Прощание (Хвощинская)/ОЗ 1884 (ДО)

Прощание
авторъ Надежда Дмитриевна Хвощинская
Опубл.: 1884. Источникъ: az.lib.ru

ПРОЩАНІЕ.

править

Московскій поѣздъ все медленнѣе подходилъ къ дебаркадеру между рядовъ пестрыхъ товарныхъ вагоновъ, засыпанныхъ раннимъ снѣгомъ. Снѣгъ шелъ уже часа два и успѣлъ намести сугробы. Пассажиры, заглядывая въ окна, видѣли только красныя, мокрыя стѣны сараевъ, да красныя лица рабочихъ съ лопатами, расчищавшихъ рельсы. Пріѣзжавшіе въ первый разъ не хотѣли вѣрить, что это Петербургъ, городъ всякихъ чудесъ. Надъ новичками посмѣивались, съ просонка, путешественники не новички. Раздался долгій свистокъ, платформа перестала двигаться передъ глазами; въ послѣдній разъ вагонъ встряхнуло.

— Пріѣхали!

Изъ вагона третьяго класса, самаго крайняго съ конца, выскочилъ молодой человѣкъ, вынося маленькій чемоданъ, который заранѣе вытащилъ изъ-подъ лавки. Идти было далеко. Петербургъ встрѣчалъ, совсѣмъ по-своему, проникающей сыростью, вѣтромъ, сумерками ноябрьскаго утра, туманомъ частаго мелкаго снѣга, сквозь который темнѣли безконечныя стѣны, нескладно мелькали фигуры людей, вороха клади; толпа бѣжала, торопясь, толкаясь, сѣрая, усталая; стучали шаги, стучали сабли жандармовъ, скрипѣли тележки, падали тяжести… Молодой пріѣзжій не затруднялся, не оглядывался, никого не звалъ и не спрашивалъ, волочилъ свой чемоданъ и шелъ скоро, только встряхивая длинными бѣлокурыми волосами, когда снѣгъ засыпался за воротникъ его ватнаго пальто. За его высокій ростъ ему уступали дорогу. Войдя, наконецъ, подъ навѣсъ, онъ остановился, передохнулъ, бросилъ чемоданъ на скамейку, снялъ шапку, вытеръ лобъ — торопливо, будто именно это и должно было прежде всего сдѣлать — растегнулъ пальто, пошарилъ въ карманѣ, вытащилъ папироску и коробку спичекъ, зажегъ, улыбаясь, что спички не отсырѣли, закурилъ и прислонился у окна. Отдыхъ ему понравился. Онъ посматривалъ на проходящую толпу, разсѣянно и весело задумываясь…

— Цвѣтковъ! окликнулъ кто-то.

— Костинъ! вскричалъ пріѣзжій и бросился къ маленькому господину, который совсѣмъ съ шубой скрылся въ его объятіяхъ: — да чего-жь ты это прибѣжалъ встрѣчать? Я сейчасъ къ тебѣ ѣхалъ, только пережидалъ вотъ толкотню. Мы бы, пожалуй, разошлись… Вѣдь я тебѣ писалъ…

— Писалъ; я третьяго дня получилъ, отвѣчалъ петербуржецъ: — но я вчера перемѣнилъ квартиру…

— Зачѣмъ?

— Неудобна, отъ департамента далеко. Дороже дать — сейчасъ найдется. На прежней, хозяйка… Вотъ бы одолжилъ, явился къ ней меня отыскивать!

Какъ всегда бываетъ, давно не видавшись, они говорили не то, что обоихъ занимало, и оба разсмѣялись.

— Вотъ онъ, Питеръ! сказалъ Цвѣтковъ. — Вѣдь три года не видались!

— Да, братъ, по всякимъ мытарствамъ, отвѣчалъ Костинъ.

— Что-жь! тебѣ везетъ!

— Ну… А ты какъ, что?

— Ничего…

— Какъ ты это вырвался? Вѣдь не вакація…

— Вотъ вырвался! отвѣчалъ весело Цвѣтковъ.

— Въ отставку?

— Зачѣмъ?

— По дѣлу? Что такое?

— Постой, погоди, разскажу. Холодно; я, наконецъ, почувствовалъ. Веди къ себѣ, дай чаю.

— Ты на долго?

Вьюга сыпала хлопьями. Цвѣтковъ сѣлъ въ сани.

— Ты гдѣ живешь?

— На Вознесенскомъ, отвѣчалъ Костинъ, прячась въ воротникъ.

Цвѣтковъ приподнялъ свой, приготовляясь къ дальней дорогѣ.

— Шубой не разжился? спросилъ пріятель.

Цвѣтковъ засмѣялся. Но неудобство и холодъ, хотя бы и привычные, нѣсколько разсѣяли его хорошее расположеніе духа. Кутаясь, онъ все-таки оглядывался по сторонамъ… Вотъ онъ, Питеръ!.. Въ ранній часъ, проспектъ былъ почти пустъ и казался еще шире провинціалу, не видавшему его три года. Поднималось какое-то смутное ощущеніе затерянности, отчужденія и скуки — и вдругъ припомнилось, что это ощущеніе бывало и прежде, всегда… Цвѣтковъ прожилъ въ Петербургѣ шесть лѣтъ и не могъ къ нему привыкнуть, нетолько привязаться.

Ему хотѣлось заговорить съ Костинымъ, но тотъ до маковки спрятался въ еноты; окликать было бы затруднительно… пожалуй, напрасно. Разсказывать, распрашивать надо было много. Лучше ужь на мѣстѣ.

Странно: онъ затѣмъ летѣлъ за тысячу верстъ, онъ только и думалъ цѣлыя сутки, что распроситъ, услышитъ, узнаетъ, спроситъ совѣта… Костинъ — на слуху всего, человѣкъ практическій… Полчаса назадъ, весело отдыхая, глядя, какъ суетились кругомъ, молодой человѣкъ повторялъ мысленно, будто школьникъ: «А я здѣсь, я пріѣхалъ!» Счастливый до глупости, увѣренный, что вотъ сейчасъ, сію минуту свершится… свершится то счастіе, о которомъ онъ мечталъ, для котораго летѣлъ и вдругъ — прошло нетерпѣніе распрашивать. Еще страннѣе: онъ былъ какъ будто доволенъ, что можно отложить распросы… Точно будто отуманилъ, оцѣпенилъ этотъ городъ, который тянется передъ глазами.

Былъ только одинъ день, точно только одинъ во всю жизнь, когда этотъ городъ взглянулъ весело. Правда, и молодость была! Девять лѣтъ назадъ, въ первый день перваго пріѣзда. Былъ конецъ августа, праздникъ. Встрѣтили товарищи-старожилы, то есть тѣ, что ужь годъ слушали здѣсь курсы. Вездѣ водили, показывали, просвѣщали. Онъ дивился на развѣшанные флаги; онъ этого никогда не видалъ. Вечеромъ рѣшились совсѣмъ кутить, полѣзли высоко-высоко, слушать «Жизнь за царя». И тамъ у него вытащили портмонэ изъ кармана; хорошо, что Костинъ надоумилъ оставить при себѣ только мелочь; да ужь такъ было весело, что почти не жалко.

— Отдай все и мало! повторялъ онъ, засыпая на квартирѣ у Костина, который читалъ нравоученія о бережливости и осторожности.

Костинъ былъ товарищъ по N — ской гимназіи; въ губерніи у него была не бѣдная семья. На первыхъ порахъ, въ Петербургѣ, не долго Цвѣтковъ жилъ съ нимъ; они слушали на разныхъ факультетахъ. Теперь Цвѣтковъ не могъ припомнить, почему они разъѣхались; кажется, оказалось жить невыгодно. Впослѣдствіи, Костинъ пристроился у одного служащаго; тотъ ему досталъ и мѣсто по окончаніи курса. У Цвѣткова не было никого родныхъ, кромѣ опекуна, холостяка-дяди. Этотъ дядя, старшій братъ отца, не выѣзжалъ изъ деревни, такъ боялся всякихъ «движеній», что уклонялся отъ всякихъ земскихъ и мировыхъ должностей, занемогалъ предъ всякими выборами, зналъ одно свое хозяйство, устроивалъ свое благопріобрѣтенное имѣніе и жилъ въ мирѣ со всѣми, до старинному, помѣщикомъ, даже сохраняя множество дворни, которую считалъ необходимой изъ приличія. Онъ былъ не скупъ, случалось даже щедръ, но разсчетливъ и бережливъ до мелочи. Больше всего берегъ онъ свое спокойствіе, и ради него никогда не звалъ къ себѣ на вакацію племянника-студента. Но онъ его любилъ и, понимая, что невозможно просуществовать на ту малость, которую племянникъ имѣлъ собственно своего, помогалъ, никогда не дожидаясь просьбы. Но дядя не подозрѣвалъ, что племянникъ изъ такихъ, для которыхъ невозможна обезпеченная жизнь въ одиночку, изъ такихъ, которые считаютъ себя виноватыми, если что-нибудь имѣютъ, а дѣлясь всѣмъ — виноватыми, что имѣютъ слишкомъ мало. Цвѣткову досталось вынести нужду, хотя и не въ томъ ужасающемъ размѣрѣ, въ какомъ она достается большинству молодежи, живущей трудомъ для труда и знающей, что такъ будетъ во вѣки… Говорятъ, когда-то прежде у молодежи бывали иллюзіи и надежды. Теперь ихъ нѣтъ. Дѣйствительность обступала ужь слишкомъ тѣсно, частой желѣзной рѣшоткой, за которой мелькаютъ, мучая, ужасая, привлекая, образы всего, что не сбылось, что запропало и погибло, беззавѣтные порывы, осмысленныя стремленія, честныя силы, даромъ потраченное мужество. Довольно найдется этого и теперь, но иллюзіи ужь быть не можетъ; онѣ оборвались одна по одной… ужь и не припомнится, какъ и по какому поводу. Осталась удушливая, постыдная тоска бѣдности, утомленіе ежедневнаго, неизбѣжнаго труда изъ-за хлѣба, совѣстливость, гордая до отчужденія, преданность, которая братски вступается, хватается, мучится… Проходила первая, лучшая пора молодости и не было ни веселья, ни откровенныхъ увлеченій кружка: отъ насущной заботы было и не до того, и некогда. Молодежь пряталась въ себя, становилась несообщительна, молчалива, замуровывалась въ работу, но чаще всего въ работу не живую, а такую же тускло-холодную, ненужную для настоящаго, сомнительно годную для будущаго… Но какого будущаго? его образы дѣлались тѣнями, все туманнѣе, все неопредѣленнѣе… Воображеніе съуживалось. Изучались не живые языки, а корни и нарѣчія, изслѣдовались не волненія новаго міра, а отношенія феодаловъ XIII вѣка, забывались люди и разбирались философскія системы, идеалы скрылись; занимало не жизненное, а отжившее или житейское. Копотливая, поглощающая работа пришлась по настроенію: въ нее уходила юная свѣжесть силъ, въ ней гасло чувство, еще неуспѣвшее сложиться. Выработывалось поколѣніе терпѣливыхъ труженниковъ. Эти были еще, относительно, счастливые…

Въ обществѣ, въ тѣ годы, вдругъ вихремъ поднялась жажда денегъ, наживы, геніальность сдѣлокъ, хищничество во всѣхъ видахъ. Это бывало и прежде, но еще совѣстилось, пряталось, боялось хоть чего-нибудь на этомъ или на томъ свѣтѣ. Новые дѣятели назвали это лицемѣріемъ, дѣйствовали откровенно и объясняли свои «права» увлекательно-логически. Молодежь ужаснулась. Скоро, еще съ большимъ ужасомъ ей пришлось оглянуться на себя. Въ ея средѣ стала исчезать довѣрчивость, появилась какая-то сбивчивость понятій, холодность, подозрительность, стали слышаться странныя рѣчи. Товарищество распадалось, молодежь стала сторониться другъ отъ друга, рознь дѣлалась все рѣзче и опредѣленнѣе… Какъ, бываетъ, по водѣ идутъ рядомъ двѣ полосы разнаго цвѣта, молодежь дѣлилась на двѣ полосы. Одна, тревожная и удивленная, забитая и выжидающая, то сдержанная, то порывная, дѣльно и мужественно прикованная къ труду, страстно любящая и страстно негодующая, порою отчаянная, безрадостная даже среди рѣдкаго минутнаго веселья. Ея число пополнялось новичками, подростками, которые скорѣе старшихъ теряли надежду, неумѣло вступали въ жизнь и, непривычные, только сильнѣе страдали…

Другая сторона, отдѣляясь откровенно и безпечально, прежде всего хвалилась тѣмъ, что сама «оборвала свои иллюзіи, но сохранила золотыя надежды». Это была молодежь кроткая, сметливая, суетливо озабоченная собственнымъ устройствомъ, предпріимчивая и смѣлая. Занимаясь умственнымъ трудомъ, она выбирала именно такой, какой ей годился практически, и занималась имъ ровно въ той мѣрѣ, сколько его требовалось, не больше. Молодежь, уживчивая не отъ мучительной покорности неизбѣжному, а отъ хладнокровнаго признанія цѣлесообразности всего существующаго — воззрѣніе, внушенное нисколько не философіей, а соображеніемъ, что такъ проживется удобнѣе. И въ самомъ дѣлѣ, имъ жилось удобно. Они не тосковали, не тревожились; торжествуя, выходили изъ всякихъ неловкихъ положеній, находили себѣ защитниковъ, покровителей, средства, общество, гдѣ съ первыхъ шаговъ становились твердо. Съ ними церемонились; въ ихъ просьбахъ затруднялись отказывать. Въ важныхъ домахъ, гдѣ имъ, деликатно стѣсняясь, почти конфузясь, предлагали занять урокъ, не смѣя предложить дешево — они скоро дѣлались гостями, часто людьми необходимыми. Для дѣвицъ высшихъ кружковъ они были «молодые люди». Это были счастливцы, находчивые, ловкіе, часто даровитые, часто крайне бѣдные. Ихъ выдержанное, «порядочное» спокойствіе нельзя было назвать ни достоинствомъ, ни даже гордостью. Это былъ тотъ point d’honneur, которому нѣтъ даже русскаго названія, который учитъ ломать убѣжденія, покуда ихъ праха не останется, бить чувство, если молодое и жалостливое, оно еще какъ-нибудь шевелится. Это была нравственная принужденность, наряженная въ независимость. Вѣчно на сторожѣ, вѣчно не искренные, они натурально ужь не вѣрили ничему искренному. Легко поступаясь и привязанностями, и жаромъ молодыхъ упованій, они не признавали, чтобы другимъ сверстникамъ все это могло быть дорого и свято. Они осуждали непрактичность примѣромъ собственныхъ удачь, доказывая, что она безсмысленна. Они насмѣхались и презирали!

Та презираемая сторона, суровая, усталая отъ непризнанности, несправедливости, отъ неудовлетворенной жажды духа и житейской заботы, платила за презрѣніе непріязнью. Въ этой непріязни было все: негодованіе, печаль разрыва, страхъ за будущее, отъ котораго уходили работники, школьничья досада, удалая злость, готовая на побои… Но было и хуже: порою вынужденная, вымученная, являлась зависть, мелкая, глупо горевавшая о своей неумѣлости, являлось оцѣпенѣлое удивленіе предъ успѣхомъ; затѣмъ оставалось только искушеніе и отступничество… Молодой міръ распадался. Одна сторона смотрѣла ужасаясь, другая — подсмѣиваясь, твердила: "всѣ тамъ будемъ!..

«Только ужь я тамъ не буду»… вспомнилось Цвѣткову, какъ онъ отвѣчалъ — и именно этими самыми словами — кому-то… Да, кажется, Костину. Костинъ былъ человѣкъ честный, но, бывало, примется поучать, увлечется краснорѣчіемъ, собьется, заврется и самому станетъ совѣстно…

Въ шесть лѣтъ студенчества и непристроеннаго существованія уроками, Цвѣтковъ все видѣлъ и вынесъ. Переносить боль, стиснувъ зубы — мужество выше, нежели пѣть среди мученій: пѣсня — тотъ же крикъ, облегчаетъ. Пожалуй, зрители поапплодируютъ эффектной выходкѣ, но пользы отъ того ровно никакой: зрители — большинство — люди счастливые; чтобъ не безпокоиться и не ставить себя въ обязанность принимать участіе, они увѣрены сами и увѣряютъ другихъ, будто несчастные только притворяются или воображаютъ себя несчастными, и это — во всемъ, во всѣхъ обстоятельствахъ жизни, во всѣхъ огорченіяхъ, оскорбленіяхъ, испытаніяхъ, лишеніяхъ, чувствахъ, даже въ ощущеніяхъ физической боли… Терпѣть молча, на глазахъ такихъ зрителей — славное, гордое наслажденіе.

