Глава первая — самая прозаическая — ничего не поделаешь: именно так произошло все это
править— Здесь живет Колсуцкий?
— Здесь.
— Дома?
— Дома.
И перед Колсуцким стоит худой рыженький военный человек, и Колсуцкий чувствует растерянность и страх. Глотать трудно. Нижняя губа начинает неудержимо прыгать.
То, что называется мыслью, сознательно и бессознательно, в словах и без слов, думает: кончилось благополучие. Кончилось. Кончилось. И быстро-быстро, как свет, как звук, пролетают образы: в Б. Гнездниковском арестанты за железными решетками. Ворота Чека на Лубянке. Расстрел. Это неясно, но страшно. До тошноты. А часовой у ворот будет так же сидеть. Наплевать, что расстреляли какого-то Колсуцкого, заведующего красноармейским складом. Будут носить чай в жестяных чайниках в караулку. Зимой у ворот Чека — следы-льдинки от пролитого кипятку. Автомобили будут мчаться, как всегда. Две девушки пройдут мимо страшных ворот и будут смеяться. Он видел однажды: под сильным конвоем ввели в ворота несчастного, а через минуту никто из проходивших не знал ничего об этом. Никто не знал. Те, что видели, ушли, а другие не видели. И две девушки прошли и смеялись. Образы девушек, смеющихся, захлестывают сердце.
Глотать трудно. Губа прыгает. Но Колсуцкий, привстав со стула и отодвинув немного начатый чай, говорит, закутывая слова в спокойствие:
— В чем дело? Вы ко мне?
— Вы Колсуцкий?
— Я.
Рыженький человек в галифе, во френчике-полушубке, с тяжелым револьвером на животе. Глаза маленькие, спокойные, осевшие, как сонные птички в клетках. Стоит и смотрит.
— Я — Колсуцкий. Что вам угодно, товарищ?
Внутренняя жизнь человека — океан, а логика — пароходик, скользящий по его поверхности. В океане — бездонная глубь, чудеса, бесконечное движение, непостижимая сложность, а пароходик плывет, стараясь не думать о бездне под ним.
— Я — Колсуцкий. Что вам угодно, товарищ?
— Вы заведующий четвертым складом обмундирования?
— Я.
— Одну минуточку.
Рыженький роется пальцами в кармане френчика на груди. Колсуцкий перестает дышать.
Такая должность. Такая должность! Проклятая должность! Прежний заведующий тоже пропал ни за что. Кто донес?! Рабочие! Артельщики! Сукины сыны!! А сами-то они с «экономией» как?! Он даже не знал до поступления на эту службу, что такое «экономия». Это когда выдают на фронт сто шинелей, — две недодать, а получить расписку на все сто. Не всегда в суматохе неопытный получатель будет считать правильно. «Экономию» меняют на пшено, муку, яйца. Это, по традициям артельщиков, законно. Брать себе со склада сапоги для носки и даже на запас, шинель и все остальное — тоже законно, по круговой поруке, а продавать нельзя. Молодой артельщик Снетков продал. Ему за это молча выбили несколько зубов. Неужели же артельщики донесли? За что?! Он не виноват ни в чем. Может быть, подрядчик? Этот ходил вокруг склада месяца два. Подарки предлагал, выпивать приглашал, знакомил с красивыми женщинами. Видит бог (Колсуцкий неверующий, но, кроме бога, нет свидетелей) — не поддавался! За что же? За что? Революция. Вот в чем дело! Это — революция. Самое главное: разобраться некому и, главное, некогда. Неужели расстреляют?! Неужели заберут из этой теплой квартирки, а жена будет спать, теплая, под теплым одеялом, сначала одна, а потом с Ивашкиным, который на нее зарится? Господи, каким голосом начать кричать, чтобы не было всего этого.
За дверью шум. Кашель. Много ног. Стук винтовок.
Дверь открывается. Торжественно-деликатно всовывается изжеванная голова председателя домового комитета. Это враг. Ему уже, по-видимому, сообщили, что у Колсуцкого обыск. Он торжественно, почти лучезарно спокоен. Он давно ждет гибели Колсуцкого. Он подходит к столу, на котором стоят недопитый чай и тарелка со сладкими коржиками. Внимательно и несколько иронически смотрит на них и садится за стол, свободно и широко садится, как у себя дома.
