Последние рассказы Алексея Ремизова (Чуковский)

Последние рассказы Алексея Ремизова
автор Корней Иванович Чуковский
Опубл.: 1910. Источник: az.lib.ru • («Рассказы», СПБ, 1910. — «Неуемный бубен», Альманах для всех, 1910).

Последние рассказы Алексея Ремизова
(«Рассказы», СПБ, 1910. — «Неуемный бубен», Альманах для всех, 1910)
"Мне говорили, что стоит только достичь верхней площадки,

и оттуда уж прямой ход на небо: там к твоим услугам будет облако
в виде лодки — "каюк", садись и плыви, куда хочешь.
Уж поднимался я, поднимался, и что же вы думаете,
никакого облака в виде лодки нет,
а стоит на площадке татарин старьевщик".

(А. Ремизов "Татарин")

Мы все рождаемся в мире, чтобы нас ласкала царевна Мымра, но всех нас пожирает зловонная змея Скарапея, — таков грустный смысл ремизовских книг.

У какого-то Слякина из рассказа «Опера» был билет в театр, у него были все права на музыку, пение, на пышные зрелища, — он купил заблаговременно ложу, и вдруг, вместо ложи, очутился в участке.

— Вот тебе и опера! — злорадствует Ремизов («Рассказы», стр. 93).

То же случилось и с каким-то конторщиком Пташкиным из рассказа «Казенная дача». Он все мечтал весною о даче, о море, о лесе, и вдруг жандармы, обыск, тюрьма. «Вот она какая дача!» — насмехается автор (81 стр.).

В рассказе «По этапу» буквально то же самое. Какой-то князь надел сюртук, пошел вечером в гости и, вместо гостей, очутился на каторге. «Не дали переодеться!» — смеется князь.

Шел к царевне, попал к Скарапее, — такова постоянная ремизовская «формула». В рассказе «Занофа» шла девушка под венец, в церкви народу — все село; на смотринах гуляли — «аж обезножили» — и вдруг известие: повесился жених в свином хлеву. И вот невеста, как была в подвенечном платье, легла на землю и поползла, «да так и ползла по земле до самого дома, сама вся что бумага, белая, а глаза — да если бы все громы разразились и вся молонья попадала, такой грозы не бывало бы, — глаза раскаленные жгли».

И то же самое в рассказе «Суд Божий». Пошел старый монах на свадьбу и вдруг видит: стоит среди церкви гроб. Чуть монах не заплакал. И главное в том, что это не чья-нибудь воля, а «воля Божья»: сам-то жених не хотел этой свадьбы, но чудотворная икона повелела ему пойти и обвенчаться… с могилой. Таков «суд Божий» — неужели он справедлив? Неужели это Богу нужны «страдания всех этих жалких, плодящихся, как моль, ничтожных жизней»? Неужели это Бог отгоняет нас от царевны Мымры и бросает в пасть змеи Скарапеи? О, тогда к чему же нам Бог? Если «не хочет жизни Бог», то «и жизнь не хочет Бога», — и вот крепкий верою, богоугодный старец махнул рукой на свою святыню, которой служил всю жизнь, и побежал куда глаза глядят: святыня не святыня, если ею нарушается справедливость. Впервые этот монах понял то, что давно уже знает Ремизов: «там наверху» всегда смеются над нами, всегда вместо дачи дают нам тюрьму; вместо оперы — участок; вместо бала — каторгу; вместо свадьбы — гроб. «О, лучше быть птицей, рыбой, зверем, тварью, червем, чем человеком!» — восклицает Ремизов, и вновь восклицает: «О, лучше быть куском глины, камнем, деревом, — чем человеком!» — и повторяет опять: «О, лучше быть болотной жабой, — зимой засыпать, а летом квакать, чем человеком, из-за какой-то затхлой норы и пустых щей век свой вечный сгибающим спину» (стр. 78, 212, 238).

И чуть не на каждой странице Ремизов настойчиво спрашивает:

«Ведь не может же быть, чтобы все так и было, как видится, не может быть, чтобы была в мире неправильность, иначе что же? Издевательство какое-то, ерунда на постном масле!»

«Ерунда на постном масле», чепуха, бестолочь, дичь, ералаш, кавардак, топотня, — вот что такое, по Ремизову, вся наша жизнь; неистовство дьявольских сил, — и что же тогда остается нам, как не дрожать от испуга, забиться куда-нибудь в щелку, спрятаться, затаиться: «свят, свят, свят!» — глубже, дальше, с головой!

Недаром все переливы и оттенки страха, — боязнь, испуг, ужас, трепет, дрожь, — так богато и подробно разработаны в писаниях Ремизова. Недаром Ремизов такой мастер по части всяческих кошмаров, чудовищ, чучел, пугал, страшилищ, и кажется иногда, что даже народною стариною он занимается больше всего потому, что чует у древних созидателей мифов такую же запуганную, дрожащую душу, как и у себя самого.

