Поэтический принцип (По; Бальмонт)/ДО

Поэтический принцип
авторъ Эдгар Аллан По, пер. Эдгар Аллан По
Оригинал: англійскій, опубл.: 1848. — Источникъ: az.lib.ru • («The Poetic Principle», 1848)
Перевод Константина Бальмонта.
Текст издания: М: "Книгоиздательство «Скорпион», 1906.

Эдгаръ По

править

Поэтическій принципъ

править

Собраніе сочиненій Эдгара По въ переводѣ съ англійскаго К. Д. Бальмонта

Томъ второй. Разсказы, статьи, отрывки, афоризмы.

М., Книгоиздательство «Скорпіонъ», 1906


Говоря о Поэтическомъ Принципѣ, я не притязаю ни на полноту, ни на глубину. Разсуждая безъ заранѣе составленнаго плана о сущности того, что мы называемъ Поэзіей, я хочу главнымъ образомъ обратить вниманіе на нѣсколько небольшихъ Англійскихъ и Американскихъ поэмъ, болѣе всего отвѣчающихъ моему вкусу, или оставившихъ въ моемъ воображеніи наиболѣе опредѣленное впечатлѣніе: подъ «небольшими поэмами» я разумѣю, конечно, поэмы небольшихъ размѣровъ. И здѣсь, въ самомъ началѣ, да будетъ мнѣ позволено сказать нѣсколько словъ относительно нѣкотораго положенія, которое, справедливо или несправедливо, всегда оказывало вліяніе на мою критическую оцѣнку поэтическаго произведенія. Я считаю, что длинной поэмы не существуетъ. Я утверждаю, что слова «длинная поэма» суть прямое противорѣчіе въ терминахъ.

Врядъ ли нужно говорить, что какая-нибудь поэма заслуживаетъ свое названіе лишь въ той мѣрѣ, въ какой она возбуждаетъ, возвышая душу. Цѣнность поэмы находится въ прямомъ отношеніи къ ея возвышающему возбужденію. Но всѣ возбужденія, въ силу душевной необходимости, преходящи. Та степень возбужденія, которая могла бы надѣлить какую-нибудь поэму правомъ на такое наименованіе, не можетъ быть выдержана въ произведеніи болѣе или менѣе значительныхъ размѣровъ. По истеченіи, самое большее, получаса, оно ослабѣваетъ — падаетъ — возникаетъ непріязнь — и поэма, какъ таковая, болѣе не существуеть.

Нѣтъ сомнѣнія, что многіе нашли весьма труднымъ примирить критическую поговорку, гласящую о томъ, что «Потерянный Рай» долженъ быть благоговѣйно чтимъ съ начала до конца, съ полной невозможностью сохранить при чтеніи этой поэмы требуемый этой поговоркой запасъ восхищенія. На самомъ дѣлѣ, это великое произведеніе можетъ быть разсматриваемо какъ поэтическое лишь въ томъ случаѣ, если, потерявъ изъ виду основное жизненное требованіе, которое мы предъявляемъ ко всѣмъ созданіямъ Искусства, Единство, мы будемъ разсматривать его лишь какъ рядъ небольшихъ поэмъ. Если для сохраненія Единства — цѣльности эффекта или впечатлѣнія — мы прочтемъ это произведеніе (какъ было бы необходимо) за одинъ присѣстъ, въ результатѣ получится постоянная смѣна возбужденія и ослабленія чувства. Послѣ отрывка, который, мы чувствуемъ, есть истинная поэзія, неизбѣжно слѣдуетъ какая-нибудь плоскость, которою никакое критическое предубѣжденіе не принудитъ насъ восхищаться; но если, окончивъ чтеніе, мы перечтемъ поэму снова — опустивъ первую книгу, т.e. начавъ со второй — мы съ изумленіемъ увидимъ, что мы восхищаемся тѣмъ, что раньше осуждали — и осуждаемъ то, чѣмъ прежде такъ много восхищались. Изъ всего этого слѣдуетъ, что конечный, совокупный, или безусловный эффектъ даже лучшаго эпическаго произведенія, какое только существуетъ подъ солнцемъ, равняется нулю — и это такъ въ дѣйствительности.

Относительно Иліады у насъ есть, если не положительное доказательство, то по крайней мѣрѣ серьезное основаніе полагать, что она была задумана какъ рядъ лирическихъ произведеній; но, если допустить эпическій замыселъ, я могу только сказать, что это произведеніе основано на несовершенномъ чувствѣ Искусства. Современный эпосъ, слѣдуя за предполагаемымъ древнимъ образцомъ, является лишь неосмотрительнымъ слѣпымъ подражаніемъ. Но время такихъ художественныхъ аномалій прошло. Если когда-нибудь какая-нибудь длинная позма была дѣйствительно популярна — въ чемъ я сомнѣваюсь — по крайней мѣрѣ ясно, что никогда больше никакая длинная поэма не будетъ популярна.

Что размѣры поэтическаго произведенія, cetoris paribus, являются мѣрою его цѣнности, эта мысль, какъ мы ее формулируемъ, представляется несомнѣнно положеніемъ въ достаточной степени нелѣпымъ — однако же мы ей обязаны нашимъ толстымъ Журналамъ. Конечно, нѣтъ ничего такого въ самыхъ размѣрахъ — нѣтъ ничего такого въ самой толщинѣ какого-нибудь тома, что такъ неизмѣнно вызываетъ восхищеніе у этихъ мрачныхъ памфлетистовъ! Гора, это вѣрно, черезъ посредство простого чувства физической величины даетъ намъ впечатлѣніе возвышеннаго — но никто не получить этого впечатлѣнія такимъ образомъ, хотя бы при видѣ вещественнаго величія «Колумбіады». Даже толстые Журналы не научили насъ этому роду впечатлѣній. Еще они не настаивали на томъ, чтобы мы оцѣнивали Ламартина съ помощью кубическаго фута, или Поллока по фунтамъ, но что иное мы должны вывести изъ ихъ постоянной болтовни о «достаточно длительномъ усиліи»? Если съ помощью «достаточно длительнаго усилія» какой-нибудь господинчикъ написалъ эпическое произведеніе, восхвалимъ его чистосердечно за усиліе — если это дѣйствительно вещь похвальная — но воздержимся отъ похвалъ эпическому цроизведенію на почвѣ усилія. Можно надѣяться, что въ будущее время здравый смыслъ скорѣе будетъ рѣшать о какомъ-нибудь произведеніи искусства по тому впечатлѣнію, которое оно производитъ — по тому эффекту, которое оно оказываетъ — чѣмъ по тому времени, которое оно взяло для созданія зффекта, или по тому количеству «длительнаго усилія», которое найдено было необходимымъ, чтобы произвести впечатлѣіне. Фактъ тотъ, что упорство — одно, а геній — совершенно другое, и всѣ толстые Журналы въ мірѣ не смогутъ ихъ смѣшать. Современемъ это положеніе, вмѣстѣ со многими другими, только что мною выставленными, будетъ принято какъ очевидность. А пока, встрѣчая общее осужденіе, какъ нѣчто ложное, эти положенія не понесутъ существеннаго ущерба, какъ истины.

