<Н. Н. Страхов>
правитьПримѣръ апатiи
править(Письмо въ редакцiю «Времени» по поводу статьи Г. Антоновича «О Почвѣ». Современникъ 1861, декабрь.)
правитьЧитали ли вы, милостивый государь, статью г. Писарева — Схоластика XIX вѣка въ IX книжкѣ «Русскаго Слова?» Если не читали, то прочтите непремѣнно. Г. Писарева слѣдуетъ читать; г. Писаревъ по моему мнѣнiю есть самое новое, самое выразительное проявленiе нашей современной литературы; въ немъ обнаруживаются глубочайшiя ея тайны. Со всею искренностью говорю вамъ, что я ставлю названную мною статью выше многихъ другихъ, болѣе знаменитыхъ; не буду сокрываться, скажу прямо и смѣло, что я ставлю ее выше даже Полемическихъ красотъ г. Чернышевскаго. Какъ это уже всѣмъ извѣстно, г. Чернышевскiй и г. Писаревъ не расходятся въ своихъ существенныхъ взглядахъ; но между ними существуетъ значительное различiе, и трудно не видѣть, что въ этомъ различiи многое говоритъ в пользу г. Писарева. Мимоходомъ укажу вамъ нѣкоторыя черты разницы, замѣченной мною между этими писателями. Г. Чернышевскiй — догматикъ, твердо держащiйся извѣстныхъ идей; г. Писаревъ — критикъ и скептикъ, все подвергающiй сомнѣнiю и анализу. Г. Чернышевскiй — аргументаторъ, желающiй убѣждать читателей строгими логическими выводами; г. Писаревъ — свистунъ, избравшiй своимъ главнымъ оружiемъ — брань и насмѣшку. Г. Чернышевскiй полагаетъ, что онъ строитель; г. Писаревъ прямо говоритъ, что онъ разрушитель. Г. Чернышевскiй смѣлъ и откровененъ, г. Писаревъ еще смѣлѣе и откровеннѣе; г. Чернышевскiй есть основанiе и начало, г. Писаревъ — выводъ и конецъ.
Вы видите слѣдовательно, что тотъ былъ бы непослѣдователенъ, кто, признавая г. Чернышевскаго за живое явленiе современной нашей жизни, не призналъ бы г. Писарева за прогресъ, за явленiе еще болѣе живое. И потому признаюсь вамъ, для меня было бы очень лестно, я истинно гордился бы, еслибы за мною неоспоримо была признана заслуга, что я первый понялъ всю многознаменательность этого явленiя, что я въ нѣкоторомъ родѣ открылъ г. Писарева. Въ одной изъ послѣднихъ своихъ статей г. Писаревъ выражаетъ опасенiе, что его сужденiя могутъ быть приняты за нелѣпыя выходки, за лай на луну; мнѣ очень было бы прискорбно, еслибы подобныя опасенiя по какимъ-нибудь несчастнымъ обстоятельствамъ укоренились въ немъ и помѣшали бы развитiю его дѣятельности.
Мнѣ кажется изо всего этого видно, какую искреннюю любовь питаю я къ россiйской словесности. Не прикидываюсь я, не притворствую, не лицемѣрю, когда говорю объ этой любви. Прилежно, ревностно читаю я статьи г. Писарева и стараюсь открыть ихъ смыслъ и извлечь изъ нихъ поученiе.
Статья о схоластикѣ, которую я упомянулъ, стоитъ полнаго вниманiя именно потому, что въ ней г. Писаревъ старается доказать такъ-сказать свою законность, старается убѣдить читателей, что онъ есть дѣйствительно живое и современное явленiе. Долгое время я искалъ въ этой статьѣ какой-нибудь точки опоры, чего-нибудь твердаго, на чемъ бы строились всѣ ея мысли, и долгое время не находилъ и недоумѣвалъ. «Мы идемъ впередъ», говоритъ г. Писаревъ; но почему онъ считаетъ переднею именно ту сторону, въ которую идетъ, — этого никакъ не было видно; а что, какъ онъ свернулъ въ сторону, или поворотилъ даже прямо назадъ? «Мы отвергаемъ все старое», пишетъ г. Писаревъ; но онъ не даетъ никакихъ признаковъ, по которымъ можно бы убѣдиться, что его старое дѣйствительно старо и новое дѣйствительно ново; а что, какъ его новинка давно уже устарѣла? «Мы бьемъ направо и налѣво», провозглашаетъ г. Писаревъ; но я ничѣмъ не могъ удостовѣриться, что это геройство сопровождается разрушенiемъ того, чтó бьетъ г. Писаревъ; а что, думалъ я, можетъ-быть онъ только обобьетъ себѣ руки? «Мы жизнь, мы фактъ», восклицаетъ г. Писаревъ; но какая жизнь и какой фактъ, — рѣшить по его словамъ было невозможно. А что, если это дурной фактъ? если эта жизнь — нездоровая?
Наконецъ послѣ долгихъ исканiй я съ великою радостiю открылъ нѣкоторый положительный признакъ, который дѣйствительно можетъ быть порукою законности г. Писарева въ нашей литературѣ. Этотъ признакъ состоитъ въ нѣкоторомъ жарѣ, въ особенной пламенности, которую г. Писаревъ считаетъ прямымъ проявленiемъ жизни и которую потому прямо приписываетъ своему лагерю. У насъ, говоритъ онъ, господствуетъ «пылкая, кипучая дiалектика», «вообще страстность», «искреннее воодушевленiе», даже «страстный юношескiй бредъ».
Итакъ вотъ въ чемъ дѣло, вотъ гдѣ тайна! Слово горячее есть безъ сомнѣнiя слово живое. Вотъ основная точка зрѣнiя, съ которой должно смотрѣть на произведенiя этого лагеря. О нихъ нельзя судить по признакамъ грубымъ, прозаическимъ, такъ-сказать матерьяльнымъ, какъ напримѣръ — послѣдовательность, точность фактовъ, строгость выводовъ. Ничего подобнаго въ нихъ не должно искать, потомучто главное ихъ достоинство имѣетъ болѣе тонкiй, чисто-идеальный или поэтическiй характеръ; оно заключается въ сердечной теплотѣ.
При моей, извѣстной вамъ склонности къ идеализму, вы надѣюсь не станете подозрѣвать, что я нахожу здѣсь что-нибудь дурное. Въ самомъ дѣлѣ, чтó можно представить себѣ идеальнѣе, когда на ваше замѣчанiе: «какiя здѣсь нелѣпости!» вамъ отвѣчаютъ: «зато сколько жару!» Вы можетъ-быть найдете, что искажаются факты, что дѣлаются дѣтскiя соображенiя; а вамъ вдругъ говорятъ: «какъ же вы не замѣчаете главнаго, — сердечной теплоты?» Повторяю, по моей склонности къ идеализму, я не нахожу тутъ ничего дурного. Хотя конечно нелѣпость — дѣло жестокое; хотя безъ сомнѣнiя оскорбительно для человѣческаго смысла то обстоятельство, будто бы, пылая сердечнымъ жаромъ, нельзя не говорить нелѣпостей, будто бы даже позволительно говорить ихъ сколько угодно. Но — такъ и быть! Не всякое же лыко въ самомъ дѣлѣ въ строку! Жаръ такъ жаръ; давайте намъ жару — и все остальное простится вамъ!