Затаенная боль рождаетъ злость, случается, и странную. У Цвѣткова явилась холодная ненависть къ пышному городу. Оставить его не было возможности, но не было и желанія. Городъ захватилъ и держалъ какой-то силой, еще болѣе противной, потому что необъяснимой: безспорно, онъ красивъ. Но что въ его красотѣ тому, у кого цѣлый день передъ глазами только заплѣсневѣлая шестиэтажная стѣна? Городъ удобенъ, все подъ рукой… что подъ рукой у человѣка безъ копейки? Развлеченія разнообразны, изящны, относительно, дешевы… Въ праздный день — не въ праздникъ, когда, по какому-то еще живому младенческому завѣту, тянетъ на отдыхъ и на веселье — а въ праздный день труженника, когда никому не нужны ни его голова, ни его руки, остается развлеченіе: бродить вдоль улицъ шумныхъ, входить въ многолюдные храмы, восторгаться монументами, любоваться «царственной» рѣкой… Разъ, Цвѣтковъ стоялъ у перилъ, отвернувшись отъ солнца, глядя откуда бѣжала рѣка, синяя, будто жидкое стекло, перехваченная тѣнями мостовъ, сверкающая точками лодокъ; въ розовой дали темнѣли мачты и дымъ; плитный тротуаръ гудѣлъ отъ ѣзды. Надъ сплошными стѣнами, надъ бронзой и гранитомъ, надъ красотой рѣки вѣяло какой-то совокупностью страданія; мерещилось, что кто-то насмѣхается, кто-то рыдаетъ… Впечатлѣніе разъ сложилось и ужь не прошло, преслѣдовало. Бывало, какъ-то странно легче, выносимѣе, когда и дома, и монументы, и купола, и небо сливались въ ненастной сѣрой ночи; когда казалось, что уже все кончено, все ушло… что все и куда?.. и самъ исчезаешь со всѣмъ вмѣстѣ. Тогда, вдругъ, схватывало за сердце что-то невыразимо жаркое, просыпалась сила; вдругъ, Богъ знаетъ откуда, среди отчаянія, налетала мысль и выговаривалась громко словами: невозможно, чтобы все не ожило!.. Тогда бывали минуты…

Сани чуть не опрокинулись, круто поворачивая налѣво, торопясь переѣхать конку; вагонъ стучалъ и звенѣлъ слѣдомъ. Костинъ выглянулъ изъ шубы и бранился; извощикъ погонялъ, спасаясь отъ городового. Надъ головами затемнѣли арки Казанскаго собора. Цвѣтковъ оглянулся. Онъ вспомнилъ, что изъ всего Петербурга любилъ только эти арки…

Онъ будто очнулся.

Въ ту тяжкую, мучительную пору, онъ любилъ безъ памяти. Любилъ и его любили. Только и былъ, что этотъ свѣтикъ, хоть ничего не освѣщалъ, даже на радовалъ — можетъ ли радовать одно свое, эгоистическое счастье?.. Но даже и полнаго счастья не было и онъ зналъ, что и быть его не могло.

Она любила, но что онъ такое — бѣдный студентъ? Надо было кончить; онъ вдругъ рѣшился, сталъ искать мѣста, нашелъ, уѣхалъ… Какъ онъ горько плакалъ дорогой! самого себя вспомнить жалко. Простился, со всѣмъ простился, навѣки…

А, вотъ, не навѣки! воротился и… кто знаетъ?..

Къ нему прихлынула вдругъ опять вся радость первыхъ минутъ пріѣзда… Красивый городъ! Стоило взглянуть на него, какъ онъ ужь смутилъ, напомнилъ, измучилъ… Схватить скорѣе свое дорогое и бѣжать!..

— Какъ Петербургъ-то выросъ! сказалъ онъ, оглядываясь на узкую улицу.

— Да, отозвался Костинъ. — Ты, вѣрно, вспомнилъ, что тутъ на урокъ ходилъ къ Галевскимъ; домъ ищешь? И слѣдовъ нѣтъ, вонъ какой на его мѣстѣ. И самого Галевскаго-то слѣдовъ нѣтъ.

— Да. Умеръ онъ.

— Еще въ началѣ… съ годъ, никакъ. Успѣлъ умереть до рѣшенія. Ты вѣдь знаешь, читалъ.

— Что-жь, что до рѣшенія, сказалъ Цвѣтковъ: — Галевскій по суду оказался бы чистъ. Виноватъ — обыкновенно: «трепеталъ, повиновался». Были вѣдь покрупнѣе его, сила! На него не осталось начетовъ.

— Не осталось, какъ успѣлъ законопатить двери во-время, возразилъ Костинъ. — Умеръ, толковать нечего. Всякій знаетъ, что тутъ сотня тысячъ прошла, а можетъ, и побольше.

— Что ты говоришь? Когда-жь и откуда онъ могъ пріобрѣсти…

— Откуда — этого покойникъ не сообщалъ, а когда — это, братъ, быстро совершается.

— Но семья его какъ-же…

— Здѣсь живетъ… Стой, стой! прервалъ Костинъ, останавливая извощика. — Пріѣхали. Выходи.

Онъ соскочилъ. Цвѣтковъ предупредилъ его, расплатился…

— Что ты это… заговорилъ Костинъ: — помилуй, за что ты ему столько; извѣстно… Ну, выходи, что зябнуть.

Онъ втолкнулъ его въ парадную дверь подъѣзда. Цвѣтковъ, послѣ N-ской глуши, подивился на роскошныя сѣни съ каминомъ, на цифру года, выложенную мозаикой на полу: дому не было двухъ лѣтъ.

— Неужели успѣлъ просохнуть?

— Видишь, живемъ, авось не развалится.

— Да это — крѣпость! Я еще въ такихъ не живалъ!

Костинъ захохоталъ на всю лѣстницу.

— Что-жь, жутко?.. Всѣ квартиры заняты? обратился онъ къ швейцару.

— По этому подъѣзду всѣ.

— А подъѣздовъ — четыре, продолжалъ Костинъ. — Не угодно ли подниматься; что задумался? Предупреждаю: девяносто восемь, не считая трехъ ступенекъ, что ужь взошли съ улицы. Я живу въ пятомъ; есть еще и повыше.

Цвѣтковъ побѣжалъ впередъ. Костинъ всходилъ медленно и еще не дошелъ, когда тотъ закричалъ, перегибаясь черезъ перила:

— Вотъ твоя дверь. Я звоню.

Они вошли.

— Да ты роскошничаешь, сказалъ Цвѣтковъ, вѣшая пальто и ставя свой чемоданъ въ маленькой прихожей. — У тебя не нумеръ, а настоящая квартира.

— Снимаю половину квартиры у одного семейства, потому есть и обѣдъ. Двѣ комнаты, эта и спальня, попросторнѣе. Ты сюда надолго? Ты зачѣмъ сюда?

— Роскошничаешь! повторилъ Цвѣтковъ: — мягкая мебель, драпри, канделябры… Хозяйское или твое?

— Изъ-за чего-жь стѣсняться; натурально, свое. Нельзя же жить какъ въ берлогѣ.

— Письменный столъ… Батюшки, щегольство! всякіе бремборьоны, подставочки, блюдечки… Вчера переѣхалъ, когда-жь успѣлъ размѣстить?

— Развѣ долго?

— Да что же я, когда есть кому убрать. У тебя вѣдь хозяйки, сестры?

— Какія?

— Проказникъ! Твои сестры. Вѣдь онѣ съ тобой?

— Старшая, ты знаешь, замужемъ давно. Меньшія обѣ, точно, другой годъ живутъ здѣсь, на томъ концѣ города.

— У кого?

— Однѣ.

— Однѣ?.. Что дѣлаютъ?

— Одна на высшихъ курсахъ. Другая — голосъ оказался…

— Неужели? Да это прелесть! У которой? у Маши? Большой голосъ?

— А я почему знаю? я не слыхалъ. Говорятъ.

— Но почему-жь онѣ не съ тобой?

— Помилуй, есть ли мнѣ возможность ихъ содержать? Мнѣ, для самого себя, нѣтъ средствъ жениться, а еще сестры! Имъ нужна еще комната. Пѣвицѣ, пожалуй, еще высоко покажется. Вы въ провинціи привыкли и воображаете.. Сочтите, что такое въ Петербургѣ какая-нибудь должность столоначальника; я, послѣ смерти моего отца, получилъ свое, и сестры мои, по закону, получили свое — чего же больше? И живетъ каждый самъ по себѣ.

— Но имъ живется труднѣе.

— Можетъ быть, не знаю. Но вѣдь сами пожелали въ Петербургъ. Должно быть, жить не трудно, когда нанимаютъ рояли, платятъ профессору за уроки… и это бы все легло на меня! Я не имѣю средствъ удовлетворять такимъ требованіямъ, въ ожиданіи будущихъ успѣховъ. Затѣй, ты, я думаю, самъ знаешь, у этихъ госпожъ бываетъ много. А если кончатъ ничѣмъ, утѣшатся, скажутъ: «пожили»!.. И… проживутъ!.. я тутъ ни при чемъ, не мѣшаюсь… — Да что ты, лучше говори толкомъ о себѣ: какъ и зачѣмъ пріѣхалъ?

Цвѣтковъ неуютно усѣлся у двери.

— Что жъ не отвѣчаешь?

— Какъ пріѣхалъ? Ты видѣлъ, на машинѣ.

— Ну, что, вздоръ. Или тебя ужь очень укачало? продолжалъ Костинъ, стоя передъ нимъ. — Сейчасъ чай дадутъ, приказано; разсказывай. Мнѣ долго бражничать нельзя; въ одиннадцать часовъ надо въ должность.

— Какъ у васъ все аккуратно.

— А ты отвыкъ?

— Отвыкъ.

— Да что съ тобой сталось? Пріѣхалъ, какъ путный…

— Правда твоя, въ самомъ дѣлѣ укачало, отвѣчалъ Цвѣтковъ, вдругъ вставая и выпрямляясь. — Ну, слушай. Прежде всего — дядя умеръ; жаль его, былъ добрый человѣкъ. Потомъ, поздравь, онъ мнѣ наслѣдство оставилъ.

— Какъ велико?

— Земля, деньги. Тысячъ на сорокъ, если не больше.

— Ты ужь получилъ?

— Нѣтъ еще. Разное, тамъ послѣ скажу…

— Но безспорно?

— Безспорно. Я бы ужь и получилъ, да вотъ самъ уѣхалъ.

— Зачѣмъ? Но какъ тебя, учителя гимназіи, отпустили?..

Цвѣтковъ весело засмѣялся.

— Какъ? я, братъ, прямо въ директору: отпустите, важныя дѣла, вотъ самое это наслѣдство, справки нужны… А какія мнѣ справки въ Петербургѣ! Просто, въ Петербургъ захотѣлось!

— Что-жь, директоръ вашъ такъ и не догадался?

— Разумѣется, догадался, да человѣкъ онъ хорошій. Говоритъ: «поѣзжайте; сроку вамъ недѣля, а тамъ вы, конечно, больнымъ скажетесь»… Милый человѣкъ!

— Его скоро отъ васъ примутъ.

— Какъ?

— Такъ-таки, просто.

— Ты слышалъ?

— Да… такъ, стороною.

— Повысятъ?

Костинъ махнулъ рукой.

— За что-жь, помилуй…

— Нѣтъ, ты помилуй, прервалъ Костинъ. — Что-жь онъ, въ самомъ дѣлѣ, распустилъ тамъ у васъ? Ну, я очень радъ тебя видѣть, но какіе-жь это порядки? Въ самый разгаръ классовъ — отпускаетъ преподавателя!

— Онъ меня самъ въ классѣ замѣнитъ, да еще получше! горячо вскричалъ Цвѣтковъ: — еслибъ я только зналъ… Что еще такое на него?

— Сдѣлай милость, только не подумай предупреждать! прервалъ Костинъ: — я — стороной слышалъ… слухи; я тутъ ровно ни при чемъ. Да и тебѣ что-жь такое, наконецъ? Ты тамъ, конечно, теперь сидѣть не станешь. Этотъ директоръ или другой… Вотъ и чай, наконецъ, слава Богу, дождались его. Ты, я думаю, голоденъ? Три года ты настоящаго чая не пилъ — вѣдь другой такой воды на свѣтѣ нѣтъ, а у васъ, ваша рѣченка… А булки-то? Не вашимъ чета… Курить желаешь? Сигарочку? отъ Фейка?

— Нѣтъ, спасибо.

— Тебѣ здѣсь, собственно, какое же дѣло?

— Дѣлецъ, чиновникъ! вскричалъ Цвѣтковъ.

— Ну, вотъ, чему ты хохочешь? продолжалъ Костинъ, почти съ досадой. — Тебя толкомъ спрашиваютъ: зачѣмъ пріѣхалъ?

— Веселиться.

— Вздоръ!

— Право. Получилъ наслѣдство и желаю веселиться.

— Шутишь… Какъ знаешь.

Цвѣтковъ всталъ и прошелся.

— Вотъ что, началъ онъ: — я тебѣ все послѣ объясню. Послѣ, погоди. Покуда я усталъ, да и тебѣ пора отправляться; скоро одиннадцать. Ты меня извини, я покуда у тебя останусь, а въ гостинницу ужь какъ отдохну, завтра.

— Въ гостинницу? вскричалъ Костинъ: — да съ чего ты выдумалъ? Развѣ это по-людски? Три года не видались… Нѣтъ, сдѣлай милость! Нѣтъ, или не знай меня! Помилуй… дамы вмѣстѣ… Ну, у меня свободный вечеръ найдется, къ сестрамъ отправимся, Машу послушаешь… Онѣ вѣдь тебя знали! Давай честное слово…

— Увидимъ, увидимъ, ступай, а я высплюсь. Въ которомъ часу воротишься?

— Около шести, отвѣчалъ немного холодно Костинъ, прицѣпилъ часы, взялъ портфель, и пошелъ надѣвать шубу. — Отдыхай. Что будетъ тебѣ нужно, позвони.

— Хорошо, хорошо… А послушай, не можешь ли ты мнѣ сказать…

Но онъ опоздалъ: Костинъ ужъ не слышалъ за стукомъ двери, которую захлопывалъ. Цвѣтковъ остался одинъ среди нарядной комнаты, стоялъ и оглядывался.

— Да, хорошо, что не сказалъ Костину…

Это первое подумалось и нѣсколько разъ повторилось въ головѣ… Костинъ — человѣкъ обстоятельный, положительный. Всегда, впрочемъ, такой былъ, но ужь это… Не женится, потому что «средствъ нѣтъ»…

Цвѣтковъ еще разъ оглянулся, задумался, морщась, будто считая, вдругъ усмѣхнулся и махнулъ рукой.

— Э, чужія дѣла. Господь съ ними. Но его сестры — это какъ такъ легко, спокойно разсчесть, рѣшить?.. А все-таки умѣлъ смутить. То, что было такъ ясно, опредѣленно — вдругъ показалось какой-то дѣтской затѣей. Почему-жь, тамъ, въ N., казалось, что именно Костинъ лучше всѣхъ пойметъ и поможетъ? Съ тѣмъ и ѣхалъ. Надѣялся, ждалъ… духъ захватывало, и вдругъ какія-то сѣрыя сумерки…

— А Господь съ ними, съ умными людьми. Умныхъ много, а живется скверно. Попробовать, не лучше ли по своему, по глупому… Ну, романично, сумасбродно, несодѣянно, но счастье-то, кто его дастъ? Будь, что будетъ!

Онъ схватилъ свое еще не просохшее пальто, захлопнулъ дверь, сбѣжалъ лѣстницу и кликнулъ извощика:

— Въ адресный столъ!


Цвѣтковъ проѣздилъ долго, но воротился домой раньше своего хозяина, усталый и особенно веселый, съ большимъ сверткомъ покупокъ. Онъ разбирался въ нихъ, напѣвая, когда громко позвонили, горничная пробѣжала отворять и раздался голосъ Костина:

— Два обѣда, сейчасъ, и… Ты что пьешь, чай или кофе? спросилъ онъ въ дверь гостинной.

— Ни того, ни другого, отвѣчалъ Цвѣтковъ.

— Самоваръ, досказалъ Костинъ и вошелъ. — Отдохнулъ?

— Нѣтъ, даже не ложился. Смотри.

Цвѣтковъ показалъ на готовое платье, разныя вещи, которые разложилъ на столѣ и на диванѣ.

— Это ты рыскалъ?

— Нельзя же, необходимо… хоть бы и на недѣлю…

— Только чего-жь и стоитъ. Гдѣ покупалъ?

Цвѣтковъ назвалъ дорогіе магазины.

— Все равно, возразилъ онъ, останавливая выговоры пріятеля. — Выбирать, покупать — некогда. Ты скажи только, хорошо ли.

— Еще бы. Я себѣ такихъ вещей не позволяю. Что тебѣ вздумалось?

— Мнѣ бы не вздумалось, отвѣчалъ Цвѣтковъ, которому стало совѣстно и, вдругъ, Богъ знаетъ почему, какъ-то жалко пріятеля: — но, видишь ли… я благоразумничалъ, копилъ… Ну, честное слово, завелъ копилку! Но двѣ недѣли назадъ, разразилось это наслѣдство, засѣло мнѣ въ голову: я разомъ все, и что накопилъ, и жалованье за треть…

— Откуда же? только ноябрь.

