Открыть главное меню

I
автор Максим Горький (1868—1936)
Из цикла «Рассказы о героях». Дата создания: 1930. Источник: М. Горький. Избранные произведения в трёх томах. Том I • Рассказы и повести. М., 1972, изд. «Художественная литература».


Attention yellow.png Этот текст содержит ненормативную лексику.
Содержание этой страницы или секции некоторым читателям может показаться непристойным или оскорбительным.

Чем дальше к моря, тем все шире, спокойней Волга. Степной левый берег тает в лунном тумане, от глинистых обрывов правого на реку легли густые тени, и красные, белые огоньки баканов особенно ярко горят на маслено-черных полотнищах теней. Поперек и немножко наискось реки легла, зыблется, сверкает широкая тропа, точно стая серебряных рыб преградила путь теплоходу. Черный правый берег быстро уплывает вдаль, иногда на хребте его заметны редкие холмики домов, они похожи на степные могилы. За кормою теплохода туманнее, темнее, чем впереди, и этим создаётся фантастическое впечатление: река течёт в гору. Расстилая по воде парчовые отблески своих огней, теплоход скользит почти бесшумно, шумок за кормою мягко ласков, и воздух тоже ласковый — гладит лицо, точно рука ребёнка.

На корме сдержанно беседуют человек десять бессонных людей. Особенно чётко слышен высокий, напористый голосок:

— А я скажу: человек со страха умира-ат..

В слове «умирает» он растянул звук «а» по-костромски. Ему возражают пренебрежительно, насмешливо, задорно:

— Смешно говорите, гражданин!

— В боях не бывал!

Напоминают о тифе, голоде, о тяжести труда, сокращающей жизнь человека. Усатый, окутанный парусиной, сидя плечо в плечо с толстой женщиной, сердито спрашивает:

— А старость?

Костромич молчит, ожидая конца возражений. Это — самый знаменитый пассажир. Он сел в Нижнем и едет четвертые сутки. Большинство пассажиров проводят на пароходе дни своих отпусков, это всё советские служащие: они одеты чистенько, и среди них он обращает на себя внимание тем, что очень неказист, растрепан, ка-то весь измят, сильно прихрамывает на правую ногу и вообще — поломан. Ему, наверное, лет пятьдесят, даже больше. Среднего роста, сухотелый, с коричневой жилистой шеей, с рыжеватой, полуседой бородкой на красном лице; из-под вздёрнутых бровей смотрят голубые глаза, смотрят эдаким испытующим взглядом и как будто упрекают. Трудно догадаться — чем он живет? Похож на мастерового, который когда-то был «хозяином». Руки у него беспокойные, он шевелит губами, как бы припоминая или высчитывая что-то; очень боек, но — не веселый.

Часа через два после того, как появился он на палубе теплохода, он обежал её, бесцеремонно разглядывая верхних пассажиров, и спросил матроса:

— А с верхних-то сколько берут до Астрахани?

И через некоторое время его певучий голос внятно выговаривал на нижней палубе:

— Конечно, — легкое наверх выплывает, подымается, тяжёлое — у земли живёт. Ну, теперь поставлено — правильно: за легкую жизнь — плати вчетверо.

Нельзя сказать, что этот человек болтлив или что он добродушен, но ясно чувствуется, что он обеспокоен заботой рассказывать, объяснять людям все, что он видел, видит, узнал и узнает. У него есть свои слова, видимо, они ему не дешево стоят, и он торопится сказать их людям, может быть, для того, чтобы крепче убедиться в правоте своих слов. Прихрамывая, он подходит к беседующим, минутку-две слушает молча и вдруг звонко говорит нечто, не совсем обычное:

— Теперь, гражданин, так пошло: ты — для меня, я — для тебя, дело у нас общее, моё к твоему пришито, твоё к моему. Мы с тобой — как две штанины. Ты мне — не барин, я тебе — не слуга. Так ли?