Съ другой стороны, ясно, что поэма не должна быть несоотвѣтствующимъ образомъ коротка, излишняя краткость вырождается въ простой эпиграмматизмъ. Очень короткая поэма, хотя иногда и производитъ блестящее или яркое впечатлѣніе, никогда не создаетъ глубокаго или прочнаго эффекта. Печать должна упорно нажимать на воскъ. Беранже создалъ безчисленное множество язвительныхъ и живыхъ произведеній, но въ общемъ они были слишкомъ невѣсомы, чтобы глубоко запечатлѣться въ общественномъ вниманіи, и такимъ образомъ, наряду со столь многими пушинками фантазіи, они были вознесены вѣтромъ въ высь только для того, чтобы со свистомъ быть сдунутыми на землю.

Яркимъ примѣромъ того, какъ несоотвѣтствующая краткость понижаетъ впечатлѣніе поэмы и устраняетъ ее отъ общественнаго вниманія, является слѣдующая превосходная небольшая Серенада[1]:

Я проснулся, задрожалъ,

Мнѣ во снѣ явилась ты,

Нѣжный вѣтеръ чуть дышалъ,

Ночь свѣтила съ высоты:

Я проснулся, задрожалъ,

И не знаю почему,

И не знаю какъ попалъ,

Я къ окошку твоему!

Теплый воздухъ сладко спитъ

На замедлившей волнѣ —

Дышетъ чампакъ, и молчитъ,

Какъ видѣніе во снѣ;

Укоризны соловья

Гаснутъ, меркнутъ близь куста,

Какъ умру, погасну я

Близь тебя, моя мечта!

Въ сердцѣ жгучая тоска,

Я въ сырой травѣ лежу!

Холодна моя щека,

Я блѣднѣю, я дрожу.

Пробудись же, и приди, —

Мы простимся поутру, —

И прильнувъ къ твоей груди,

Отъ тревоги я умру!

Быть-можетъ, очень немногіе знаютъ эти строки, а между тѣмъ ихъ написалъ никто иной, какъ Шелли. Горячее, но деликатное и воздушное воображеніе, которымъ оно проникнуто, будетъ оцѣнено всѣми, но никто его не оцѣнитъ такъ полно, какъ тотъ, кто самъ просыпался отъ нѣжныхъ сновъ о возлюбленной, для того, чтобы войти въ волны ароматичнаго воздуха южной іюльской ночи.

Когда эпическая манія — когда мысль о томъ, что поэзія, для пріобрѣтенія цѣнности, непремѣнно должна быть многословна — нѣкоторое время тому назадъ постепенно умерла въ общественномъ сознаніи въ силу повторенія собственной своей безсмысленности, на ея мѣсто возникла ересь, которая слишкомъ осязательно лжива, чтобы быть терпимой, но которая, за краткій періодъ своего существованія, можно сказать, сдѣлала больше для порчи нашей Поэтической Литературы, чѣмъ всѣ ея другіе непріятели вмѣстѣ. Я разумѣю ересь Дидактики. Гласно и негласно, прямо и косвенно, было допущено, что конечная цѣль всякой Поэзіи есть Истина. Каждая поэма, было сказано, должна проводить какую-нибудь мораль, и по этой морали должна быть судима поэтическая цѣнность произведенія. Мы, Американцы, особенно способствовали этой счастливой идеѣ, и мы, Бостонцы, спеціальнымъ образомъ развили ее во всей полнотѣ. Мы забили себѣ въ голову, что написать поэму ради самой поэмы, и признавать, что таково было наше намѣреніе, это значило бы признаться въ полномъ отсутствіи истиннаго Поэтическаго достоинства и настоящей силы: — но фактъ тотъ, что, если бы мы потрудились заглянуть въ наши собственныя души, мы немедлешго открыли бы, что нѣтъ и не можетъ быть подъ солнцемъ произведенія болѣе исполненнаго достоинства и болѣе благороднаго, чѣмъ именно такая поэма, поэма per se, поэма, которая представляетъ изъ себя поэму и ничего больше, поэма, написанная только ради поэмы.

Преклоняясь передъ Истиннымъ такъ глубоко, какъ только это возможно для человѣка, я, тѣмъ не менѣе, въ извѣстной мѣрѣ ограничилъ бы способы его проведенія въ жизнь. Ограничилъ бы, чтобы усилить ихъ. Я не хотѣлъ бы ослаблять ихъ, разсѣивая. Требованія Истины строги. Ее нелегко связать съ миртами. Все то, что необходимо въ Пѣснѣ, является именно тѣмъ, до чего ей нѣтъ ровно никакого дѣла. Наряжать ее въ жемчуга и цвѣты, значатъ создавать изъ нея мишурный парадоксъ. Для усиленія истины, мы нуждаемся скорѣе въ строгости, чѣмъ въ цвѣтахъ краснорѣчія. Мы должны быть простыми, ясными, точными. Мы должны быть холодными, спокойными, безстрастными. Словомъ, мы должны быть въ такомъ настроеніи, которое по возможности является полной противоположностью поэтическаго. Слѣпъ тогь человѣкъ, который не видитъ коренного различія, цѣлой пропасти, лежащей между методомъ истины и методомъ поэзіи. Теоретически безуменъ и безнадеженъ тотъ, кто, несмотря на это различіе, будетъ настаивать еще на примиреніи Поэзіи и Истины, столь же упорно несливающихся, какъ масло и вода.