— Занялъ! Вексель далъ одному такому человѣку на всю треть впередъ. Да это что…

— Лишь бы повеселиться? подсказалъ Костинъ.

— Да! вскричалъ, вспыхнувъ, Цвѣтковъ.

Онъ оторопѣлъ, веселый, растроганный, взволнованный.

— Слушай, душа моя… Не брани меня, сдѣлай милость… Это не дурачество какое-нибудь. Во мнѣ происходитъ… не умѣю тебѣ сказать! Я такъ радъ, такъ счастливъ, ты долженъ мнѣ повѣрить…

— А прежде всего, прервалъ Костинъ: — это надо отсюда убрать: — пылится и кто-нибудь можетъ зайти. Мы уйдемъ обѣдать, надо будетъ запереть дверь.

— Куда уйдемъ?

— Въ столовую. Хозяева ужь отобѣдали, мы будемъ одни. Я такъ условился. Столовая пустая; приносить сюда обѣдъ — возня, запахъ кушанья; нездорово и непріятно. А я же, сейчасъ послѣ обѣда, имѣю обыкновеніе садиться за работу.

Онъ переносилъ вещи, вѣшалъ въ шкафъ, запиралъ въ комодъ. Цвѣтковъ ходилъ за нимъ слѣдомъ, желая помочь, не успѣвая и конфузясь. Костинъ озабоченно не замѣчалъ его конфуза, молчалъ, покуда кончилъ дѣло, сложилъ оберточную бумагу въ корзинку подъ столъ, смоталъ веревочки и сунулъ туда же.

— Сколько тебѣ хлопотъ, выговорилъ Цвѣтковъ.

— Идемъ обѣдать, сказалъ Костинъ.

Цвѣткову было глупо-неловко, будто маленькому ребенку; онъ точно споткнулся и — ни съ мѣста. Говорить невозможно… да ужь и стоитъ ли? Ему мелькнуло даже, что лучше бы пріѣхать въ Петербургъ, не извѣщая Костина, а потомъ придти къ нему, разсказать…

Костинъ ѣлъ молча, потомъ предложилъ Цвѣткову вина, которое захватилъ съ собой изъ своей комнаты; Цвѣтковъ отказался, тоже молча; Костинъ налилъ себѣ и выпилъ.

— Кромѣ магазиновъ, ты еще куда-нибудь заѣзжалъ? спросилъ онъ.

— Кромѣ магазиновъ?.. Да, заѣзжалъ. Мнѣ было нуженъ адресъ одинъ. Хотѣлъ спросить тебя, не успѣлъ…

— Какой адресъ?

— Галевскихъ.

— Ты справлялся?

— Да… Они тутъ близко.

— Знаю. На Мойкѣ. Стоило меня спросить.

— Я тебѣ говорю: не успѣлъ.

— Что-жь тебѣ такъ скоро понадобилось? Остались какіе-нибудь счеты?

— Счеты? Какіе счеты! повторилъ Цвѣтковъ. — Такъ, вспомнилась эта семья. Проѣзжали мы мимо… даже домъ исчезъ. Все вспомнилось.

— А ты все по-прежнему, жалостливъ, сказалъ Костинъ, усмѣхаясь. — Что-жь, убѣдился: не въ нищетѣ? Ты, разумѣется, вообразилъ, что они гдѣ-нибудь на краю свѣта. Напротивъ, мѣстожительство порядочнѣе прежняго и не высоко, всего въ третьемъ, какъ слѣдуетъ почтенной дамѣ и молодымъ дѣвицамъ.

— А сынъ?

— Твой ученикъ? Живетъ съ ними. Служба ему нашлась по способностямъ.

— Какая?

Костинъ засмѣялся и примолкъ.

— Какая служба? переспросилъ Цвѣтковъ.

— Кто его знаетъ. Писарство. Что нашлось. Впрочемъ, что-жь кому-нибудь надо же… Да Галевскому и разборчивымъ быть не приходится: положеніе нужно. Ему, изъ всей семьи, разумѣется, всѣхъ неудобнѣе. Отецъ (нечего и сомнѣваться: дѣло видимое!) оставилъ куши хорошіе. Все было припрятано, дали пройти времени. Вдругъ явились двѣ какія-то подземныя тетки, одарили племянницъ и племянника, а затѣмъ исчезли. Въ монастырь, говорятъ, пошли. А благословенное семейство поживаетъ, только не наживаетъ, потому что привыкло пользоваться готовенькимъ. Женщинамъ такъ жить можно, въ ожиданіи разныхъ шансовъ и будущихъ благъ; ну, а молодому человѣку подумать нужно по-серьёзнѣе. Вотъ, твой ученикъ… Ты что же не внушалъ ему гражданскихъ добродѣтелей?..

— Что я такое могъ внушать? прервалъ Цвѣтковъ: — избалованный малый, почти мнѣ самому ровесникъ… я уроки давалъ…

— Да ты чего же обидѣлся? вскричалъ, хохоча, Костинъ: — развѣ можно было его чему-нибудь выучить? Ты полгода готовилъ барича, а потомъ сидѣлъ въ классѣ съ барышнями… Отца ты, кажется, и вовсе не зналъ?

— Да… Разъ пять видѣлъ, сказалъ, задумавшись, Цвѣтковъ.

— Въ три года!

— Мать добрая женщина.

— Дура, продолжалъ Костинъ равнодушно. — Это было сказано — высокимъ слогомъ, разумѣется — даже на судѣ, когда коснулись семейныхъ обстоятельствъ покойнаго… Ахъ, да! семейство… Что же я! Позволь, позволь, очень просто! тебя тамъ барышня интересуетъ. Вѣдь ты былъ влюбленъ?

— Былъ, и теперь люблю, отвѣчалъ спокойно Цвѣтковъ, вставая изъ-за стола и зажигая папироску.

Костинъ оглянулся на него, вставая тоже.

— То есть, старшая, сказалъ онъ, будто требуя подтвержденія.

Цвѣтковъ кивнулъ головою.

— Хорошенькая, продолжалъ Костинъ. — Пожалуй, даже красавица. Могла бы произвести эффектъ въ судѣ, еслибы вызвали; но отецъ умеръ, не понадобилось, не вызывали. Идемъ ко мнѣ. Бери свѣчи, онѣ мои, только подожди гасить: тамъ еще надо… Я сейчасъ. — Самоваръ — ко мнѣ, приказалъ онъ горничной въ корридорѣ.

Цвѣтковъ машинально взялъ и отнесъ свѣчи; на письменномъ столѣ лежалъ листъ какого-то каррикатурнаго журнала. Цвѣтковъ машинально, стоя, заглянулъ въ него. Костинъ осматривалъ лампу, вышелъ за керосиномъ, возился долго, зажегъ, уставилъ лампу ровно въ центрѣ стола предъ диваномъ, покрытаго тяжелой пестрой скатерью, и задулъ на письменномъ столѣ обѣ свѣчи, не по одиначкѣ, а разомъ, казалось, сберегая даже лишнее дыханіе.

— Ахъ, извини, я тебя въ потьмахъ оставилъ. Иди сюда. Ты это смотришь? Уморительно! прибавилъ Костинъ, проходя и ткнувъ пальцемъ въ яркую картинку: — это я, встрѣтилось, купилъ… Постойте, обратился онъ къ горничной, которая внесла самоваръ, чайникъ и стаканы, все на одномъ подносѣ: — я вамъ утромъ не успѣлъ замѣтить: вы такъ перебьете мою посуду. Это — во-первыхъ. А во-вторыхъ — лампа должна быть вычищена и заготовлена съ утра; я не имѣю привычки самъ этимъ заниматься. Можете идти; я позвоню. Да! одинъ стаканъ можете принять: онъ не пьетъ.

Цвѣтковъ курилъ и расхаживалъ, молча. Костинъ налилъ себѣ чаю и взялъ журналъ.

— Что-жь не досмотрѣлъ? тутъ еще много. Презабавно. Получается это у васъ?

— Не знаю.

— Какъ не знаешь?

— Не знаю. Въ гимназіи не получаютъ.

— Еще бы, батюшка!.. Такъ ты никогда и не видалъ?

— До сихъ поръ думалъ: авось Богъ помилуетъ.

— Отчего?

Костинъ хохоталъ.

— Уморительный ты, идеалистъ!.. Никакъ даже разсердился? ну, положи гнѣвъ на милость: неужели ужь человѣчеству такъ и не позабавиться?

— Это — забава?

— А то что же?

— Тупоуміе, безобразіе, вотъ что! вскричалъ Цвѣтковъ, вспыливъ какъ мальчикъ: — старичкамъ вашимъ восхищаться…

Костинъ умиралъ со смѣху.

— Ты, ей-богу, чудесникъ!.. Во-первыхъ, позволь, это вовсе не тупоумно, а напротивъ, напримѣръ… Ну, позволь, ну, не шутя, когда пораздумаешься… Серьёзно говоря: хоть тутъ, и вообще въ подобныхъ вещахъ…

— Слишкомъ ужь много развелось этихъ «подобныхъ вещей!»

— Такъ что же? Я говорю, когда пораздумаешься, хоть тутъ и горькія, и грязныя, пожалуй, даже очень грязныя стороны жизни, а меньше онѣ извращаютъ и ожесточаютъ, чѣмъ что другое…

— Что такое «другое?»

— Что? ну, ты самъ знаешь что! Да не забираясь далеко, я скорѣе дамъ юношѣ «Нана», или вотъ это, чѣмъ какого-нибудь Гюго, какого-нибудь «пѣвца скорбей народныхъ» вашего… ну, то, надъ чѣмъ мы ломались… Нѣтъ, позволь, сдѣлай милость, выслушай!.. О, привычка старая — не выслушивать!.. Это — будетъ впечатлѣніе обыкновенное, житейское; рано ли, поздно ли всякому его вкусить приходится, и души оно не взволнуетъ, и ничему оно не помѣшаетъ. А тѣ впечатлѣнія — ваши-то излюбленныя — врѣжутся въ голову и отвязывайся отъ нихъ…

— Такъ!.. протяжно выговорилъ Цвѣтковъ, уходя въ конецъ комнаты. — Ты, какъ видно, отвязался…

Оба замолчали. Костинъ не замѣчалъ этого, пробѣгая журналъ, и вдругъ опять расхохотался.

— Слушай: стихотвореніе… Но ты не поймешь намековъ; вотъ въ чемъ дѣло: здѣсь есть одинъ баринъ и одна барыня…

— Уволь. Мнѣ это все равно.

— Послушай: смѣшно! Какъ ничѣмъ не интересоваться? Барыня оглодала своего возлюбленнаго до косточекъ…

— Да мнѣ-то какое дѣло? Нашелся пѣвецъ для подвига… всѣ хороши! Тебя-то какъ это можетъ интересовать.

— Я, братъ, живу по-человѣчески, всѣмъ интересуюсь!

— Три года назадъ… Правда, быстро все у васъ мѣняется!

— Не застывать же, какъ ты.

— Такъ мнѣ, видно, и быть.

Костинъ пожалъ плечами и позвонилъ.

— Уберите, сказалъ онъ горничной. — Чѣмъ ты намѣренъ заняться?

— Что ты дѣлаешь по вечерамъ?

— Работаю, если есть работа. Сегодня сговорился съ однимъ знакомымъ въ русскій театръ. Хочешь, вмѣстѣ? билетъ найдется.

— Я пойду къ Галевскимъ, отвѣтилъ Цвѣтковъ.

— Какъ знаешь. А мнѣ пора. Надо переодѣться, зайти за тѣмъ.

Костинъ зажегъ свѣчу, ушелъ въ спальню, одѣвался аккуратно и медленно, и вышелъ въ шляпѣ и перчаткахъ.

— Ты тоже уйдешь, сказалъ онъ, осматривая бинокль: — но воротишься, вѣроятно, прежде меня: мы, тамъ, послѣ спектакля, поужинаемъ. Такъ, пожалуйста, запри комнату и возьми ключъ съ собой. Утромъ ты выходилъ, все оставалось отперто. Завтра я заведу для тебя другой ключъ, потому… Что? гостинница? Нѣтъ, нѣтъ, это пустяки; этакъ и до обиды дойдетъ; пожалуйста, больше ни слова… До свиданія.

Накинувъ шубу, онъ еще выглянулъ изъ прихожей.

— Будешь уходить, погаси огонь.

Цвѣткову показалось какъ-то покойнѣе, когда онъ вышелъ. Разумѣется, уйти въ гостинницу — обида. Но и оставаться… Точно что прихватило, будто полу платья дверью. Пустяки, а все-таки — выноси ихъ.

Но пустяки ли?…

На душѣ у него стало очень тяжело. Онъ хотѣлъ тоже сейчасъ уйти, и вмѣсто того, сѣлъ у стола, зажимая глаза отъ рѣжущаго свѣта лампы. Въ головѣ шумѣло. Онъ усталъ, но отдыхать не хотѣлось. За минуту показалось покойнѣе, тише. Теперь именно тишина и тревожила: точно будто что ушло и навсегда простилось. Сначала, это смутное чувство стѣсненія, потомъ какая-то удивляющая отчужденность… не обманутъ они того, кто чутокъ, измученъ, вѣчно оглядывается. Тутъ порвалось; надо проститься… Казалось бы, что такое? мелочи, пустыя замашки, трусливость… Но онѣ вошли въ обычай, выросли въ убѣжденія. И какія крѣпкія. Ничего не трудятся разбирать, просто рѣшаютъ свое и конецъ… Чѣмъ пустѣе дѣло, къ которому прилагаются такія убѣжденія, тѣмъ они страшнѣе: значитъ, ужь совсѣмъ вошли въ плоть и кровь, практикуются не въ экстренныхъ случаяхъ, а ежедневно…

И это — въ какіе-нибудь три года!.. Что, ежели… Если и слѣдъ заметенъ, и тамъ ждетъ прощаніе…

Онъ вскочилъ и бросился одѣваться.

Костинъ, уходя куда-нибудь въ тѣсноту, не бралъ часовъ; онъ такъ объяснилъ, укладывая ихъ на подставкѣ. Была половина седьмаго. Цвѣтковъ раскидалъ свои вещи по гостинной и вспомнилъ о ключѣ, когда извощикъ ужь повернулъ на набережную Мойки.


— Дома, сказалъ ему швейцаръ и позвонилъ.

Цвѣтковъ началъ подниматься. Лѣстница была вся въ коврахъ, освѣщена ярко. Еще подъѣзжая, онъ всматривался въ окна третьяго этажа, завѣшенныя кружевами: хотѣлось догадаться, чьи это окна. Онъ всходилъ все медленнѣе и совсѣмъ остановился на площадкѣ. Стѣны были блѣдныя, съ блѣднопестрымъ, красивымъ узоромъ. По нимъ бѣжала тонкая тѣнь рѣшотки. Мягкій диванчикъ, обитый темно-краснымъ трипомъ. Бассейнъ, полный воды, обложенный каменьями, обставленный деревьями и широколиственной зеленью; въ срединѣ его бѣленькая нимфа; слышно, какъ журчитъ вода. Все рѣзко освѣщено газомъ. Напротивъ рѣзная дверь; на ней бронзовая дощечка: «Любовь Викторовна Галевская».

Цвѣтковъ присѣлъ на подоконникъ.

— Гостинная… подумалъ онъ.

Онъ ждалъ — вѣрнѣе, ему хотѣлось другого: темнаго двора, черной лѣстницы. Хотѣлось бѣдности. Онъ воображалъ эту бѣдность, сидя у себя въ городѣ N, и чѣмъ жесточе были придумыванья, тѣмъ свѣтлѣе казалось впереди блаженство, когда онъ скажетъ ей: — я съ тобою, все прошло, забудь все, отдохни, живи!..

Да, забыть, прежде всего — забыть. Чтобъ прежде всего не было этой самой тяжелой муки, этого стыда — богатства. Съ глазъ долой эти стѣны, этихъ людей, бѣжать отъ нихъ, возродиться… Радость, жизнь, принять тебя на свои руки «какъ отъ купели»… Вотъ, у меня есть, бери — это твое… И, Боже, не подумай, будто это состраданіе, благодѣяніе, будто бѣднякъ разбогатѣлъ и обрадовался случаю… Нѣтъ, нѣтъ! Ты этого не подумаешь! Такъ дѣлается у пошлыхъ, ненавистныхъ, среди которыхъ ты пропадала! Нѣтъ, ты вспомнишь… ты не могла забыть…

Лѣстница загудѣла отъ стука проѣзжавшихъ экипажей. Цвѣтковъ поднялъ голову.

— Что-жь это я… Швейцаръ ужь давно далъ знать. Пожалуй, вдругъ отворятъ.

Онъ дотронулся до двери; она, точно, ужь была отперта. Изъ дверей комнаты, слѣдующей за передней, раздалось восклицаніе:

— Me voici! je suis toute prête!

Мелькнула молоденькая красивая особа, ахнула и скрылась. Послышался говоръ, вопросы; явилась горничная. Цвѣтковъ далъ ей свою карточку и покуда она понесла ее, снялъ пальто. Въ залѣ опять заговорили, переспрашивали.