Военный вынул бумажку, развернул и поморщился: не та.
— Одну минуточку.
Повернулся и пошел к двери, к красноармейцам.
Колсуцкий смотрит на лицо председателя.
Горе. Да. Горе. Такие бывают лица у недоброжелательных или равнодушных ближних, когда у человека горе. Но к кому воззвать о помощи? Некого просить. Некого умолять. Горе, горе! Вечер, скоро ночь. Будет утро, и все — беспрерывно. Когда горе — сутки перестают делиться на день и ночь.
Рыженький возвращается с новой бумажкой в руках. Смотрит на нее и спрашивает:
— Ваш склад находится на Самарской улице?
— Да.
— Будьте любезны, товарищ, пойти со мною.
Пароходик плывет на поверхности бездны океана. Бездна бушует, качает, но он плывет-плывет, крепится-крепится. Даже ворочает над бездной винтиком.
— А позвольте нас спросить: ордер у вас есть?
Рыженький с недоумением, но просто, жестко и в то же время добродушно говорит:
— Никакого ордера не надо. Будьте любезны пойти со мной.
Председатель домового комитета смотрит на стол. В секундном молчании раздается его голос — равнодушный и тайно лукавый:
— А где ваша супруга, Константин Федорович?
— В театре.
Председатель глубоко качает головой: очень хорошо понял — точно весьма сложное.
…Качает головой. Этим качаньем он предает, доносит, клевещет. Он как бы говорит: в театре? Понимаю. Коржики? Понимаю. А почему тепло в комнате? Тоже понимаю. Дело понятное: заведующий складом — должность тепленькая. А вот попался, голубчик, и посмотрим, какие у тебя теперь будут коржики. Господи, господи! К кому обратиться?! Кто поймет? Кто спасет? Как тяжело! Как одиноко и холодно. Если бы они знали, как он хлопотал об этом билете в театр для жены в центральном управлении складов! Если бы они знали! Но пароходик мужественно режет, расталкивает волны — он, маленький, знает, куда плывет, хочет знать.
— Скажите, товарищ, куда же мы пойдем? В чем, собственно, дело?
— Идемте, вам говорят, — и все тут. Все будете знать. Вы заведующий складом? Так знайте свой служебный долг. Требуют по делу — так идем. Одевайтесь поскорее, пожалуйста!
Тон — простой, ясный, деловитый.
— А обыска не будет? — вежливенько спрашивает председатель.
— Не будет никаких обысков. Будьте любезны скорее, товарищ.
Колсуцкпй, дрожа мелкой дрожью, надевает валенки, шинель и папаху. Он ни о чем не думает — он чувствует, обоняет запах несчастья. Это запах железа, холода, кисло-тошнотной гнили.
Оделся. Выходит. В дверях задерживается и видит, что председатель, медленно приподымаясь со стула и тоже собираясь уходить, самовольно, без спроса берет коржик и спокойно, нахально, нагло начинает его есть.
Колсуцкому ясно: все кончено.
В дверях красноармейцы. На лестнице — тоже. Тяжелое топтанье, огоньки цигарок.
Рыженький — впереди. Колсуцкий за ним. В воротах тоже красноармейцы и далее на улице ждет несколько человек. Всего человек тридцать.
За воротами рыженький негромко, просто, совсем по- домашнему командует:
— Построиться!
Тихо строятся на снегу — по четыре в ряд. Кого-то не хватает. Зовут:
— Елизаров! Ишь, черт.
Колсуцкий на тротуаре один. Его никто не охраняет.
Разве так арестовывают? По-видимому. Им не впервые. Знают, что никуда не убежишь: пуля догонит. Обычное: «убит при попытке к бегству». Страшно. Может быть, обратиться к ним, объяснить, что он ни в чем не виноват?.. Нет, не поймут. Да им это неинтересно. Им холодно и скучно. И лица какие мрачные. Жена придет домой из театра, узнает. Она холодная блондинка. Ляжет спать в платье, только и всего. А утром пойдет к Ивашкину, а Ивашкин, счастливый, будет звонить и Чека, спрашивать, где Колсуцкий. В десятой квартире у Александры Игнатьевны — муж расстрелян. И что же? Ничего, живет. Вчера стояла и очереди за ботинками. Что жизнь человека! Что жена! Что родство! Что дружба…
Темно. Болеет снег. В домах — огни.
