В западной церкви обычай праздновать 25 декабря, как день рождения Спасителя, утвердился в IV веке. Церковь восточная приняла то же самое число несколько позднее. Были делаемы неоднократные попытки обосновать это число историческими данными, как действительную дату для начала земной жизни Иисуса Христа, но попытки эти натянуты, мало достоверны и должны быть отчислены к апокрифическим ложным мудрствованиям. Древнее христианское предание не даёт материалов к их подтверждению. Ведь сомнительна даже правильность нашего летосчисления. Предполагают, будто воплощение Иисуса Христа совершилось не в 753 году от основания Рима, но в 749, — что прибавляет эре нашей целые четыре года. Талмуд относит век Христов почти на столетие ранее. При такой неясности дат в годах, трудно спорить о числах. Есть возможность полагать, что, на Западе, некогда Рождество справлялось в мае: улыбку Младенца-Христа встречала улыбка возрождённой природы. Указание это, однако, сомнительно. Уже древнейший (III—IV в.) церковно-юридический сборник христианский, известный под названием «Апостольских постановлений», учит: «дни праздничные соблюдайте и прежде всего день Рождества Господня, совершая его в двадцать пятый день девятого месяца», то есть — при мартовском годе — декабря.
Строители христианства, ломая в куски старые языческие верования, имели, однако, огромное политическое благоразумие — не давать новообращённым массам возможности заскучать по старому культу и оставляли в большей или меньшей неприкосновенности народный праздничный календарь, лишь истолковывая его сообразно требованиям новой религии, применяя древние торжественные дни к преданиям, легендам и святыням христианским. Благоразумие это было проявлено и по отношению к празднику 25 декабря.
День этот — восьмое число январских календ — торжественно справлялся в Римской империи гораздо раньше христианской реформы Константина Великого. Около 273 года император Аврелиан установил на 25 декабря празднество в честь зимнего солнцестояния, под названием: Dies Natalis Solis Invicti — Рождество Непобедимого Солнца. Слово «установил» лучше заменить словом «узаконил», т. е. ввёл в официальный культ империи народный праздник, давным-давно уже торжествуемый, по обычаям, признанным, если не всем Римом, то весьма значительною его частью. Третий век христианской эры в Риме — эпоха торжества солнечных культов. Гелиогабал — верховный жрец храма Солнца в сирийском Эмесе на Оронте — сидит на императорском престоле и предписывает Риму обожать вывезенный с Востока конический аэролит: phallus[1] — символ производительности благого солнца. Проводится идея, что все боги, национальные и чужеземные, — не что иное, как олицетворение одного бога — солнца. Идея эта получает не только религиозное, но и политическое значение. Римским императорам льстит мысль видеть то же единовластие на небе, что Рим создал на земле. Подобно монархам Азии и Египта, они начинают считать себя представителями и роднёю солнца. Восточная прививка воздействовала в Риме быстро и энергично, попав на хорошо подготовленную почву расшатанного эклектического политеизма. Царствование Аврелиана характеризуется религиозно-политическим торжеством солнечной идеи, а при Диоклетиане наступает её золотой век. При этих императорах, на римских медалях стала появляться надпись «Sol dominus imperii romani»[2] — символ официального культа, слившего для римлян Солнце и Митру в тождество. Выражаясь словами Лукиана, «мидиец Митра, в персидском одеянии, с тиарой на голове, не знающий по-гречески даже настолько, чтобы можно было с ним поздороваться», воцаряется в пещере на самом Капитолии. Уже одно множество митраитических памятников, находимых повсеместно, где только летали некогда орлы римских легионов, свидетельствует о широком, всенародном господстве солнечного культа в эпоху, предшествовавшую государственной победе христианства. Один город Рим, в конце IV века, насчитывал, в пределах своих, тридцать семь митреумов. Большая часть митраитических барельефов относится к III и IV веку; лишь немногие принадлежат к эпохе Антонинов. Культ Митры проник в Рим во время войны Помпея с морскими разбойниками, — следовательно, всего одним веком ранее апостольской проповеди; таким образом, рост его совершился почти параллельно росту христианского культа. Многие историки справедливо находят, что культ Митры, — это, по остроумному сравнению Ренана, франкмасонство древнего мира — как резкая и в высшей степени популярная монотеистическая поправка к обветшалому язычеству, тормозил победоносное развитие христианства не в меньшей мере, чем гонения Деция, Диоклетиана и других убеждённых политических преследователей религии Иисуса. По справедливому замечанию одного исследователя, «мир был бы митраитическим, если бы не распространилось христианство». Ведь даже Константин Великий, которого церковь зовёт Равноапостольным, был ревностным митраитом.