— Пожалуйте.

У него завертѣлись въ глазахъ лица, свѣтъ, тѣни. Ему показалось, что хозяйка сѣла, когда онъ входилъ и опять медленно поднялась ему навстрѣчу. Это была высокая, полная, нарядная дама, когда-то красивая. Она держала поданную карточку и еще посмотрѣла въ нее.

— «Цвѣтковъ»… Женни мнѣ напомнила: вы когда-то давали имъ уроки.

Она полуобратилась, взглядомъ указывая на молодую дѣвушку, потомъ подала Цвѣткову руку.

— Прошу садиться. Вы здѣсь живете?

— Нѣтъ, я только сегодня пріѣхалъ.

— Изъ Москвы?

— Нѣтъ… Дальше. Изъ N.

— Изъ N? Не знаю, гдѣ же это? Зачѣмъ вы пріѣхали?

— По дѣламъ, отвѣчалъ Цвѣтковъ, не понимая, что дѣлается вокругъ него и въ немъ самомъ.

Молодая дѣвушка застегивала у лампы свои длинныя перчатки, потомъ стала осматриваться предъ зеркаломъ и оправляла букетъ цвѣтовъ у себя на плечѣ. Мать внимательно смотрѣла на нее.

— Прикажи себѣ обтянуть оборки, наконецъ сказала она: — или, позволь…

Она встала и потянула оборки.

— Ахъ, maman, позвольте… вскричала дѣвушка и убѣжала.

— Странно, что не ѣдутъ; почти семь… замѣтила про себя госпожа Галевская и нечаянно оглянулась на гостя. — Да… вы по дѣламъ сюда явились? Къ начальству? Объясненія какія-нибудь?

— Нѣтъ, еще разъ повторилъ Цвѣтковъ: — я хотѣлъ только…

— Потому что, видите ли, я должна вамъ сказать… Теперь припоминаю: застрахованія разныя и акціонерства — это и въ провинціи бываетъ. Вѣрно и у васъ тоже… гдѣ тамъ, вы сказали? Но я должна васъ предупредить, что въ настоящее время я ужь ничего не могу. При жизни Николая Александровича я могла; точно, я много могла. Но теперь, рѣшительно ничего: ни опредѣлить куда-нибудь, ни попросить за васъ. Я, вотъ, вся тутъ на лицо. Я, двѣ дочери. Сынъ мой — служба самая ничтожная, живетъ на маленькія средства. Видите сами — всего одна гостинная…

Изъ слѣдующей комнаты шумно растворилась дверь. Цвѣтковъ не успѣлъ оглянуться — ему протягивались двѣ руки.

— Алексѣй Васильевичъ! Вы! Мнѣ сію минуту сестра сказала… Здравствуйте!

Онъ вскочилъ и, не выдержалъ, сталъ цѣловать эти руки. Его поцѣловали въ лобъ, не вскользь, а хорошо, крѣпко. Онъ бы обнялъ, еслибъ эти вытянутыя руки ласково и сильно его не отклонили. Онъ только тутъ ее увидѣлъ. Все это было — чувствомъ одной секунды: радость встрѣчи, радость слышать ея голосъ, радость ея красоты… Совершенная красавица! Опомниться онъ не могъ. Надъ нимъ сіяли ея глаза, блескъ ея волосъ, блескъ ея бѣлизны… Все не отнимая рукъ, она проворно сѣла въ маленькое кресло, рядомъ съ нимъ.

— Разсказывайте, что вы, какъ… Не писалъ! Ну, можно ли? Почему вы перестали мнѣ писать?

— Но вы сами, Александра Николаевна…

— Я! Это совсѣмъ другое дѣло! Что я могла… Ну, это послѣ! Долго пробудете? Какъ я вамъ рада! просто, сказать не умѣю! И какой онъ… такой же!

Она весело смѣялась, не обращая вниманія на мать и сестру. Но имъ было не до нея; онѣ волновались.

— Восьмой часъ! повторяла Женни.

— Часы, кажется, впереди, говорила мать. — Aléxandrine, сколько на твоихъ?

— Ахъ, звонятъ! Да что же это, отворите! отворите! закричала Женни и бросилась въ переднюю.

Поднялась суматоха. Горничная, элегантная, неподвижная и сумрачная, какъ слѣдуетъ въ «порядочномъ» домѣ, впустила толстую даму, закутанную въ мѣха; ливрейный лакей велъ ее подъ руку. Она запыхалась; объясненія оттого выходили еще непонятнѣе. Вопросы, отвѣты перекрещивались, будто вошло двадцать человѣкъ. Дама, не снимая ротонды, вплыла въ гостинную.

— Скорѣе; ѣдемте, если не раздумали. Я за вами. Вѣдь мы ужь были тамъ съ Лидіей Ивановной; совсѣмъ, было, вошла — узнаёмъ: «Травіата» нейдетъ, Зембрихъ больна.

— Ахъ, Боже мой!

— Лидія Ивановна говоритъ, что слышать не хочетъ, чѣмъ тамъ замѣнили, чтобъ я везла ее домой. Я ее отвезла (неблизко!) и, вотъ, за вами. Поѣдемте.

— Но что-жь идетъ?

— Не знаю. Кажется «Профетъ», все равно. Первыхъ актовъ не застанемъ. Я еще заѣзжала за Домовицыной, спустила ее у подъѣзда; она ужь тамъ сидитъ. Да вдругъ мнѣ пришло въ голову: не хотите ли и вы, Любовь Викторовна? Я, да Женни; Домовицына, да вы…

— Я очень рада, merci, очень рада. Вы такъ добры, сейчасъ вспомните о другихъ…

— Что же, вѣдь это ничего не стоитъ. Но въ каретѣ вамъ негдѣ: я, да Женни. Я сейчасъ съ ней поѣду, а, вы возьмите извощика… Ахъ, да! Bonsoir, mademoiselle Alexandrine. Вотъ и вы можете пріѣхать съ мамашей, воспользуйтесь. Безъ Лидіи Ивановны, можно быть и въ пятеромъ; это ей неловко, если ложа набита, а намъ…

— Я проведу вечеръ пріятнѣе, прервала Александра Николаевна.

— Partons! кричала Женни изъ передней.

— Пріятнѣе? Гдѣ это пріятнѣе? спросила дама, останавливаясь въ дверяхъ; ей хотѣлось болтать.

— Дома.

— Partons! повторяла Женни.

— Ахъ, вы оригинальничаете… Иду, иду, feu follet! Любовь Викторовна, нумеръ ложи знаете?

— Знаю, знаю, отвѣчала госпожа Галевская, покуда захлопывалась дверь.

Все вдругъ затихло.

— Почему ты не хотѣла воспользоваться? спросила она Александру Николаевну.

— Не хочу, отвѣчала та равнодушно.

— Твоя любимая музыка. Я иду одѣваться.

— Садитесь сюда, покойнѣе, сказала Александра Николаевна Цвѣткову, перемѣняя мѣсто.

— Я тебя не понимаю, продолжала госпожа Галевская: — бельэтажи не всякій день достаются.

— Вы опоздаете, замѣтила Александра Николаевна.

— Мнѣ не долго. Если ты, точно, не ѣдешь…

Не дождавшись отвѣта, она вышла. Стало совсѣмъ тихо. Цвѣтковъ сидѣлъ, опустя голову. Александра Николаевна прислонилась косой къ спинкѣ дивана, и, казалось, чуть-чуть поблѣднѣла.

— Какъ хорошо, что мы остаемся одни, вдругъ сказала она.

Онъ только этого и хотѣлъ. Въ тишинѣ стало физически покойнѣе, но вдругъ странно тяжко, будто замерло всякое чувство; замираніе тѣмъ болѣе мучительное, что оно сознавалось, что помнилось сколько времени уходитъ напрасно, и не было силы связать мысль, сказать слово…

— Отуманило васъ? спросила она.

— Какъ это вы живете… выговорилъ онъ и вдругъ спросилъ: — почему вы не поѣхали?

Онъ тутъ же спохватился, что спросилъ вздоръ; пошлость заразила.

Она посмотрѣла ему въ лицо и засмѣялась.

— Почему я не поѣхала? повторила она съ разстановкой, будто стараясь догадаться, что онъ думалъ. — Потому, милый мой, что, видите, важная барыня оказываетъ моей сестрицѣ милость: присылаетъ свою приживалку въ театръ ее свезти, и маменька моя при этомъ профитируетъ; а я… Еще не родились тѣ, кто мнѣ будетъ милость оказывать.

У нея сдѣлалось злое лицо.

— Видите ли, милый мой, другъ мой, хорошій мой… Мы, вы знаете, провалились. Говорите: очень плюютъ на насъ?.. А! неприличное выраженіе? Не ожидали отъ свѣтской дѣвицы? что-жь, вѣдь эта дѣвица семнадцати лѣтъ съ студентомъ цѣловалась… Студентъ этотъ знакомъ тебѣ?

— Дорогая!.. выговорилъ онъ.

— Молчите, ни слова! Не мучьте меня. Я зла. Дайте высказаться… Мы опозорены. И — самый-то ужасъ: мы безнадежно глупы. Воображаемъ, что ради нашего несчастья, намъ все прощено. А несчастье состоитъ въ томъ, что обѣдняли… Смотрите: бѣдны мы? Ковры, шелкъ, всякая модная дрянь! Но это — не мраморы, не бронзы, не мозаики, не капитальное, не царское, а потому, это — «бѣдность», «несчастье»… Недавно, маменька даритъ, вотъ, самой этой Лидіи Ивановнѣ кувшинъ, горшокъ старинный какой-то: — «Примите, говоритъ, le dénier de la veuve»… Хотѣлось мнѣ…

Она удержалась, закусивъ губы.

— Насъ презираютъ, какъ послѣднихъ, а онѣ этого видѣть не хотятъ… Ну, слышу, слышу что вы думаете: не могутъ? Неправда. Такое положеніе всякій почувствуетъ. Онѣ дѣлаютъ его еще хуже — кланяются. Нѣтъ! тутъ, чтобъ имѣть возможность жить… Поймите — не къ итальянцамъ таскаться въ чужую ложу, не на балы набиваться въ чужія кареты — а жить, понимаете, жить, дышать, существовать! Надо все презрѣть, все бросить, всѣхъ задавить… или умереть!.. Отецъ, вонъ, умеръ.

— Одно только слово, выговорилъ Цвѣтковъ: — какъ онъ умеръ?

— Какъ?.. я-то знаю. Ну, занемогъ и умеръ… Охъ, съ недѣлю томился… Нѣкоторое величіе въ низости! странно договорила она и вдругъ порывно встала.

Съ минуту она ходила, не оглядываясь. На коврѣ валялась какая-то лента. Она откинула ее ногою, вдругъ повернулась и стала, высоко вытягивая руки.

— Онъ горюютъ, что мало осталось, заговорила она, не глядя на Цвѣткова: — а я, тутъ только… право, только тутъ поняла, что это для насъ дѣлалось. Для насъ! Преступленіе изъ самоотверженія!.. Какъ это называется? парадоксъ, что ли?

— О, полноте! вскричалъ Цвѣтковъ.

— Нѣтъ, потолкуемъ, начала она опять, дрожа, какъ въ лихорадкѣ. — Разберемся… Вѣдь вы же мнѣ преподавали логику, литературу, еще что?.. Разберемся. Онъ кончилъ хорошо. Кражи, сказали, не было: семьѣ осталось только то, что могло остаться. Это растолковали, доказали. Пожалуй, послѣ этого можно спросить: изъ чего же онъ поторопился умирать?

— Ради Бога, довольно, прервалъ Цвѣтковъ. — Это ужасъ… Не воротишь, довольно! Сядьте, дайте вамъ сказать…

— Нѣтъ, послушайте. Прежде всего… Три года мы не видались, да?.. Знайте, ни души не было человѣческой, кому сказать слово. Вотъ трещотка, вы сейчасъ видѣли. Вотъ семейная жизнь, вы ее всегда понимали… Въ ней еще есть новенькое, чего ужь и во снѣ было не придумать! Ахъ, всего не скажешь!.. Я хочу говорить, говорить… Я вспоминать хочу!.. Я совсѣмъ дѣвочка была, когда вы къ намъ пришли; сами вы тоже… Самъ себя называлъ «желтоносый воробей изъ гнѣзда», я все помню!.. Дѣвочка, дѣвушка по шестнадцатому году, безтолково, безнравственно заброшена; ни о чемъ понятія, никакого смысла… вѣдь отъ васъ, отъ перваго я услышала даже слова: честь и честность!.. И на меня страсть тогда напала учиться — помните? меня наряжаютъ, меня на балы везутъ, а я усовершенствуюсь объ Ильѣ Муромцѣ…

Она захохотала.

— Евгенія сидитъ въ классѣ, слушаетъ… Глупа, а за нами примѣчала. Не понимала одного — какъ это можно любить за хорошую душу. Вотъ, только горе ей: не успѣли къ ней женихи посвататься, покуда насъ не выкинули изъ общества. Теперь — ужь мудрено! То-то она и льнетъ, гдѣ лишняя свѣчка; авось… Охъ, ненавижу! Все, всѣхъ ненавижу!.. Вы уѣхали. Я этой ненавистью разсудокъ свой сберегла. Какъ я гоняла за порогъ своихъ искателей, влюбленныхъ! — «Ты себѣ принца ожидаешь», это мнѣ мать говорила; отцу ужь было не до того; его патроны попадаться начали. Я ничего не жду. Я жить хочу и свое возьму… Вы еще не сказали, что я — по прежнему хороша? Не перемѣнилась?

Цвѣтковъ поднялъ голову. Она стояла передъ нимъ.

— Потому что, въ самомъ дѣлѣ, продолжала она, улыбаясь: — двадцать второй годъ — положимъ, хорошо, что совершеннолѣтняя — но могла и постарѣть. Случалось плакать. Одно время, вдругъ похудѣла; кожа на рукахъ стала темнѣть. Нѣтъ, благодарю, я этого не желаю. Сердобольныя покровительницы стали поговаривать, не желаю ли я трудиться… это на основаніи этой-то моей страсти къ наукамъ! Смѣхъ! «заработки»! Мамзель Женничка (кличкой позволяетъ себя кликать!) музыкантшей вѣдь считалась. Уроки давать — гдѣ ей! а играетъ у на вечерахъ; случается за тапера, а то, просто, услаждаетъ. Трехъ рублей ей не платятъ, разумѣется, а такъ дарятъ кружевца, перчаточки… Я нигдѣ не бываю. Видишь? Я донашиваю свое черное платье и не сниму его, покуда…

Она отвернулась и еще разъ прошлась.

— Сижу дома и все читаю, читаю. Женщины не доглядываютъ, что онѣ невѣжды, а знаніе — сила… Ахъ, сдѣлайте милость, вскричала она вдругъ, захохотавъ: — сдѣлайте милость, не подумайте, будто я изрекаю великія истины, будто я ужь такъ одурѣла, что дошла до великихъ истинъ. Я сдѣлала только новенькое открытіе: старинное примѣненіе этой силы. Женщины воображаютъ, будто для успѣховъ имъ довольно молодости, красоты, нарядовъ, будто мужчины бѣгутъ отъ женскаго знанія… вздоръ! Другія выдумали еще смѣшнѣе: выставляютъ свою ученость — и отъ этихъ, натурально, мужчины бѣгутъ; какъ не бѣжать! Совсѣмъ не то нужно. Чтобъ властвовать, женщинѣ нужно знать, много, много, какъ можно больше знать, но умѣть это прятать. Понимаете, чтобы все было образованное, всякое слово, всякій намекъ въ разговорѣ, всякое движеніе женщины, но чтобъ это было… Трудно это объяснить!.. Напримѣръ, вы входите въ комнату; вы не видите, есть ли тутъ цвѣты, но вы дышете какой-то прелестью, что-то нѣжитъ васъ… Такъ и эта сила, чтобъ она охватывала непримѣтно, неотразимо, чтобъ она ощущалась какъ наслажденіе, доставляемое женщиной… чтобъ она удвоивала самое наслажденіе… Я не эгоистка, для себя одной этого открытія не берегу, всѣмъ совѣтую… Да пользоваться не умѣютъ; имъ же хуже! договорила она, усмѣхаясь презрительно.

Цвѣтковъ не сводилъ съ нея глазъ.

— Что-жь? Перемѣнилась я? повторила она.

— Да… Нѣтъ… Не знаю, отвѣчалъ онъ. — Я еще не опомнюсь.

— Отъ радости?

— Нѣтъ.

Она засмѣялась.

— Вы хорошо меня встрѣтили, выговорилъ онъ. — Не смѣйтесь, пожалуйста.

— Почему? Это я — отъ радости. Право, будто маленькая. Дѣти вѣдь всегда отъ радости хохочутъ.

Она мило и ласково взяла его руку.

— Хорошо, сказалъ онъ: — но все-таки… Какъ-то страшно. Я васъ никогда такой не видалъ.

— Вотъ, какъ же не смѣяться? Вы мнѣ прямо говорите, что я страшная! Такъ это во мнѣ новое?

— Вы… какъ-то смѣлы.