Рыженький пошел вперед. Отряд — без команды — за ним.
Колсуцкий рядом с рыженьким. Рыженький приближается к нему, касаясь плечом, и говорит:
— Видите ли, товарищ, в чем дело: мы получили сведения, что сегодня ночью готовится нападение на склад шайкой бандитов. Их будет человек пятнадцать, вооружены ножами, браунингами, маузерами. Надо, значит, засаду устроить и переловить их. Засада будет на складе. Склад большой. Огней зажигать нельзя. А мы, понимаете, не знаем внутренних ходов и вообще расположения склада, — вот вы и будете водить нас. Вы — заведующий, это ваша обязанность. Я не мог сказать вам дома, потому что были посторонние лица, а это служебная тайна. Вам же, между прочим, должно быть стыдно, товарищ, так дрейфить. Должно быть, грешны, коли так боитесь. Стыдно! Склад обмундирования — это народное добро. Надо свой долг всегда помнить и быть готовым защищать то, что вам вверено.
Не арест?!!
Не арест?!! Не арест?!! Не арест???!!! Не арест? Не арест?! Не арест?! Не арест?! Не арест?!! Не арест?!!!
В голове — светло и пусто. Совершенно пусто, как всегда, когда человека ошеломляет счастье.
Сколько длится эта пустота — эта чудесная растерянность? Сколько? Секунду. Больше? Меньше? Неизвестно. Но человек поразительно быстро привыкает к новому.
Колсуцкий довольно спокойно, подчеркнуто недоумевающим тоном говорит:
— Я вовсе не испугался, и вообще бояться мне нечего, но я не знал, в чем дело. Вы ничего не говорили.
— Так я же не мог говорить у вас на квартире! Там были посторонние лица. Даже вам по-настоящему можно было сказать только на складе, не раньше. Служебная тайна. Надо понимать это.
— Ну да, конечно, я понимаю. Значит, мы будем их ловить?.. Засада?.. Это хорошо. А я, между прочим, нисколько не испугался, чего тут пугаться? Просто недоразумение вышло. А скажите, ключи от склада где? Ведь они у артельщика!
— Взяты. За ними пошли.
Так вот какая история. Однако, тип какой. «Народное добро». Ишь как!.. Высокие слова. Карьеру делает молодчик. Повышение по службе требуется.
Колсуцкий деловито шагает рядом с начальником отряда. Ноги идут по-новому. Хорошо идут. Несколько поодаль движется отряд. Снег хрустит. Прохожих нет. Темно. И чем ближе к складу, — все темнее улицы, унылее пригородные пустыри.
Идут. Молчат. Прошли мимо низенького домика. В освещенном оконце отстала занавеска — видна комната, стол, уютная лампа, пианино. Несколько человек молодежи. Поют. Играют. Вечеринка.
…Да, такова жизнь. Такая революция, а вечеринка — своим чередом. Таковы люди. И вдруг острая злоба: вспомнил, как председатель домового комитета начал есть коржики. От возмущения екнуло в челюсти. Какая наглость! Он думал, что его, Колсуцкого, уже нет. Он еще тут, но с ним можно уже не считаться. Точно с мертвым. И Колсуцкий с необычным для него напряжением начал думать, как бы так устроить, чтобы сейчас же вернуться, с этим же отрядом, и арестовать председателя. Эх, хорошо!! В голове запрыгали огненные слова. «Будьте любезны, гражданин!! Живо!!! Не разговаривать!!!» Вот посмотреть бы тогда на его рожу! Он думал: «Все кончено. Колсуцкий попался!». Не-ет, еще не попался!!! Он тебе еще покажет — Колсуцкий! Погоди!! Сукин сын!
— Скажите, товарищ, кто вызвал председателя домового комитета? Это вы его вызвали? — спрашивает Колсуцкий.