Раздѣляя область разума на три наиболѣе непосредственно явныя области, мы имѣемъ Чистый Разсудокъ, Вкусъ, и Моральное чувство. Я помѣщаю Вкусъ въ серединѣ, потому что какъ разъ такое положеніе онъ занимаетъ въ самомъ Разумѣ. Онъ находится въ тѣсной связи съ двумя другими областями, но отъ Моральнаго Чувства онъ отдѣленъ отличіемъ столь слабымъ, что Аристотель не поколебался отвести нѣкоторыя изъ его проявленій къ числу самихъ добродѣтелей. Тѣмъ не менѣе, мы находимъ существенное отличіе между сферами полномочія тріады. Какъ Разсудокъ соприкасается съ Истиной, совершенно такъ же Вкусъ даетъ намъ пониманіе Прекраснаго, а Моральное Чувство слѣдитъ за Долгомъ. Относительно этого послѣдняго, въ то время какъ Совѣсть учитъ объ обязательствѣ, а Разумъ о цѣлесообразности, Вкусъ ограничивается простымъ обнаруженіемъ чаръ, объявляя войну Пороку лишь на основаніи его безобразія, его несоразмѣрности, его вражды къ приспособленному, къ надлежащему, къ гармоничному, словомъ, къ Красотѣ.

Безсмертный инстинктъ, заложенный глубоко въ человѣческомъ духѣ, является, такимъ образомъ, просто чувствомъ Красоты. Это именно онъ заставляетъ его наслаждаться многообразными формами, и звуками, и запахами, и ощущеніями, среди которыхъ онъ существуетъ. И совершенно такъ же, какъ лилія повторена въ озерѣ, или глаза Амариллисъ въ зеркалѣ, словесное или письменное повтореніе этихъ формъ и звуковъ, и красокъ, и запаховъ, и ощущеній представляетъ изъ себя двойной источникъ наслажденія. Но такое простое повтореніе не есть Поэзія. Тотъ, кто просто будетъ воспѣвать, хотя бы съ самымъ пламеннымъ энтузіазмомъ, и хотя бы съ самой яркой правдивостью описанія, воспѣвать эти картины, и звуки, и запахи, и краски, и чувства, идущія къ нему навстрѣчу вмѣстѣ со всѣмъ человѣчествомъ — тотъ, говорю я, еще не доказалъ своихъ правъ на божественное наименованіе. Есть еще что-то, въ разстояніи, котораго онъ не могъ достичь. Есть еще въ насъ непогасимая жажда, и онъ не показальнамъ кристальныхъ источниковъ, чтобы утишить ее. Эта жажда связана съ безсмертіемъ человѣка. Она одновременно является и слѣдствіемъ, и указаніемъ его вѣчнаго существованія. Это — стремленіе ночной бабочки къ звѣздѣ. Это — не простое воспріятіе Красоты, находящейся предъ нами, но безумное стремленіе достичь Красоты, что выше насъ. Вдохновленные экстатическимъ предвѣдѣніемъ сіяній, находящихся за предѣлами могилы, мы стремимся многообразными сочетаніями, среди явленій и мыслей Времени, достичь хотя части того Очарованія, самые элементы котораго, быть-можетъ, принадлежатъ только Вѣчности. И такимъ образомъ, когда мы взволнованы до слезъ Поэзіей, или Музыкой, самымъ зачаровывающимъ изъ поэтическихъ настроеній, мы плачемъ не отъ избытка наслажденій, какъ предполагаеть Гравина, а отъ извѣстной нетерпѣливой, непримиримой скорби, потому что мы неспособны захватить теперь, сполна, здѣсь, на землѣ, разъ навсегда, тѣ божественныя и блаженно-изступленныя радости, изъ которыхъ, черезъ поэму, или черезъ музыку, мы доститаемъ лишь краткихъ и неясныхъ проблесковъ.

Полное борьбы, стремленіе постичь высшее Очарованіе — стремленіе душъ, надлежащимъ образомъ къ этому предназначенныхъ — дало міру все то, что онъ былъ способенъ понять и почувствовать какъ поэтическое.

Поэтическое Чувство, конечно, можетъ развиваться различнымъ образомъ — въ Живописи, въ Ваяніи, въ Архитектурѣ, въ Пляскѣ — совершенно особенно въ Музыкѣ, и совершенно особеннымъ образомъ въ созданіи Садоваго Ландшафта. Въ настоящее время, однако, мы хотимъ разсмотрѣть только его проявленія въ словахъ. Довольствуясь увѣренностью въ томъ, что Музыка, въ различныхъ способахъ размѣра, ритма, и риѳмы, является столь важнымъ моментомъ въ Поэзіи, что никогда не можетъ быть разумно отброшена — является столь жизненнымъ… важнымъ добавленіемъ, что глупъ тотъ, кто избѣгаетъ ея помощи, я не буду въ данную минуту останавливаться на утвержденіи ея безусловной существенности. Быть-можетъ, именно въ Музыкѣ душа становится всего ближе къ великой цѣли, къ которой она стремится, когда она находится подъ вліяніемъ Поэтическаго Чувства — къ созданію высшей Красоты. Можетъ быть, что на самомъ дѣлѣ здѣсь эта возвышешая цѣль, время отъ времени, бываеть достигнута въ фактѣ. Нерѣдко, съ трепетнымъ восторгомъ, мы чувствуемъ, что изъ земной арфы исторгнуты звуки, которые не могли не быть знакомы ангеламъ. И такимъ образомъ, врядъ ли можно сомнѣваться, что въ соединеніи Поэзіи съ Музыкой, въ ея общепринятомъ смыслѣ, мы найдемъ самое широкое поле для поэтическаго развитія. Старые Барды и Миннезингеры имѣли преимущества, которыми мы не обладаемъ — и Томасъ Муръ, когда онъ пѣлъ свои собственныя пѣсни, самымъ законнымъ образомъ усовершенствовалъ ихъ какъ поэмы.

Говоря вкратцѣ: я хотѣлъ бы опредѣлить Поэзію словъ какъ Ритмическое Созданіе Красоты. Ея единственнымъ верховнымъ судьей является Вкусъ; съ Разсудкомъ или съ Совѣстью она имѣетъ только побочное соотношеніе. Она не имѣетъ съ Долгомъ, или съ Истиной, никакой связи, кромѣ случайной.