— Другъ мой, я всегда была смѣла, возразила она серьёзно и сѣла подлѣ него. — Припомните. И смѣла, и упряма. Иначе, намъ бы и не быть знакомымъ. Припомните: ваши занятія съ моимъ братцемъ кончились очень скоро, а я потребовала, чтобъ вы продолжали ходить учить меня. Конечно, отцу было все равно, но маменька вовсе этого не желала. Я сказала: хочу. Если въ семнадцать лѣтъ я умѣла поставить на своемъ, то теперь — нечему и удивляться. Но иначе, поймите, мнѣ и жить невозможно… «Страшная!» Мнѣ того и надо, чтобъ меня боялись… Да, да, да! повторила она, сжимая его руку почти до боли, раздражаясь снова, между тѣмъ, какъ онъ потерянно смотрѣлъ въ ея вспыхнувшіе глаза. — Вы — честный, вы — праведникъ, по вы — счастливецъ. Вы всегда могли избавиться отъ того, что вамъ противно: отошли прочь — и только. А проживите то лавируя, то укрощая, настаивайте, добивайтесь, вырывайте изъ рукъ, отыскивайте средства — какая тутъ кротость уцѣлѣетъ? Тутъ ни къ чему не останется даже простой жалости, тутъ явится презрѣніе, потому что узнаешь людей, и чего они стоятъ, и какъ съ ними справляться… Тутъ именно и отлично, если люди насъ боятся: покоряются разомъ; безъ хлопотъ, по крайней мѣрѣ…

— Это ужасно! вскричалъ Цвѣтковъ.

— Ужасно, другъ мой, пусто, больно, презрѣнно! Почему же я сейчасъ такъ обрадовалась, «хорошо встрѣтила»? Увидѣть честное, славное лицо… Вѣдь мои понятія — цѣлы; идеалы для меня остались прелестные; вспомнятся — и вдругъ, разомъ освѣтятъ. Будто молнія… Какъ я это люблю. Я всегда любила грозу ночью. Кругомъ все черно; вдругъ все вспыхнетъ, вздрогнетъ, фантастично, заманчиво… такъ бы туда и бросилась…

— Куда?

— Въ темноту! Что тамъ такое?..

Она зажала рукою глаза, будто испуганная, и замолчала.

— Въ темноту?.. повторилъ Цвѣтковъ, теряясь совершенно.

Она не отвѣчала и вдругъ опять засмѣялась.

— Какіе мы пустяки говоримъ, начала она живо и встряхнула головой, будто что сбросила. — Нечего сказать, дѣльные люди! Свидѣлись чрезъ три года и ничего настоящаго не спросимъ. — Что вы дѣлаете? учительствуете?

— Да.

— Да, знаю. Виновата, знаю и спрашиваю, будто разсѣянная grande-clame. Живется бѣдно?

— Нѣтъ. И недавно я получилъ еще большое наслѣдство.

— Брависсимо! Милліонеръ?

— Несовсѣмъ. Тысячи три дохода; съ учительскимъ жалованьемъ будетъ больше.

— А вы не намѣрены бросить учительство?

— Какъ же жить и ничего не дѣлать?

Она вскочила.

— Милый, простите меня! я сказала такъ, по глупости, со злости! если вы меня уважали хоть немного, хоть когда-нибудь, простите меня!

— Что вы говорите? что съ вами? вскричалъ Цвѣтковъ.

— Я не хочу, чтобъ вы думали, будто я могу о васъ дурно подумать! кричала она. — Сама я… Эта грязь, этотъ ужасъ, этотъ судъ… скрыто, прощено, но я знаю, знаю, что это было! Я тоже, гражданка! я понимаю, какъ должны жить честные люди! У меня имени нѣтъ… это, вотъ, имъ ничего, моей матушкѣ, братцу, сестрицѣ…

Она задыхалась.

— Еслибъ я знала… Я, какъ младенецъ, ничего не знала, покуда насъ не ославили! Жила, пользовалась, не считала, не спрашивала откуда… Я не виновата! Мнѣ было необходимо, мнѣ давали, я привыкла! Но я понимаю! Жить тѣмъ, что припрятано — я не могу! Лицемѣрить, притворяться бѣдной — я не могу! Я все имъ брошу — пусть дѣлятъ! Я и теперь пользуюсь только, что ѣмъ и пью; расплачусь и за это, сочтемся!

— Вы что-нибудь рѣшили? спросилъ Цвѣтковъ, когда она вдругъ замолчала.

— Рѣшусь, отвѣчала она. — Долго ли вы здѣсь пробудете?

— Сколько вы хотите.

— Хорошо. Мы потолкуемъ. Теперь — не могу. Все хочется еще что-то сказать… не дѣла, а по душѣ. Вѣдь это важнѣе, такъ ли?

— Важнѣе, повторилъ онъ.

Она взглянула на него умоляющими глазами; ея раздраженіе опять мгновенно улеглось. Она была точно запуганный ребенокъ, ожидающій милости чужого человѣка, что-то прелестное и вмѣстѣ безконечно жалкое. Даже ея поразительная красота какъ-то приникла и вызывала еще больше мучительную жалость…

— Ну, что же?.. сказалъ Цвѣтковъ, чего-то ожидая.

Она оглянулась, по-дѣтски вытерла глаза рукою и улыбнулась смущенно и ласково.

— Нѣтъ, не могу. Что говорить. Рада вамъ и только. Разскажите про себя.

Онъ молчалъ.

— Что же?

— Но разсказывать нечего, отвѣчалъ онъ, наконецъ. — Какъ мнѣ живется?.. День-за-день; за дѣломъ.

— Одинъ?

Ея рука лежала на его рукѣ; онъ почувствовалъ какъ прижались ея пальцы.

— Есть хорошіе люди.

— Честные?

— Да, свои. Немного ихъ; часто сходимся.

— И хорошо съ ними?

— Нерадостно.

— Но тихо, тихо?

— Да, тихо! отвѣчалъ онъ, усмѣхнувшись.

— Хотѣлось бы мнѣ тишины… сказала она про себя, порывно.

— Какой тишины?

— Погрузиться, заглохнуть… ничего не знать, не слышать, замереть.

— Зачѣмъ?

— Какой-нибудь конецъ!..

— Боже, вскричалъ онъ: — но что это съ вами?

— Что такое?

— Нѣтъ, подумайте только… подумайте, кому вы говорите? Пропасть въ темнотѣ, замереть… Богъ знаетъ что… А я пришелъ, я думалъ… Нѣтъ, тутъ что-нибудь еще! Вы такъ измучены; что такое еще случилось? Не скрывайте, скажите. Вы говорили — рѣшитесь на что-то. Что такое?

Она оглянулась и засмѣялась.

— Опять!.. вскричалъ онъ нетерпѣливо и всталъ. — Александра Николаевна, если вы хотите сколько-нибудь пожалѣть человѣка, скажите, что такое еще случилось?

— Ровно ничего, возразила она, почти холодно. — Милый мой, вы съ ума сходите. Все такой же… прежній!

— Прежній, прежній, повторилъ онъ. — А вы, такая ли, прежняя? Вѣрите ли вы мнѣ?

— Я, кромѣ васъ, честныхъ людей не знала, отвѣчала она твердо, отчаянно, и отвернулась. — Васъ испугало, что я сказала: хочу запропасть, умереть. Разсудите хладнокровно — куда-жь мнѣ? Я сама себѣ въ тягость. Лучше разомъ, чѣмъ, вотъ, такое медленное замиранье; ни на что неспособна, никому ненужна…

— Любите ли вы меня? прервалъ Цвѣтковъ.

Она, блѣдная, хотѣла подняться съ мѣста.

— Постойте, продолжалъ онъ, удерживая ее и задыхаясь: — постойте… Не попрежнему, а хоть немного? Не такъ, какъ я васъ люблю… не знаю, я этого сказать не могу! Хоть немного. Если я для васъ честный человѣкъ… если вамъ не милъ кто-нибудь другой… будьте моей женою! радость, жизнь моя…

Онъ былъ почти на колѣняхъ передъ нею. Она отняла рука и закрыла лицо.

— Радость, милая! повторялъ онъ, будто въ бреду: — «Никому не нужна!..» Вмѣстѣ искать, вмѣстѣ трудиться… Счастье мое, я васъ люблю!

— Встаньте, прервала она: — встаньте, идутъ… мой братецъ!

Она отбѣжала въ темный конецъ комнаты, къ двери, которая отворилась.

Вошелъ красивый, изящный молодой человѣкъ. За лампами, въ пестрой комнатѣ, онъ не видѣлъ Цвѣткова.

— Ты не выѣзжала, Alexandrine? Сейчасъ узналъ, что нѣтъ ни maman, ни Eugénie. Вотъ, спроси у сосѣда, что дома дѣлается. Можетъ выйти и затруднительно!

— Ихъ выѣзды никогда не доставятъ тебѣ затрудненій, возразила она. — У меня гость.

— Кого я вижу! Алексѣй Васильичъ! вскричалъ Галевскій. Неужели вы? Точно, вы?

Онъ протягивалъ руки и обнимался. Александра Николаевна скрылась. Цвѣтковъ будто упалъ съ высоты, и, не опомнясь, кажется, обнимался тоже. Галевскій избавлялъ его отъ труда говорить.

— Я почти зналъ, что вы въ Петербургѣ. Мнѣ сказали; знакомый одинъ. Вы утромъ спрашивали нашъ адресъ? да? Думаю — кто бы это? Но мнѣ такъ вѣрно описали вашу наружность — а! нѣтъ сомнѣнія, это онъ! Я только не ждалъ, не смѣлъ предположить, что вы тотчасъ къ намъ заглянете. Спасибо вамъ… Истинно, спасибо, добрѣйшій Алексѣй Васильичъ. О насъ не очень кто теперь вспоминаетъ.

Онъ съ чувствомъ еще пожалъ ему руку.

— Усядемтесь… Вы тутъ съ сестрой побесѣдовали?.. Да-съ!.. Ботъ, говорятъ иные, посылаются испытанія на старости лѣтъ, а намъ досталось, молодымъ… Служу вѣдь я, знаете? Улыбка скептическая… Какъ я радъ видѣться съ вами, вы не повѣрите! Вотъ, улыбка, что она означаетъ? Означаетъ: — «куда тебѣ, повѣсѣ» — и прочее. Такъ вѣдь?

— Почему же? выговорилъ Цвѣтковъ: — времени ушло много…

— Не столько времени ушло, сколько воды утекло, серьёзно возразилъ Галевскій. — Лицо земли измѣнилось… гдѣ-то сказано. Какъ же и намъ-то, молодому поколѣнію, чего-нибудь наконецъ, не понять и не почувствовать? Или мы отпѣтые какіе?.. Я-то, особенно? Какая буря надо мной пронеслась, что не испыталось… что передо мною раскрылось ужаса, позора!.. Когда я учился, а вы надо мной терзались, тогда была между нами разница лѣтъ и положенія: я — недоросль, а вы — на порогѣ кандидатства. Но теперь — мы сверстники… Лишь бы только вы, господа, не побрезгали нами, а мы… клянусь вамъ, остепенились, оглянулись!

Въ его голосѣ зазвучало что-то такое обиженно-скорбное — подавленное, личное горе — что Цвѣтковъ, пораженный, оглянулся на него невольно и, еще смущенный собственнымъ чувствомъ, забываясь, посмотрѣлъ пристально. Молодой человѣкъ былъ очень похожъ на сестру; тревога еще увеличивала сходство; было только больше доброты и замѣшательства, почти дѣтскаго.

— Вы находите, что я перемѣнился? спросилъ онъ.

— Да. И это къ вамъ идетъ, отвѣчалъ Цвѣтковъ.

— За что вы надо много смѣетесь? печально возразилъ Галевскій.

Цвѣткову стало совѣстно… — Что такое говорила она о братѣ? завертѣлось въ его головѣ. Волненіе спутало всѣ мысли… — Да ничего она не говорила. Такъ, что-то общее. Она никогда не любила брата. Она бывала права. Но и онъ могъ исправиться. Она раздражена. И она можетъ ошибаться… Стыдно. Бѣдный малый смотритъ, робѣетъ, ждетъ какъ подсудимый. Виноватъ былъ тѣмъ, что въ двадцать дурачился… Охъ, скоро они ныньче проходятъ, эти двадцатые года!.. «Осталось состояніе» — но имени-то не осталось… Вѣдь это — молодое поколѣніе!..

— Не думаю я смѣяться, сказалъ Цвѣтковъ, дружески подавая ему руку. — Вы откровенны, и я откровененъ: бросили ни старое — прекрасно сдѣлали; для всѣхъ лучше, и для васъ самихъ. Вы были слишкомъ молоды…

— Я былъ фатъ, дрянь! весело прервалъ Галевскій: — но теперь, могутъ честные люди отъ меня не отвертываться. Матери нуженъ комфортъ, общество — что-жь дѣлать, привыкла! — я ды нее еще покуда приношу эту жертву, еще верчусь, вотъ, среди тѣхъ же, но — дайте срокъ… Выдаю вамъ себя, но позвольте оправдаться. Я не смѣю просить уваженія, не за что: я только исполняю человѣческую обязанность передъ самимъ собою! но повѣрьте, что я не совсѣмъ пропащій… Какъ я счастливъ, что вотъ, вы, именно — вы! Именно вамъ-то мнѣ было необходимо показаться, каковъ я новенькій… просто, смѣшно — похвастаться хотѣлось!

Цвѣтковъ засмѣялся.

— Дорогой, милый Алексѣй Васильичъ! вскричалъ тотъ, бросаясь ему на шею: — если вы только можете повѣрить… Я и васъ теперь лучше понялъ, какъ узналъ другихъ, лучшихъ людей; я ужь заслужилъ ихъ довѣріе… Вѣдь это — ваши люди, Алексѣй Васильичъ!

— Мои?..

— Что-жь намъ скрываться?.. Но первое знакомство, этого не забыть во-вѣки! Хорошіе они, но ужь и страшные! Ахъ, какъ они меня пробирали! И у меня глаза открылись: гдѣ я? гдѣ я былъ до сихъ поръ? Это было еще при жизни отца… ужасъ! подумайте, чѣмъ явился предо мною мой отецъ? Такого отчаянія… о, не пошли Богъ никому!.. Оставалось одно: убѣгать изъ дома. Я и убѣгалъ. Говорили, что я кучу всю ночь, возвращаюсь ни на что непохожъ — все равно, говорите! я убѣгалъ душу отвести, нарыдаться, послушать, убѣгалъ къ своимъ… къ вашимъ!… Простите, или не прощайте — дѣло сдѣлано…

— Какъ это случилось?

— Нечаянно, въ фойе театра, я встрѣтилъ Парфентьева.

Цвѣтковъ рѣзко откинулся.

— Да… подтвердилъ Галевскій и замолчалъ.

— Ну-съ, что же? спросилъ Цвѣтковъ.

— Какъ онъ васъ любилъ! сказалъ Галевскій.

— Долго вы его знали?

— Съ мѣсяцъ.

Цвѣтковъ молчалъ.

— Я тогда ужь началъ тосковать… И неопредѣленно, и сознательно. Бросался во всѣ стороны, сталъ читать, продолжалъ тихо Галевскій. — Въ тотъ вечеръ, мнѣ его указали. Общій разговоръ. Я вмѣшался. Стоило назвать васъ… Потомъ, мнѣ удалось оказать услугу. Помогло именно мое ничтожество, мои презрѣнныя свѣтскія сношенія. Вѣдь моя репутація: хлыщъ, лѣзетъ къ богачамъ, которые третируютъ его какъ лакея… А, нужды нѣтъ! У меня есть мои люди! Мои, и милы они мнѣ, и мила ихъ память! Я ничтожность, но этой любви, этихъ убѣжденій у меня никто отнять не можетъ… Сестра идетъ! вдругъ прервалъ онъ, прислушиваясь. — При ней продолжать объ этомъ нельзя. Я никогда, никому… что тревожить?.. Но скорѣй, скорѣй скажите: вы меня простили?

— Что?.. спросилъ Цвѣтковъ, который ничего не слышалъ.

— Мое прежнее… дурачество, пошлость, все! Простили?

— Отъ всего сердца.

Цвѣтковъ не замѣчалъ, что пока они говорили, горничная приходила и уходила, приготовляя чай, въ сторонѣ, на небольшомъ столѣ. Въ эту минуту вошла Александра Николаевна.

— Прекрасно, сказалъ Галевскій. — Милости просимъ, Алексѣй Васильичъ. Какъ я радъ, что ты не перетащила насъ въ столовую, Alexandrine; здѣсь уютнѣе… Давно мы такъ съ вами не сиживали. Впрочемъ, не все по старому: Aléxandrine никогда не хозяйничала. И теперь — рѣдкій случай, оттого что нѣтъ Eugénie.

Цвѣтковъ взглянулъ на нее; ея глаза были особенно ярки; она, должно быть, плакала; рѣсницы были смяты, щеки въ пятнахъ; она все отклонялась въ тѣнь, пряталась.