И вотъ съ обыкновеннымъ моимъ усердiемъ я сталъ слѣдить за проявленiями жара въ нашей юной литературѣ. Сказать ли вамъ прямо? Наградою этихъ старанiй было горькое разочарованiе. И вопервыхъ, что касается до г. Писарева, воспѣвающаго страстность, пылкость, кипучесть, доходящую до бреда, то можетъ-быть только г. Писаревъ, но самообольщенiю, столь свойственному авторамъ, можетъ находить какiе-нибудь признаки этихъ свойствъ въ своихъ произведенiяхъ. Если это бредъ, то однакоже никакъ не страстный бредъ; это бредъ не сердечный, а такъ-сказать головной, то-есть мысленный, идеальный, воображаемый, существующiй въ игрѣ представленiй, а не въ дѣйствительности; однимъ словомъ это скорѣе бредни, но не горячка. Въ самомъ дѣлѣ произведенiя г. Писарева, при всѣхъ другихъ своихъ достоинствахъ, замѣчательны своею холодностью; въ этомъ отношенiи я опять таки рекомендую ихъ вамъ какъ нѣчто дѣйствительно образцовое, какъ явленiе, въ которомъ всѣ свойства этого рода явленiй достигаютъ своей превосходной степени и обнаруживаются вполнѣ отчетливо, вполнѣ характеристически.
На сей разъ, къ крайнему моему сожалѣнiю, я долженъ отложить изученiе г. Писарева; этого настоятельно требуютъ интересы минуты; начиная свое письмо г. Писаревымъ, я хотѣлъ только заявить вамъ, что онъ постоянно служитъ мнѣ путеводною звѣздою въ лабиринтѣ нашей словесности. При помощи его я открылъ начала, на основанiи которыхъ долженъ судить о многихъ произведенiяхъ, и теперь систематически перейду къ собственному предмету настоящаго моего письма, т. е. къ статьѣ г. Антоновича о почвѣ. Статья эта требуетъ вниманiя по многимъ важнымъ причинамъ. Вопервыхъ она явилась въ «Современникѣ»; вовторыхъ она направлена прямо противъ васъ; втретьихъ она касается общихъ началъ, раздѣляющихъ направленiе вашего журнала отъ направленiя «Современника». По всѣмъ этимъ и другимъ причинамъ самъ «Современникъ» конечно долженъ придавать этой статьѣ гораздо бóльшую важность, чѣмъ напримѣръ статьямъ о г. Лавровѣ, о словарѣ Гогоцкаго, о Гегелѣ и о другихъ подобныхъ отвлеченныхъ и никому ненужныхъ предметахъ. Вовсе ненужно натяжки для того, чтобы сказать, что статья г. Антоновича есть общiй судъ, полный приговоръ, произнесенный «Современникомъ» надъ «Временемъ» .
Безъ сомнѣнiя вы теперь уже догадываетесь, какой главный упрекъ я намѣренъ сдѣлать статьѣ г. Антоновича: именно, что я хочу упрекнуть ее въ отсутствiи жара. Вы понимаете, что еслибы я доказалъ справедливость этого упрека, то я вполнѣ оборонилъ бы васъ. Потомучто г. Антоновичъ, хотя далеко отсталъ отъ г. Писарева, но также принадлежитъ къ числу писателей, у которыхъ если въ статьѣ нѣтъ жара, то уже ни за что другое нельзя твердо поручиться. У нихъ имѣетъ полную силу разладъ между чувствомъ и умомъ, между сердцемъ и головою; и они живо напоминаютъ того повара, который на вопросъ: сумѣетъ ли онъ хорошо приготовить обѣдъ? отвѣчалъ: «горячо будетъ, а за вкусъ не отвѣчаю!»
Но какъ доказать отсутствiе жара? Невольно изумляюсь я, помышляя, до какихъ тонкостей дошла въ настоящее время русская журналистика и какiя трудныя задачи она ставитъ своимъ дѣятелямъ, напримѣръ вашему покорному слугѣ. Въ самомъ дѣлѣ, что такое жаръ? Нѣчто неуловимое, грѣющее, но невидимое, проницающее, но неосязаемое. Какимъ же образомъ замѣтить такъ-сказать слѣды его отсутствiя? Въ тысячу разъ легче было бы открыть какiя-нибудь противорѣчiя, грубыя ошибки, непослѣдовательность; но все это, какъ я уже сказалъ, въ настоящее время неимѣетъ ни малѣйшаго значенiя. Слѣдовательно нечего дѣлать, приходится доказывать отсутствiе жара.
Начнемъ же сначала. Г. Антоновичъ пишетъ о почвѣ. Первое положенiе, которое онъ пространно и тщательно старается внушить своимъ читателямъ состоитъ въ томъ, что всѣ толки о почвѣ — однѣ фразы. Это его исходная точка. Нѣкоторые журналы, говоритъ онъ, безпрестанно повторяютъ на разные лады: почва, почва, почва… Слыша это, г. Антоновичъ рѣшился остроумно отвѣчать повторенiемъ другого слова: фраза, фраза, фраза, фраза… «Мы имѣли въ рукахъ — пишетъ г. Антоновичъ — печатную страницу, на которой ничего не осталось, ни одной мысли и слова, послѣ того какъ мы вычеркнули изъ ней фразу о почвѣ.» Пародируя эти слова, можно сказать: «мы видѣли не одну, а четыре или пять печатныхъ страницъ (начало статьи г. Антоновича), въ которыхъ ровно ничего нѣтъ, кромѣ варiяцiй на слово — фраза.» Такъ что если дѣло идетъ о повторенiяхъ, то трудно кому-нибудь перещеголять г. Антоновича.
Что вы на это скажете, милостивый государь? Мнѣ кажется, уже отсюда явствуетъ, что г. Антоновичъ не можетъ обнаружить особеннаго жара. Какой можетъ быть жаръ въ битвѣ съ фразою? Плохую тотъ оказываетъ себѣ услугу, кто хочетъ превратить предметъ своей рѣчи въ совершенные пустяки. Зачѣмъ говорить о фразахъ? Нужно говорить о дѣлѣ. Берите не слово, а мысль своихъ противниковъ; чтобы пораженiе было глубокое, нужно бить въ глубину, а не останавливаться на поверхности. Скорѣе слѣдуетъ придать противникамъ всю важность, какую они могутъ имѣть, чѣмъ увѣрять читателей, что они только невинные составители фразъ.