Гражданин несколько ошарашен неожиданным вмешательством странного человека и смотрит на него очень неблагосклонно. Пожилая женщина, в красной повязке на голове, говорит, вздыхая:

— Так-то так, да туго это понимают!

— Не понимают — это которые назад пятятся, вперед задницей живут, — отвечает хромой, махнув рукою на темный берег: теплоход поворачивал кормой к нему.

— Верно, — соглашается женщина и предлагает: — Присаживайся к нам, товарищ!

Он остался на ногах, и через две-три минуты высокий голос его четко произнёс:

— Всякое дело людями ставится, людями и славится.

Прозвучало это как поговорка, но поговорка, только что придуманная им и неожиданная для него.

Вот так он четвертые сутки и поджигает разговоры, неутомимо добиваясь чего-то. И теперь, внимательно выслушав все возражения против его слов о том, что «человек умирает со страха», он говорит, предостерегающе подняв руку:

— Старики, конешно, от разрушения системы тела мрут, а некотора-а часть молодых — от своей резвости. Так ведь я — не про всех людей, я про господ говорил. Господа смерти боялись, как, примерно, малые ребята ночной темноты. Я господ довольно хорошо знаю: жили они — не весело, веселились — скушно…

— Откуда бы тебе знать это? — иронически спрашивает усатый человек. — На лакея ты не похож…

Молодой парень в шинели и шлеме резко спрашивает:

— Позвольте, гражданин! При чём тут обидное слово — лакей?

— Есть пословица: для лакея — нет… людей.

— Пословицы ваши оставьте при себе.

Присоединяется еще один голос:

— Пословица ваша сочинена тогда, когда лакея за человека не считали…

— Довольно, граждане!

Хромой терпеливо ждет, выбирая из коробки папиросу, потом говорит:

— Я тебе, гражданин, пословиц сколько угодно насорю, ну — толку между нами от этого не много будет. Это ведь неверно, что «пословица ве не сломится».

Красноармеец перебивает его:

— Насчет страха — тоже неверно. Это теперь буржуазия смерти боится, а раньше…

— И раньше, — настойчиво говорит хромой, раскурив папиросу. Я обстановку жизни изнутри знаю, в Питере полотером был…

— Ну, если так, — проговорил усатый и усмехнулся.

— Вот те и так! До тринадцати годов я, по сиротству, пастушонком был, а после крестный батька прибыл в село, да и похитил меня, как бирюк барашка. Четыре года я и выплясывал со щёточкой на ноге по квартирам, ресторанам, по публичным домам тоже. В Питере тогда особо роскошные бардачки был, куда тайно от мужьев настоящие барышни приезжали, ну и мужья тоже тайно от них. Я все четыре года во дворе такого бардачка прожил, в подвале, стало быть, мог кое-что видеть…


Курил хромой торопливо, заглатывал дым глубоко, из-под его желтых растрепанных усов дым летел так, точно человек этот загорелся изнутри и вот сейчас начинает выдыхать уже не дым, а огонь.

— И в боях я во всяких бывал, — обратился он в сторону красноармейца. — Я, браток, повоевал так, как тебе, пожалуй, не придётся, да я тебе и не желаю. Под Ляояном был, бежал оттуда так, что сапоги насквозь пропотели…

Кто-то засмеялся, толстая женщина спросила:

— Что же вы — гордитесь этим?

— Нет, зачем? — звонко ответил рассказчик. У меня, для гордостей, другое есть, георгиевский кавалер, два креста получил, когда метался на фронтах от Черновицы города до Риги даже. Там ранен два раза, в своей, за Советы, — два, для гордостей — хватит!

— За что кресты получили? — спросил усатый.

— Один — за разведку и пулемет захватил, другой — рота присудила, — быстро, но как будто неохотно ответил хромой; плюнув в ладонь, он погасил окурок в слюне и, швырнув его за борт, помолчал.