Однако нѣсколько пояснительныхъ словъ: то наслажденіе, которое является одновременно самымъ чистымъ, самымъ возвышеннымъ, и самымъ напряженнымъ, я утверждаю, проистекаетъ изъ созерцанія Красиваго. Только въ созерцаніи Красоты мы находимъ возможнымъ достигнуть той сладостной высоты, или возбужденности Души, которую мы признаемъ Поэтическимъ Чувствомъ, и которуіо мы легко можемъ отличить отъ Истины, являющейся удовлетвореніемъ Разсудка, или отъ Страсти, являющеися возбужденіемъ сердца. Я объявляю Красоту — включая въ это слово понятіе возвышеннаго — я объявляю Красоту законной областью поэмы просто потому, что, какъ гласитъ намъ полное очевидности правило Искусства, эффекты должны проистекать изъ соотвѣтственныхъ причинъ наивозможно непосредственно: никто еще не былъ настолько слабъ, чтобы отрицать, что упомянутая своеобразная высота по крайней мѣрѣ всего легче можетъ быть достигнута въ поэмѣ. Никоимъ образомъ, однако, не слѣдуетъ, чтобы возбужденіе Страсти или предписаніе Долга, или даже поученіе Истины не могли быть съ пользой вводимы въ поэму; они могутъ различнымъ образомъ побочно оказывать содѣйствіе общимъ задачамъ произведенія: — но истинный художникъ всегда сумѣетъ удержать ихъ въ надлежащемъ подчиненіи той Красотѣ, которая представляетъ изъ себя атмосферу и дѣйствительную сущность поэмы.

Я не могу лучше рекомендовать тѣ небольшія поэмы, которыя я хочу предложить вашему вниманію, какъ процитировавъ предисловіе къ «Затерянному» Лонгфелло:

Вотъ и день отошелъ, и у Ночи

Легкій сумракъ спадаетъ съ крыла,

Какъ перо иногда упадаетъ

Отъ летящаго мимо орла.

Тамъ я вижу, огни вдоль деревни

Сквозь туманъ и сквозь дождикъ горятъ,

И томительнымъ чувствомъ печали,

Противъ воли, я властно объятъ.

Этимъ чувствомъ томленья и грусти,

Что несродно съ тревогою ранъ,

И походитъ на муку лишь такъ же,

Какъ походятъ дожди на туманъ.

Сядь со мной, почитай мнѣ, окутай

Безъискусственной пѣсней меня,

Чтобы я успокоилъ томленья

И забылъ помышленія дня.

Не изъ старыхъ великихъ поэтовъ,

Не изъ бардовъ, пѣвучихъ какъ сонъ,

Чьи шаги отдаленные, эхомъ,

Будятъ звонъ въ коридорахъ Временъ.

Нѣтъ, какъ громы военнаго марша

Этихъ мыслей высокихъ прибой

Мнѣ напомнитъ житейскія битвы:

А сегодня мнѣ нуженъ покой.

Нѣтъ, прочти мнѣ смиренныя пѣсни

Незамѣтнаго міру пѣвца,

Что возникли, какъ дождикъ изъ тучи,

Что упали, какъ слезы съ лица.

Тѣ немудрыя пѣсни, что, скудный,

Онъ слагалъ по ночамъ и по днямъ.

Утомленной душою внимая

Для него трепетавшимъ струнамъ.

Эти пѣсни умѣютъ такъ кротко

Умиленіе въ сердцѣ создать,

Какъ въ сердцахъ у молящихся — тихо

Отъ молитвы горитъ благодать,

Такъ читай же изъ книги завѣтной,

Что откроешь, то звучно скажи,

И въ пѣвучую думу поэта

Свой чарующій голосъ вложи.

И наполнится ночь благозвучьемъ,

И заботы въ тотъ сладостный часъ,

Какъ Арабы, шатры свои сложатъ,

И безмолвно исчезнутъ отъ насъ.

При небольшомъ подъемѣ воображенія, эти строки справедливо любимы за деликатность выраженія. Нѣкоторые изъ образовъ очень выразительны. Ничего не можетъ быть лучше, какъ

— бардовъ, пѣвучихъ какъ сонъ,

Чьи шаги отдаленные, эхомь,

Будятъ звонъ въ коридорахъ Временъ.

Мысль послѣдняго четверостишія тоже очень выразительна. Въ цѣломъ, однако, поэма должна быть чтима за изящную небрежность размѣра, такъ хорошо согласующуюся съ характеромъ вложенныхъ въ нее чувствъ, и въ особенности за легкость общей манеры. Эту «легкость», или естественность, въ литературномъ стилѣ долгое время было въ модѣ разсматривать, какъ легкость лишь по видимости — какъ пунктъ въ дѣйствительности труднаго достиженія. Но это не такъ: естественная манера трудна только для того, кто никогда не хотѣлъ бы имѣть съ ней дѣло — для неестественнаго. При писаніи съ разумѣніемъ или съ чутьемъ, получается неизбѣжно тотъ тонъ въ творчествѣ, который масса человѣчества должна принять — и конечно онъ постоянно долженъ мѣняться въ соотвѣтствіи съ случаемъ. Авторъ, который, по образцу «The North American Review», захотѣлъ бы во всѣхъ случаяхъ быть только «спокойнымъ», по необходимости долженъ былъ-бы въ нѣкоторыхъ случаяхъ быть просто тупымъ или глупымъ, и имѣлъ бы не болѣе правъ считаться «легкимъ», или «естественнымъ», чѣмъ уличный зѣвака — изящнымъ, или Спящая Красавица, воплощенная въ восковыхъ фигурахъ. Среди небольшихъ поэмъ Брайэнта ни одна не произвела на меня такого сильнаго впечатлѣнія, какъ поэма, озаглавленная «Іюнь». Я привожу отрывокъ изъ нея.

Тамъ долго, много такъ часовъ,

Свѣтъ будетъ золотиться,

И стебли травъ, и блескъ цвѣтовъ

Плѣнительно свѣтиться.

Тамъ иволга, среди вѣтвей,

Близъ кельи ласковой моей,

Любовь свою разскажетъ;

Мелькнетъ колибри, и пчела,

И мотылекъ огнемъ крыла

Себя съ цвѣтками свяжетъ.

И въ полдень свѣтлыхъ звуковъ рой

Изъ дали донесется,

И пѣсня дѣвы подъ луной

Со смѣхомъ фей сольется.

