Разрыв : Отрывок из романа «Подводный камень»
автор Михаил Васильевич Авдеев
Источник: «Современник», 1860, № 3 (НЭБ)

 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Комлев, в ожидании ответа на письмо к Наташе, долго ходил по комнатам. Чтобы умерить волнение и лучше владеть собою, он бросился на диван и лежал на нём неподвижно, болезненно прислушиваясь к малейшему шуму на улице и боясь пошевельнуться, чтобы не пропустить топота знакомой лошади. Но волнение не уменьшалось; он слышал как сердце стучало в груди и вздрагивало при малейшем шорохе. В этом ожидании до него тотчас дошел стук подъехавшего экипажа и он узнал голос Соковлина. Это обстоятельство, конечно, было не такого рода, чтобы могло успокоить его. Хотя он не был уверен, что Соковлину известны его отношения к Наташе, но он мог подозревать это и притом — на воре шапка горит — зачем бы ни приехал Соковлин, ему тяжело было видеть его в эту минуту. Но у него не было недостатка в решимости и он поспешил навстречу приехавшему, не зная сам, как он должен его встретить: как врага или как приятеля.

Комлев если не похудел, то побледнел за это время. Эта бледность лица не могла однако ж скрыть того лихорадочного одушевления, которым невольно просвечивает всякое сильное волнение. Но несмотря на то, черты лица его были тверды и спокойны; взгляд смотрел прямо и открыто; видно было, что Комлев вполне владел собою.

Отворив дверь, Комлев затруднился исполнением самой обыкновенной вещи, которая однако ж сразу должна была выказать характер их отношений. Он не знал, подать ли руку Соковлину или нет. Но взглянув на лицо его, он уже знал, какого рода будет их встреча. Он молча пригласил его рукою войти в кабинет и дал ему дорогу.

Комната, в которую вошли они, была заставлена большим столом, беспорядочно заваленным книгами, с маленьким свободным местечком для письма и письменных принадлежностей. Прежде эта комната была гостиною; но классический диван у внутренней стены с овальным перед ним столом был изгнан и заменен широким турецким диваном и кой-какою покойною мебелью. Разбросанные книги лежали в разных местах. Комлев сбросил некоторые, указал Соковлину на кресло и придвинул ему ящик с сигарами.

— Мы одни? спросил Соковлин, опускаясь в кресло.

— Совершенно! отвечал Комлев и притворил дверь.

Он взял сигару и сел против Соковлина. Они оба замолчали.

«Ага, будет объяснение!» подумал Комлев, но лицо его не шевельнулось.

По странному свойству некоторых положений, Соковлин был более смущен, чем Комлев. Его смущало не то, что он, передумав в течение дороги сотню посторонних вещей, не подумал, какого рода объяснение хочет иметь от Комлева и с чего должен начать. Нет! несмотря на враждебное чувство к Комлеву, несмотря на сознание, что если между ними двоими есть обвинитель и обвиняемый, то, конечно, ему по всем правам принадлежит роль первого, — Соковлину было совестно и больно приступить к предмету разговора, как иногда совестно показать постороннему свою рану или телесный недостаток. Нет ничего оскорбительнее для самолюбия мужчины или женщины, как сознать себя оставленным, но еще больнее, когда при этом не имеешь утешительного права бросить грязью в свой изменчивый кумир.

В смуглом лице Соковлина заиграла слабая краска; от досады ли, негодования или стыда — он закусил губу, как лошадь, которая закусывает удила, когда хочет освободиться от гнета, но скоро совладел с собою.

— Жена мне сказала, начал он тихо и медленно, но голос его был неровен: — что вы любите друг друга, и он выговорил последние слова особенно отчетливо потому именно, что ему больно было их выговорить. — Вы можете из этого заключить, продолжал он: — что она не принадлежит к тем женщинам, которые любят и мужа, и любовника, или терпят одного при другом. Я не стесняю ни её чувств, ни действий — но её положение мне близко, и я приехал спросить вас, что вы теперь намерены делать?

И Соковлин прямо глядел в лицо Комлева.

За Комлевым была очередь смутиться.

