Кто сколько ни сердись, а я начну браниться —[3]
С плохими книгами никак мне не ужиться.[4]
Везде писатели свой кажут дерзкий вид,
Выходят в свет толпой, забывши вкус и стыд.
Иной ученым быть решился непременно:[5]
От сказок к хроникам преходит дерзновенно
И думает, что так легко их сочинять,
Как травки и цветы слезами омывать.
Ну что ж! Пускай сей вздор безграмотных пленяет,
Читатель ничего иль мало в том теряет;
Но для чего Дамон[6] , писатель наших миф,
Две басенки иль три на русский преложив,
Уж думает, что он совместник Лафонтена?
Зачем опять другой, усердный раб Славена[7]
Свой мелкомысленный славено-русский бред
За образец ума и вкуса выдает?[8]
Тот новой мудрости свой разум посвятил:[9]
Он таинства на дне колодезя открыл;
Хоть сам во тьме, свой ум ко свету простирает,
На путь ведя иной, со старого сбивает.
Другой, меж шкапом книг зарывшись день и ночь,[10]
Всех авторов щечит, на курс напрягши мочь;
Однако ж не блеснул, а только запылился,
Хотел было учить, да сам не научился;
А третий, чтоб скорей в ученый ряд попасть
Иль быть профессором — всех хуже стал писать.[11]
Но можно ли каким спасительным законом
Принудить Клузия[12] жить в мире с Аполлоном,
Не ставить на подряд во все журналы од
И древних уж не сметь перелагать вперед?
Возможно ль запретить, чтобы Лакриманс унылый,[13]
Своею нежностью всем дамам опостылый,
Напутав кое-как и прозы и стихов,
Не отдал их в печать и не был бы готов
Оплакать всякий куст, все тропки, все гробницы?
Чтоб пропустил Салтон[14] день ангела сестрицы,
Чтоб журналистов рой друг друга не хвалил
И древний наш Услад дев Пинда не дразнил?[15]
Нельзя. Зато и нам нельзя же не сердиться:
Вы пишете лишь вздор, так как же не браниться?