— Нет.
— Значит, он сам пришел?! Понимаете, какой человек! Без спросу, сам угощается! Видали, печенье домашнее стояло на столе?.. Вы только подумайте, какой нахал! Он думал, что меня арестовали, и начал распоряжаться. Вот человек какой!.. Мне печенья, конечно, не жалко. Не в этом дело, но принципиально! Ведь обидно, знаете, такое отношение!
Рыженький ничего не ответил. Чуть-чуть только отвернулся, и Колсуцкий почувствовал, что его обожгло чужое, усталое и холодное презрение.
Подошли к огромному пустырю, за которым темнели корпуса склада.
— Стой!
Отряд остановился.
— По одному тихо и незаметно пройдите в главный корпус.
И, обратившись к Колсуцкому, рыженький повелительно добавил:
— Идите вперед и ждите у входа, пока я не приду. Всех сторожей созовите в сторожку.
Колсуцкий следил за Козиным (фамилия начальника отряда). Смотрел на его худенькое рыженькое лицо. Смотрел на контуры его строгой и бодрой фигурки, на прямой и твердый затылок. И все больше и больше проникался ненавистью к нему.
По-видимому, этот коммунист делает карьеру. Какие тут, к черту, бандиты? Полгода Колсуцкий служит на складе, и никаких бандитов не было. И вдруг — бандиты. Кто его знает, может быть, он сам с бандитами сговорился, чтобы те пришли ночью. Красноармейцы постреляют, а молодчик получит повышение по службе. Все это хорошо, но он-то, Колсуцкий, тут при чем? «Народное добро». Подумаешь, какой охранитель народного добра нашелся!..
Склад ночью был чужд и не нужен Колсуцкому. Работать на нем днем было делом понятным, ясным. Но сейчас густой мрак и спертый запах сукна и кожи был чужд, враждебен, неприятен. И как-то глуповато, по-детски выходило, когда Козин серьезно и деловито расставлял часовых, знакомился с расположением склада.
— Товарищ, — сказал Колсуцкий, — я полагаю, что никаких бандитов не будет, и, право, нечего так беспокоиться.
— Вы почему знаете? — резко повернулся к нему Козин. (Большая пауза, резко): — Прошу не разговаривать, а делать, что вам приказывают. Отведите товарищей к запасному ходу и спрячьте за товаром. Предупреждаю: склад на осадном положении, и если будете мешать делу защиты его, — немедленно арестую.
Колсуцкий ничего не ответил. Отвел красноармейцев в назначенное место и вернулся.
Он не чувствовал себя особенно обиженным словами Козина. Что с него взять? Чекист! И кроме того, нечуткий, неприятный человек. В другой обстановке он поговорил бы с ним иначе. А тут что поделаешь? Да никто и не слышал. Пять красноармейцев? Наплевать! Это не его общество. Пройдет ночь, и все это уйдет в прошлое, о котором он постарается не вспоминать. И в потемках, где пахло овчиной, кожей, в тишине, в холодном мраке Колсуцкий продолжал думать о Козине: да, неприятный и властный человек. Голос какой — сухой и неприятный. Ограниченный человек, но с волей. Он знал таких. Был у него учитель такой. И хозяин в одной конторе. В центральном управлении складов тоже есть такой. И обида в темноте не казалась острой, хотя мучило сознание, что он таких людей боится и ничего с ними поделать не может. Но наплевать, ничего! Пройдет эта нелепая ночь, и все пойдет по-прежнему. Это случайность, возможная только во время революции. Ничего. У себя, в его обществе, ничего подобного не может быть. Но эти потемки в ночном складе среди неведомых, кажущихся или действительных шорохов были мучительны. Время как-то остановилось. И Колсуцкий вдруг подумал о том, какое у него, в сущности, общество? Несколько человек знакомых и родственников. По праздникам приходит и сидят, растопырив ноги. И главное, приходят, когда деньги есть… Жена живет с ним потому, что он кормит ее. Когда есть деньги — хорошо к нему относятся, когда нет — почти избегают. Когда его соседу, председателю домового комитета, показалось, что его арестовывает Чека, он начинает бесцеремонно есть его печенье. В сущности, он одинок и беспомощен, как любой полушубок, лежащий здесь, на складе, в холодном мраке, придавленный такими же полушубками. И если вдуматься, то, собственно, нечего уже так бояться ареста. Жизнь сложилась неудачно. Близких людей нет, труд — унылый, нелюбимый. Удовольствия: выпивка и карты. В общем, черт знает что такое. А теперь ночью он сидит вот тут, защищает «народное добро» вместе с красноармейцами. В чем дело?!