Существуя слишком три века рядом, до известной степени соперничая одна с другою за преобладание, две религии, обе проповедующие единобожие и возвышенные нравственные начала, — ибо культу Митры нельзя отказать в таковых, несмотря на некоторые мрачные его подробности, — не могли претерпеть такое тесное соседство без некоторого взаимовлияния. Они одновременно и мешали одна другой, и помогали. Что христианские влияния проникали в митраизм, — по всей вероятности, по преимуществу через гностические секты, — несомненно. Митраизм имел некоторое подобие таинств евхаристии и крещения, общие с христианством надежды на вечную жизнь, схожие представления о рае, подобие догмата о непорочном зачатии и т. д. Самая идея Митры, — как света, исходящего от верховного божества и равного в чести и славе с верховным божеством, которому он, Митра, неразделен, — имеет смутное сходство с «споклоняемостью» Лиц христианской Троицы. «Этого Митру, владыку пастбищ, — говорит Зенд-Авеста, — я создал, как достойного жертвоприношений и славословия, наравне со мною, Агура-Маздой». Подражание христианам митраиты доводили даже до постройки храмов своих, «митреумов», в форме креста: таков храм, открытый в Геддернгейме, близ Франкфурта. Деление митреума было то же, что и первобытного христианского храма: на три корабля, причём средний имел в глубине нечто в роде алтаря — плиту с общеизвестным барельефом Митры, поражающего жертвенного быка. Даже самое изображение этого акта уже даёт намёк на некоторую близость к христианскому образу жертвы, приносимой в искупление мирового природного греха; намёк этот ещё подчёркнут тем выражением глубокого сострадания Митры к поражённому им быку и отвращения его от кровавой, совершаемой им жертвы, которое неизменно присуще всем митраитическим барельефам. В особенности ярко сказывается оно на горельефе музея в Карлсруэ, открытом в 1838 году близ городка Нейнгем, недалеко от Гейдельберга. Идея насилия, свершаемого Богом над своею волею, во искупление мира, идея выкупа от смерти противовольною жертвою, которой Бог спасает человечество, таким образом, не чужда была и митраитам. Но они не могли возвыситься до идеи самоотвержения, поставившей христиан владыками вселенной: их разум не мог восприять красоты Христа, Самого Себя возносящего на крест за грех Адамов, Своею «смертию смерть попирающего», и остановился на полпути: — на символе Митры — жертвовозносителя, но не жертвы. На них как бы сбылось слово Тертуллиана, взывающее к языческим императорам о свободе религиозной совести: «Предоставьте одним молиться истинному Богу, а другим — Юпитеру, одним приносить в жертву самих себя, а другим — козла».