— Когда любишь, отвечал он, пожав плечами: — то не задаешь себе вопросов и целей: любовь сама по себе цель!.. Впрочем, если бы я и имел какие-нибудь предположения, то должен сообщить их Наталье Дмитриевне и сообразоваться с её желаниями, а я на это не имел ни времени, ни случая…

Соковлин все время не спускал глаз с Комлева и следил за движением каждого нерва на его лице, точно в первый раз он видел его: он думал, как Наташа будет цаловать это лицо.

— Я полагал, продолжал Соковлин тем же тоном, когда тот кончил: — что вы не принадлежите к тем… очень юным или всегда юным господам, которые смотрят легко на подобного рода вещи или просто никак не смотрят на них… Я думал, что прежде нежели разрушать семейное счастье, или если вы не допускали его, то по крайней мере прочное общественное положение любимой женщины — вы подумали, чем можете ей заменить его…

— Как же вы хотите, мягко возразил Комлев: — чтоб я распоряжался судьбой замужней женщины, не спросив ни её намерений, не зная наконец ваших, от которых она более зависит, чем от меня.

— Хорошо-с! сказал Соковлин. — Я вам скажу мои намерения. Чтобы ничем не стеснять Наталью Дмитриевну, я буду хлопотать о разводе с ней. Когда получу его, вы на ней можете жениться. Так-с? спросил Соковлин.

Комлев с минуту подумал.

— Я на ней не женюсь! твердо сказал он.

— Это отчего? быстро вставая, спросил Соковлин и вся кровь бросилась ему в голову. — Вы, значит, не уважаете ее?

— Напротив! я никому не уступлю в уважении к ней, но тем не менее не женюсь, тоже вставая и заложив руку за борт сюртука, сказал Комлев.

Соковлин вопросительно посмотрел ему в глаза.

— Не женюсь потому, спокойно продолжал Комлев: — что женитьба и любовь по моему две вещи разные. У меня есть свои убеждения о браке и они вам известны. Я жениться не располагал и теперь не вижу причин изменять свои намерения.

— Вы находите, что гораздо удобнее любить чужую жену, не принимая на себя никаких обязательств? спросил Соковлин, прищурив глаза и впиваясь в него взглядом. — А муж между тем прикрывает её бесчестье. Флаг прикрывает товар? не правда ли?

И в глазах Соковлина сверкнула злобная ирония.

— Нет-с не так! с твердым убеждением возразил Комлев, стараясь казаться как можно покойнее. — Я полагаю напротив, что нет ничего неудобнее, и поверьте тяжелее, как любить не свободную женщину, особенно когда не имеешь права не уважать её мужа! Но не теперь, когда вы сами видите, к каким безвыходным положениям могут привести обязательства в деле чувств — вы можете требовать их от меня. Послушайте, Сергей Иваныч! Я хоть невольно, но стал на вашей дороге и знаю чего вам это стоит… Вы имеете полное право ненавидеть меня… извиняться мне было бы смешно, да и не в чем… Вы, может быть, хотите, чтобы один из нас не жил?..

У Соковлина точно искра какая-то зловещая вспыхнула в глазах, но тотчас же и потухла. Он вместо ответа пожал только плечами, как будто хотел сказать, — к чему? да и что из этого?..

— Я знаю, что должен быть снисходителен даже… и к горьким словам, продолжал Комлев: — но… они нейдут между нами!.. Я понимаю, что должен сделать все… что могу… Комлев затруднился в выражения — чтобы оградить ваше имя…

Соковлин посмотрел на него снисходительно, мягко даже, но таким взглядом, которым взрослый смотрит на лепет младенца. Комлев невольно остановился.

— Нет! Вы меня не понимаете! сказал Соковлин тихо; но совсем упавшим голосом. — Я столько теряю тут, что об моем имени мне нечего думать, да и она никогда не уронить его… Нет! я приехал говорить с вами о той, которая мне дороже себя и которую вы лишаете семьи, спокойствия, уважения… Я не о себе приехал говорить! добавил Соковлин и в словах его было столько глубокого безвыходного горя, что Комлев невольно опустил глаза.

— Хотите! нерешительно сказал он, весь покраснев и в горле что-то сдавило его: — хотите — я готов уехать! Но она?

Соковлин смутно посмотрел на него и долго не отвечал.

