между тем как отпор славянского мира на западной границе России имел почти удовлетворительный исход в царствование самой Екатерины,- возвращением России её древнего достояния, за единственным исключением Галицкой области, до сих пор преданной на жертву ополячению и онемечению,- успехи русского оружия и русской политики далеко не были столь решительны в борьбе с Турцией, хотя Россия и вела с ней пять победоносных войн. Для каждого отдельного случая можно найти и частное объяснение этой относительной неудачи. Например, результаты второй турецкой войны при Екатерине были бы, конечно, совершенно иные, если бы главные русские силы были вверены великому Суворову, который успел уже тогда выказать свою гениальность в частных одержанных им успехах. Так же точно, если бы в шестилетнюю войну, которая велась при императоре Александре, главные русские силы были направлены туда, где были замешаны главные русские интересы (вместо беспрестанного отвлечения их для целей, далеко не столь близких и не столь дорогих), то и успех её не ограничился бы, вероятно, присоединением одной Бессарабии. Но кроме этих частных причин были (как и всегда) причины общие, которые их и объясняют. Таких общих причин было две: неясность целей, которых стремились достигнуть, и отсутствие политики либеральной и национальной вместе, двух качеств, совокупность которых существенно необходима для успешного разрешения восточного вопроса в смысле, выгодном для России и для Славянства.
Как в дни Екатерины, так и впоследствии казалось, что могло быть только три исхода, к которым могла стремиться Россия в своих войнах с Турцией: раздел Турции между Австрией и Россией, полное присоединение всей Турции к России и так называемый греческий проект, т. е. возрождение греческой Византийской империи. Первое решение или соединение первого и последнего должны были иметься в виду при союзе России с Австрией против Турции, во время второй екатерининской войны. Нет надобности доказывать в настоящее время, что уступка какой-либо части славянских земель Австрии есть настоящее преступление против славянства и совершенно противна интересам России. Второе решение едва ли когда серьёзно входило в намерения русского правительства; даже присоединение какой-либо значительной части Турции (например, Молдавии и Валахии) к России если и имелось по временам в виду, отпугивало, однако, всегда русских политиков многими неудобствами, связанными с таким присоединением к империи многомиллионного инородного населения. Известно, что, когда Турция предлагала императору Николаю взять Дунайские княжества вместо уплаты тяжёлой для неё военной контрибуции, он не только не принял этого предложения, но предпочёл даже простить значительную часть лежавшего на Турции долга. Этот бескорыстный образ действия едва ли и не был самым полезным для России. Что касается до греческого проекта, то это была бы, без сомнения, самая вредная — в интересах России и Славянства — форма решения турецкой части восточного вопроса. Россия своими руками создала бы на Балканском полуострове новую Австрию, в которой греческий элемент играл бы такую же роль в отношении славянского, какую в настоящей Австрии играет элемент немецкий; этот элемент, в случае своей слабости, для полного нравственного порабощения славянства, по всем вероятиям, прибёг бы к дуализму греко-румынскому, так же точно, как Австрия с той же целью прибегла к дуализму немецко-мадьярскому. России и тут пришлось бы или лелеять врага своего, или самой же разрушать создание рук своих. Но как труден этот последний образ действия — видно из примера Франции, которая принуждена volens nolens терпеть итальянское единство, устройству которого содействовала против своего желания. Ежели бы Россия даже и решилась на такой образ действия, то новая Византия, без сомнения, нашла бы других покровителей и союзников, которые стали бы столь же ревностно поддерживать и укреплять это ярмо, наложенное на шею славянам, как поддерживают теперь ярмо турецкое, и имели бы для этого ещё гораздо более благовидные предлоги, чем в их теперешней туркофильской политике.
Что касается до соединения либерального и национального направления политики для успешного развития восточного вопроса, то прежде всего должно заметить, что, употребляя эти выражения, я делаю уступку общепринятому употреблению; ибо, собственно говоря, либеральная политика совершенно невозможна, если она не национальна, так как либерализм заключается в свободном развитии всех здоровых сторон народной жизни, между которыми национальные стремления занимают самое главное место.
Необходимость национальной политики, т. е. предпочтения своих народных интересов всяким другим, какими бы бескорыстными и возвышенными они ни казались, сама по себе очевидна для решения восточного вопроса; ибо именно так называемые высшие европейские интересы и составляют единственное препятствие к освобождению славян и греков и к изгнанию турок из завоёванного ими Балканского полуострова. Если во время греческого восстания император Александр не послушал своего великодушного свободолюбивого сердца, то единственно потому, что считал необходимым подчинять национальные цели и интересы России — интересам европейского мира и спокойствия, мнимо высшим целям противодействия революционным стремлениям, снова грозившим охватить европейское общество,- стремлениям, опасаться которых Россия не имела, собственно, ни повода, ни основания. Пока эти или подобные им посторонние России соображения, как, например, забота о сохранении политического равновесия и т. д., будут иметь влияние на решения России, то само собой разумеется, что нечего и думать об удовлетворительном решении восточного вопроса, которое — и в действительности, и в общем сознании Европы — непременно должно нарушить если не законные её права и интересы, то, по крайней мере, то понятие, которое она составила о своих правах и выгодах.