Митраиты, как и христиане II и III века, практиковали подвиги сурового аскетизма. Даже эпитафии на могилах митраитов сходятся с христианскими лаконизмом формул и символов своих. «Renatus in aeternum» — «Возрождённый в жизнь вечную», — вот митраитическое надгробие, которое не звучало бы диссонансом и на наших кладбищах. Наконец, митраиты, подобно христианам, имели в Риме даже свои катакомбы: такой уголок найден в XVIII веке как раз под знаменитою церковью «Domine, quo vadis»[3] — в теснейшем соседстве с христианскими катакомбами Претекстата, отделённый от них лишь бревенчатою перегородкою. Христиане II и III века отнюдь не были счастливы соседством митраитического культа, подделывавшего их этику, догматы, символы и обряды и, таким образом, предлагавшего своей пастве вместо евангельского хлеба духовного своеобразный суррогат. Свидетель тому — Тертуллиан. Последователи учения Спасителя даже приписывали это опасное и коварное сходство действию враждебной, демонической силы, от века готовившей всякие затмения солнцу Христовой правды. «Если бы кто спросил, говорит Тертуллиан, кто возбуждает и внушает ереси, я бы отвечал: диавол, который ставит долгом себе скрывать от людей истину и всячески старается в мистериях ложных богов подражать святым обрядам христианской религии. Он также погружает обожателей своих в воду и заставляет верить, что в купели сей получат они отпущение грехов своих. Он ставит знак на челе воинов Митры, когда они посвящаются; приносит в жертву хлеб, представляет вид воскресения; предлагает вместе и венец, и меч, запрещает жрецам в другой раз жениться; имеет даже своих девственниц». В высшей степени примечательно в этом отрывке, что Тертуллиан как бы ставит культ Митры в разряд ересей, а не идольских богопочитаний; без сомнения, это — обмолвка, — однако же, — выразительная. Спокойный и мягкий диалектик Юстин Философ, в знаменитой беседе своей с Трифоном Иудеем, прямо и откровенно устанавливает связь между сказанием о вифлеемской пещере Рождества и митраитическими пещерными таинствами. «Когда совершители мистерий Митры говорят, что он родился от камня, и место, где они посвящают верующих в него, называют пещерою, то не вижу ли, что они это заимствовали из слов Даниила: „камень без рук оторвался от большой горы“ (Дан. II. 34) и так же из пророка Исаии, которому постарались они подражать во всех словах? Ибо они устроили, чтобы и у посвящённых были беседы о соблюдении правды». Текст Исаии, на который ссылается Юстин Философ, действительно, с замечательною полностью излагает символику митраизма: «Тот, кто ходит в правде, кто ненавидит нечестие и неправду и удаляет руки от даров, кто затыкает уши, чтобы не слышать неправильного суда крови и закрывает глаза, чтобы не видеть нечестия: он будет жить в высокой пещере крепкой скалы» (Исаия, XXXIII). По демонической системе объяснения ложных религий, проводимой Юстином Философом, дьявол хитро воспользовался этими пророчествами, чтобы научить жрецов Митры почитанию его чрез пещерное действо. И, точно, «бог из недр камня» — δ έχ πέτρας — постоянный мистический эпитет Митры. Существует даже алтарная надпись, посвящённая Petrae genetrici, то есть «Камню, бога рождшему».
Строго рассуждая, культ Митры, в язычестве своём, удалялся от христианских начал вряд ли на большую дистанцию, чем некоторые ереси, напр., чудовищные бредни офитов или каинитов, которых, однако, церковь признавала, хотя заблудшими, но всё же христианами. Насколько хорошо понимала церковь неудобство соприкосновения с её обрядами таинств митраитического солнечного культа, характеризует и следующий исторический результат. Став у кормила государственной власти, христианство показало себя довольно терпимым, по крайней мере, на первых порах. Конечное торжество над язычеством совершилось путём побед спокойных и кротких, без гонений и притеснений: умиравший панагизм не оставил по себе мучеников. Но не менее известны, с другой стороны, энергия, с какою сражались между собою разные толки древнего христианства, беспощадная ревность, с какою кафолическая церковь истребляла ереси, возникавшие в недрах её. Вражда победоносного христианства к культу Митры, по систематическому характеру своему и быстрым истребительным результатам, напоминает скорее именно эту противо-еретическую, а не противоязыческую страстность. Митра — солнце — как бы объявлен исключительно вредным из всех других божеств идольских. В то время, как дряхлому эллиноримскому Олимпу дают умирать своею смертью, с равнодушием презрения: эти, мол, идеи и без того давным-давно мёртвые! Оставим же мёртвым хоронить мертвецов! — в то самое время, против Митры в Риме и новорождённой Византии, как впоследствии против Сераписа в Александрии, чувствуется ожесточение энергической борьбы, как против живого и полного сил соперника. Исторические параллели доказывают нам, что это — постоянный закон религиозной эволюции: гонение культа торжествующего против культа вытесненного и вымирающего, против открытого, но безвозвратно побеждённого врага своего, бывает всегда гораздо слабее, чем гонение против толка, — родственного, но не совсем согласного с ортодоксально-провозглашённою догмою. В государствах магометанских суннит относится к шииту гораздо хуже, чем к естественным врагам своим — христианину, еврею, буддисту, гэбру. Лютер, когда сам стал «папою в Виттенберге», мягче пишет о католицизме, чем о Цвингли и Мюнцере. Современные христиане довольно равнодушны к идолопоклонничеству каких-нибудь мултанских вотяков, но принимают энергические меры против раскола, штунды, рационалистических сект. Дряхлая Кереметь для православной веры такой же бессильный враг, как для победителей христиан IV и V века мрамор, бронза и дерево низверженных идолов: и вот, синод и консистория позволяют спокойно вымирать последним язычникам вотякам; века Константина и Феодосия дозволили сравнительно спокойно вымереть язычникам государственной римской религии. Но — подобно тому, как из России были вынуждены выселяться духоборы и штундисты, — в христианско-государственном Риме уже не могли ужиться и митраиты — с их почти христианскою моралью и обрядностью, но без веры в самого Христа.