Въ вечерній часъ, рука съ рукой,

Пройдетъ мечтатель молодой

Съ своей невѣстой милой,

И будетъ нѣжно все кругомъ,

Все будетъ вѣять свѣтлымъ сномъ

Передъ моей могилой.

Я знаю, знаю, тотъ расцвѣтъ

Не для меня зажжется,

Не мнѣ блеснетъ тотъ вешній свѣтъ

И музыка польется;

Но, если тамъ, гдѣ буду спать,

Мои друзья придутъ мечтать,

Спѣшить они не станутъ:

Имъ пѣсни, воздухъ, свѣтъ, расцвѣтъ

Нашепчутъ сказку прошлыхъ лѣть,

Задержатъ ихъ, обманутъ.

Обманомъ нѣжнымъ, сладкимъ сномъ

Они въ нихъ мысль пробудятъ

О томъ, кто съ ними свѣтъ кругомъ

Дѣлить мечтой не будетъ;

О томъ, кто въ это торжество

Войдетъ однимъ лишь — что его

Могила зеленѣетъ,

И имъ захочется въ тоть мигъ,

Чтобъ онъ предъ ними вновь возникъ,

И вотъ онъ въ мысляхъ рѣеть.

Ритмическая плавность здѣсь даже имѣетъ въ себѣ нѣчто чувственное — нельзя достигнуть большей мелодичности. Эта поэма всегда производила на меня совершенно особенное впечатлѣніе. Мы чувствуемъ, что глубокая печаль, которая какъ бы неизбѣжно доходитъ брызгами до поверхности всѣхъ этихъ свѣтлыхъ настроеній поэта, связанныхъ съ его могилой, заставляетъ насъ вздрогнуть въ глубинѣ нашей затрепетавшей души — и въ этомъ трепетѣ кроется самая истинная поэтическая высота. Впечатлѣніе, которое остается, полно сладостной грусти. И если въ тѣхъ произведеніяхъ, которыя я еще приведу, неизмѣнно будетъ чувствоваться, въ большей или меньшей степени, подобное же настроеніе, да будетъ мнѣ позволено напомнить, что этотъ извѣстный оттѣнокъ печали (какъ, или почему, мы не знаемъ) неразрывно связанъ со всѣми высшими проявленіями истинной Красоты. Тѣмъ не менѣе —

Это — чувство томленья и грусти,

Что несходно съ тревогою ранъ,

И походитъ на муку лишь такъ же,

Какъ походятъ дожди на туманъ.

Оттѣнокъ, о которомъ я говорю, явственно чувствуется даже въ такой, полной блеска и жизни, поэмѣ, какъ «Заздравный тостъ» Эдуарда Кута Пинкни.

Я пью здоровье красоты,

Услады всѣхъ сердецъ,

Что между женщинъ — сонъ мечты,

Блестящій образецъ;

Въ ней звѣзды лучшій свѣтъ зажгли,

Такъ много въ ней чудесъ,

Что въ ней, какъ въ воздухѣ, земли

Не столько, какъ небесъ

Въ ней, что ни скажетъ, просвѣтлѣвъ —

Есть пѣнье птицъ, съ зарей,

И что-то больше, чѣмъ напѣвъ,

Блистаетъ въ рѣчи той;

Чеканка сердца въ ней свѣтла,

И каждое изъ словъ —

Какъ отягченная пчела

На лепесткахъ цвѣтовъ.

Какъ мысли, чувства — циферблатъ

Во всѣхъ ея часахъ,

И чувства свѣжестью горятъ,

Какъ сонъ весны въ цвѣтахъ;

Мѣняясь, ночи въ ней и дни

Струятъ свой нѣжный свѣтъ,

Она, мѣняясь, какъ они,

Есть образъ прошлыхъ лѣтъ!

Лишь бѣгло на нее взглянуть

Картина для мечты,

Ее узнавъ когда-нибудь,

Хранишь ея черты;

И такъ мнѣ памятенъ тотъ ликъ,

Что, если свѣтъ очей

Погаситъ смерть, въ послѣдній мигъ

Лишь вспомню я — о ней.

Я пью здоровье красоты,

Услады всѣхъ сердецъ,

Что между женщинъ — сонъ мечты.

Блестящій образецъ!

Итакъ, да здравствуетъ она,

И будь такія здѣсь,

Жизнь стала бъ музыкою сна,

Міръ сталъ бы свѣтлымъ весь!

Истинное злополучіе для Мистера Пинкни, что онъ родился на дальнемъ Югѣ. Будь онъ гражданиномъ Новой Англіи, вполнѣ вѣроятно, что онъ былъ бы сочтенъ первымъ изъ Американсккхъ лириковъ той великодушной кликой, которая такъ долго завѣдывала судьбами Американской литературы, руководя той вещью, чье имя «The North-American Review». Поэма, только что процитированная, совсѣмъ особенно красива; но поэтическую высоту, создаваемую ею, мы должны главнымъ образомъ поставить насчетъ нашей симпатіи къ энтузіазму поэта. Мы извиняемъ его гиперболы, въ виду несомнѣнной серьезности, съ которой они произнесены.

Однако, я отнюдь не задавался цѣлью распространяться о достоинствахъ приводимыхъ мною стихотвореній. Они могуть говорить сами за себя. Боккалини, въ своихъ «Предувѣдомленіяхъ съ Парнаса», разсказываетъ намъ, что Зоилъ однажды представилъ Аполлону чрезвычайно язвительный критическій разборъ одной очень хорошей книги: — богъ спросилъ его о красотахъ этого произведенія. Тотъ отвѣчалъ, что онъ былъ занятъ только недостатками. Тогда Аполлонъ, вручивъ ему мѣшокъ непровѣянной пшеницы, велѣлъ ему въ награду выбрать оттуда всю мякину.

Эта притча весьма дѣйствительна, какъ насмѣшка надъ критиками, но я вовсе не увѣренъ, что богъ былъ правъ. Я вовсе не увѣренъ, что истинныя границы критическихъ обязанностей не попраны самымъ грубымъ образомъ. Превосходство, въ особенности въ поэмѣ, можетъ быть разсматриваемо въ свѣтѣ аксіомы, которая должна быть только правильно установлена, чтобы сдѣлаться самой очевидной. Это не превосходство, если оно требуетъ, чтобы его доказывали: — и такимъ образомъ, указывать частично на достоинства какого-нибудь произведенія вскусства, это значитъ допускать, что они вовсе не достоинства.