— Переговорите с ней! проговорил он наконец, не глядя на Комлева, как-то вскользь, как будто про себя и не то было это дозволение, не то настояние, не то просьба…

Он повернулся и поспешно, сконфуженно вышел.

——————

Соковлин возвращался в свое Никольское, как растерянный. У него не было ни одной определенной мысли, в голове что-то шевелилось, кружилось смутно, но не связывалось, не выяснялось. Он только помнил свои последние слова и несколько раз машинально повторял про себя: «поговорите с ней».

Он очнулся, когда экипаж остановился у его подъезда. Он вышел, спросил встретившего его слугу: «что барыня?» и, не расслыхав ответа, велел спросить можно ли войти к ней. Слуга ушел, а он стал похаживать по зале, но так нерешительно, как будто был в чужой приемной и ждал выхода очень большой особы. Чрез несколько минут вместо ответа дверь из Наташина кабинета отворилась и она сама показалась в ней.

Наташа была очень бледна и слаба, но не так безжизненна и подавлена горем, как прежде. Напротив, она была в тревожной подвижности. Вся взволнованная, она сделала несколько шагов на встречу мужа и остановилась, опираясь на кресло, стоявшее на середине комнаты.

Боже мой! сколько смущения и стыдливости было в этой встрече мужа с женою! Отражая до последних сил удар падавший на их счастье и теперь невольно склоняясь под его тяжестью, делали ли они бесчестное дело? Но понятия, всосанные с молоком матери; но весь строй окружающей жизни и общественных условий, как хор угрюмых и злобных старух, восстают и смущают своими криками те побуждения, которые не ладят с их правилами.

Не имея сил начать прямо с дела, Соковлин обратил внимание на слабость Наташи.

— За чем вышла? За чем? Тебе надо успокоиться! хлопотливо, с озабоченностью няньки говорил Соковлин: — сядь по крайней мере!

Наташа опустилась в кресло: у неё в самом деле подкашивались ноги.

Соковлин осмотрелся кругом.

— Ну, я был у него, сказал он тихо, как будто отдавая ей отчет в поручении. — Я говорил ему, что готов выхлопотать развод, чтобы он мог жениться на тебе… но… он не согласился.

Соковлин робко взглянул на Наташу.

Она вся вспыхнула.

— Я это говорю не для того, торопливо заговорил опять Соковлин, — чтобы осуждать его! Нет! он имеет на это свои причины; он тебе скажет их…

— Я сама этого не хочу! нетерпеливо сказала Наташа, перебивая его. Я знаю клятвы! Довольно и одного обманывать!

— Какой же тут обман? где же обман? Разве ты обманула меня? спрашивал он, с ребяческой наивностью поглядывая на нее.

— Не все ли равно! едва слышно проговорила Наташа.

— Совсем не все равно! Но ты успокойся и переговори с ним. Да! условьтесь с ним, повидайтесь. Я сказал ему, чтобы он переговорил с тобою. Пошли к нему!

Наташа поглядела на него таким взглядом, что он весь смутился и замигал глазами, чтобы не заплакать.

— Да! торопливо проговорил он: — переговори с ним, условьтесь, спишитесь, но только успокойся прежде! поди ляг… я к тебе Машу пошлю!..

И он поспешно вышел, велел мимоходом послать горничную и поскорее захлопнул за собою дверь в кабинет, что бы громко не разрыдаться.

——————
 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Если иногда, выражаясь про некоторые счастливые мужские натуры, в роде собакевичевской, называют их железными, то женские почти все без исключения можно назвать стальными. Они именно обладают той упругостью стали, которая не мешает им гнуться под малейшим гнетом и также легко выпрямляться после сильнейшего.

Кто бы увидал, например, накануне Наташу, до того измученную долгой внутренней борьбой, что такого неважного потрясения, как записка Комлева, достаточно было, чтобы довести ее до нервного припадка и кто бы следил потом за ней в этот день, тот бы имел случай убедиться в этой эластичности женской натуры.