И въ самомъ дѣлѣ, еслибы г. Антоновичъ взглянулъ на предметъ не столь небрежно и презрительно, то ему открылось бы широкое поприще для обнаруженiя своего жара. Почва, говоритъ онъ, есть фраза; положимъ такъ. Но вступая въ борьбу съ этою фразою, какъ же онъ не замѣтилъ, что вѣдь имя ей — легiонъ? Почва подразумѣваетъ то, чтó растетъ на ней. Чтò растетъ, то имѣетъ жизнь. Все живое — развивается, имѣетъ возрасты, достигаетъ зрѣлости и проч. Живое существо имѣетъ члены. Между членами живого тѣла существуетъ органическая связь. Вообще живыя существа суть организмы. Только организмы имѣютъ больныя мѣста; только они вырождаются, заражаются, болѣютъ и выздоравливаютъ и т. д. и т. д.
Я могъ бы еще долго перечислять подобныя выраженiя и разныя варiяцiи этихъ выраженiй, которыя всѣ чрезвычайно употребительны. Когда дѣло идетъ о народѣ, о жизни народа, эти выраженiя сыплются съ особенною щедростью. Но они употребляются нетолько о народѣ, а и о множествѣ другихъ предметовъ. Они появились неслишкомъ давно, но литературный языкъ цѣлаго мiра заражонъ и проникнутъ этими выраженiями. Притомъ извѣстно, что они указываютъ на нѣкоторыя новыя понятiя, на особый взглядъ на вещи, на особый прiемъ мысли, особую точку зрѣнiя, съ которой разсматриваются предметы. И чтоже? Г. Антоновичъ легкомысленно вырываетъ изъ этой сферы понятiй одно слово почва (которое конечно для него неболѣе какъ фраза) и толкуетъ объ немъ почти такъ, какъ-будто оно составляетъ выдумку журнала «Время». Что за удивительныя и трудно-сообразимыя явленiя! Казалось бы, дѣло весьма явное и публичное. Если г. Антоновичъ неслишкомъ недавно прiобрелъ искуство читать, то не можетъ быть, чтобы онъ во время чтенiя не встрѣчалъ безпрестанно этихъ выраженiй. Если онъ хотя мало обладаетъ искуствомъ мыслить, то не можетъ быть, чтобы онъ не замѣтилъ тѣсной связи, въ которой находятся эти слова между собою. Одно изъ двухъ: или онъ долженъ былъ вовсе не говорить о почвѣ, или же, нападая на это понятiе, долженъ былъ нападать и на всѣ другiя, которыя съ нимъ связаны. Чтоже помѣшало ему все это видѣть и замѣтить? Откуда такая крайняя слѣпота?
Разгадка, мнѣ кажется, здѣсь одна: она заключается въ нѣкоторомъ равнодушномъ невниманiи къ действительности, въ нѣкоторомъ апатическомъ отношенiи ко всему, чтó дѣлается и говорится кругомъ. Кто любитъ погружаться въ созерцанiе собственной премудрости и предаваться удовольствiю уединеннаго созиданiя самостоятельныхъ мыслей, тотъ скоро перестаетъ замѣчать окружающее, перестаетъ понимать его смыслъ, перестаетъ имъ интересоваться. Если вы выведете такого человѣка изъ его усыпленiя и скажете ему свою мысль, онъ конечно вамъ отвѣтитъ: «непонимаю! ваши слова мнѣ кажутся безсмысленною фразою.»
Пойдемъ дальше. Несмотря на все это, отъ г. Антоновича не могло укрыться, что вопросъ о народной почвѣ уже давно трактуется въ нашей литературѣ. Но исторiя этого вопроса въ его глазахъ покрыта непроницаемымъ туманомъ. Но его мнѣнiю корень всего заключается въ томъ, что «сорвется у кого-нибудь съ языка неопредѣленная фраза». Г. Антоновичъ увѣряетъ, что «исторiя почвы начинается съ „Маяка“, толковавшаго впрочемъ не о почвѣ, а о народности»; что сперва просто толковали, но потомъ «какимъ-то чудомъ промелькнулъ наконецъ и вопросъ, чтò такое народность»; что впослѣдствiи «вдругъ раздалась новая фраза о почвѣ»; что только «въ недавнее время почву стали переводить словомъ народъ»; что «нѣкоторые совершенно нейтральные люди неожиданно превратились въ славянофиловъ»; что наконецъ все это пришло «къ скромному требованiю грамотности для народа».
Вотъ вамъ и вся исторiя. Смѣшно расказываетъ г. Антоновичъ! Все у него дѣлается вдругъ, неожиданно; все срывается съ языка или является какимъ-то чудомъ. Было бы странно объяснять г. Антоновичу дѣйствительный ходъ дѣла; тѣмъ болѣе странно, что рѣчь идет о «Времени», а именно во «Времени» и были помѣщены основательныя и обстоятельныя статьи, касающiяся исторiи вопроса о народности. Очевидно г. Антоновичъ незнакомъ съ нашею литературою вообще и съ «Временемъ» въ особенности. Очевидно, онъ очень мало интересуется литературою и готовъ считать ее со всѣми ея вопросами за «фразы, сорвавшiяся у разныхъ лицъ съ языка». Негодовать на него я считаю излишнимъ; убѣждать — его безполезнымъ; тутъ остается только — наблюдать его.
Итакъ я васъ спрашиваю: гдѣ же тутъ жаръ? Тутъ есть равнодушiе, апатiя, если хотите — презрѣнiе и высокомѣрiе, но ужь никакъ не жаръ. Человѣкъ не знаетъ, не любитъ своей литературы, смотритъ на нее свысока и трактуетъ ее какъ рядъ нелѣпицъ и пустыхъ фразъ; тутъ есть всѣ условiя для холода, но нѣтъ никакого мѣста для жара.
Вполнѣ убѣжденный, что по вопросу о народности ничего дѣльнаго не сказано и не можетъ быть сказано, г. Антоновичъ прибѣгаетъ къ крайнему доказательству: онъ задаетъ своимъ противникамъ, т. е. вамъ, множество вопросовъ и требуетъ категорическаго отвѣта. «Что значитъ, — говоритъ онъ, — отрыванiе отъ почвы? Какими явленiями оно обнаруживается? Въ чемъ должно состоять сближенiе съ народомъ? Въ какомъ смыслѣ оно возможно? Кто и какъ долженъ сдѣлать первый шагъ? Съ чьей стороны должно быть больше сдѣлано уступокъ? Какой элементъ внесетъ въ будущее общее соединенiе та и другая сторона?»