Уже пятьдесят лет спустя после реформы Константина — в 377 году, по приказу римского префекта Гракха — пещеры и жертвенники Митры старательно уничтожаются. Митру не в силах защитить даже могущественное влияние Юлиана Отступника. В половине V века культ Митры окончательно угасает. Пещеры засыпаны, храмы заперты, жертвенники разбиты, монеты, посвящённые Deo Soli Mithrae[4], перелиты с новым штампом.
Нельзя отрицать, однако, что иные стороны гонимого митраизма, как солнечного культа, принесли христианству и некоторую практическую пользу, облегчив многим прозелитам переход к христианским воззрениям, символам, образам и метафорам. Тёмный человек, привычный поклоняться Митре, как «Soli invicto»[5], легче принимал Христа, когда слышал, что Христос есть солнце правды, неугасаемый свет, сияние вечной красоты, свет, который и во тьме светит, и — что честь и хвалу Ему воздают в те же сроки, когда он, солнцепоклонник, привык чествовать своё Непобедимое Солнце.
Первые христиане почти не имели праздников, да — по причине гонений — и не могли иметь их в том смысле, как мы понимаем слово «праздник». По указанию Оригена, в его дни справлялись лишь: день Господень, т. е. воскресенье, пятница перед Пасхою, Пасха и пятидесятница. Затем, до нас дошли только свидетельства об уклонении христиан от языческих празднеств: об отказах украшать в дни их дома свои цветочными гирляндами, устраивать иллюминации и т. д., а также строгие покоры отцов церкви тем из паствы, кто воздержания этого не проявлял. Судя по резкостям Тертуллиана, недостатка в таких малодушных не было. Да оно и понятно! Открыто праздновать знаменательные события своей истории, конечно, может лишь религия торжествующая или, по крайней мере, забравшая силу, обеспечившая возможность своего существования. Между тем, праздник — прямо потребность духа человеческого; он — награда за веру, он — то право на ликование, которое достигается точным и благочестивым исполнением принятых на себя религиозных обязанностей. И вот мы видим, что не только язычники, в роде Цельза, начинают упрекать христиан отсутствием у них праздников, но и сами христиане тяготятся будничностью своего религиозного быта, и их начинает тянуть к языческим торжествам. Во время таковых, по обличению негодующего Тертуллиана, «дома у христиан и двери у домов их отличаются теперь более, чем у язычников, множеством светильников и лавровых венков». «Если по легкомыслию вашему, — убеждает он общину свою в другом своём сочинении, — непременно нужны уже для вас праздники, то разве мало их у вас? У вас их более, чем у язычников. Языческие праздники совершаются только один раз в год, а у вас воскресенье возобновляется чрез каждые семь дней. Пересчитайте все идолопоклоннические праздники в году, и вы увидите, что у них не достанет их для замены пятидесяти дней нашей Пасхи». Дело, однако, было не в количестве только, но и в качестве праздников. Философу достаточно внутреннего, религиозного значения праздничных дней; массе, — по легкомыслию её, употребляя горькое тертуллианово слово, — необходимы церемонии, символы, наружный блеск, ликование, великолепие. Без них, для неё и праздник — будни. К ним привыкла она в торжествующем язычестве, их потребовала теперь и от торжествующего христианства. И ей уступили: уже Византия обилием пышных и величественных празднеств церковных оставила далеко за собою обилие и великолепие религиозных торжеств языческого Рима. Как противовес отголоскам панагизма, составился подробный календарь, требовавший постоянного и глубокого внимания к дням, объявленным святыми. Не увлекайся мистериями в честь умершего и воскресшего Адониса! — безмолвно приглашал календарь этот — но молись, радостно вспоминая, что ради спасения твоего умер и воскрес Иисус Христос. Зачем тебе старинные нечестивые флореалии? Церковь около того же времени разрешает тебе благочестивый и высоко-поэтический праздник ваий, Пасху, Троицын день, столь же полные прекрасных цветов и вешнего «зелёного шума», как и отживший праздник побеждённого культа.