Едва придя в себя от обморока, она узнала, что муж её поехал к Комлеву. Она не знала с какими намерениями Соковлин поехал к нему, тем более, что и сам Соковлин не мог бы сказать, чем кончится это свидание. Она могла ожидать ссоры, взрыва, может быть дуэли. Следовательно, время ожидания было совсем не такого рода, чтобы могло успокоить ее. Но у неё достало сил его выдержать и выйти к мужу, чтобы узнать последствия. Разговор с мужем глубоко взволновал и растрогал ее. Она сама готова была пожертвовать своим чувством к Комлеву чего бы ей это ни стоило. Она тотчас написала к нему. Ответ, разумеется, не заставил ждать себя. Впрочем, должно полагать она осталась им недовольна, потому что снова написала Комлеву, но ответом на эту записку переписка прекратилась и, кажется, довольно неприязненно, потому что человеку, который привез ее, велено было Комлевым отдать ее и не ждать ответа.

Наступил между тем вечер, а Комлев не приезжал. Почему он не хотел приехать, просто и прямо, чтобы личным свиданием разъяснить свои отношения, — неизвестно. Может быть, они решились расстаться невидавшись или Комлев считал неприличным явиться в дом мужа, чтобы объясняться с женою, может быть, кто знает, оттого, что любовь инстинктивно не терпит открытых встреч и посторонних дозволений.

Последняя записка Комлева привела Наташу в какую-то сильную борьбу. Несколько раз она перечитывала ее, и всякий раз, читая, вся вспыхивала и смущалась. На лице её виднелась то какая-то строгая решимость, иногда даже негодование, под влиянием которого она мяла записку, то снова легкая краска и смущение начинали проступать на нём, и она снова нерешительно развертывала смятый клочок. — «Пусть едет!» проговорила наконец она, и невольно вздохнув, разорвала записку на мелкие куски.

Этим решением, казалось, Наташа покончила с своей внутренней борьбою. Но, должно быть, она ей дорого стоила: она упала духом, обессилела; темные тени проступили на лице, и от этого она вдруг, казалось, еще более похудела. Она стала спокойнее, но это было спокойствие безнадежности, спокойствие, которое не видит уже ничего перед собою.

Наступила ночь. Наташа отпустила горничную, загасила свечу и осталась одна. В спальной только теплилась лампадка. Наташа села в свое покойное кресло, и бледная, измученная долго оставалась в нём неподвижно. Иногда она закрывала глаза и при слабом свете лампадки казалась точно мертвою, забывалась ли она, или ей просто не хотелось смотреть ни на что.

В доме уже все улеглось, когда она наконец встала, тихо и слабо, как больная подошла к постели, раскрыла ее, лениво подняла руки, чтобы расстегнуть воротничок капота, подумала минуту, но вместо того чтобы раздеться, сыскала бурнус, накинула его на плечи и вышла на террасу. Ночь была безлунная, свежая. Неба было не видно: казалось, какая-то темная бездна висела над головою и в ней где-где едва мелькали чуть заметные звезды; впереди перед глазами еще чернее стоял мрак сада, едва обозначаясь сверху темными, закругленными очертаниями передовых деревьев; далее сад сливался с рощей и уходил в глубь мягкой черной мглы.

Наташа, завернувшись в бурнус, остановилась на террасе, как бы желая освежиться. В холодном воздухе слабо, но раздражительно слышался запах цветущей сирени и липы. Кругом стояла та дремотная, полночная тишина, в которой слышится всякий звук и шорох; но не своим звуком, а как-то рассыпаясь в пустоте. Где-то далеко в роще свистал соловей; но и он свистал лениво, только как будто для того, чтобы досвистать свою песню и улечься спать. Наташа постояла некоторое время тихо, не прислушиваясь, не приглядываясь. И на нее, казалось, начала сходить усыпляющая полуночная дрема и тишина. Вдруг где-то невдалеке хрустнула ветка. Наташа вздрогнула, и вся впилась и глазами, и слухом в гущу сада. Еще что-то чуть слышно зашелестело там; кровь кипятком прилила к сердцу, какой-то трепет пробежал по всем её жилам, она быстро осмотрелась и неслышно, как тень проскользнула в темную чащу.