Обнявшись, тихонько напевая, подошли две девицы. Одна сказала:

— Смотри — лодка, точно таракан…

— Огоньки на берегу, — задумчиво сказала другая, а красноармеец спросил что-то о пулемете.

— Да так это, случайно, — нехотя сказал хромой воин. — Послали нас троих, в разведку, я — за старшего… Ночь, конечно, австрияки не так далеко, шевелились они чего-то… Это ещё в самом начале войны было. Ползём. Впереди, за кустами, кашлянул человек, оказалось — пулемётное гнездышко, вроде секрет. Пятеро были там. Одного — взяли, он по-русски мог понимать, ветеринар оказался. Нашего одного тоже там оставили, потому что погоня началась, а он — раненый, а у нас — пулемет. Проступок этот сочли за храбрость, даже приказ по полку был читан.

— Ногу когда испортили? — спросил красноармеец.

— Это уже когда господина Деникина гнали, — очень оживлённо заговорил хромой. — Ногу я упрямством спас, директор решил отрезать ее. Я его уговариваю: оставь, заживет! Он, конешно, торопится, вокруг его сотни людей плачут, он сам плакать готов. Я бы, на его месте, топором руки, ноги рубил, от жалости. Ну, поверил он мне, нога-то — вот!

— Герой, значит, вы, — сказала одна из девиц.

— В гражданскую войну за Советы мы все герои были…

Усатый человек напомнил:

— Ну не все, бывало, и бегали, как под Ляояном, и в плен сдавались…

— Когда бегали — не видал, а в плен и сам сдавался, — быстро ответил рассказчик. — Сдашься, а после переведешь десятка два-три на свой фронт. Переводили и больше.

— Вы — крестьянин? — спросила женщина.

— Все люди — из крестьян, как наука доказыва-ат…

Красноармеец спросил:

— В партии?

— На кой нужно ей эдаких-то? В партии ерши грамотные. А меня недостача стеснила, грамоты не знал я почти до сорока лет. Читать, писать у безделья научился, когда раненый лежал. Товарищи застыдили: «Как же это ты, Заусайлов? Учись скорее, голова!» Ну, выучили, маракую немножко. После жалели: «Кабы ты, голова, до революции грамоту знал, может, полезным командиром служил бы». А почем я знал, что революция будет? В ту революцию, после японской войны, я об одном думал: в деревню воротиться, в пастухи, а на место того попал в дисциплинарную роту, в Омск.

Красноармеец засмеялся, ему вторил еще кто-то, а усатый человек поучительно сказал:

— В грамоте ты, брат, действительно слабоват, говоришь — проступок, а надобно — поступок…

— Сойдёт и так, — отмахнулся от него солдат, снова доставая папиросу, а красноармеец подвинулся ближе к нему и спросил:

— За что в дисциплинарную роту?

— Четверых — за то, что не досмотрели арестованного, меня — за то, что не стрелял; он выскочил из вагона, бежит по путям, а я у паровоза на часах, ну, вижу: идет человек очень поспешно, так ведь тогда все поспешно ходили, великая суматоха была на всех станциях. На суде подпоручик Измайлов доказывает: «Я ему кричал — стреляй!» Судья спрашивает: «Кричал?» — «Так точно!» — «Почему же ты не стрелял?» — «Не видел — в кого надо». — «Ты, что ж — не узнал арестанта?» — «Так точно, не узнал». — «Как же ты, говорит, ехал в одном вагоне с ним три станции конвоиром, а не узнал? Ты, говорит, напрасно притворяешься дураком». Ну, потом требовал: расстрелять. Однако никто не расстреляли…

Он засмеялся очень звонким, молодым смехом и сказал, качая головой:

— Суматошное время было!

— А ты, дядя, не плох, — похвалил красноармеец, хлопнув ладонью его по колену. — Чем теперь занимаешься?