— Товарищ Козин, товарищ Козин!!
Голос тревожный, острый. Две руки цепко хватают Колсуцкого, стоящего рядом с Козиным, но тотчас же отскакивают. Нервный хрип:
— Кто это?! Кто это?!
— Успокойтесь, товарищ! (Голос Козина) Что вы, в самом деле! Чего орете!
Взволнованный голос:
— Товарищ Козин, знаете, мы в ловушке?!.. Дверь внизу закрыта. Тот ушел с ключами. Мы в ловушке!!! Я не понимаю вашего плана. Знаете, сколько тут комнат? Восемьдесят! И пять коридоров. Не мы их, а они нас перестреляют, как собак. А я еще черкесов рассыпал по пустырю вокруг склада! Они там ходят, а мы тут сидим. Форменная ловушка! Ушел, сукин сын, с ключами! Расстреляю его сам, сам расстреляю! Своими руками!! Сколько ни стучал, нет его. Да и что за план дурацкий!..
Колсуцкий по голосу узнал агента уголовного розыска. Он с небольшим отрядом черкесов ждал у склада, когда прибыл отряд Козина. Он же достал у артельщика ключи и передал другому агенту, который запер их всех снаружи, а сам ушел.
У Колсуцкого одеревенели руки и ноги. Открылся похолодевший рот, и именно ртом, а не ушами, ловил он ответные слова Козина:
— Товарищи, призываю вас к порядку. План мой вполне правильный. Черкесов рассыпали по пустырю вокруг склада? Правильно. А мой отряд и мы все здесь. Тоже правильно. Нас закрыли снаружи? Я велел так. По моему приказу печати заделаны. Сторожа в сторожке. Их двое: один сегодня не явился, значит — один. Его, конечно, бандиты снимут. Ничего не поделаешь! Затем пойдут сюда. Увидят, печати на дверях в целости, значит, все в порядке. И либо откроют двери, и мы их сцапаем, либо будут пилить решетки на окнах, и тут они тоже от нас не уйдут, потому что, хоть и темно, а окна выделяются. Притом на всякий случай он (Козин тронул Колсуцкого за плечо), он, заведующий, все ходы знает и поведет нас.
Огромный черный склад ожил от шорохов, дыхания, шагов, осторожных чудовищных звуков. Ужасное предположение, одинаково пронизавшее всех, что бандиты, может быть, находятся здесь же и крадутся из-за кип товаров, стихийно гнало людей друг к другу, заставляло хватать друг друга во мраке и сумасшедшим шепотом спрашивать полумертвыми губами: «Кто идет? Кто идет? Кто идет? Кто? Кто?.. Стой! Стой! Стой!..».
И Козин тоже не выдержал: заметался во мраке и запутался в клубке людей, хватающих друг друга и одинаково облитых холодным потом.
— Кто там? Кто там? Стой!..
— Кто там? Кто там?
Совсем близко щелкнул затвор. Почти одновременно панически защелкало еще несколько, и хриплый голос беззастенчиво громко крикнул:
— Товарищи! Вон из склада! Спасайся! Ловушка!
— Товарищи! Куда же из склада?? Ключей нет! Дверь закрыта!
— Товарищи, спокойно!!!
— В окно! В окно! Там. одно. без решетки. соскочить. второй этаж!!
— Где окно без решетки? Где?
— В коридоре.
— В каком коридоре? Где Колсуцкий??
— Колсуцкий!
— Колсуцкий!!
— Колсуцкий!!!
— Колсуцкий!!!!
— Колсуцкий!
— Колсуцкий!!!
— Веди к окну, Колсуцкий!! Скорее! Иди вперед!!