На террасе опять стала тишина. Но если бы какой-нибудь ревнивый соглядатай тихо прокрался в глушь сада, он бы услыхал, может быть, шорох быстро удаляющихся шагов. Только далеко от дому, там, где сад переходит в запущенную густую рощу, он мог бы расслышать неясный, прерывающийся шёпот. Раз только из этого шёпота вырвалось испуганное прерывистое восклицание: «ни за что, ни за что на свете!» Но и оно было словно заглушаемо чем-то и в нём слышалось что-то робкое, бессильное и потом все как-то странно замолкло…

Между тем в пустой спальне долго, ровно, одиноко и тихо светилась лампадка, наконец и она стала как будто уставать, слабо потрескивать и бледнеть. Долго рама окна выглядывала из драпировки черной впадиной, но и она побледнела и потом начала обозначаться чуть забелевшимся молочным светом. Вдруг влажный утренний воздух пахнул в комнату, огонь лампадки дрогнул и закачался, неподвижно стоявшие тени спросонья, точно испуганные, торопливо забегали но стенам, и неслышно вошедшая Наташа уже стояла посреди комнаты.

Запыхавшись, затаивая дух, Наташа замерла, прислушиваясь. Боязливо, чутко-напряженно было её лицо, по жизнь, румянец и одушевление невольно пробивались на нём. Грудь её высоко вздымалась, полуоткрытые губы горели, глаза, потухая, еще блестели. Какое-то внутреннее волнение сказывалось в ней легким трепетом тела, и на всей на ней нежным и теплым светом еще лежала стыдливая краска недавнего счастья…

Успокоясь несколько, что ничто по-видимому не выдало её отсутствия, Наташа мимоходом взглянула в зеркало и с минуту, пристально, с женским любопытством всматривалась в свое лицо, как бы ища на нём какой-то новой черты. Потом она рассеянно задумалась, словно что-то припоминая, и вдруг зарумянилась и торопливо затушила лампадку, чтобы никому, никому, даже самой себе, не видать того волнения, стыда и счастья, которые она принесла с собою.

Впотьмах, поспешно и осторожно разделась Наташа, тихо легла в постель, и вся с головой закуталась в одеяло.

——————

Солнце стояло уже высоко; и жарко, и весело било лучами в окна, когда проснулась Наташа. Раскрыв глаза, ослепленные непривычным светом, от которого забыла с вечера защитить себя спущенными шторами, Наташа снова на минуту закрыла их. Лицо её горело тихим румянцем и свежестью, как цветок, еще увлаженный утренней росой; выражение его было неопределенно; казалось, какие-то сладкие грезы, отлетая от него, еще ходили по нём последними легкими оттенками. Наташа чувствовала смутно, что есть что-то новое и отрадное и жгучее в её жизни и силилась припомнить. Она припомнила и встрепенулась. Румянец ярко вспыхнул и залил все лицо и потом, быстро уходя внутрь, начал сбегать, как свет от надвигающейся тучи; по мере того как она бледнела, какая-то темная мысль набегала на её лицо и сметала с него все мягкие следы счастья. Брови у неё стали сдвигаться; черты лица углублялись и приняли холодное и суровое выражение. Она видела беспощадную необходимость сознаться мужу, покончить со всей своей семейною жизнью, с тем тихим домашним счастьем, которым была так долго лелеяна; но она не падала пред этой необходимостию и прямо смотрела ей в лицо: у неё был запас новых, поддерживающих сил.

Наташа позвала горничную и, кончив туалет, сказала чтобы принесли сына. Нянька вскоре вошла с ним, она взяла его на руки и отпустила ее. Оставшись одна, она хотела, казалось, высыпать на сына все горячие ласки, которые только есть в материнском сердце, сознавая, что скоро не на кого будет излить их и они останутся в ней только незаглушимым укором. Она цаловала его, всматривалась в каждую черту лица, чтобы врезать ее в своей памяти и снова цаловала. Слезы душили ее и падали из глаз, и она, чтобы не испугать ими ребенка скрывала их и улыбалась. Здоровенький и веселый ребенок обнимал ее, смеялся и болтал; спрашивал мать отчего она плачет и отчего смеется. Иногда он умолкал, любопытно всматривался в лицо матери большими черными глазенками, ив них, казалось, мелькало раздумье — не заплакать ли и самому. И, заметив это, Наташа горячее успокаивала и цаловала его, веселее улыбалась, а слезы между тем крупнее и чаще падали из глаз.