Трудные вопросы, милостивый государь, и отвѣчать на нихъ мудрено. Странно однакоже, что г. Антоновичъ повидимому даетъ большой вѣсъ своимъ вопросамъ; помилуйте! вѣдь это уже давно извѣстно, что задавать вопросы ничего нестоитъ, и что гораздо труднѣе отвѣчать на нихъ. Легко, говорятъ, бросить камень въ колодецъ, да вытащить его мудрено. Впрочемъ мнѣ кажется г. Антоновичъ напрасно трудился, составляя свои вопросы; онъ упустилъ изъ виду простое соображенiе: будутъ ли ему отвѣчать или нѣтъ? Вѣдь вопросы вопросамъ розь. Есть вопросы, вытекающiе изъ глубокаго пониманiя предмета; такiе вопросы будятъ мысль и возбуждаютъ желанiе отвѣчать. Но есть другiе вопросы, которые во всѣхъ своихъ варiяцiяхъ равняются одной фразѣ: ничего непонимаю! Въ послѣднее время странныя недоумѣнiя овладѣваютъ россiйскими умами, и у насъ нерѣдко появляются вопросы второго рода. Таковъ вопросъ г. Дудышкина: почему Пушкинъ народный поэтъ? Таковъ вопросъ г. Гымалэ: почему Татьяна въ Онѣгинѣ русская женщина? Сюда же относятся и вопросы г. Антоновича. Всѣ они значатъ: ничего непонимаю. Если же кто говоритъ: я ничего непонимаю, то чего онъ желаетъ? Очевидно онъ проситъ: поучите меня. А если кто публично проситъ: поучите меня, то чтò ему слѣдуетъ отвѣчать? Ему нужно сказать: поучитесь сами.
Можетъ-быть вы возразите, милостивый государь, что г. Антоновичъ при этомъ обнаруживаетъ нѣкоторый жаръ. Какой онъ скорый! скажете вы. Сейчасъ ему все вынь да положь. Сейчасъ и подавай ему полное рѣшенiе всѣхъ вопросовъ. Но что касается до меня, въ этой скорости я вижу совсѣмъ другое. Г. Антоновичъ, какъ человѣкъ молодой, вѣроятно еще незнаетъ, какъ трудно жить на свѣтѣ. Трудно достигнуть истиннаго понятiя о вещахъ; трудно понять и оцѣнить людей и ихъ жизнь; трудно понимать красоту, поэзiю, литературу, исторiю, народъ, и вообще трудно разрѣшать трудные вопросы. Г. Антоновичъ еще легко смотритъ на жизнь; для него еще скрыта ея таинственная глубина.
Очень жаль, что мнѣ такимъ образомъ все приходится говорить о г. Антоновичѣ, а не о самомъ дѣлѣ. Еслибы онъ былъ серьознѣе, еслибы онъ обнаружилъ большее уваженiе къ предмету своей рѣчи, то здѣсь именно было бы мѣсто поговорить о трудности органическаго взгляда. Этотъ взглядъ имѣетъ именно то достоинство, что труднѣе всѣхъ другихъ. Онъ имѣетъ широкость, которая избавляетъ его отъ всякой односторонности и дозволяетъ безграничное углубленiе мысли въ предметъ. Подъ именемъ почвы разумѣются тѣ коренныя и своеобразныя силы народа, въ которыхъ заключаются зародыши всѣхъ его органическихъ проявленiй. Какое бы явленiе ни представляла исторiя, современная или будущая жизнь народа, будетъ ли это пѣсня, сказка, обычай, частная или гражданская форма, все это признается законнымъ, имѣющимъ дѣйствительный смыслъ — настолько, насколько органически связано съ народной сущностью. А это нетакъ легко рѣшить. Самыя повидимому ненормальныя и уродливыя формы народной жизни могутъ быть органическими; и наоборотъ, самыя повидимому правильныя и стройныя явленiя могутъ оказаться нечуждыми механическихъ примѣсей и инородныхъ элементовъ. Такимъ образомъ, вмѣсто того чтобы судить народъ по какой-нибудь нашей мѣркѣ, нужно стараться вездѣ открыть его собственную мѣрку, ту единственную и нормальную мѣрку, которая опредѣляется самою сущностью каждаго народнаго явленiя. Это значитъ — нужно понять народъ.
Но по старинному правилу — ignoti nulla cupido, чего мы не знаемъ, того и желать не можемъ. Г. Антоновичъ ничего не знаетъ объ этомъ пониманiи, а потому и желать его не можетъ. Этого мало. По коренному свойству человѣческаго ума, кто чего не знаетъ, тотъ отвергаетъ существованiе того, чего онъ не знаетъ. Г. Антоновичъ дѣйствительно не вѣритъ въ существованiе почвы. Хотите ли знать, какъ онъ понимаетъ русскiй народъ? Вотъ его слова:
«Наша почва дѣвственна, первобытна и наивна (вы хотите сказать: глупа?) въ своихъ воззрѣнiяхъ; она когда-то случайно заимствовала большую часть ихъ на сторонѣ, нѣкоторыя (немногiя?) придумала сама по своему вкусу (грубому?), да такъ и остается съ ними неподвижно (давно ли же она потеряла производительность?), потомучто никогда не имѣла случая (ну какъ не быть случаямъ!) сознательно испытать и разобрать ихъ. Народъ не задумывался надъ своими убѣжденiями (вѣроятно по тупости), ничто ихъ не колебало, сомнѣнiе собственное или возбужденное со стороны никогда не закрадывалось въ его голову (а расколъ?). На нашей почвѣ небыло и нѣтъ тѣхъ колебанiй и движенiй, которыя пережили европейскiе народы. Незначительное большинство образованныхъ людей успѣло усвоить себѣ результаты, добытые Европою. Наша же почва находится въ совершенномъ невѣденiи этихъ результатовъ (слѣдовательно чтоже въ ней есть?).»
Коротко и ясно. На нашей почвѣ не выросло ничего; она осталась первобытною. А въ Европѣ выросло кое-что. И слѣдовательно тамъ, гдѣ у насъ не посажено и не посѣяно что-нибудь европейское, тамъ уже ровно ничего нѣтъ, голая земля. Замѣтьте съ какимъ убiйственнымъ равнодушiемъ говоритъ это г. Антоновичъ; признаюсь, еслибы я имѣлъ подобныя мысли, я пришолъ бы въ совершенное отчаянье. Вѣдь что онъ говоритъ? Чтобы показать, что на нашей почвѣ ровно ничего нѣтъ (чтó вполнѣ равняется отсутствiю почвы) (1) онъ выставляетъ на видъ, что «наша почва находится въ совершенномъ невѣденiи результатовъ, добытыхъ Европою». А я васъ спрашиваю: ктоже знакомъ съ этими результатами? По моему мнѣнiю, напримѣръ самъ г. Антоновичъ находится въ совершенномъ невѣденiи большей части результатовъ, добытыхъ Европою. Слѣдовательно и онъ далекъ еще отъ степени плодородной почвы. А чтоже такое передъ нимъ мужикъ, простой мужикъ? Безплодный камень, песокъ, на которомъ не растетъ ни былинки. Чувствуете ли вы теперь, въ какой пустынѣ вы живете?