И тут — в черной тишине, отмеренной ударами сердца, в пустоте, в холодном мраке — состоялось никем не высказанное решение, что он, Колсуцкий, должен прыгнуть первый. Почему? Потому, что он открывал тугую задвижку, потому, что он стоял на подоконнике, потому, что он первый с трудом оторвал окно от рамы и первый оказался в мутном четырехугольнике зимней ночи. И еще потому, что было холодно, жутко, что за спиной его стояли и тяжело дышали люди.
И Колсуцкий, чуть согнувшись, шагнул в мороз.
Холод, жар, свист, блеск в глазах, спертое дыхание, желудок поднялся до горла, удар в ноги, колено, бок, слегка в лицо, и он — на земле. На снегу.
Встал. Выдохнул воздух. Оглянулся. Цел. Ничего не болит. В груди — теплая волна радости. Но есть опасность: черкесы заметят и будут стрелять. Он отбежал за угол корпуса и.
Так это было просто, обыкновенно и ясно: за углом стояло человек шесть.
— Стой! Стой!!
Но Колсуцкий метнулся назад, к открытому окну, из которого, как тяжелые мешки, бухались на снег один за другим красноармейцы, и всем существом своим, всей жизнью закричал:
— Товарищи! Они! Сюда!!!
И в это мгновение почувствовал удар в бок.
Падая, он слышал выстрелы.
Глава вторая, которую можно не читать: в ней описано то же самое, но по данным памяти Колсуцкого — спустя четыре года
правитьКолсуцкий идет по Садовой мимо Третьего Дома Советов — делегатского общежития, смотрит: знакомое лицо. Кто бы это мог быть?.. Лицо очень уж знакомое…
— Здравствуйте, товарищ.
— Здравствуйте.
— Узнали?
— А как же!.. Как не узнать?..
— А-га! Это. как его? Озоль. Рогозов. Лозов. Козов. Нет. Козин. Да, Козин. Тот самый, который пришел в госпиталь, когда Колсуцкий лежал раненный. Белое большое окно. У окна стоял и улыбался. А улыбка удивительная — большущая. Лицо у него небольшое, а улыбка — огромная. Бывает так: на большом лице — крохотная улыбка, как на огромной темной площади осенью один фонарь керосиновый с ограниченным кругом света. А у Козина наоборот: небольшое лицо, а улыбка больше лица. Даже неизвестно, как помещается…
— Не узнаете, товарищ Колсуцкий?
— Как не узнать! Как не узнать, товарищ Козин! Здравствуйте!
Милый человек! Тогда он первый в госпиталь пришел. Сообщал, что в приказе отмечен подвиг Колсуцкого, помогавшего защищать склад от бандитов. Осведомлялся о здоровье.
А вечером на квартире, чудак такой, как напугал:
— Здесь живет Колсуцкий?
— Здесь.
— Дома?
— Дома. А в чем дело? Что вам угодно?
— Вы заведующий четвертым складом обмундирования?
— Я.
— Идемте со мною.
Куда идти? Зачем? С какой стати! Ночь. Мрак. Красноармейцы с винтовками. В чем дело? Никуда он не пойдет. Если это арест, то должен быть ордер. А ордера- то нет.
— Никуда я не пойду, товарищ! Вы мне объясните, в чем дело.
— Идемте, товарищ! Вы — заведующий складом? Так знайте свой служебный долг. Зовут — и идите.
Сказал бы толком: надо пойти на склад.
А он ничего не говорит. «Идемте» и «идемте», на животе — револьвер. Тон — властный. Нехорошо. Портятся люди в Чека. Ведь милый же человек, а тогда сколько в нем было этой важности.
Но он все-таки пошел, чего там, в самом деле! Колсуцкий не из пугливых. Так, если посмотреть на него, обыкновенный человечек, серенький. Ивашкин — и то перед ним героем держится. А когда нужно было пойти — пошел. А когда нужно
в окно прыгать — пожалуйста, Колсуцкий прыгает первый. Первый!! И все это без револьверов, без шума, без окриков. И если это нужно, умеет уходить ночью из дому охранять и спасать склад.
Да как еще уходить!..