Это была безмолвная и раздирающая душу сцена, которой свидетелем был только ребенок. Наконец, сдерживаемые рыдания начинали душить Наташу, она чувствовала, что еще мгновение и у неё не достанет уже сил. Она простонала, как стонут над мертвым, опустила ребенка на ковер и вбирая в грудь воздух, чтобы задержать им рыдания, она стала стирать платком следы слез и веять им себе в лицо. Она обращалась к ребенку и улыбалась ему, когда плечи её еще вздрагивали от подавляемых рыданий; наконец она осилила себя; в последний раз глубоко вздохнула, как будто отдыхая от жестокой усталости, взяла ребенка на руки и пошла к мужу.

Она вошла в кабинет довольно твердо. Лицо её было спокойно и только глаза светились лихорадочным блеском и выдавали внутреннюю тревогу. Она сделала несколько шагов к мужу с той пассивной решимостью, с которой идут на неизбежную встречу. Для неё это новое объяснение было последней ступенью лестницы, по которой она постепенно сходила, и при том предыдущие встречи с мужем потрясали в ней такие нежные и болезненные струны, что она готовилась к настоящей уже с притупленной страданиями чувствительностью. Того же ожидала она и для мужа. Но его лицо не выражало этого; слабая и робкая надежда невольно отразилась на нём какой-то заискивающей, едва приметной улыбкой, которая блуждала уже по губам и просила только одного слова, чтобы обратиться в радость; руки, казалось, готовы были раскрыться, чтобы обнять и прижать жену, взгляд был поднят на нее с трепетом и любовью. С такой улыбкой и взглядом библейский отец должен был видеть приближение блудного сына. Когда Наташа взглянула в лицо мужа, ей стало до того совестно и больно, что она почувствовала беспощадную злобу и презрение к себе.

— Возьми его! твердо сказала она бледная и суровая, опуская ребенка на руки мужа. Я не стою… голос судорожно перервался у неё и она молча опустила голову.

Соковлин смотрел на нее некоторое время с недоумением. Он как будто не понимал ее.

— Но… ведь он уехал? спросил он наконец.

— И я еду! тихо сказала Наташа.

Соковлин продолжал смотреть на нее. Вся кровь прихлынула у него к лицу, и несколько мгновений зловеще стояла на нём; но потом свободнее и ровнее стала отступать. Казалось, мера любви, страданий и нежности, на которую было способно его сердце, вся истощилась. Сын, который думал, вероятно, что его принесли здороваться, старался обнять отца и кричал «здорово папа!» Соковлин наклонился к нему и машинально поцаловал его. Наташа стояла и дрожала вся.

Наконец Соковлин, кажется, заметил её положение.

— Хорошо! холодно сказал он, — я велю приготовить все к отъезду. Он встал, пошел к двери и потом, полуоборотив голову и не глядя на жену спросил:

— Когда же?

— Чем скорее, тем лучше! отвечала Наташа.

Соковлин пошел в детскую и отдал ребенка няне. Возвращаясь, он встретил в коридоре жену. Бледная, как полотно, она стояла прислонясь к стене для того ли, чтобы дать мужу дорогу или чтобы не упасть от бессилия. Убитый взгляд её с невольным ужасом следил за мужем. Но Соковлин, прямо глядя вперед, прошел мимо неё твердой, ровной походкой, не обращая на нее ни малейшего внимания, как будто тут у стены не стояло никакой, бледной как призрак женщины. И Наташе показалось, что струя воздуха, которая пахнула на нее, была пропитана холодным, беспощадным презрением.

Соковлин вошел в кабинет, позвонил и стал делать распоряжения об отъезде.


Это произведение находится в общественном достоянии в России.
Произведение было опубликовано (или обнародовано) до 7 ноября 1917 года (по новому стилю) на территории Российской империи (Российской республики), за исключением территорий Великого княжества Финляндского и Царства Польского, и не было опубликовано на территории Советской России или других государств в течение 30 дней после даты первого опубликования.

Несмотря на историческую преемственность, юридически Российская Федерация (РСФСР, Советская Россия) не является полным правопреемником Российской империи. См. письмо МВД России от 6.04.2006 № 3/5862, письмо Аппарата Совета Федерации от 10.01.2007.

Это произведение находится также в общественном достоянии в США, поскольку оно было опубликовано до 1 января 1929 года.