— Сегодня она постарается, похозяйничаетъ для васъ, продолжалъ Галевскій. — И кстати, другъ мой, и для меня; мнѣ къ двѣнадцати часамъ надо отправляться… Ночное дежурство: чинъ — малый! весело объяснилъ онъ Цвѣткову: — проголодаешься; подкрѣпиться надо.

Перемѣнивъ мѣсто, Галевскій развлекся. Говоря и принявшись за тартинки, онъ заставлялъ отвѣчать Цвѣткова, не замѣчая ни его волненія, ни смущенія сестры, смѣялся искренно, весело, какъ школьникъ, тоже не замѣчая, что смѣется одинъ.

— Богачъ и пріѣхалъ веселиться! повторялъ онъ, когда Цвѣтковъ сказалъ о своемъ наслѣдствѣ. — Отъ души поздравляю. Я вамъ покаюсь, продолжалъ онъ, хохоча: — я поздравляю, но отчасти и съ ехидствомъ: припомните, кто насъ, бывало, бранилъ? кто намъ мораль читалъ? «Свѣтская молодежь, золотая молодежь, только бы вамъ пикники, да балеты…» Что? Видно, недурно? Самому захотѣлось? Потянуло и васъ? Теперь ужь я пророчу: вы не отстанете, вы до поста не уѣдете, вы тутъ до-чиста прокутитесь… Добрѣйшій, дорогой Алексѣй Васильичъ, простите, ради Бога, шутку! Я такъ радъ, ну, такъ радъ… Вѣдь знаю я васъ! Вспомнилъ кого-нибудь изъ тѣхъ, кому вѣчно нуженъ — и прикатилъ повидаться, справиться… запастись книжнымъ матеріаломъ… Книга — вѣдь это свѣтъ! надо раздавать… Не смѣю спрашивать, не смѣю догадываться!.. Вы пристали у Костина?

— Да, отвѣчалъ Цвѣтковъ, не припоминая, говорилъ ли объ этомъ.

— Милѣйшій онъ, Иванъ Андреичъ Костинъ; я его иногда встрѣчаю. Вотъ, человѣкъ въ тихой пристани. Успокоился на немногомъ. Департаментъ — и въ немъ вся вселенная. Неуклоинострогое исполненіе обязанности…

— Что же, и то хорошо, замѣтилъ Цвѣтковъ.

— Какой обязанности? возразилъ Гадевскій: — служебной или общественной?

— Онѣ могутъ идти и рядомъ.

— Совершенно вѣрно — какія? Вотъ, ваша, напримѣръ. У васъ въ рукахъ молодое поколѣніе… Теперь вѣдь ужь нѣтъ бывалыхъ барскихъ сынковъ; встрѣчаются дѣльные, конечно, не въ праздной, обезпеченной средѣ, какъ наша, незанятая, неискренная… Но другая среда — какъ тамъ живется? Скажите откровенно!

Александра Николаевна быстро оглянулась на послѣднее слово. Галевскій положилъ руку на локоть Цвѣткова и тѣмъ заставилъ его повернуться къ себѣ.

— У васъ, въ провинціи, лучше. Знаете, я воображаю… я, можетъ быть, фантазирую, ошибаюсь!.. Тамъ тихо. Тамъ жить можно. Свой уголъ, друзья, семейство; безъ оглядокъ, безъ недовѣрія; отдалиться отъ всякой злобы дня, спрятаться въ своемъ гнѣздѣ отъ общественныхъ непогодъ, пережидать… словомъ, тихое, мѣщанское счастье?

— Вы его невѣрно понимаете, возразилъ Цвѣтковъ. — Когда люди способны думать и дѣйствовать, то прятаться особнякомъ нечестно.

Онъ поднялъ голову; Александра Николаевна слушала.

— Это значитъ — замереть, продолжалъ онъ, глядя ей въ глаза. — На это никто не имѣетъ права. Всякій кому-нибудь нуженъ, а дѣло найдется.

— Въ мелкой средѣ — какое же дѣло? возразилъ Галевскій.

— Потому не дѣло, что не на видной ступенькѣ? Тамъ-то оно и есть… въ темнотѣ! Погрузиться, вотъ, въ эту темноту…

— И внести въ нее мѣщанское счастье… сказала чуть слышно Александра Николаевна.

— Знаете ли, въ чемъ оно? вскричалъ онъ. — Смѣшаться въ общей толпѣ и страдать со всѣми вмѣстѣ!

— Такъ, такъ! вскричалъ съ восхищеніемъ Галевскій. — Вотъ, вы однимъ словомъ освѣтили, указали… И себя вы опредѣлили: не такой вы человѣкъ, чтобы признавать одну оффиціальную обязанность, чтобъ погрузиться въ мелкіе интересы… что спорить? конечно, мелкіе, казенщина! Няньчится съ собственнымъ покоемъ, возводить эгоизмъ въ добродѣтель… Это стыдъ, другого названія не найдешь!

— Другого и нѣтъ, отвѣчалъ Цвѣтковъ.

— Подтвердите намъ это, вскричалъ Галевскій: — вы, старшій, учитель, повторяйте намъ это! Были бы средства, была бы возможность…

Цвѣткову показалось, будто, наклонясь за чѣмъ-то, Александра Николаевна его толкнула; думая, что самъ былъ неловокъ, онъ отодвинулся, хотѣлъ извиниться… Галевскій говорилъ:

— Но средства такъ не велики, капля въ морѣ…

— Позвольте, прервалъ Цвѣтковъ: — для чего средства?

— О, конечно, для взаимной помощи, для помощи тѣмъ силамъ, которыя…

— Это надо называть опредѣленнѣе… Извините, я толкую…

— Учитель и ученикъ! вскричалъ Галевскій. — Говорите, наставляйте!

— Это не наставленіе, а самое простое соображеніе. Въ нуждѣ всякій долженъ помогать чѣмъ можетъ…..

— Вы говорите «въ нуждѣ…» Помогать немногимъ… Стоитъ ли?

— Всѣмъ — не можете, а немногимъ — не хотите? странно!

— Это благородная гордость…

— Излишняя. Кому отъ нея польза? Вотъ, отъ такой благородной гордости — «много — не могу, мало — не даю» — въ концѣ концовъ, всякій живетъ только для себя.

— О, правда ваша… сказалъ нетерпѣливо Галевскій….

— Но и тутъ еще мы сбиваемся въ словахъ, продолжалъ Цвѣтковъ. — Тщеславны мы, а не горды. Говоримъ: «помогать». Почему не но-нроету: «дѣлиться»? Что такое помощь? Какая бы она ни была, самая осторожная, самая сердечная — въ ней покровительство, старшинство, что-то принижающее. Тяжело это. Ее берутъ изъ крайности. Вотъ, это обдумайте. Но дѣлиться, хотя бы ничтожнымъ, послѣднимъ…

— Братство! вскричалъ въ восторгѣ Галевскій. — Ахъ, какое счастье, что мы свидѣлись! Понимаю, лучшая, вѣрнѣйшая — помощь нравственная! Разъяснить… провѣрить, обнадежить человѣка, возбудить въ немъ силу, указать ему путь… Да, такую помощь принять должно…

— Но и это, не помощь, а все-таки дѣлежъ, сказалъ, увлекаясь, Цвѣтковъ.

— Да, дѣлежъ нравственной силой! О, еслибы всѣ такъ донимали! Живая задача, общее дѣло, еслибы взяться дружно… Но я несправедливъ: есть такіе люди, чудные, энергичные… О, попробуйте имъ посовѣтовать остерегаться, помнить только присныхъ да семью… да они крышу поднимутъ! Неисправимые! ихъ гонятъ, судьба гонитъ, все гонитъ — они все свое… Есть такіе люди!

— Есть, повторилъ Цвѣтковъ.

— И объ руку съ ними, для общаго блага… о, теперь я понялъ! у людей однихъ убѣжденій средства всегда найдутся! Вотъ у васъ теперь…

— Разумѣется.

— У другого, у третьяго… Алексѣй Васильевичъ! возьмите меня съ собою, дайте мнѣ ближе узнать настоящихъ людей. Говорятъ, у васъ тамъ хорошо; молодежь не стѣснена, пишутъ, читаютъ; вы имъ внушаете, вы руководите… Ради Бога, разскажите!

— Какъ это тебя заинтересовало, прервала Александра Николаевна такъ непріятно рѣзко, что Цвѣтковъ почти вздрогнулъ…

Галевскій взглянулъ на него, смущенный, будто прося защиты.

— Конечно, душа моя, покорно отвѣчалъ онъ сестрѣ: — для тебя ново, что меня что нибудь интересуетъ. Но хоть бы ради новизны: здѣсь такое необыкновенное множество пустяковъ! Надоѣло. Бываешь въ обществѣ и не можешь припомнить разговоровъ, цѣну словъ теряешь…

— Удивляюсь! сказала она.

Она пожала плечами; ея вспыхнувшее лицо было страшно отъ злости.

— Двѣнадцатый часъ; ты опоздаешь къ своей обязанности… общечеловѣческой! продолжала она. — Подкрѣпился ты, кажется, довольно для подвига…

— Успѣю, отвѣчалъ онъ и небрежно взглянулъ на свои часы. — Дѣло не медвѣдь, въ лѣсъ не уйдетъ… До лясу!… Тѣмъ болѣе, что лѣса около Петербурга — дачи, и погода — вьюга съ морозомъ, и я еще ѣсть хочу. — А есть лѣса около вашего N? обратился онъ къ Цвѣткову, будто заглаживая семейную выходку, неловкую для посторонняго, и подалъ сестрѣ свой стаканъ. — Алексѣй Васильевичъ, еще стаканчикъ? По студентски?… Pardon, Aléxandrine, avec votre permission…

Онъ отошелъ и зажегъ папироску.

— Уходите… шепнула она Цвѣткову.

Раздался звонокъ.

— Кто это можетъ быть? сказалъ Галевскій. — Для maman возвращаться еще рано… А, письмо. Тебѣ, прибавилъ онъ, передавая его сестрѣ.

Горничная стояла у двери.

— Просятъ отвѣта, сказала она.

Александра Николаевна разорвала конвертъ, заглянула въ письмо и спрятала его въ карманъ.

— Посланный здѣсь, ждетъ, напомнилъ ей братъ.

— Скажите, хорошо. Завтра, отвѣчала она.

Цвѣтковъ ужаснулся: она была блѣдна, какъ мертвая; выпрямившись, теряясь и сдерживаясь, она схватила чашку и хотѣла пить, не замѣчая, что чашка пуста, засмѣялась, привстала, сѣла опять и протянула руку за стаканомъ Цвѣткова.

— Хотите?

— Благодарю. Я ухожу.

— Что такъ скоро? спросилъ Галевскій, возвращаясь на свое мѣсто.

— Пора.

— Ахъ, да; у васъ аккуратный хозяинъ. Вы такъ и останетесь у Костина все время, покуда пробудете?

— Я думаю, отвѣчалъ, выходя, Цвѣтковъ.

— До свиданія. Позвольте зайти къ вамъ, но — извините! — когда не будетъ дома вашего хозяина. Такъ и быть, признаюсь: не симпатиченъ! Что-жь дѣлать!.. Да свиданія.

Въ прихожей никого не было. Александра Николаевна проскользнула мимо брата и бросилась къ Цвѣткову, который ужь отворилъ дверь на лѣстницу.

— Я могу любить только тебя… сказала она.

Галевскій сидѣлъ у стола, курилъ, прихлебывая чай, и записывалъ что-то въ своемъ бумажникѣ; минутами онъ останавливался, припоминалъ, соображалъ, закусывая карандашъ, и писалъ опять. Александра Николаевна, войдя, остановилась въ дверяхъ.

— Ты еще здѣсь? сказала она.

Галевскій обернулся, смѣясь.

— Здѣсь. Уморительный этотъ господинъ… какъ его? Мильфлеръ. Самъ въ ротъ лѣзетъ. Хорошія штучки у нихъ тамъ происходятъ. На что лучше! Чтенія тамъ, кассы… Ты мнѣ помѣшала…

— Слушай…

Она вся тряслась и задыхалась.

— Слушай, ты… Я тебя пощадила, не выдала, но если ты осмѣлишься…

— Что такое?

— Я на весь свѣтъ закричу, что ты такое.

— Не вамъ бы кричать, не мнѣ бы слушать, возразилъ онъ, смѣясь: — а это что?

Онъ поднялъ съ пола брошенный конвертъ.

— Это что? Гербы и всякія украшенія. Знаю, чье; знаю, что значитъ… Богъ, можетъ быть, прощаетъ, да не такихъ.

— Слушай! повторила она, не слушая его: — если ты что-нибудь сдѣлаешь этому человѣку, Цвѣткову, хоть что-нибудь…

— Какъ, и этому? и этотъ? Да сколько же ихъ?

— Клянусь, я тебя убью!

— Я имѣю возможность оградиться, отвѣчалъ онъ равнодушно. — Покойной ночи.

Она не видѣла, какъ онъ вышелъ; шатаясь, она ступила нѣсколько шаговъ и упала на колѣни, лицомъ въ подушку кресла.

Цвѣтковъ вышелъ на площадку лѣстницы и сѣлъ. Газъ горѣлъ ярко, темные листья колыхались надъ водою. За затворенной дверью еще раздавались голоса. Все стихло.

Сумасшествіе!.. Понять нельзя, что такое съ человѣкомъ дѣлается.

Онъ улыбался, думая это. Вѣрнѣе — онъ ничего не думалъ. Ему слышались только послѣднія слова… Но, вѣрнѣе, и они не слышались. Эти слова упали въ его существо и расплылись въ немъ. Они трепетали во всякой каплѣ его крови. Онъ это чувствовалъ…

Остаться тутъ на всю ночь. Идея пришла совершенно спокойно и казалась очень логичной. Тепло, прекрасно; а тутъ и есть, за дверью… Ахъ, сумасшедшій городъ! да въ немъ не опомнишься!..

Вотъ оно какое бываетъ, счастье-то! Правду сказать, хорошо. Лучше такого счастья и Богъ не придумаетъ.

Какъ же бы это устроить?.. Не мѣшкать здѣсь, скорѣе уѣхать… Уѣхать!.. На святки — сюда; встрѣтить новый годъ "…Воскресенье, девятаго января… И въ тотъ же день, вмѣстѣ , домой…

— «Воскресенье, девятаго января…»

Онъ поймалъ себя, какъ школьника: онъ чертилъ это число пальцемъ на окнѣ, и засмѣялся.

Она теперь почиваетъ. Вѣдь и ей должно быть хорошо.

Радость моя, тебѣ хорошо будетъ. Ты оживешь между дѣльными, искренними людьми, въ осмысленной жизни, въ заботѣ о всякой мелочи для безпріютнаго, для голо тающаго, для труженника, для бѣдной матери, для покинутаго ребенка… Для ребенка… Семья!.. блаженство!

Онъ закрылъ глаза и еще зажалъ ихъ рукою. Когда онъ отнялъ ее, кругомъ было темно; газъ погасили.

Ему это показалось даже забавно.

— Вотъ тебѣ разъ! сказалъ онъ, поднимаясь съ диванчика. — Ну, на этой лѣстницѣ шеи не сломаешь.

Онъ нашелъ первую ступеньку и сталъ спускаться. Внизу стукнула дверь подъѣзда: швейцаръ говорилъ кому-то очень непочтительно.

— Второго пять минутъ, сударыня; всегда гасимъ. Жильцы сами помнятъ. Провожать намъ некогда.

— Какъ это вы, maman, не догадались взять спичекъ, звучалъ жалобный голосъ. — И не догадались захватить платка, покрыть мнѣ голову; я въ этой косынкѣ перезябла на извощикѣ…

— Кто жь зналъ, что она укатитъ въ каретѣ, а насъ броситъ, возражалъ другой женскій голосъ. — Иди же!

— Но я ничего не вижу!..

Это были госпожа Галевская и Женни. Ихъ толковыя платья шуршали объ рѣшотку; онѣ спотыкались, кричали и ссорились. Цвѣткову до глупости хотѣлось хохотать. Онъ вспомнилъ, что у него въ карманѣ спички, что могъ бы онъ вывести изъ затрудненія и дамъ, и себя самого, но вмѣсто услуги, сталъ только держаться къ стѣнѣ, чтобъ не столкнуться.

— Ахъ! вскрикнула Женни, поровнявшись съ нимъ.

— Mais taisez vous! c’est quelque malfaiteur! закричала мать еще громче.

Цвѣтковъ побѣжалъ. Предполагается, что malfaiteur не можетъ понимать по-французски. Онъ еще смѣялся на тротуарѣ. Однако, вдругъ пришло ему въ голову: куда же дѣвался Галевскій? онъ не проходилъ, а долженъ былъ отправиться дежурить. Или раздумалъ, спать захотѣлось. Все-таки мальчикъ съ состояніемъ; можетъ себѣ позволять уклоненія отъ обязанности. Да, трудненько, послѣ прежняго, просиживать ночи въ компаніи сонныхъ сторожей… Гдѣ онъ служитъ?.. «Общечеловѣческая обязанность…» Какъ она это сказала!.. Нехорошо, что она такъ съ нимъ. Раздражена! Пойметъ и проститъ… Однако, холодно.