Среди «Мелодій» Томаса Мура есть одна, отличительный характеръ которой, какъ поэмы, страннымъ образомъ обходился молчаніемъ. Я намекаю на стихотвореніе, начинающееся словами — «Подойди, отдохни здѣсь со мною». Напряженная энергія выраженія не уступаетъ здѣсь Байроновекимъ стихотвореніямъ. Здѣсь есть двѣ строки, въ которыхъ выражены чувства, воплощающія цѣликомъ божественную страсть любви — чувство, нашедшее себѣ отзвукъ въ большемъ числѣ человѣческихъ сердецъ, и въ сердцахъ болѣе страстныхъ, чѣмъ какое-нибудь другое отдѣльное чувство, когда-либо воплощенное въ словахъ.

Подойди, отдохни здѣсь со мною, мой израненный, бѣдный олень.

Пусть твои отъ тебя отшатнулись, здѣсь найдешь ты желанную сѣнь.

Здѣсь всегда ты увидишь улыбку, надъ которой не властна гроза,

И къ тебѣ обращенные съ лаской, неизмѣнно-родные глаза!

Только въ томъ ты любовь и узнаешь, что она неизмѣнна всегда,

Въ лучезарныхъ восторгахъ и въ мукахъ, въ торжествѣ и подъ гнетомъ стыда.

Ты была ли виновна, не знаю, и своей ли, чужой ли виной,

Я люблю тебя, слышишь, всѣмъ сердцемъ, всю, какая ты здѣсь, предо мной.

Ты меня называла Защитой, въ дни, когда улыбались огни,

И твоею я буду Защитой въ эти новые, черные дни.

Передъ огненной пыткой не дрогну, за тобой не колеблясь пойду,

Я спасу тебя, грудью закрою, или рыцаремъ честно паду!

За послѣднее время было принято отрицать у Mypa Воображеніе (Imagination), соглашаясь, что у него есть Фантазія (Fancy) — различіе, созданное Кольриджемъ — человѣкомъ, лучше чѣмъ кто-либо понимавшимъ творческія силы Мура во всемъ ихъ объемѣ. Фактъ тотъ, что фантазія до такой степени господствуеть надъ всѣми другими способностями этого поэта, и надъ фантазіей всѣхъ другихъ людей, что естественнымъ образомъ возникла мысль, будто онъ только фантастиченъ.

Но никогда не было большаго недоразумѣнія, никогда не оказывалось большей несправедливости по отношенію къ славѣ истиннаго поэта. Изъ всѣхъ поэмъ, написанныхъ на Англійскомъ языкѣ, я не могу указать ни одной, исполненной такого глубокаго — такого зачарованнаго воображенія, въ лучшемъ смыслѣ этого слова, какъ стихотвореніе Томаса Мура, начинающееся словами — «Если бъ былъ я у этого тусклаго озера».

Однимъ изъ самыхъ благородныхъ — и если говорить о Фантазіи — однимъ изъ наиболѣе своеобразно фантастичныхъ современныхъ поэтовъ былъ Томасъ Гудъ. Его «Прекрасная Инесъ» всегда имѣла для мння невыразимое очарованіе.

Ты видѣлъ перлъ земли, Инесъ?

Она на Западъ скрылась,

Чтобы безъ солнца ослѣплять,

Чтобъ сна земля лишилась.

Она свѣтъ дня взяла съ собой,

Съ воздушною улыбкой,

Блескъ утра — на ея щекахъ,

На груди — жемчугъ зыбкій.

Вернись, о, перлъ земли, Инесъ,

До наступленья ночи,

А то Луна взойдетъ одна,

И звѣздъ зажгутся очи;

И нѣжно любящій вздохнетъ

Подъ лаской ихъ сіянья,

И разсказать не смѣю я

Всю тайну ихъ сліянья!

Когда бы былъ я, о, Инесъ,

Тѣмъ бравымъ кавалеромь,

Что близко такъ тебѣ шепталъ,

И на конѣ былъ сѣромъ!

Нѣтъ развѣ тамъ прекрасныхъ дамъ.

Нѣтъ развѣ здѣсь правдивыхъ,

Что взялъ онъ за море отъ насъ

Красавицу красивыхъ?

Я вижу нѣжную Инесъ,

Она на берегъ сходить,

Ее со знаменемъ толпа

Изысканныхъ уводитъ;

Рой свѣтлыхъ юношей и дѣвъ,

Снѣгъ перьевъ серебрился;

О, эхо былъ бы чудный сонъ, —

Когда бъ онъ прекратился!

Увы, о, перлъ земли, Инесъ,

Она ушла подъ пѣнье.

За нею музыка вослѣдъ,

Толпа и восхищенье;

Но грустенъ — грустенъ былъ иной,

И пѣньемъ огорчался,

Что пѣло намъ «Прощай, прощай,

Съ любимой ты разстался».

Прощай, прощай, мечта, Инесъ,

Нѣтъ, перлъ земли качая,

Легко такъ не плясалъ корабль,

Блаженство похищая, —

Увы, блаженство на волнахъ,

На берегу рыданье!

Улыбка — счастье одному,

Для многихъ — мракъ страданья!

«Заколдованный домъ» того же автора является одной изъ самыхъ истинныхъ поэмъ, когда-либо написанныхъ, одной изъ самыхъ безукоризненныхъ, самыхъ художественныхъ, какъ по замыслу, такъ и по исполненію. Кромѣ того, это стихотвореніе могуче по своей идеальности — по характеру вложеннаго въ него воображенія. Къ сожалѣнію его размѣры не позволяютъ привести его въ видѣ цитаты. Вмѣсто него, я позволю себѣ процитировать всѣми признанный «Мостъ вздоховъ».

Еще несчастливая

Устала дышать,

Ушла, торопливая,

Лежитъ, чтобъ не встать

Ее равнодушною

Не троньте рукой;

Такую воздушную —

Берите съ мольбой.

Глядите, покровами,

Какъ будто суровыми

Могильными тканями,

Покрыта она;

Какъ будто съ рыданьями

Къ ней льнула волна;

Не тронь цроклинаньями

Безмолвіе сна,

Она молода, и нѣжна.