— Пчелой. На опытной станции пчеловодством. Дело — любопытное, знаешь. Делу этому обучил меня в Тамбове старик один, сволочь был он, к слову сказать, ну, а в своем деле — Соломон-мудрец!

Заусайлов говорил все более оживленно и весело, как будто похвала красноармейца подбодрила его.

Толстая женщина ушла, усатый сосед ее сказал:

— Я сейчас приду.

Но тотчас встал и тоже ушел, а на его место, на связку каната, присела девушка, которой лодка показалась похожей на таракана.

— С пчелами он такое выделывал — в цирке не увидишь эдакого! — продолжил Заусайлов и причмокнул. — Сам он был насекомая вредная и достиг своей законной точки — шлепнули его в двадцать первом за службу бандитам. Мне в этом деле пятый раз попало — голову проломили. Ну, это уж я не считаю, потому — время было мирное, не война. Да и сам виноват: любопытен, разведку люблю; я и в нашей армии ловким считался на это дело.

— В нашей — в Красной? — тихонько спросила девушка.

— Ну да. Другой армии у нас нету. Хотя и в той — тоже. Там, конешно, по нужде, по приказу, а у нас по своей охоте.

Он замолчал, задумался. Вышла женщина с мальчиком лет семи-восьми; мальчик тощий, бледненький, видимо, больной.

— Не спит? — спросила девушка.

— Никак!

— Я к тебе хочу, — сердито заявил мальчуган, прижимаясь к девушке; она сказала:

— Садись и слушай, — вот человек интересно рассказывает.

— Этот? — спросил мальчик, указав на красноармейца.

— Другой.

Мальчик посмотрел на Заусайлова и разочарованно протянул:

— Ну-у… Он старый…

Красноармеец привлек мальчугана к себе.

— Стар, да хорош, куда хошь пошлешь, — отозвался Заусайлов, а красноармеец, посадив мальчика на колен себе, спросил:

— Как же ты, товарищ, к бандитам попал?

— А я их выяснил, потом — они меня. Суть дела такая: вижу я — похаживают на пчельник какие-то однородные люди, волчьей повадки, все невеселые такие. Я и говорю товарищам в городе: подозрительно, ребята! Ну, они мне — задание: доказывай, что сочувствуешь! Доказать это — легче легкого: народ темный, озабоченный до глупости. Поумнее других коновал был, артиллерист, постарше меня лет на пятнадцать — двадцать. Практику с лошадями ему запретили, ну, он и обиделся. К тому же — пьяница. В шайке этой он вроде штабного был, а кроме его, еще солдат ростовского полка, гренадер, замечательный гармонист.

Мальчуган прижался щекою к плечу красноармейца и задремал, а девушка, облокотясь о свои колени, сжав лицо ладонями, смотрела за борт, высоко подняв брови. Теплоход шел близко к правому берегу, мимо лобастого холма, под холмом рассеяно большое село: один порядок его домов заключен, как строчка в скобки, между двух церквей. С левого борта — мохнатая отмель, на ней — черный кустарник, и все это быстро двигается назад, точно спрятаться хочет.

— Банда — небольшая, человек полсотни что ли. Командовал чиновник какой-то, лесничий, кажись, так себе, сукин сын. Однако — недоверчивый. Ну вот, они трое приказывают мне: узнай то, узнай это. Товарищи говорят мне, чт́о я могу знать, чего — не могу. Действовали они рассеянно: десяток там, десяток — в ином месте, людей наших бьют, школу сожгли, вообще живут разбоем. Задание у меня, чтоб они собрались в кулачок, а наши накрыли бы их сразу всех, как птичек сетью. Сделана была для них заманочка… помнится — в Борисоглебском уезде на маслобойке, что ли. Поверили они мне, начали стягивать силы. Черт его знает почему, старик догадался и вдруг явись, как злой дух, раньше, чем они успели собраться, однако — тридцать четыре сошлось. Начал он сеять смуту, дескать, надобно проверить, да погодить, да посмотреть. Вижу — развалит он всё дело, говорю нашим: «Берите, сколько есть!» Они за спиной у меня были в небольшом числе. Тут меня ручкой револьвера — по голове. Вот и вся недолга история!