III и IV века старательно изыскивают новые праздники для формирующегося христианского календаря. В эту именно пору, с особенною настойчивостью обсуждается вопрос о времени рождения Христа, — несомненно в связи с вопросом, к какому месяцу приурочить чествование этого великого события. Климент Александрийский приводит свод различных мнений на этот счёт.
Замечательно, что памятники христианского искусства первых веков не дают почти никаких намёков на события евангельские, сделавшиеся впоследствии важнейшими центрами нашего календаря. Так, именно, рождество Спасителя ни разу не изображено на фресках римских катакомб; мы встречаем картину события лишь в барельефах некоторых саркофагов позднейшей эпохи (начиная с VI века), на резных камнях и на донышках стеклянных чаш. Вообще, можно установить правилом: развитие христианской иконографии шло вслед за развитием христианского календаря, — а последний во всех странах Европы начинал тем, что христианизировал исконный календарь местного языческого культа. Римлянин, германец, славянин, — все привыкли торжественно справлять пору зимнего солнцестояния. Следовательно, праздник этот — январские календы — самый важный в общеевропейском году, надлежало так и оставить всей Европе, сделав его столь же многозначительным в христианстве, как многозначителен был он в язычестве. И праздник был сохранён навеки — только Dies Natalis Solis Invicti превратился в Dies Natalis Christi Invicti[6]. Грубый язычник Аврелиан, сам почитаемый, как сын солнца, вряд ли понимал, учреждая праздник 25 декабря, какой великий подарок он делает грядущим векам — им руководил какой-то божественный инстинкт, гениальное вдохновение свыше.
На то обстоятельство, что иные простодушные неофиты не сразу проникались предложенною им метафорою и, как свидетельствуют многие писатели, продолжали поклоняться солнцу материальному — в наивном суеверии, что оно — сам Христос, — можно было временно смотреть сквозь пальцы, в надежде на будущее духовное просвещение обращённых масс. Так впоследствии, в миссионерской практике своей католические монахи мирились с буддийскими и браминистическими обычаями азиатских прозелитов, лишь бы совершать главное: призвать их под знамя Христа и удержать под этим знаменем. Пусть de facto[7] человек останется несколько язычником, лишь бы de jure[8] он считался и сам считал бы себя христианином: фактическое христианство, силою привычки и просвещения, придёт позже.
Насколько крепко держалось в умах III—V века воспоминание о прежнем солнечном значении праздника 25 декабря, уясняет проповедь папы Льва Великого, знаменитого мирною победою своею над Атиллою, бичом Божиим: он жалуется, что многие из паствы его питают «пагубное мнение», будто торжественный день этот чествуется не ради рождения Христа, но во славу «восхождения нового солнца». Предрассудок невольно поддерживался в тёмных людях, — привычных понимать слова буквально, в прямом и непосредственном их значении, — частым употреблением солнечных метафор в тексте церковных служб и проповедей. Таков, например, рождественский католический гимн: «Sol novus oritur»[9]. Тремя начальными словами этими, если позабыть или по невежеству не понять их аллегорического значения, выражается как раз то мифологическое представление, которое поклонники солнечных культов искони соединяли с зимним переломом года. Лучшая и гуманнейшая часть римского общества, — как отчасти соглашаются с тем и языческие писатели, — не слишком верила в справедливость диких клевет на христиан, как врагов рода человеческого, взводимых, главным образом, ревностью иудейских общин. Зато в этом избранном большом свете существовала тенденция считать христиан сектою солнцепоклонников — как бы фракцией митраитов.