Не съ мрачнымъ презрѣніемъ,

Съ тоской, съ сожалѣніемъ,

Склонись человѣчески къ ней;

Нѣтъ больше въ ней темнаго,

Лишь чары въ ней скромнаго.

Въ ней женственность стала нѣжнѣй.

Брось думу пытливую, —

Мятежна ль она;

Душа — торопливую

Судить не должна;

Исчезло все черное,

Все стерлось позорное,

И какъ она въ смерти нѣжна!

Ея заблужденія

Достойны прощенія,

Дочь Евы проста,

Съ устъ, полныхъ забвенія,

Сотри загрязненіе,

И волосы ей поспѣши заплести,

Длинна ихъ волна, —

Вопросы встаютъ безполезно-нескромные:

Откуда она?

Кто былъ ей отецъ? Кто родимая?

Иль можетъ быть братъ былъ у ней?

Сеетра? Иль подруга любимая?

Иль кто-нибудь ближе, тѣснѣй

Съ ней связанный,

Сердцемъ указанный,

Кто всѣхъ былъ желаннѣе ей?

О, гдѣ милосердіе?

Какъ рѣдко оно!

Нѣтъ въ сердцѣ усердія,

И сердце темно.

Подумать — что людными

Столица домами полна,

Но съ мыслями трудными

Была безъ пріюта она!

Что матерью звалося,

Отцомъ нарекалося,

Что братомъ звалось, и сестрой,

Все вдругъ измѣненное,

Разсталось съ душой,

Любовь оскорбленная

Осталась одной;

Какъ будто отъ самыхъ Небесъ отчужденная,

Стояла она надъ волной.

И лампы дрожащія

Вдоль темной рѣки,

И всюду горящіе

Тамъ въ окнахъ огни, огоньки,

Съ громадою темною

Тяжелыхъ домовъ

Давили бездомную,

Ее, что утратила кровъ.

Подъ вѣтромъ пронзительнымъ

Дрожала она;

Потокомъ стремительнымъ

Рѣка убѣгана, темна,

Но ей не страшна:

Всей повѣстью жизни обманута,

И тайною смерти притянута,

Спѣшитъ она въ пропасть и въ ночь,

И силы вдругъ прибыло:

Куда бы то ни было,

Скорѣе, скорѣе, куда бы то ни было,

Но только изъ міра ужаснаго прочь!

Безъ-удержу ринулась, —

Что холодъ воды!

Въ безвѣстность откинулась

Отъ здѣшней бѣды.

Ты съ волей желѣзною,

Ты, взявшій свое, —

Ты, можешь надъ бездною

Представить ее?

Коль знаешь, какъ зыбкою

Явилась вода, —

Пей воду съ улыбкою,

Въ ней мойся тогда.

Ее равнодушною

Не троньте рукой;

Такую воздушную —

Берите съ мольбой.

Мечтою послушною

Щадите безмолвіе сна,

Она молода и нѣна.

Еще не застывшее,

Несчастно любившее,

Сложите какъ слѣдуетъ тѣло ея.

Закройте безсонные

Глаза ослѣплнные.

Упорно хранящіе горе свое.

Сквозь плѣсень холодную,

Сквозь муть эту водную,

Такъ сграшно глядитъ неотступный тотъ взоръ.

И нѣтъ въ немъ раскаянья,

Въ немъ только отчаянье,

Въ немъ дерзкая смѣлость и горькій укоръ.

Убитой мученіемъ,

Жестокимъ презрѣніемъ,

Бездушьемъ людскимъ,

Горящимъ безумьемъ своимъ, —

Сложите ей руки — какъ будто съ моленіемъ,

Какъ будто она со смиреніемъ

Лежитъ, утомившись борьбой, —

Да будетъ ей вѣчный покой!

Ея прегрѣшенія,

Признавши, простимъ,

И кротко, ея заблужденія

Спасителю всѣ предадимъ!

Сила этой поэмы не менѣе замѣчательна, чѣмъ ея паѳосъ. Версификація, хотя и доводитъ фантастичность почти до причудливости, тѣмъ не менѣе, превосходно соотвѣтствуетъ дикому безумію, являющемуся сюжетомъ поэмы.

Среди небольшихъ поэмъ Лорда Байрона есть одна, никогда не получавшая отъ критиковъ тѣхъ похвалъ, которыхъ она несомнѣнно заслуживаетъ: «Хотя день мой достигъ до заката…» Хотя ритмъ этой поэмы одинъ изъ самыхъ трудныхъ, версификація врядъ ли можетъ быть улучшена. Никогда поэтъ не задавался болѣе благородной темой. Какая это душу возвышающая мысль, что ни одинъ человѣкъ не можетъ считать себя въ правѣ сѣтовать на Судьбу, пока въ своихъ превратностяхъ онъ продолжаетъ сохранять, чуждую колебаній, любовь женщины.

Изъ Альфреда Тэннисона, хотя, говоря чистосердечно, я считаю его благороднѣйшимъ изъ поэтовъ, когда-либо жившихъ, я процитирую лишь коротенькое стихотвореніе. Я называю его, и считаю его благороднѣйшимъ изъ поэтовъ не потому, чтобы впечатлѣнія, имъ создаваемыя, были всегда наиболѣе глубокими — не потому, чтобы поэтическое возбужденіе, имъ вызываемое, было всегда наиболѣе напряженнымъ — но потому, что оно всегда наиболѣе воздушно — другими словами, оно наиболѣе возвышающее и самое чистое. Ни одинъ поэтъ не имѣетъ въ себѣ такъ мало отъ земли, такъ мало земного. Я процитирую отрывокъ изъ послѣдней его длинной плэмы «The Princess».

О, слезы, слезы! Что въ васъ, я не знаю.

Изъ глубины какой-то высшей боли

Вы къ сердцу подступаете, къ глазамъ,

Глядящимъ на желтѣющія нивы,

На призракъ дней, которыхъ больше нѣтъ.

Вы свѣжи, словно первый лучъ, что глянулъ

На кораблѣ, любимыхъ намъ вернувшемъ,

Вы грустны, какъ послѣдній лучъ, вдали,

На кораблѣ, увлекшемъ наше счастье,

Такъ грустны дни, которыхъ больше нѣтъ.

О, странно грустны, какъ въ разсвѣтѣ лѣтнемъ

Крикъ сонныхъ птицъ, сквозь сонъ поющихъ пѣсни

Для гаснущаго слуха, въ часъ когда

Горитъ окно для гаснущаго взора, —

Такъ странны дни, которыхъ больше нѣтъ.