Некого было прижать к своей груди на прощанье, — ведь человек шел на смерть, на подвиг, о котором потом в приказе было. Не с кем даже было попрощаться.
Пустая была комната. Совершенно пустая. И только на кровати так небрежно, торопливо брошенные юбка, сорочка, полотенце. Это она, Зина, переодевалась и мылась, перед тем как идти в театр с Ивашкиным. Больно, очень больно видеть вещи, брошенные женщиной, торопящейся на свидание с другим.
Но — наплевать! Есть дела более важные, чем все эти л и ч н ы е п е р е ж ив а н и я. Наплевать ему на то, что его предали. Ничего. Он один, один, в одиночестве, выдержит любые страдания, и вот пошел ночью неизвестно куда, на увечье, на смерть, на подвиг, о котором даже в приказе говорилось. А она? Где теперь она? Вот уже четыре года как он развелся с ней.
Он знал в ту ночь, что она в театре, но не знал, что с Ивашкиным. Об этом он узнал позже. Но каков этот Ивашкин! Вокруг голод, расстрелы, кровь, величайшая из революций, а тот ничего не видел, кроме Зины. И морда какая у него поганая — нижняя губа толстая. Он однажды сказал Белицкому, другу Колсуцкого: «Нравится мне эта женщина — сил нету. Особенно когда она в валенках и в платочке. Не могу!.. Когда она с шуршанием вытягивает ноги из валенок — дыхание спирает в груди. А тело у нее какое, ноги, плечи!..».
Билет в тот вечер он так получил. Билеты распределялись по учреждениям и организациям. Купить нельзя было — не продавались. Для жены Колсуцкий получил один билет в центральном управлении складов. Но как получил билет в тот же театр и на тот же спектакль Ивашкин? Оказывается, очень просто: Федосья Александровна, эта старая сволочь с шишкой на морде, из бухгалтерии, продала свой билет. Она видела своими черными глазками сводни, что Колсуцкий получил. Значит, ясно, что пойдет жена: он всегда уступал жене. Она и позвонила Ивашкину, который всюду легко втирается в знакомство, а с бухгалтершей он познакомился на встрече нового года. Он и купил у нее, сукин сын, билет.
Итак, не было дома жены.
Один, один, в одиночестве, отметая личные переживания (какое прекрасное выражение — его Колсуцкий в газете вычитал), уходил он из дому, чтобы быть раненным на посту, охраняя склад от грабителей. Даже в приказе.
Он шел на подвиг, а она в это время прижималась к Ивашкину. Жестоко все-таки устроена жизнь. Еще так недавно она была девочкой — робкой, чистой. Руки у нее были такие беспомощные, покорные. А как ловко она этими руками обнимала бычью шею Ивашкина! (Уж потом, попозже, наткнулся Колсуцкий на такую сцену.)
Вообще приходится отметить, что близость бывает чрезвычайно редко — точно так же, как и преданность. Многое, очень многое непрочно в этом мире. Только боль — она прочна, если уж охватила человека. И вот склад тогдашний, и Москва, и сугробы снежные, и бульвары — белые, пустынные, снежные бульвары Москвы 1919 года, и старик нищий на пустом бульваре, с флейтой — какую свистящую, голодную, одинокую грусть навевал он! Ах, проклятый старик, сколько души выкачал он этим свистом из многих и многих ушибленных жизнью московских людей.
Итак, Ивашкину нужны были ноги из теплых валенок. И чтобы звук был ш у р ш а щ и й, когда ноги вытягиваются из валенок. Хорошо. Пожалуйста! Бери! Кому что. Тебе — это. А мне, Колсуцкому, подвиг, смерть, увечье. Ничего не поделаешь. Пожалуйста!
И вот он ушел ночью, ушел с красноармейцами и с Козиным. Красноармейцы строились на снегу. Кого-то не хватало. Звали:
— Елизаров! Ишь, черт.
Улицы были черные на белом снегу. Козин хмуро шел. Огрызался на все. Кол- суцкий не помнит подробностей. Хороший человек, а тогда было в нем что-то неприятное. Суетился, нервничал — струсил, должно быть.
— Объявляю склад на осадном положении.