Не вѣритъ г. Антоновичъ въ почву, не признаетъ онъ ея силъ и законовъ. Эти печальныя убѣжденiя онъ излагаетъ съ невозмутимымъ равнодушiемъ. Послѣ предыдущаго его разсужденiя о почвѣ мы могли бы подумать, что онъ считаетъ нужнымъ именно познакомить нашу почву съ результатами добытыми Европою, и что тогда, когда будутъ засѣяны эти сѣмена, все пойдетъ у насъ пышно цвѣсти и распускаться. Но и въ этой мысли есть нѣкоторая вѣра въ почву, и потому г. Антоновичъ тщательно устраняетъ ее, какъ заблужденiе. «Мы, люди образованные, — говоритъ онъ, — отличаемся апатiею и бездѣйствiемъ и вообще не можемъ похвалиться собою. Какъ знать, можетъ-быть тоже будетъ и съ почвою, когда она научится грамотѣ; образованiе можетъ-быть и ее не выведетъ изъ апатiи, какъ не вывело и насъ.»
Что сказать на это? Да, мы апатичны, мы безплодны; мы ничего не любимъ такъ, какъ слѣдуетъ любить, ничего не дѣлаемъ такъ, какъ слѣдуетъ дѣлать. Упрекъ справедливъ, хотя и высказанъ совершенно апатически. Но ужели таже участь постигнетъ и почву? Была эта страшная мысль. Еслибы г. Антоновичъ былъ знакомъ съ нашимъ вопросомъ о народности, то онъ бы зналъ, что его игривое предположенiе было нѣкогда принято и высказано съ горячею рѣзкостью. Было сказано, что мы, русскiе, назначены представить мiру отрицательный примѣръ въ исторiи, примѣръ народа, безплодно прожившаго свою жизнь. Обстоятельства, при которыхъ родилась и явилась эта мысль, весьма многознаменательны. Вопервыхъ, она сопровождалась фанатическимъ поклоненiемъ западной духовной жизни; вовторыхъ она явилась въ то тяжолое время, когда наша собственная жизнь замирала и изсякала. Поэтому историки нашего скуднаго умственнаго развитiя справедливо замѣчаютъ, что эта мысль — печальное порожденiе печальнаго времени. Она и была высказана съ горечью, съ душевной болью, потомучто это была мысль отчаянiя.
Спрашивается теперь, почему же нашъ юный публицистъ въ настоящее время высказываетъ ту же мысль съ такой беззаботностiю? Почему онъ такъ спокойно и безболѣзненно выражаетъ свое невѣрiе въ почву? Очень просто. Онъ вовсе не разочарованный или отчаявшiйся человѣкъ. Онъ не вѣритъ въ почву, зато тѣмъ тверже вѣритъ во что-нибудь другое. По всей вѣроятности онъ обладаетъ какимъ-нибудь секретомъ вродѣ философскаго камня. Образованiе есть средство, вызывающее силы почвы; а у г. Антоновича вѣроятно есть средство, превращающее дурную почву въ хорошую, подобно тому какъ философскiй камень превращалъ свинецъ въ золото. Понятно, съ какимъ высокомѣрiемъ онъ долженъ смотрѣть на всякiя другiя попытки въ отношенiи къ почвѣ.
Вот напримѣръ какъ онъ говоритъ о грамотности:
«А мы о грамотности думаемъ такъ, что она есть безразличное оружiе, сила, которая цѣнится не сама по себѣ, а по тому дѣйствiю, которое она производитъ. И при грамотности весьма важно то, къ чему она прилагается и чтò будутъ читать грамотные. Есть на свѣтѣ и хорошiя книги, но зато есть много и такихъ, что при видѣ ихъ невольно возбуждается досада на изобрѣтенiе типографскаго искуства и гораздо лучше не умѣть грамотѣ, чѣмъ читать подобныя книги.»
Судя по этимъ словамъ, мнѣ кажется я угадалъ. Хорошiя книги, о которыхъ упоминаетъ г. Антоновичъ, суть безъ сомнѣнiя знаменитыя книжки г. Чернышевскаго. Въ нихъ заключается если не весь талисманъ, то по крайней мѣрѣ часть его. Согласитесь сами, что если эти книжки должны были неминуемо произвести превращенiе въ убѣжденiяхъ г. Юркевича, человѣка, безъ сомнѣнiя, въ конецъ испорченнаго чтенiемъ дурныхъ книгъ, то еще сильнѣе оно должно подѣйствовать на неиспорченный умъ народа.
Книги — рѣшительно больное мѣсто «Современника». Это даже странно. Ужь сколько разъ, какъ скоро рѣчь въ немъ зайдетъ о книгахъ, сейчасъ начинаются какiя-то скользкiя, шаткiя мнѣнiя. Невольно приходитъ на умъ калифъ Омаръ и его мудрое рѣшенiе. Г. Антоновичъ вѣроятно чувствовалъ, что въ его словахъ что-то неладно; поэтому онъ иронически прибавляетъ: "на основанiи всего вышесказаннаго, всякiй желающiй можетъ утверждать, что мы возстаемъ противъ грамотности и образованiя почвы и не признаемъ за ними важнаго значенiя, хотя мы собственно хотимъ сказать, что не въ одной грамотности вся суть, " и пр.
Но не побоюсь я его иронiи и обвиню его въ неуваженiи къ грамотности. Въ самомъ дѣлѣ вѣдь не всякое уваженiе одинаково; бываетъ и такое уваженiе, что оно равняется полному неуваженiю. Есть уваженiе къ грамотности, которое никогда не дойдетъ до досады на типографскiй станокъ и до нежеланiя знать грамоту; это уваженiе основано на довѣрiи къ человѣческому уму, на той широкой вѣрѣ, что умъ есть сила, крѣпкая сама по себѣ, сама собою неминуемо совершающая свой прогресъ. Съ этимъ нельзя и сравнивать то уваженiе къ грамотности, которое основано на довѣрiи не къ уму человѣческому, а къ своимъ собственнымъ мыслямъ. Въ такомъ случаѣ чѣмъ ýже, бѣднѣе, мельче чья-нибудь мысль, тѣмъ менѣе онъ понимаетъ мысли другихъ, тѣмъ менѣе находитъ книгъ достойныхъ уваженiя, тѣмъ больше встрѣчаетъ поводовъ досадовать на типографское искуство, и слѣдовательно тѣмъ менѣе онъ уважаетъ грамоту. Умъ, грамота — вѣдь это тоже что свѣтъ для глазъ. Скажите, ктоже возставалъ противъ солнечнаго свѣта? Съ тѣхъ поръ какъ люди научились говорить, кто говорилъ о свѣтѣ иначе, какъ не съ радостью, какъ не признавая его за великое благо, за добро несомнѣнное? Для кого глазъ не былъ драгоцѣннѣйшимъ изъ всѣхъ органовъ? Кто могъ дойти до такого равнодушiя къ жизни, до такой апатiи, чтобы скептически взглянуть на солнце и заподозрить благодѣтельность его сiянiя? Точно также мы смотримъ обыкновенно на грамотность и на типографское искуство. Если отъ нихъ бываетъ что-нибудь дурное, то въ этомъ ихъ точно также не упрекаютъ, какъ никто не упрекаетъ солнца за то, что отъ него ложатся тѣни. Г. Антоновичъ смотритъ на это иначе. Онъ несовсѣмъ доволенъ свѣтомъ солнца. Чтоже это значитъ? Скажите, кто жалуется на свѣтъ дневной? Кому и въ какомъ состоянiи случается говорить, что онъ желалъ бы, чтобы глаза его не видѣли свѣта? Такъ говорятъ только въ порывѣ отчаянiя и говорятъ для того, чтобы выразить самую крайнюю степень отчаянiя. Между тѣмъ г. Антоновичъ, какъ видно, вовсе и не подозрѣваетъ, что онъ говоритъ вещи приличныя людямъ, потерявшимъ всякую надежду.