Вот что пишет по этому поводу Тертуллиан: «Иные с большею вероятностью и благоразумием полагают, что солнце — наш бог. В таком случае следовало бы нас причислить к персам (т. е. митраитам), хотя мы и не поклоняемся, подобно им, образу солнца на наших щитах». Однако, и сам Тертуллиан жалуется, что многие христиане, под предлогом восхищения небесными светилами, «шевелят губами по направлению к восходящему солнцу». Папа Лев Великий поддерживает обвинение, упрекая некоторых христиан, что, прежде чем войти в базилику св. Петра, или поднимаясь на вершину гор, они обращаются к восходящему солнцу и кланяются ему. Это происходит, — говорит он, — частью от невежества, частью от духа язычества. Следует заметить при этом, что обычай молиться на восток — так называемая ориентация — развился в христианских общинах гораздо позже времён апостольских: по крайней мере, ранних указаний на его господство и обязательность мы не имеем. Это — наслоение II и III веков, несомненный результат общения с другими монотеистическими культами: иудаизмом, митраизмом и т. д. «Обратившись на восток, мы входим в общение с Солнцем правды», учит бл. Иероним. Запад противопоставляется востоку, как отчизна тьмы — отчизне света, как сатана — Христу. Св. Кирилл Иерусалимский поясняет, толкуя таинство крещения: «Солнечный закат есть образ тьмы, а сатана есть тьма, и сила его во тьме; поэтому, чтобы отречься от господина тьмы, крещаемого символически обращают лицом на запад», при чём он обязан исполнить известные угрожающие обряды — дунуть и плюнуть на сатану и т. п. Таким образом, духовный антитез вечного зла, погубляющего мир, вечному добру, его Искупителю, всецело выливается, через русло вдохновенной метафоры, в наглядный физический антитез мрака наступающей ночи сиянию восходящего солнца. Св. Киприан, епископ карфагенский, особенно настаивает на молитве по захождении солнца. «Понеже Христос есть истинное солнце и день истинный и надлежит молить Его, да приидет на нас свет дня естественного так же, как и вечного дня грядущей жизни»… «Слава Тебе показавшему нам свет!» первое утреннее приветствие церковной службы: тёплое благодарение всего христианского общества за избавление от власти демонической ночи. В знаменитом памфлете Цельза против христиан, последние порицались, между прочим, за то, что не поют возвышенных гимнов Аполлону и Минерве и, следовательно, равнодушны и неблагодарны к благодеяниям божественной мудрости. Ориген, в опровержении своём на памфлет, счёл нужным и важным защитить свою общину от этого — очевидно, по условиям времени, очень щекотливого — обвинения, противопоставив возвышенным языческим гимнам несравненно более возвышенный гимн христианский: «Слава в Вышних Богу» — воспеваемый в конце всенощного бдения, т. е. в первые века христианства — на восходе солнца. Уже одна эта потребность оправдаться в неимении солнечного гимна знаменует, насколько тяжёлым представлялось подобное обвинение Оригену, как настоятельно и необходимо было показать его вздорность среде христиан-прозелитов и образованных язычников, для которых предназначался памфлет Цельза.