Желанные, какъ сладость поцѣлуевъ,

Какъ сладость ласкъ, что мыслимъ мы, съ тоскою,

На чуждыхъ намъ устахъ, — и какъ любовь,

Какъ первая любовь, безумны, страстны,

Смерть въ Жизни, — дни, которыхъ больше нѣтъ.

Итакъ, хотя очень бѣглымъ и неполнымъ образомъ, я попытался представить вамъ мое понятіе о Поэтическомъ принципѣ. Моей задачей было дать вамъ почувствовать, что въ то время, какъ этотъ Принципъ самъ по себѣ есть ничто иное, какъ Человѣческое Стремленіе къ Высшей Красотѣ, проявленіе этого Принципа всегда сказывается въ возвышающемъ возбужденіи души, совершенно независимомъ отъ той страсти, которая есть опьяненіе сердца, или отъ той истины, которая есть удовлетвореніе Разсудка.. ибо, что касается страсти — увы! — она имѣеть наклонность. скорѣе унижать, чѣмъ возвышать Душу. Любовь, напротивъ, — Любовь — истянный, божественный Эросъ, Уранійская Венера, въ отличіе отъ Діонисовой — безспорно является самой чистой и самой истинной изъ всѣхъ поэтическихъ темъ. Что же касается до Истины, если, конечно, черезъ достиженіе какой-нибудь Истины мы приведены къ воспріятію гармоніи раньше намъ не видной, мы испытываемъ тотчасъ истинно поэтическій эффектъ, но этотъ эффектъ долженъ быть отнесенъ единственно къ гармоніи, никакимъ образомъ не къ истинѣ, послужившей лишь для проявленія гармоніи.

Мы достигнемъ однако болѣе непосредственно вполнѣ отчетливаго представленія о томъ, что есть истинная Поэзія, простымъ указаніемъ на нѣкоторыя обыкновенныя явленія, вызывающія въ Поэтѣ истинно поэтическое впечатлѣніе. Онъ признаетъ амврозію, питающую его душу, въ блестящихъ свѣтилахъ, которыя сіяютъ на небѣ, въ завиткахъ цвѣтка, въ гроздеобразномъ скопленіи низкихъ кустарниковъ, въ колыханіи нивъ, въ косвенномъ уклонѣ высокихъ Восточныхъ деревьевъ, въ голубыхъ даляхъ горъ, въ группировкѣ облаковъ, въ мерцаніи полусокрытыхъ источниковъ, въ сверканіи серебряныхъ рѣкъ, въ спокойствіи глухихъ озеръ, въ отражающихъ звѣзды глубинахъ уединенныхъ водоемовъ. Онъ воспринимаетъ ее въ пѣніи птицъ, въ Эоловой арфѣ, во вздохахъ ночного вѣтра, въ сѣтующемъ ропотѣ лѣса, въ бурунѣ, бьющемся о берегъ съ жалобой, въ свѣжемъ дыханіи лѣсовъ, въ запахѣ фіалки, въ чувственномъ ароматѣ гіацинта, въ исполненномъ намековъ ароматѣ, который доходитъ до него на вечерней волнѣ съ отдаленныхъ, неоткрытыхъ острововъ, черезъ пространство дымныхъ океановъ, безграничныхъ, неизслѣдованныхъ. Онъ владѣетъ ею во всѣхъ благородныхъ мысляхъ, во всѣхъ немірскихъ побужденіяхъ, во всѣхъ священныхъ порывахъ, во всѣхъ рыцарскихъ, великодушныхъ, исполненныхъ жертвы, дѣяніяхъ. Онъ чувствуетъ ее въ красотѣ женщины, въ граціи ея походки, въ блескѣ ея глазъ, въ мелодіи ея голоса, въ ея нѣжномъ смѣхѣ, въ ея вздохѣ, въ гармоническомъ шелестѣ ея платья. Онъ глубоко чувствуетъ ее въ притягательномъ ея очарованіи, въ ея пламенномъ энтузіазмѣ, въ ея нѣжномъ милосердіи, въ ея мягкомъ и благоговѣйномъ терпѣніи; но больше всего, о, безмѣрно больше всего, онъ преклоняется передъ ней, онъ молится ей въ вѣрѣ, въ чистотѣ, въ силѣ, во всемъ божественномъ величіи ея любви.

Да будетъ мнѣ позволено въ заключеніе прочесть еще небольшое стихотвореніе, совершенно отличающееся по характеру отъ любого изъ стихотвореній, которыя я приводилъ раньше. Оно принадлежитъ Мосзервеллю и называется «Пѣсня Рыцаря». Съ нашими современными и совершенно раціоналистическими идеями о безсмысленности и беззаконности войны, мы не находимся, конечно, въ такихъ условіяхъ мышленія, чтобы быть способными симпатизировать чувствамъ, вложеннымъ въ поэму, и такимъ образомъ въ должной степени оцѣнить ея истинное превосходство. Чтобы сдѣлать это вполнѣ, мы должны отождествить себя въ воображеніи съ душою рыцаря старыхъ дней.

Коня! коня! и острый мечъ!

Сюда, мой бодрый конь.

Коня и мечъ, чтобъ зло пресѣчь,

Быть быстрымъ, какъ огонь.

Намъ ржанье браннаго коня,

И громкій барабанъ,

И звукъ трубы, какъ зовъ борьбы,

Есть вѣсть небесныхъ странъ.

О, строй сомкнувшихся борцовъ!

Ихъ клики прозвучатъ,

И ангелъ вдругъ сойдетъ въ ихъ кругъ,

И дьяволъ броситъ адъ.

Скорѣй же, други, на коней,

Всѣ въ шлемахъ, и впередъ.

Намъ въ схваткѣ есть Почетъ и Честь.

Насъ къ битвѣ Смерть зоветъ.

Въ глазахъ не будетъ ни слезы,

Разъ мечъ въ рукахъ у насъ.

Безстрастна грудь, и всякъ забудь

О блескѣ милыхъ глазъ.

Пусть трусы плачутъ и дрожатъ

Ничтожною душой,

А нашъ удѣлъ — борись, будь смѣлъ,

И въ смерти — будь герой!



  1. Индійская мелодія Шелли. К. Б.