Необходимость либеральной политики для решения восточного вопроса явствует из того, что политика эта есть политика освобождения,- и не должны ли были казаться лицемерием не только врагам, но и друзьям России её заботы о свободе народов, когда во внутренней политике она руководилась совершенно противоположными началами. Политика императрицы Екатерины была, без всякого сомнения, национальна и в то же время по возможности либеральна,- но только по возможности, ибо истинного либерализма не могло быть при существовании крепостного права. Сама великая императрица не была ли принуждена логической последовательностью (вытекавшей из общего положения России) ввести крепостное право в Малороссии, где его доселе не было? Не должны ли были славянские народы чувствовать невольного недоверия к России, вступившей в борьбу за их освобождение и в то же время сохранявшей и распространявшей у себя дома рабство? Не охлаждало ли это к ней симпатий её единоплеменников и единоверцев, не давало ли права её врагам говорить ей: «Врач, исцелися сам»? Насколько возросли эти симпатии на наших глазах, несмотря на неудачу Крымской войны, как только снято было крепостное иго с русского народа! Не это ли внутреннее освобождение дало России возможность решить в свою пользу тяжбу с Польшей, все ещё длившуюся, несмотря на наружное её подчинение, и не оно ли дало окончательное и благотворное направление польской части восточного вопроса? Только с великого дня 19 февраля, и только повторительно ознаменованная святым действием освобождения, получила Россия в свои руки все средства и орудия для решения возложенной на неё великой задачи восточного вопроса, т. е. полного народного всеславянского освобождения. С этого великого дня исполняются над Россией слова Писания: «последние становятся первыми». Роли меняются. Проповедники свободы на словах — становятся защитниками рабства на деле; а слывшие так долго поборниками рабства и угнетения — могут с чистой совестью предносить знамя свободы.
Для полного успеха остаётся только устранить другое препятствие, заключающееся в неясности целей и стремлений. Но и в этом отношении сознание далеко подвинулось во всех сферах общества. Пример недавних событий в Италии и Германии указал и России на тот путь, которому она должна следовать. Сами события довершат остальное, заставив отбросить (хотя бы то было поневоле) те уважения, которые налагаются усвоенными привычками и преданиями к существующим и освящённым временем интересам, даже незаконным и враждебным,- как ведь умела же это сделать Пруссия ввиду естественных, истинно законных и священных интересов представляемой ею германской народности.
Ход развития восточного вопроса со времени направления, данного ему великой монархиней, постепенно разоблачал закрывавший его туман. После трёх войн, окончившихся Кучук-Кайнарджийским, Ясским и Бухарестским мирами и совершенно расшатавших турецкое могущество, общественное мнение Европы ещё не слишком тревожилось успехами России и во время греческого восстания готово было бы рукоплескать победам русского оружия, если бы оно было поднято на защиту родины Гомера и Платона. С другой стороны, Россия ещё менее была склонна видеть главное препятствие к освобождению угнетённых турками христиан в общем противодействии не только правительств, но и общественного мнения Европы. Враждебность их выказалась, однако, уже с значительной силой после Наваринской битвы- особенно в Англии, а ещё более после перехода русских через Балканы и заключения блистательного, хотя малополезного Адрианопольского мира. Агитация в пользу Польши значительно усилила враждебное расположение к России, а пробуждение славянского сознания и начинавшая возникать идея панславизма возбудили (преимущественно в Германии) старинную вражду против славянства, считавшегося умершим, погребённым и осуждённым питать и усиливать своими разлагающимися составными частями рост немецкого тела. Исследования Фальмерайера, показавшие, что в жителях Греции течёт кровь славянских варваров, а не сынов Древней Эллады, заставили даже умолкнуть возбуждённые было классическими воспоминаниями симпатии к возрождавшейся Греции. Хункиар-Скелесский договор имел подобное же влияние в высших, специально-политических, сферах. Славяне не на деле только, а и в теории сделались париями Европы, которым отказывали во всех благах свободы, во всех плодах цивилизации.
Вражда к начинавшему сознавать свои права и свои силы сопернику до того отуманила всякое чувство истины и справедливости в Европе, что она не только стала закрывать глаза перед страданиями турецких христиан, имевших несчастье быть славянами и православными, но даже возгорела любовью к туркам, в которых стала видеть единственный элемент, способный передать Востоку начала истинной европейской цивилизации. Вместо филэллинов, Европа (в особенности же, Англия) наполнилась туркофилами. Все стали находить, что не магометанство и не турки враги Европы и её культуры, а славяне и представительница их — Россия. Когда в 1849 г. славяне австрийские восстали против мнимого мадьярского либерализма, родного брата либерализма польского, когда славяне русские, пришедшие на помощь Австрии, сокрушили его, впрочем, не на пользу себе, то это воззрение ещё более утвердилось и укрепилось. Таким расположением умов сумел воспользоваться для своей цели новый император французов, а 1853-й и последовавшие за ним годы раскрыли глаза как Европе, так и России.
Древняя борьба романо-германского и славянского мира возобновилась, перешла из области слова и теории в область фактов и исторических событий. Магометанско-турецкий эпизод в развитии восточного вопроса окончился; туман рассеялся, и противники стали лицом к лицу в ожидании грозных событий, страх перед которыми заставляет отступать обе стороны доколе возможно, откладывать неизбежную борьбу насколько Бог попустит. Отныне война между Россией и Турцией сделалась невозможной и бесполезной; возможна и необходима борьба Славянства с Европой,- борьба, которая решится, конечно, не в один год, не в одну кампанию, а займёт собою целый исторический период. С Крымской войной окончился третий период восточного вопроса и начался четвёртый, последний, период решения вопроса, который должен показать: велико ли славянское племя только числом своим и пространством им занимаемой земли, или велико оно и по внутреннему своему значению; равноправный ли оно член в семье арийских народов; предстоит ли и ему играть миродержавную роль наравне с его старшими братьями; суждено ли ему образовать один из самобытных культурных типов всемирной истории — или ему предназначено второстепенное значение вассального племени, незавидная роль этнографического материала, долженствующего питать собой своих гордых властителей и сюзеренов? Вся историческая аналогия убеждает нас в противном и заставляет употребить все средства, все силы, всю энергию на этот решительный спор, который не может уже долго откладываться.