«Приносящий жертву богам, кроме одного Господа, да будет истреблён!» таков был лозунг христианства, завещанный ему, как духовное наследие, от Пятикнижия Моисеева. Но суровый лозунг смягчался на Востоке и в Египте, под влиянием привычки к солнечному культу. Снисходительность эта сказывалась, в особенности, в сектах гностических, Востоку же и обязанных своим происхождением. Гностицизм, — вообще, странный компромисс-межеумок, возникший между философским наследием язычества и христианским обетованием. Легендарный отец его, Симон-Волхв, пытавшийся за деньги купить дары Духа Святого, — прообраз всего гностицизма: маг-идеалист, с огромною фантазиею и слабою поверочною логикою, погрязший — вследствие такого противопоставления умственных дарований — в грубом дуализме… Инстинкт зовёт его к свету Откровения, а косность привычки и образования тянут к полушарлатанскому, полуубеждённому ведовству. Гностики пытались примирить язычество с христианством. Известно, что они настолько усвоили себе Митру, что превратили его имя в мистический талисман и вывели из него, при незначительном видоизменении букв, входящих в состав его имени, таинственную цифру солнечного года 365. Св. Августин упоминает об одной последовательнице секты Карпократа, Марцеллине, имевшей в своей молельне, рядом с образом Христа, изваяние Пифагора. Тертуллиан издевается над валентинианами, что они подражают элевзинским таинствам. Общеизвестна, наконец, классическая острота императора Адриана, сказанная для характеристики Александрии: «Там, поклоняющиеся Серапису, — суть христиане, а те, кто называют себя епископами Христа, — посвящены Серапису» (Illic qui Serapem colunt christiani sunt et devoti sunt Serapi, qui se Christi episcopos dicunt). Образцов «солнечного двоеверия», в роде приведённых выше из Тертуллиана и Льва Великого, можно подобрать сколько угодно. Да не надо для этого углубляться и в древность. По свидетельству Тейлора, ещё недавно в Армении существовала секта так называемых якобигских христиан, которые, с полною искренностью и глубоким благочестием, сливали тёплую веру в Спасителя мира с откровенным культом видимого солнца. Так что Робертсон может быть и прав, когда утверждает, что, стерев митраизм с лица земли, как учение официальное, христианство вовсе не уничтожило его, а лишь видоизменило, приняв многие обряды его, символы и теории в свои недра. Следы митраизма, говорит названный английский историк, сохранились доселе в ритуале католической церкви и даже в надписи, гордо красующейся на первом храме христианского Рима.
Один из поводов считать христиан солнцепоклонниками язычники находили в том, что первый день недели, воскресенье, известен был в христианских общинах под аллегорическим наименованием «Dies Solis» («День Солнца Правды»); что опять таки сводило их в родство с митраитами, у которых первый день был посвящён Солнцу и Митре и назывался Днём Господним. «Если мы предаёмся радости в так называемый день солнца, — говорит Тертуллиан, — то причиною тому совсем не то, чтобы мы поклонялись солнцу». Название Dies Solis заимствовано, конечно, из языческого греко-римского календаря. «Распяли Христа накануне Сатурнова дня (т. е. субботы) — говорит Юстин Философ, а в день после Сатурнова дня, т. е. в день солнца, он явился апостолам». Воспоминание о языческих обрядах, свершавшихся в день солнца, парализовалось для христиан противопоставлением библейской мысли о сотворении в этот день мира со светилами небесными и аплегорического представления о вторичном воссоздании мира, духовном, чрез воскресение Христа — Солнца правды, поклоняемого всеми христианами. День солнца и Юстин, и Тертуллиан назначают, как срок для общих крещений. Но крещения совершались и, надо думать, с ещё большею торжественностью, — и по великим праздникам Пасхи, Пятидесятницы, а когда установился и сразу прочно привился в народе праздник Рождества Христова, то и в Рождество. Если крещение с охотою производилось и считалось особенно благодатным в Dies Solis, тем охотнее подвергались ему, тем большей благодати ждали от него для себя те, кто крестились в Dies Natalis Solis Invicti, — обновляя себя к духовному возрождению одновременно и подобно тому, как солнце обновляло в тот же день свои силы к новому годовому кругу. Уже одного включения в рождественские службы исконного, вдохновенного гимна крестильного — «Елицы во Христа креститеся, во Христа облекостеся» — достаточно, чтобы признать, что старинный день «Рождества Непобедимого Солнца» стал днём великих побед истины христианской, великих массовых присоединений новых верующих сил к благодатной рати неугасимого Солнца Правды, — Света, что и во тьме светит.