Набережная была бѣлая отъ свѣжаго снѣга; небо нависло беззвѣздное, темное; огни фонарей, прижатые мракомъ, бросали дрожащіе круги; тротуары лоснились. Цвѣтковъ усталъ, не встрѣчая саней.

Онъ осторожно позвонилъ. Костинъ въ халатѣ и туфляхъ, съ лампой въ рукѣ, самъ отворилъ входную дверь.

— Я ужъ давно дома; ждалъ. Можетъ быть, хочешь ужинать? Здѣсь всѣ ужь спятъ.

— Я ужиналъ, отвѣчалъ Цвѣтковъ.

Его била лихорадка, хотѣлось остаться одному. Костинъ молчалъ, но дождался покуда пріятель улегся въ гостинной на приготовленномъ диванѣ, погасилъ лампу и въ потьмахъ ушелъ къ себѣ въ спальню.


Было около девяти часовъ утра; солнце только взошло и даже выглянуло. Цвѣтковъ и Костинъ сидѣли за чаемъ въ гостинной, уже убранной. Цвѣтковъ не спалъ ночь; она не показалась ему особенно долга, но онъ не отдохнулъ и всталъ разбитый. Онъ молчалъ, думая, что все еще рано, что время тянется. Костинъ, напротивъ, былъ разговорчивъ и оживленъ, желая дать забыть свое вчерашнее непривѣтливое расположеніе духа и ночную встрѣчу. Еслибы спросить Цвѣткова, онъ ничего этого не замѣтилъ.

— Солнышко… сказалъ, наконецъ, Костинъ, истощивъ понапрасну разсказы о видѣнной вчера бытовой драмѣ и подробностяхъ ужина въ ресторанѣ; впрочемъ, онъ, петербуржецъ, подчивалъ солнышкомъ, какъ предметомъ рѣдкимъ и пріятнымъ, — Совсѣмъ розовое; къ намъ наверхъ всползло, а въ нижнихъ этажахъ его нѣтъ; чердачекъ, а хорошо.

— На меня оно тоску наводитъ, сказалъ Цвѣтковъ. — Какъ припомню, всегда бывало точно такое холодное красное утро, когда приходилось вставать рано, прощаться, провожать кого-нибудь далеко, хоронить…

— Ну, кого тебѣ хоронить.

— Да. Некого.

— А прощаться, что-жь? благодаря желѣзнымъ дорогамъ, ныньче разстояній нѣтъ, даже разговаривать можно за тысяча верстъ…

— Странно, продолжалъ, не слушая, Цвѣтковъ: — всегда всѣ эти ужасы бываютъ по утру, такъ ими и день начинай; прощанья, похороны…

— Э, перестань! прервалъ Костинъ. — Въ нервахъ человѣкъ… съ твоей ли фигурой? Ты ужь и вчера начиналъ блажить; что? правда? Я отступился; думаю, что спорить на первое свиданіе. Пессимистъ ты, батюшка, вотъ что! Оглянись, добрые люди живутъ!

— Живутъ. Мельче стали, воздуху недостаетъ.

— О, ты, гордость непомѣрная!

— Не порокъ.

Костинъ засмѣялся.

— Сами-то вы, великіе, тоже живете? и ничего, недурно?

— Живемъ. Смерть нейдетъ, терпимъ.

— И просто, другъ мой, не во гнѣвъ сказать — скрипѣть вы пріучились, а благоразумные люди…

— Благоразумные, прервалъ Цвѣтковъ: — тоже не во гнѣвъ сказать, принюхались; только то и чувствуютъ, что ихъ самихъ въ бокъ толкаетъ; другіе падаютъ — они не видятъ. Объяснять имъ — не знаешь гдѣ словъ взять: они слова забыли; что ни скажи, все: «не сильно!» Читаютъ… надо бы волосы рвать, а они хохочутъ: «занятно!»

Костинъ скрылъ улыбку, только махнулъ рукой и всталъ за сигарой.

— Желаешь?.. И что это, все: «не хочу!» Воскресенье сегодня, можно — какъ ты это называешь? — сибаритничать. И завтра табельный день; кутимъ съ тобой.

— Такъ ты не уйдешь?

— Надо кое къ кому. Я вчера на нынѣшній вечеръ ложу заказалъ и деньги отдалъ; балетъ великолѣпный. Зайду къ сестрамъ, приведу ихъ, вмѣстѣ пообѣдаемъ и пойдемъ съ ними. Ужь ты не отговаривайся: это я угощаю. Даму я еще одну просилъ… Совершенно порядочная особа; не изъ высшаго круга, но, знаешь, вполнѣ порядочная…

— Такъ ты уйдешь утромъ?

— А тебѣ что?

— Я сейчасъ ухожу.

— Помилуй, куда? нѣтъ десяти. А ты что, вчера?

— Ничего.

— Молодца-то видѣлъ?

— Галевскаго? Да.

— Ну, что онъ?

— Не особенно умный малый; все-таки поправился.

— Побесѣдовали съ нимъ?

— Да. Что это тебя интересуетъ?

Цвѣткову вдругъ вспомнился такой же вчерашній вопросъ. Онъ взглянулъ на пріятеля; тотъ, усмѣхаясь, тихо качалъ головою.

— Что такое? спросилъ Цвѣтковъ.

— Пустяки!.. Ты вчера къ нимъ стремился; я хотѣлъ тебя предупредить, да ты горячъ, сталъ бы спорить. А мнѣ что за охота мѣшаться. Ну его къ Богу… И некогда мнѣ было, уходилъ я… Ничего. Малый красивъ, ловокъ. Такихъ не остерегаются, пожалуй, и не новички, успокоиваются на ихъ глупости, а они-то самые…

— Что такое? повторилъ Цвѣтковъ.

— Ну, вотъ ты и раскричался. Извѣстно, что. Но тебѣ что-жь Галевскій? Твои и дѣла, и слова, и помышленія — хоть на улицѣ показывай. Для другихъ, пожалуй… Какъ онъ успѣлъ втереться, Богъ его знаетъ…

Цвѣтковъ поднялся съ мѣста. Костинъ пересматривалъ украшенія своего письменнаго стола и, вдругъ отворивъ дверь, сталъ громко звать горничную.

— Печать тутъ яшмовая была…


— Моимъ именемъ… повторялъ Цвѣтковъ, не понимая, какъ очутился на улицѣ.

Онъ шелъ, не помня куда, не помня зачѣмъ. Кругомъ шла люди, тоже скоро, торопясь по праздничному, но и они обращали вниманіе на страннаго прохожаго. Одна дама назвала его невѣжей, толкнувъ въ свою очередь. Онъ ничего не почувствовалъ. Солнце свѣтило сквозь иней; въ бѣломъ туманѣ волнами катился колокольный звонъ.

Крикъ кучера, крикъ лакея, крикъ дамы изъ окна кареты, паръ отъ налетающихъ лошадей заставили Цвѣткова обернуться. Онъ машинально ступилъ на тротуаръ и прислонился къ рѣшоткѣ сквера. Съ запушенныхъ вѣтокъ на него встряхнулся снѣгъ. Онъ осмотрѣлся: монументъ… Будто въ первый разъ онъ его увидѣлъ.

— Моимъ именемъ… Могли подумать, будто и я съ нимъ за одно… Нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ!..


Войдя къ Галевскимъ, онъ засталъ суматоху. Горничная бѣгала изъ комнаты въ комнату и, едва отворивъ Цвѣткову, исчезла. На столѣ ворохомъ лежали приготовленныя шубы. Александра Николаевна стояла въ дверяхъ гостинной.

— А!.. сказала она.

Онъ видѣлъ только, что она вся въ бѣломъ; что-то широкое, тяжелое, длинное по полу. Точно статуя. И руки холодны, какъ камень. Она вела его за руку и говорила. Въ гостинной безъ солнца, днемъ какъ-то еще тѣснѣе; все не убрано, разбросано.

— Я ночь не спалъ, сказалъ онъ.

— Я тоже. Пойдемъ ко мнѣ. Сейчасъ уѣдутъ.

Все держа его руку, она вела дальше. По бѣлому платью, качались ея двѣ толстыя черныя косы. Она отворила драпированную дверь. Просторная, свѣтлая комната. На маленькомъ столикѣ, въ водѣ, огромный букетъ ландышей. Цвѣтковъ увидѣлъ его, какъ вошелъ, и сунулся въ него всѣмъ лицомъ.

— Не трогайте, сказала она, отклоняя его.

Его волненіе будто замерло; что-то смутно припоминалось.

— А что?..

— Не трогайте, не надо… Голова разболится. Идите лучше, погрѣйтесь.

Она подошла къ затопленному камину.

— Уѣдутъ сейчасъ. Будемъ одни. Еще рано.

— Рано?..

Тяжелое мягкое платье освѣтилось полосами огня; ея серьезное лицо зарумянилось, особенно свѣжее при дневномъ свѣтѣ, тревожное и привѣтливое. Она еще повторила:

— Сейчасъ уѣдутъ.

Вбѣжала Женни, въ шляпкѣ, вся въ черномъ; быстро откинувъ шлейфъ, она на-ходу присѣла Цвѣткову и обратилась къ сестрѣ:

— Mon ange, j’ai une grande, grandissime prière…

— Что такое?

— De grâce! Voyez-vous… Ты знаешь, мы ѣдемъ…

— Не знаю. Это все равно.

— Нѣтъ, я потому и прошу, что такой случай… Вчера, au spéctacle, la princesse Святорусова… Сегодня, l’annivessaire de la, mort de son grand oncle, le général Мохранъ; въ лаврѣ обѣдня, а въ домѣ ея будетъ панихида. La princesse просила передать Лидіи Ивановнѣ и кстати звала насъ. Невозможно не быть. Панихида dans les grands appartements. Maman туда не выйдетъ, останется въ дѣтскихъ, il у aura tant de monde, нуженъ туалетъ. Но я, взгляни, хорошо ли? En crêpe; en deuil élégant. Вотъ, для того я и прошу… Душка, позволь взять твой вышитый платокъ, что съ парижской выставки; вотъ, этотъ. Потому, видишь ли такой обрядъ…

— Плакать будете?

— Да…

— Нѣтъ.

— Почему же?

— Я сказала, нѣтъ.

— Vous me refusez, Aléxandrine? Тебѣ жаль?

Александра Николаевна спокойно взяла у нея платокъ и бросила въ огонь; линонъ и кружево исчезли въ секунду.

Женни оторопѣла.

— Vous êtes cruelle! сказала она со слезами на глазахъ и вышла.

Александра Николаевна обернулась къ Цвѣткову.

— Я жестока?

— Вы правы! это пошлость, это униженіе…

— Нѣтъ, я жестока, возразила она. — Чувствую, вотъ, тутъ закипѣло.

Она прижала руку къ груди.

— Это ненависть. И совсѣмъ напрасная: какое мнѣ дѣло до ихъ пошлости, до ихъ униженія… даже до того, что и хуже! Видѣли вчера моего братца? Поняли?

— О!.. вскричалъ онъ отчаянно, бросаясь въ кресло, головой о столъ; все, что его терзало, поднялось опять всѣми своими ужасами…

— Но мнѣ что до нихъ? продолжала она. — Такихъ тысяча! Пусть живутъ какъ хотятъ, поѣдаютъ другихъ, поѣдаютъ другъ друга. Я имъ чужая; я съ ними кончила… Полноте!

Она положила ему руку на плечо.

— Полноте. Я вамъ говорю — я съ ними кончила. Я рѣшилась.

— Да?

Онъ встрепенулся, уставясь ей въ глаза.

— Да?

— Нѣтъ, выговорила она, потупляя голову предъ этимъ изумленно радостнымъ, ожидающимъ взглядомъ, и отошла.

Вдругъ стало особенно тихо; такъ бываетъ, когда что-нибудь рухнетъ. Въ каминѣ свистѣлъ огонь. Александра Николаевна ходила взадъ и впередъ по комнатѣ, заходила въ гостинную, возвращалась, неслышно ступая по коврамъ. И во всемъ домѣ не слышалось шороха.

— Могу я спросить, заговорилъ Цвѣтковъ, усиленно и хрипло, и даже закашлялся: — могу я спросить, почему — «нѣтъ?»

Она пріостановилась среди комнаты, смотрѣла передъ собою, казалось, ничего не видя, вдругъ вспыхнула, медленно взяла со стола смятое письмо и подала его Цвѣткову.

— Прочтите.

Онъ машинально узналъ вчерашнее письмо, машинально взглянулъ.

— Не разберу. Прочтите сами.

Она нервно засмѣялась.

— Пожалуй!.. Но вѣдь это ужь все равно. Вотъ… Вступленіе я оставляю. Вотъ: «Если вы согласны — не нужно словъ, только выберите и пришлите фотографію той виллы, которая нравится вамъ больше. Владѣльцы ждутъ отвѣта, а я жду вашего, и, получивъ его, телеграфирую. Отъѣздъ, когда вамъ будетъ угодно назначить…» Тутъ опять, дальше…

— Вилла?..

— Да. Недалеко отъ Генуи. Я послала фотографію.

— Сегодня?.. Сегодня?

— Да, сегодня, и отвѣтъ.

Она показала на ландыши.

— Кто этотъ человѣкъ? спросилъ Цвѣтковъ и всталъ.

— Графъ Тайвицъ, отвѣчала она, блѣдная, но выдерживая к будто вызывая.

— Женатый старика?

— Далеко не старикъ. Съ женою онъ врозь давно.

Цвѣтковъ молча пошелъ къ двери.

— Постой! дико вскричала она, хватаясь за него. — Постой, выслушай…

Онъ остановился. Онъ не узналъ бы себя, еслибы ему показать зеркало.

— Правда ваша, сказалъ онъ: — стоитъ выслушать. Стоитъ узнать, какъ женщина, которая вчера… Я терпѣливъ, я выслушаю. Только позвольте сѣсть.

Она заложила руки.

— Это о чемъ же? спросилъ онъ.

Она принялась опять ходить, не отвѣчая.

— О чемъ? вдругъ повторила она, какъ будто это слово одно нашлось въ ея мысли. — Не воображаете ли вы, что мнѣ легко?

— Не воображаю, отвѣчалъ онъ рѣзво.

— Вы поняли, что невозможно оставаться въ низости, въ семейномъ позорѣ?

— Я предлагалъ вамъ другую жизнь и вы сказали…

Онъ не могъ продолжать.

— Что могу любить только васъ, договорила она холодно. — Да, и не отрекаюсь: только васъ могу я любить, потому что вы человѣкъ честный, а я честность уважаю. Но меня-то, меня самую, кто научилъ жить честно? Понятія какія-нибудь я получила единственно отъ васъ, мораль мнѣ читали — все вы же одинъ; а примѣры?.. Жить такъ, какъ бы вы захотѣли (я поняла какъ вы хотите!) — я не могу. Я всю ночь думала. Я молилась… Подумайте только: молилась!.. Не могу. Я не вынесу нищеты.

— Нищеты?

— Да… О милый, жалкій человѣкъ, онъ думалъ — съ меня будетъ довольно! О бѣдный, бѣдный студентъ! Но, вотъ, тотъ платокъ, что я въ печку бросила, вотъ, этотъ букетъ — онъ завтра будетъ тоже годенъ только въ печку — это какая часть вашего годового дохода? Имѣете ли вы понятіе, какое это искушеніе? Въ глазахъ образы, одинъ за другимъ, видѣнія, свѣтъ радуги, звуки… Имѣете ли вы понятіе какая это жажда, какіе порывы, какая мука… Вотъ, передо мной — и не достану! Другимъ — а не мнѣ! Я красавица — я въ лохмотьяхъ… Боже, я вѣдь молилась, я плакала, я билась о земь… я не въ силахъ. Не могу. Медленная смерть… Лучше убейте разомъ!

Она рванула на себѣ блузу.

— Блескъ, солнце, море, золото, дворцы, искуство, природа, люди, что только хочу, что только видится во снѣ, все передо мной!

Она подняла руки, забываясь, какъ вдохновенная.

— Жить, жить! полной грудью чувствовать, что живу! что жизнь всего міра сливается съ моей жизнью! Сливается всѣми своими богатствами, красотами, тепломъ, нѣгой… Мое тѣло проситъ нѣги; мнѣ грубое противно, мнѣ безобразіе страшно, мнѣ необходимъ душистый воздухъ, плоды, цвѣты, прикосновеніе шелка, тонкой ткани, ласкающей какъ пухъ… Никакими словами необъяснимая, страстная потребность нѣги…

— Это по-русски какъ называется? прервалъ онъ дерзко.

— А!.. вскрикнула она, будто ее ударили. — Ну, что-жь! Ну, осуждайте, что я черноволосая, а не бѣлокурая! Это — врожденное!.. врожденная потребность — понимаете? Ужь не обязана ли я ее переламывать? Вы, мужчины, пьянствуете и кричите: «потребность!» а женщина…

— О, логика!..