Странная загадка! Объяснить ее, мнѣ кажется, можно развѣ опять сравненiемъ съ алхимiею. Представьте алхимика, передъ которымъ кто-нибудь сталъ бы хвалить свѣтъ солнца, сталъ бы объяснять, какъ этотъ свѣтъ все озаряетъ, согрѣваетъ, вызываетъ къ жизни. «Да, конечно, отвѣчалъ бы адептъ: — кое-что свѣтъ дѣлаетъ и иногда полезенъ; но онъ слишкомъ развлекаетъ людей, не даетъ имъ заняться великимъ дѣломъ. У меня же въ лабораторiи есть болѣе могущественныя силы и тайны; у меня приготовляется философскiй камень, передъ которымъ ничтожны всѣ организмы, все чтó солнце можетъ вызвать и возрастить на землѣ.»
Послѣднiя страницы своей статьи г. Антоновичъ посвятилъ вопросу о зависимости между матерьяльнымъ благосостоянiемъ и образованiемъ народа. Ничего новаго не сказалъ онъ объ этомъ стародавнемъ вопросѣ, да не сказалъ даже ровно ничего опредѣленнаго. Послѣ разныхъ, совершенно незначительныхъ соображенiй, г. Антоновичъ заключаетъ, что «заботящiеся о грамотности народа должны вмѣстѣ позаботиться и объ улучшенiи его матерьяльнаго быта.» Спрашивается, какая тутъ новость и кто противъ этого споритъ? Дѣло вѣдь совсѣмъ не въ томъ. Народъ, имѣющiй матерьяльное благосостоянiе, можетъ умственно развиться, но можетъ и не развиться. Мало ли людей и даже племенъ, которыя матерьяльно обезпечены и однакоже ведутъ скотоподобную жизнь? Съ другой стороны народъ, умственно развитый, рано или поздно, съ колебанiями и неудачами, но непремѣнно достигнетъ матерьяльнаго благосостоянiя. Дѣло не въ томъ, чтобы мы заботились о благосостоянiи народа; нужно достигнуть того, чтобы члены самого народа заботились о своемъ благосостоянiи и умѣли сохранять и оберегать его. Слѣдовательно вопросъ въ томъ, какое условiе важнѣе, главнѣе, существеннѣе. Противъ тѣхъ, которые придаютъ слишкомъ большую важность матерьяльному благосостоянiю, которые склонны видѣть въ немъ начало и конецъ, альфу и омегу всѣхъ помысловъ о народѣ, мы приведемъ одно прекрасное мѣсто изъ «Современника» же (1861 г. XI кн., внутр. обозр.), мѣсто, странно противорѣчащее остальнымъ статьямъ, проникнутымъ тѣмъ же духомъ, какъ статья г. Антоновича.
«Успѣшное движенiе впередъ, — говоритъ неизвѣстный авторъ, — быстрое возрастанiе благосостоянiя какъ всякаго общества, такъ преимущественно христiанско-человѣческаго, въ главѣ котораго поставлены высшiе человѣческiе интересы, тогда только и возможно, когда каждый членъ будетъ принимать горячее участiе въ дѣлахъ общественныхъ, когда каждый будетъ смотрѣть на дѣло общественное какъ на свое собственное. Скажемъ болѣе: самое существованiе подобнаго общества возможно только подъ условiемъ живого, вѣчно-присущаго членамъ общества сознанiя этихъ высшихъ человѣческихъ интересовъ, когда каждый членъ, во имя этихъ интересовъ, на оскорбленiе, униженiе, стѣсненiе своего брата въ какихъ бы то нибыло правахъ, принадлежащихъ ему какъ человѣку и члену общества, смотритъ какъ на попранiе своихъ собственныхъ правъ и правъ всего общества, и за дѣло брата готовъ жертвовать нетолько всѣми своими силами, но и жизнiю, ибо по слову писанiя, больше сея любви никтоже имать, да аще кто душу свою положитъ за други своя. Только такое общество имѣетъ право на названiе человѣческаго въ тѣснѣйшемъ и благороднѣйшемъ значенiи этого слова. Тамъ гдѣ высшiе человѣческiе интересы не поставлены въ главѣ всѣхъ другихъ, гдѣ живо не сознаются эти интересы членами общества на всякомъ шагу ихъ жизни, гдѣ люди не находятъ для себя ничего выше заботъ о своихъ ежедневныхъ нуждахъ, о своемъ матерьяльномъ благосостоянiи, тамъ люди могутъ образовать изъ себя племя, шайку, ватагу, компанiю, орду, даже государство вродѣ персидскаго, бухарскаго и т. п., но никакъ не человѣческое общество.»
Вотъ мысли, которыя могутъ быть поучительны для г. Антоновича. Что изъ нихъ слѣдуетъ? Какое главное условiе для крѣпости и благосостоянiя общества? Пробужденiе во всѣхъ сознанiя высшихъ интересовъ; слѣдовательно заключаемъ мы, вообще пробужденiе сознанiя, грамотность, умственное развитiе.
Г. Антоновичъ оказался равнодушнымъ или невѣрующимъ въ отношенiи къ нашей литературѣ, къ нашей почвѣ, къ грамотности и книгопечатанiю; но надо отдать справедливость, — онъ обнаруживаетъ явное доброжелательство къ матерьяльному благосостоянiю народа. Что сказать объ этомъ сочувствiи одному благу предпочтительно передъ другими?
Вопросъ о матерьяльномъ благосостоянiи и вообще объ устраненiи страданiй, которымъ подвержено человѣчество, есть, какъ извѣстно, самый живой современный вопросъ. Но поднятъ онъ уже давно; о немъ говорится въ евангелiи, и сказано тамъ именно слѣдующее: ищите прежде царствiя божiя, и вся сiя приложатся вамъ. Мнѣ кажется и нынѣ нѣтъ нужды измѣнять этого рѣшенiя.