Воссоздавая народные легенды, Ремизов особенно отметил и выдвинул в народе одно-единственное чувство — страх. У этого писателя нет общей с народом религии [См., напр., его «Суд Божий», «Что есть табак» и т. д.], он не чувствует с народом общих нужд и интересов, и одно объединяет его с древним русским человеком, — это способность бояться. Бояться, чтобы Буроба не взяла в мешок, чтоб Болотница не вынула румянец из белого лица, чтоб не испортила Навозница скотину. Ах, как страшно жить в этом ералашном и кавардачном мире! Криксы-Вараксы скачут из-за крутых гор, лезут к попу в огород, оттяпывают хвост у попова кобеля. Черти щекочут до смерти под елкой косоглазую Аришку, покойники ловят живых, дед Карачун пробирается, — у него семихвостная плетка, семь подхвостников, раз хлестнет — семь рубцов, другой хлестнет — четырнадцать. Бунтуются ухваты, пляшет сама кочерга — «бесятся бесы, завивают, лохматые, винтом, свой острый кабаний хвост и с налета, визжа, сверлят волосатую блудливую душу. Зацепили за пуп плясуна и волынщика, поддернули на железное гвоздье, пустили качаться над раскаленными каменными плитами», «диаволы разжигают железные роги и проницают сквозь тело». Для Ремизова это не просто «эстетика», не просто материал для «обработки», а личное, пережитое; вникните-ка в его писания, в этот, хотя бы, рассказ «Жертва», где жена купила у дьявола жизнь своему мужу, или рассказ «Занофа», где девушка и взаправду стала ведьмой, или «Суд Божий», где икона решила судьбу человеческую, — вы увидите, что все эти «Лимонари» и «Посолони» у Ремизова не литературничание, а чаще всего дневник, лирика его запутанной души. О, как редки там просветы, ясные, солнечные видения! Ремизов пошлет мимолетную улыбку какому-нибудь Зайчику Ивановичу, — такому же дрожащему, как и сам, — и снова торопится к Криксам-Вараксам, торопится пугать и пугаться. Как бы для того, чтобы окончательно убедить нас, что это для него не просто «сюжет», не посторонняя тема, что именно таковы его личные переживания, Ремизов с изумительной точностью (а порою, и красотой) описывает свои, ремизовские, сны, — свои «ночные», как он говорит, «приключения», — и одно имя всем его «приключениям»: страх.

Его душа в этих приключениях пассивна: никаких сопротивлений, никакой борьбы. Вот его посадили в клетку, просунули ему в живое сердце отточенный тонкий крючок, пронзили сапожным шилом, закололи губы булавками, замазали какой-то дрянью рот и хотят его съесть, и он сам посылает прислугу на Лиговку к знакомому гробовщику за гробом для себя самого, — и огромный, страшный, кольчатый, Змей-Аспид раскрыл перед ним свой зев, — и Ремизов бултых в нутро, — поминай, как звали; а вот уж он издохшая крыса, и Царь Авенир-Индей велит его съесть — «пропал, схватили» — а там к нему добирается какой-то Миракса Мираксович, какая-то Ехиния с зубастою пастью, Трясучка, гнуснейшие какие-то насекомые, — это уже не сказки, не народные предания, это подлинная мифология нашего автора, порожденная его личными страхами.

И как поразительно эта личная, домашняя, комнатная, так сказать, мифология совпадает с народною мифологией «Лимонари» и «Посолони»! И кто из персонажей Ремизова не изведал таких же кошмаров! Отец Илларион в тягучем и безобразном сне чувствует «страх и беспокойство» («Суд Божий»). А Пташкин проснулся от страха: «приснились Пташкину красные раки, будто ползут на него живые красные раки и загребают клешнями, хотят его съесть» («Казенная дача»). А Стратилатову в «Неуемном бубне» снятся такие дикие сны, что «нападает на него невыразимый ужас», и у него от ужаса «само нутро кричит», и т. д., и т. д.

Этот Стратилатов самый крепкий у Ремизова человек: с корнями в землю врос, а смотрите, и он, чего только он не боится! Он боится хвоста Шишиги, «закроет тебя Шишига хвостом, и ты пропадешь!» — боится пушкинской «Гаврилиады», — «не только рассуждать, но и думать о „Гаврилиаде“ он до смерти боялся»; боится всякого, своего и чужого начальства: «поджилки дрожат, ноги подкашиваются, ножки тараканьи вырастают и до слез обуяет трепет, до потери всякого соображения, до полного забвения нужнейших житейских обстоятельств, как то: имени, отчества и фамилии, возраста, пола и положения, когда, например, случается столкнуться ему в прихожей с председателем, с которым ни разу во всю свою жизнь не сказал ни единого слова».

А его служанка Агапевна, как она боится его: «заставь Иван Семенович Агапевну по-собачьему выть, либо петухом петь, — не заперечит: взвизгнет, залает шавкою, петухом прокричит». О, Ремизов тонкий виртуоз всяческого страха, всякой пугливости, он сам так умеет бояться, он изведал весь страх до конца, — от мелкого ночного кошмара до необъятного вселенского ужаса.

Все в мире страшно и все тошнотворно, но есть где-то Царь-Девица, «непостижимая, недоступная, немыслимая», которая придет же когда-нибудь к Стратилатову — «белая лебедь, не раненая!» или никогда не придет? И приголубит ли Атю царевна Мымра? «Земля обетованная! Крылья мои белые, тяжелые, вы в слипшихся комках кровавой грязи. Крылья мои белые, живые, вы унесите меня!»

Корней Чуковский

Первая публикация: «Речь» / 14.07.1910 г.