— Никакой нѣтъ логики! подтвердила она. — И нигдѣ на свѣтѣ, ни у кого ея нѣтъ. Какая логика? все условно! Вѣрно одно: жить надо и лицемѣрить не надо — вотъ и все. Такъ всѣ живутъ, что-жь и мнѣ…

Она, наконецъ, нечаянно взглянула на него и остановилась, пораженная.

— Милый…

— Позвольте, прервалъ онъ тихо, отклоняя ея руку: — прошлое, вчерашнее поминать не стоитъ. Оно уже въ гробъ легло. Я сказалъ, что выслушаю, и слушаю. Я даже разспрашиваю. Мнѣ любопытно. Хорошо; это — потребность физическая, непреодолимая. Но какъ же вы… вы говорите, что будто бѣжите отъ семейнаго позора!.. Какъ же сладите съ общимъ презрѣніемъ?

— Съ чьимъ? протяжно спросила она, сверкая своими чернозелеными глазами. — Кто это презираетъ милліоны? О, студентъ!.. Я, я стану презирать, я ихъ растопчу, уморю съ зависти вашихъ добродѣтельныхъ госпожъ, святошъ вашихъ… Не безпокойся! Фасоны мои будутъ брать! Заплачутъ, что не хватитъ духу мнѣ подражать, если мнѣ вздумается Фриной явиться!

Она захохотала.

— Со мной потягаться мудрено, меня запугать не чѣмъ. Гляди: мужской кабинетъ; гляди, что книгъ, карты, инструменты, а ты и не замѣтилъ?.. Дамы съ шансонетками — презирайте ихъ, ваша власть! Но — гетера!.. Гостинная, гдѣ собрались, какъ свои, свѣтила науки, искуства, артисты и дѣятели, честолюбцы и подвижники, гдѣ мысль широка, слово свободно, гдѣ все красота — и темное море подъ окнами, и волшебница хозяйка… о, туда полетитъ всякій! Ты — первый!

— Я?..

— Успокойся, я не позову.

Она отошла.

— Я тебя не возьму въ любовники, продолжала она чрезъ минуту, спокойно. — Развѣ я могу взять честнаго человѣка? Мнѣ тебя будетъ неловко. Пожалуй, мучительно. А то и скучно, прибавила она, засмѣявшись. — Ты надоѣшь, одолѣешь; вѣдь ты не въ состояніи не читать морали… Я бросаюсь въ омутъ; надо ужь совсѣмъ.

По ея лицу пробѣжало выраженіе мучительной тоски. Казалось, она только тучъ очнулась и почувствовала все, что сказала. Она отвернулась, оперлась локтями на этажерку и тихо заплакала, привычнымъ, дѣтскимъ движеніемъ, вытирая слезы ладонью.

— Со вчерашняго вечера, опять заговорила она, будто про себя: — всю ночь, все въ глазахъ, въ памяти… Странно!.. Съ тобой мы читали, помнишь… И такая скука! «Пѣсни каликъ перехожихъ»; какъ грѣшники въ адъ идутъ:

Ступили на первую ступень — призадумались;

На вторую — стали волосы рвать,

А на третью — отца-мать проклинать…

Она страшно вскрикнула и заметалась. Цвѣтковъ бросился къ ней. Она упала ему на грудь, обхвативъ его шею руками.

— Жизнь моя, голубка моя милая!..

— О, простись со мной, не кляни меня, кричала она: — не кляни, не помни! Не стою!

— Но зачѣмъ же, зачѣмъ!.. повторялъ онъ. — Еще не кончено, ничто не продано, все возможно… Не я… Не я, но жизнь велика, встрѣтится человѣкъ… Зачѣмъ этотъ ужасъ?.. Это одни слова! Зачѣмъ подбивать себя словами, насильно…

— Не насильно! Не насильно! Искренно!

Она рѣзко оторвалась и передохнула, бросаясь въ кресло.

— Охъ, вотъ, теперь чудесно, легко!

— Голубка моя, что-жь тутъ чудеснаго? развѣ это облегченіе? говорилъ онъ измученный, стоя и наклоняясь надъ нею. — Надолго ли станетъ силъ, здоровья… вотъ она, смерть! Боже мой; что это? за что? зачѣмъ?.. Вѣдь это пройти не можетъ; вѣдь такъ вѣчно будетъ: забыть то, что было свято — нельзя! Милая, совѣсть убить нельзя!.. Какое наслажденіе можно чувствовать послѣ того, какъ вотъ такъ…

— А тутъ-то оно и есть, прошептала она, оживая и утомленно улеглась въ креслѣ. — Гроза прошумѣла, ливень пролилъ; даль вся черная, тамъ залегла еще гроза… славно! И сердце падаетъ, и обрывается, и ждешь, и замираешь, и дышется больно, и легко, легко… хоть молиться!

— Вы больны.

Она протянула ему руку, мило улыбаясь.

— Нѣтъ, ты понять этого не можешь. Это тоже физическое, прирожденное. Одна изъ способностей разнообразить и усиливать наслажденіе. Ее воспѣвали поэты… Поэты — сердцевѣдцы; стало быть, вѣрно… «Весело тревожить язвы ранъ…» Забылъ?.. А другой придумалъ еще получше: «Блаженство на исповѣди плакать…»

— Разстройство нервовъ.

— Ахъ, все нервы, все болѣзни! вскричала она, нетерпѣливо вскакивая. — Сознательно, сознательно, говорятъ тебѣ! Это — сила! Знаю, что могу дѣлать добро — и не дѣлаю! Могу покаяться — и не каюсь! Могу… ну, удержаться — и не удерживаюсь; не хочу — я грѣшница! И буду рыдать, волосы рвать, отца-мать проклинать, и нѣжиться своей мукой! Невозмутимое благополучіе, сонный рай — возьмите его себѣ! Гдѣ вамъ понять! Отверженіе — это нѣга! Ощущать всячески: виновата, грѣшна… Упоеніе!

— Ты… отвратительна! вскричалъ онъ.

Онъ захватилъ рукою лицо, плечи вздрогнули; онъ зарыдалъ. Стыдясь, прячась, онъ выбѣжалъ, толкнувшись о притолку… Входная дверь грохнула.

Александра Николаевна стояла среди комнаты, неподвижно.


Цвѣтковъ остановился на площадкѣ, вдѣлъ въ рукава пальто и оправился, вспомнивъ о швейцарѣ. Онъ былъ странно, но совершенно спокоенъ, самъ это замѣтилъ и удивлялся. Что-то ледяное; даже въ груди холодно. Онъ все ясно видѣлъ, помнилъ и сознавалъ, и былъ спокоенъ. Кончено все. Онъ даже не перебиралъ, что такое это все.

Онъ пошелъ прямо, медленно, будто гуляя, поглядывая по сторонамъ; хотѣлось все идти какъ можно дальше. Потребность движенія при совершенномъ отсутствіи чувства. Усиленное движеніе затягивало какъ спѣшная работа, затягивало какъ въ колесо, какъ что-то необходимо нужное, или неизбѣжное. Начинала тупѣть память; прежде всего память времени. Его, должно быть, прошло много. Цвѣтковъ перешелъ мостъ, повернулъ вдоль берега. Небо начинало тускнѣть; мракъ спускался сверху занавѣсью, даль сливалась, вся бѣлая; ее застилалъ дымъ, ужь блѣдно окрашенный огнями заводскихъ трубъ. Кругомъ, подлѣ города, было тихо и пусто.

Цвѣтковъ все шелъ. Ему нравилось уходить… Откуда и куда? Все равно… Въ немъ поднялось какое-то особенное ощущеніе дали. Такое, должно быть, бываетъ у моряковъ, гдѣ-нибудь въ дикой сторонѣ, затерянной на океанѣ. Закрыть глаза, вообразить страшное пространство. Гдѣ-то, далеко далеко въ туманѣ, лежитъ своя земля, свой домъ; тамъ родныя лица, родныя слова… Далеко-далеко…

Три комнатки съ бѣлыми стѣнами, полки книгъ, портретъ молодой матери… клѣтка на окнѣ; красненькій снигирь, именно теперь, вотъ, въ эту пору, въ сумерки, тихонько поетъ, будто шепчетъ, прощается съ дневнымъ свѣтомъ…

— Прощается!..

Когда покойника вынесутъ изъ дома, остается вымыть полы и отворить окна отъ ладона. Прислуга это и дѣлаетъ, толкуя о собственныхъ дѣлахъ; случается, даже смѣется…

Онъ остановился.

— А когда прислуга, холодно продолжалъ онъ свое сравненіе: — похоронитъ кого-нибудь своего, то все-таки обязана работать, какъ будто ничего не случилось… Всѣ мы — прислуга, и всѣ также обязаны. Вольно же барски воображать себя родственникомъ, огорченнымъ исключительно выше всѣхъ. Мало ли кто бываетъ огорченъ. Вотъ, пришла очередь… Меня встряхнуло; изъ-за меня безпокоиться не стоитъ.

Тутъ — другое. Отъ своей личной бѣды не можетъ потянуть бѣжать, вотъ такъ, безъ оглядки… Да ни отъ какой бѣды бѣжать не должно… Тутъ — другое.

Такое, что слѣдуетъ стать и посмотрѣть.

Предъ глазами черная яма. Сейчасъ въ нее сброшена молодая единственная любовь; все что было завѣтнаго своего, всякая собственная радость, всякая возможность личнаго отдыха. Такъ и быть. Искренно, тысячу разъ — такъ и быть! сердце разбито, кровью обливается, но — такъ и быть! Была бы жива святыня общаго блага, за которую стоялъ и готовъ постоять вѣчно, крѣпко схватясь за руки съ своими… Но, именно, этой святыни, этому благу — будущему — и грозитъ.)

Что такое дѣлается изъ жизни общества?… Слово не громкое, а только вѣрное. Нынче люди ужь такъ забоялись громкихъ словъ, что не дѣлаютъ и громкихъ дѣлъ, вѣроятно, для того чтобъ не фразировать… смѣхъ и ужасъ! А ужасы, которые совершаютъ, они называютъ, просто, житейской, неизбѣжной необходимостью, благоразуміемъ, самозащитой. Одинъ толкнетъ, другой озлобленно оттолкнется — и виноватыхъ будто и нѣтъ…

Были когда-то люди. Для соннаго общества они казались чѣмъ-то шумящимъ въ пространствѣ, безпокойнымъ, опаснымъ. Да, они были опасны, только не матеріальному благополучію и, ужь конечно, не жизни сонныхъ счастливцевъ. Они были опасны для вѣковой, мертвящей, растлѣвающій гнили эгоизма и невѣжества, въ которой задыхались молодыя нарождающіяся силы. Эти опасные люди внесли свѣтъ сознанія, согрѣли, разбудили жизнь, и своимъ словомъ, примѣромъ и страданіями дали присягу, что такъ продолжитъ дѣло и слѣдующее поколѣніе…

Вотъ оно, поколѣніе, за которое дана такая присяга. Его опять заволакиваетъ тина, въ немъ опять встаютъ жадность, пошлость, малодушіе, развратъ… встаютъ въ его собственной средѣ. — «Темныя исключенія отъ вѣка бывали!» кричитъ оно, защищаясь. Да, бывали, но за темныя исключенія темнаго прежняго времени никто не давалъ присяги, и они сами ея не давали. Они не слыхали такихъ словъ, не видали такихъ примѣровъ; они многаго не вѣдали. Ихъ вины были — глупый страхъ знанія, вѣками вырощенное барское презрѣніе труда. Они стыдились, они каялись. Они не насмѣхались, не оправдывались, нагло ссылаясь на завѣты все того же дорогого ученія — искаженнаго, запятнаннаго, поруганнаго. Не бывало такого забвенія долга, такой потери совѣсти, кощунства надъ правдой… какъ запомнишь — не бывало предателей!…

Вотъ оно — кладбище; вотъ могилы хуже тѣхъ, гдѣ запрятана живые. Вотъ черная яма; въ нее проваливается будущее. Стать и смотрѣть, какъ души, на минуту озаренныя свѣтомъ, собственной охотой бѣгутъ назадъ, во зло, въ темноту…

— Въ темноту!…

Ужасъ!.. Смотрѣть и судить. Судить строго. Пострадавшій имѣетъ право судить. Но на немъ лежитъ и обязанность-остеречъ: бѣда общая. Остерегать, слава Богу, есть кого; но люди или не понимаютъ, или беззаботны…. Честные люди, чего же вы смотрите? вотъ что ужь выросло между вами! Берегитесь: ваши предшественники бились съ старымъ, дряхлѣющимъ, могли разсчитывать, что само собою время поможетъ, унесши старое съ лица земли; а теперь противъ всего ваши ровесники, силы свѣжія, молодыя… Безумные! въ вашихъ глазахъ эти ровесники топчутъ будущую жатву; какого же всхода вы можете ждать?…

Кругомъ становилось особенно пустынно. Который часъ — не догадаешься въ этихъ потемкахъ съ утра. Цвѣтковъ даже и не зналъ, гдѣ онъ, нѣсколько разъ повернувъ, не замѣчая куда, то направо, то налѣво. Деревья… Должно быть проспектъ. Какой?

Что-то темное двигалось навстрѣчу — жалкій извощикъ, одинокій на всей улицѣ. Цвѣтковъ вдругъ почувствовалъ, что усталъ, и молча, сѣлъ въ сани.

— Вамъ куда?

— Кататься, отвѣчалъ онъ.

— Здѣсь какое катанье; вонъ Смоленское.

— Вези на Смоленское.


Городъ сіялъ всѣми своими огнями, когда Цвѣтковъ воротился. Костинъ отворилъ ему самъ.

— Любезный другъ, вы запоздали, а мы васъ ждали, ждали, ждали! кричалъ онъ, хохоча, довольный своимъ привѣтствіемъ. — Иди, почти всѣ собрались. Только еще чуточку надо подождать. Да успѣемъ! всего пять минутъ шестаго. До театра, если даже пѣшкомъ…

Изъ прихожей, въ отворенную дверь столовой, Цвѣтковъ увидѣлъ накрытый столъ, съ лампой посрединѣ и двѣ бродящія тоненькія женскія фигуры.

— Сестры. Давно тутъ. Маша бы пропѣла, да вотъ… Нѣтъ, завтра я непремѣнно — къ Гентшу, и давай онъ піанино на все время, покуда ты здѣсь. И завтра кутимъ. — «Аида» завтра. Раскошеливайся, угощай дѣвицъ, твоя очередь «наслѣдникъ всѣхъ своихъ родныхъ…» Гдѣ рыскалъ? Снимай пальто-то!

— Я сейчасъ уѣзжаю, сказалъ Цвѣтковъ.

— Куда еще?

— Домой, въ Москву… въ N.

Онъ тащилъ изъ угла свой чемоданъ.

— Помилуй, что такое? Какъ?

Его прервалъ звонокъ. Вошла очень высокая дама въ бархатной шубкѣ, живописно закутанная пушистымъ платкомъ, обремененная биноклемъ и шлейфомъ, накинутымъ на руку. Костинъ заметался.

— Ахъ, Боже мой… Прошу… Милости просимъ. Обѣдъ сейчасъ… только позвольте… Совсѣмъ неожиданно…

Онъ ввелъ гостью въ столовую и опять выбѣжалъ.

— Послушай… Да ты пойми! Она вѣдь сестеръ не знаетъ… Мое-то положеніе… Не разорваться! Говори по людски: куда ты ѣдешь?

— Домой, повторилъ Цвѣтковъ, убирая чемоданъ.

— Почему? зачѣмъ?

— Надо.

— Что-жь такъ проворно? Ты хоть до завтра…

— Нѣтъ.

— Да теперь и поѣздовъ нѣтъ; только въ семь, курьерскій…

— Уѣду на курьерскомъ.

— Уложиться надо!

— Уложено.

— Но тамъ, въ комодѣ, еще твои вещи, что вчера…

— Все равно.

— Вотъ человѣкъ! Куда жь мнѣ ихъ дѣвать?

— Куда хочешь. Прощай.

— Проказникъ! Вотъ, что значитъ состояніе. Нѣтъ, какъ нашему брату, что дорого достается… Я какъ давеча обрадовала, вѣдь яшмовая печать моя — нашлась! Ты-же, должно быть, какъ-нибудь ее подкатилъ подъ бумаги…

— Ну, прощай, прервалъ Цвѣтковъ.

— Ты хоть пообѣдай, успѣешь…

— Я сытъ.

Онъ отворилъ дверь.

— Минуточку! вскричалъ Костинъ, выбѣгая за нимъ. — У тебя Галевскій былъ; тамъ карточка… Вѣдь это ты все чрезъ него? Ну, полно, не скрытничай! Съ чѣмъ тебя поздравить?

— Какъ, съ чѣмъ поздравить?

— Ну, да! Ну, теперь вѣдь ужь ясно изъ-за чего ты пріѣзжалъ, носился съ Галевскимъ… Что тебѣ обѣщали? Тамъ у васъ въ N., или въ другомъ мѣстѣ?..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Костинъ хорошо слышалъ, что ему отвѣтили, но воротился въ комнаты невозмутимо и только пожимая плечами…

В. Крестовскій.
"Отечественныя Записки", № 2, 1884