Люди всегда были, есть и будутъ идеалистами. Иногда говорятъ: хорошо человѣчество! Сколько времени люди живутъ на землѣ и до сихъ поръ не умѣли устроить такъ, чтобы никто не умиралъ съ голоду. Какой несправедливый упрекъ! Развѣ люди когда-нибудь ставили себѣ подобное устройство главною и единственною цѣлью? Еслибы когда-нибудь они занялись имъ преимущественно передъ прочимъ, то при извѣстной смышлености, отличающей ихъ отъ животныхъ, они безъ сомнѣнiя достигли бы этой цѣли. Но этого никогда не было; люди всегда желали больше; они вѣчно увлекались другими цѣлями, иными желанiями. Они постоянно хотѣли сдѣлать изъ жизни какое-то очень серьозное занятiе, превратить ее въ дѣло болѣе важное и прiятное, чѣмъ простое отсутствiе страданiй. И потому они всегда были легкомысленны, всегда охотно подвергали опасности себя и другихъ и сдѣлали изъ исторiи не мирную повѣсть семейнаго счастiя, а какую-то азартную и кровавую игру.
Идеализмъ составляетъ весь корень человѣческихъ бѣдствiй. Въ этомъ взглядѣ заключается одно изъ глубочайшихъ открытiй нашего времени. Его многiе поняли и должны наконецъ понять и тѣ, кто ищетъ причины бѣдствiй въ чемъ-нибудь другомъ, напримѣръ въ тупости людей, въ отсутствiи какихъ-нибудь случайностей и т. д. Не все ли зло происходитъ оттого, что мы слишкомъ уважаемъ то, чего не слѣдуетъ уважать, считаемъ важнымъ то, чтò не имѣетъ никакой важности? Что мы такъ охотно признаемъ право тамъ, гдѣ нѣтъ права, что мы такъ легко жертвуемъ собою, такъ легко вездѣ творимъ себѣ идоловъ и кумиры?
Если же корень зла въ этомъ, то и излеченiе зла должно начаться съ этого корня. Отсюда понятно, почему многiе пришли къ мысли, что нужно разрушить идеализмъ и направили на него всѣ свои удары. Повидимому такимъ образомъ употребляется самое простое и вѣрное средство: не будетъ идеализма, исчезнутъ и всѣ бѣдствiя, которыя онъ порождаетъ. Какое жестокое заблужденiе! Эти люди своими рѣчами и дѣйствiями напоминаютъ тѣ шуточные совѣты, которые иногда предлагаются больнымъ. У васъ болитъ рука? спрашиваетъ забавникъ: — отрѣжьте ее и она не будетъ причинять вамъ боли. У васъ болитъ голова? Отрѣжьте ее и все пройдетъ. Такъ точно совѣтуютъ и тѣ, кто желаетъ избавить человѣчество отъ уклоненiй идеализма. Отнять у человѣчества идеализмъ значитъ совершенно тоже, что отнять у человѣка голову на томъ основанiи, что она у него болитъ. На мѣсто больной головы намъ нужна эта же голова здоровая, а не безголовое туловище. Больной идеализмъ долженъ быть не уничтоженъ, а превращенъ въ здоровый.
Да и чѣмъ вы изгоните идеализмъ изъ человѣчества? Вы указываете людямъ на ихъ страданiя, вы перечисляете всѣ ихъ нужды и всѣ роды смертей, которыя они претерпѣваютъ. Но развѣ это что нибудь значитъ? Развѣ человѣчеству нужно привыкать — страдать и умирать? Вы говорите о нуждахъ; но люди во всѣ времена показывали способность терпѣть, не жадничать и быть довольными малымъ. Вы говорите о смерти, голодной или кровавой? Но опять-таки во всѣ времена люди показывали расположенiе рисковать своею жизнью и гибнуть безропотно. Да и странную бы поправку вы сдѣлали въ человѣческой природѣ, вычеркнувши изъ нея идеализмъ. Хотите ли вы ее измѣнить? Хотите ли вы, чтобы люди больше дорожили хлѣбомъ и жизнью, чѣмъ дорожатъ теперь? Едвали кто согласится на это. Вѣдь если человѣкъ почему-нибудь хорошъ, такъ именно потому, что онъ никогда не былъ доволенъ одною сытостью и житейскими благами, что всегда есть блага, которыя онъ ставитъ выше всякой сытости и всякихъ житейскихъ благъ, что съ другой стороны для него есть нѣчто болѣе оскорбительное чѣмъ голодъ, болѣе мучительное чѣмъ пытка, и что слѣдовательно какiя бы силы на него ни дѣйствовали, какъ бы часто ни повторялось и какъ бы далеко ни простиралось ихъ дѣйствiе, все-таки нѣтъ въ мiрѣ силы, которая бы могла покорить человѣка до конца. Поэтому мiръ управляется идеализмомъ; какъ бы ни были крѣпки различныя силы, входящiя въ игру жизни, власть и господство принадлежитъ той силѣ, которая всѣхъ крѣпче и одна непобѣдима, — идеализму.
Уже изъ того, что величайшее зло, какимъ страдаютъ люди, происходитъ отъ идеализма, противники идеализма должны были бы понять, что идеализмъ есть величайшая сила, какая дѣйствуетъ въ человѣческой жизни. Отъ малой силы не можетъ произойти большого зла, какимъ бы уклоненiямъ она ни подвергалась. Сила, подчиненная другой силѣ, легко была бы обуздана господствующею силою и направлена къ нормальной дѣятельности. Но сила безусловно наибольшая идетъ въ своихъ уклоненiяхъ до конца, потомучто ничѣмъ не можетъ быть задержана.
Уже изъ того, что идеализмъ есть самая крѣпкая изъ силъ человѣческой жизни, друзья человѣчества, люди, сострадающiе его бѣдствiямъ, должны бы были убѣдиться, что въ этой силѣ заключается самое могущественное и единственное средство исцѣленiя и возрожденiя. Какъ прежде, такъ и нынѣ исцѣлить и спасти мiръ нельзя ни хлѣбомъ, ни порохомъ и ничѣмъ другимъ, кромѣ благой вѣсти.
Все это слѣдовало бы многимъ принять къ свѣдѣнiю. Если мы хотимъ дѣйствовать и быть полезными, то должны понимать, въ какомъ положенiи дѣло, за которое беремся. Какая выгода быть слѣпыми и не видѣть того, чтó и какъ существуетъ въ дѣйствительности? Зачѣмъ, желая добра людямъ, ставить первымъ условiемъ то, что они должны измѣнить свою природу? Зачѣмъ уединяться въ отвлеченныя мысли и чуждаться людской жизни, той жизни, которая на самомъ дѣлѣ согрѣваетъ душу людей?