— О, господи! — вздохнула женщина. — когда все это кончится?

— Когда прикончим, тогда и кончится, — задорно откликнулся рассказчик. женщина махнула на него рукой и ушла.

— А ведь верно, вы в самом деле — герой, — весело и одобрительно сказал красноармеец. Мальчик встрепенулся, капризно спросил:

— Что ты кричишь?

— Извини, не буду, — отозвался красноармеец. — Строгий какой!.. Чужой вам? — спросил он девушку.

— Племянник, — ответила она. — Иди-ка спать, Саша.

— Не хочу. Там — храпит какой-то.

Он снова прижался к плечу красноармейца, а Заусайлов вполголоса повторил:

— Саша…

И, вздохнув, покачиваясь, потирая колени ладонями, заговорил тише, медленнее

— Ты, товарищ, говоришь — герой. Слово будто не подходящее нашему брату, — свое защища-ам, ну ведь и бандиты, кулаки — свое. Верно?

Мальчик снова встрепенулся и громко, как бы с гордостью, сказал:

— У меня отца кулаки убили. Я видел — как. Мы приехали из города папа вылез ворота отворять, а они на него напали пьяные, два, а я уже проснулся, закричал. Они его палками.

— Вот оно как, — сказал Заусайлов.

— Н-да, — угрюмо откликнулся красноармеец, а девушка сказала:

— В третьем году, а он — помнит.

— Я помню, — подтвердил мальчик, тряхнув головой.

— Расти он перестал после того, — продолжала девушка, вздыхая, — двенадцатый год ему.

— Вырасту, — хмуро пообещал мальчуган. Заусайлов пошлепал его по колену и потребовал:

— Так и помни!

— Вот они, дела-то, — пробормотал красноармеец. — Учительница будете?

— Да. Мы обе, с его матерью.

— Сестра вам?

— Жена брата.

— Убитого?

— Да.

Все замолчали. Красноармеец, расстегнув шинель, прикрыл мальчика и прижал его к себе плотнее.

— Вот оно, геройство, — снова заговорил Заусайлов. — Оно у нас — везде, товарищ.

Щупая пальцами папиросы в коробке, он, негромко и не торопясь, заговорил:

— Я могу хвастануть — знал героя. У нас в отряде парень был, тоже — Саша. Сашок звали его, туляк он, медная душа. Весёлый был и — куда хошь сунь, везде он на своем месте. Личностью маленько на тебя схож был, тоже крепыш и зубастенький, как хорек. Ты — кавалерия?

— Да.

— То-то шинель длинна. И — аккуратен.

Закурив, он продолжал, снова оживляясь:

— Был он семинарист, Сашок, из недоучек; сказывал, что выгнали его за резвость. Однако — сильно образованный. Он меня и многих в безбожники обратил, мастак был насчет леригии, очень убедительный. Бога знал, как богатого соседа, и так доказывал, что бог жить мешает, что не хочешь, а — веришь. Н-ну, вот…

— Случилось так, что заскочил сгоряча наш отряд далеконько. За Курском это было, Деникина гнали. Вообще перепуталась обстановка, непонятно: где — они, где наши. Товарии говоря: «Ну-ка, Заусайлов, сходи, сообрази, кто у нас с левого блока? И — сколько? Возьми себе, по вкусу, одного, двух парней». Это, конешно, так и надо по моей безграмотности. Взял я Сашка и Василия Климова, — осанистый был мужчина, вроде старшего дворника, — в Питере в царевы годы бывали такие дворники: он, сукин сын, дворник, а осанка — церковного старосты.