Такъ какъ возстанiе противъ идеализма есть дѣло противоестественное, то понятно, что противники идеализма впадаютъ на своемъ поприщѣ въ неисходныя затрудненiя. Не говорю уже о томъ, что противъ идей возможно сражаться только равнымъ оружiемъ, т. е. идеями же, и что слѣдовательно передъ идеализмомъ въ его всеоружiи анти-идеалисты являются часто истинно-жалкими бойцами. Нѣтъ, даже если противники идеализма сами достаточно идеалисты, они теряютъ свою силу, потомучто неизбѣжно подвергаются слѣдующей дилеммѣ:
или они послѣдовательно идутъ до конца и тогда доходятъ до выводовъ, возмущающихъ всякiй умъ и всякое чувство;
или, чтó всего чаще, они невольно дѣлаютъ уступки, слѣдовательно мирятся съ идеализмомъ и потому впадаютъ въ явное противорѣчiе.
Въ первомъ случаѣ, когда анти-идеалисты послѣдовательны, они становятся страшны и дѣйствительно производятъ собою впечатлѣнiе человѣка, который, соболѣзнуя о вашей больной головѣ, посматриваетъ на нее съ тѣмъ, чтобы какъ-нибудь срѣзать вамъ ее съ плечъ. Къ самымъ сердечнымъ и задушевнымъ привязанностямъ они приступаютъ съ возмутительнымъ хладнокровiемъ. Они бранятъ величайшихъ поэтовъ, напр. Пушкина, съ насмѣшкой говорятъ о самыхъ громадныхъ явленiяхъ человѣческой исторiи, однимъ движенiемъ пера зачеркиваютъ цѣлыя области человѣческихъ идеаловъ, забывая, что здѣсь они уже вредятъ себѣ и что по этой дорогѣ за ними уже не послѣдуетъ никто, въ комъ естественный человѣку идеализмъ получилъ достаточное развитiе.
Но, какъ я сказалъ, чаще дѣло происходитъ иначе. Противники идеализма въ сущности вѣдь такiе же идеалисты, какъ и всѣ прочiе смертные. Даже строгiе и глубокiе умы между ними не въ силахъ отказаться отъ многихъ великихъ проявленiй идеализма и страстно любятъ ихъ, хотя и находятъ ихъ по крайней мѣрѣ безполезными. Чтоже касается до простыхъ людей, до тѣхъ, которые плывутъ по теченiю, то, хотя имъ легче отказаться отъ идеализма, чѣмъ умамъ глубокимъ, они не бываютъ послѣдовательны потому, что находятъ болѣе удобнымъ вступить съ нимъ въ сдѣлку; они не хотятъ идти прямо противъ вкусовъ толпы и потому постоянно скрываютъ или скрадываютъ свое противорѣчiе съ нею.
Возьму примѣръ изъ нашихъ маленькихъ домашнихъ дѣлъ. «Современникъ» недавно объявилъ, что онъ разошолся въ мнѣнiяхъ съ г. Тургеневымъ. Въ какихъ мнѣнiяхъ онъ разошолся и по какимъ причинамъ могло случиться, что Тургеневъ отсталъ отъ движенiя «Современника» впередъ, — это конечно остается тайною для читателей. Но для тѣхъ, кто хорошо знаетъ положенiе дѣла, совершенно ясно, что «Современникъ» действительно долженъ былъ давно разойтись съ Тургеневымъ. Не это странно, а странно то, почему же это не обнаружилось раньше, т. е. почему они разошлись въ мысляхъ, но на дѣлѣ не расходились, и «Современникъ» продолжалъ печатать произведенiя г. Тургенева, напр. Дворянское гнѣздо и Донъ-Кихотъ и Гамлетъ. Сказать ли прямо почему? Да просто потому, что какой же журналъ откажется печатать Тургенева и не станетъ хлопотать объ этомъ? Со стороны «Современника» это очень непослѣдовательно; но несмотря на то, ктоже рѣшится считать въ немъ недостаткомъ статьи Тургенева? Итакъ дѣло имѣетъ обратный видъ: не «Современникъ» оставилъ Тургенева, а Тургеневъ оставилъ «Современникъ».
Вотъ и теперь «Современникъ», заявляя о своемъ разставанiи съ Тургеневымъ, самъ незамѣчая даетъ этому дѣлу видъ слишкомъ важный, неприличный достоинству журнала. Цѣлый журналъ тягается съ однимъ человѣкомъ, да еще съ поэтомъ. И что такое для «Современника» поэтъ? «Чтó онъ Гекубѣ и чтó ему Гекуба?»
Приведу другой примѣръ, также немаловажный. Г. Антоновичъ весьма презрительно отзывается о томъ, что въ вашемъ журналѣ были толки о драмѣ г. Мея Псковитянка. Онъ находитъ, что толкованiе о такихъ вещахъ можетъ служить только дурнымъ признакомъ для журнала. Между тѣмъ въ той же книжкѣ «Современника», гдѣ г. Антоновичъ выразилъ такiя мнѣнiя, объявляется какъ о важной и великой новости, что въ «Современникѣ» будетъ напечатанъ Мининъ г. Островскаго. Спрашивается, какъ же это согласить? Положимъ, что еще ненапечатаннаго Минина уже позволительно ставить гораздо выше «Псковитянки»; положимъ, что съ похвалами вашего критика (съ которыми я впрочемъ совершенно согласенъ) можно не соглашаться; но почему же строгiй публицистъ запрещаетъ нетолько хвалить, а даже просто говорить о явленiяхъ, которыя могутъ быть однакоже великою новостью?
Впрочемъ кчему мелкiе примѣры? «Современникъ» весь, цѣликомъ составляетъ одинъ большой примѣръ большого противорѣчiя. Ратуя противъ идеализма и возставая на поэзiю, онъ самъ служилъ поэзiи усерднѣйшимъ образомъ и былъ самымъ литературнымъ нашимъ журналомъ, въ то время какъ самъ же отвергалъ жизненное значенiе литературы. Какой журналъ отличался лучшимъ выборомъ повѣстей и стиховъ? Какой журналъ печаталъ нето-что Тургенева, а когда нужно было, даже Бенедиктова? Какой журналъ умѣлъ нетолько пользоваться прежними талантами, но и выводить на сцену новыя литературныя дарованiя?
«Современникъ» похожъ на тщеславнѣйшаго франта, который будучи, щегольски одѣтъ, для большаго шику постоянно бранить щегольство и тщеславiе. Или еще лучше: онъ похожъ на человѣка, который постоянно бранитъ богатство, а самъ живетъ въ величайшей роскоши. Какъ бы то нибыло, но только это — не серьозное дѣло.
(1) Для ясности я долженъ здѣсь прибавить замѣчанiе, требующее нѣкотораго усилiя ума и потому несовсѣмъ удобное для печати. Когда о народѣ говорятъ по аналогiи какъ о почвѣ, то почва здѣсь разумѣется не въ геологическомъ смыслѣ и не въ агрономическомъ, какъ думаетъ г. Антоновичъ, а въ смыслѣ органической географiи. Въ смыслѣ этой географiи почва означаетъ часть земной поверхности, отличающуюся извѣстнымъ характеромъ своихъ растенiй. Все это тонкости, я согласенъ; но я держусь того правила, что нужно понимать смыслъ тѣхъ словъ, которыя употребляешь.