А какая была кутерьма на складе! Тьма, холод. Все кричали, бегали. Действительно, опасность была велика. Восемьдесят комнат! И коридоров сколько! Сам черт запутался бы. А если б бандиты проникли — перестреляли бы красноармейцев, как зайцев, всех. Но вот тут и оказалась потребность в подвиге Колсуцкого. Кто знал все ходы-выходы? Он, Колсуцкий. Кто знал, где окно без решетки? Тоже он. Он заявил об этом. И он же, Колсуцкий, бросился к этому окну, открыл его — это тоже не так просто, надо было знать, как открыть задвижку. Кто бы это мог сделать, когда состояние у всех было взвинченное и тревожное до крайней степени? Он и открыл окно, и выпрыгнул из него п е р в ы м. Он совершенно не знал, какая высота отделяет окно от земли. Он не помнил об этом. Он прыгнул. Это самое важное. Прыгнул первый. Прыгнул решительно и смело. Никто не предложил ему это, никто не сказал ни слова. А какие ощущения от прыжка? Он великолепно помнит их. Он упал на ноги, легко ударившись, но остался невредимым.
Бандиты были тут же, за углом. Колсуцкий их первый увидел, нисколько не растерялся и сообщил о них красноармейцам, за что в него и выстрелили.
Потом госпиталь.
Козин пришел первый. Какой милый человек. Настоящий товарищ.
А результаты дела были такие: самое главное — склад отстояли, из бандитов поймали пять человек. Убили в перестрелке двоих. Красноармейцев ранили троих.
В госпитале Колсуцкий пролежал два месяца. Зина, конечно, приходила. Но она была такой незначительной, серенькой. Он даже не рассказал ей, что произошло, какой он совершил подвиг, подвиг, о котором сообщалось в приказе по московскому округу. Зачем ему было рассказывать? Не лучше ли, чтобы она разузнала сама, чтобы ей рассказали чужие люди?
Он лежал с закрытыми глазами, притворяясь слабым, и отлично слышал, как ей рассказывали товарищи Колсуцкого по складу, тоже пришедшие его проведать. Когда они ей рассказали, он открыл глаза и посмотрел на нее: на ее лице было странное выражение — виноватого равнодушия. Да, виноватого равнодушия. Ей было это безразлично и в то же время почему-то неловко.
Чем скорее он поправлялся, тем реже приходила она, а когда он выздоровел, они разошлись. Это произошло без сцен, без объяснений. Она ушла. Просто ушла. Только через две недели пришла за вещами. Конечно, он отдал ей все.
— А шинель? — спросила она тихо. — Шинель ты берешь обратно?
— Нет, возьми и шинель. Раз я подарил тебе ее, — значит, она твоя. Бери, пожалуйста!
И она взяла шинель. Шинель можно было перешить и сделать очень хорошее дамское пальто. Многие тогда так перешивали — из солдатской шинели — дамское пальто.
Она взяла шинель робко, глядя на пол, поблагодарила, тоже не поднимая глаз, и — ушла. Ушла тихо и поспешно.
Такова была Зина и таков был Колсуцкий в этот тяжелый, мучительный, страшный год.
— Здравствуйте, товарищ Козин!
— Здравствуйте, товарищ Колсуцкий.
— Как поживаете? Сколько лет, сколько зим!
— Да, много прошло времени. Четыре года небось!
— А где вы теперь живете? Где работаете?
— Зайдем куда-нибудь, посидим.
— Давайте, что ж.
Глава третья о совершенно незаметном происшествии на пляже
правитьИ вот наступило лето 1924 года.
В трамвае № 13 по Тверской улице едет гражданин Колсуцкий. Он едет в Покровское-Стрешнево. Говорят, в Покровском есть пляж. Гражданин Колсуцкий, таким образом, будет купаться, а потом лежать на пляже.
День — воскресный. Какой великолепный день! Это что-то невиданное! Какое солнце! Даже вот глазные больные с синими очками грудами лежат на окнах своей старинной глазной лечебницы. Некоторые даже очутились на крыше и глядят полуслепыми глазами на солнце.
Сколько радости вокруг! Сколько красивых девушек и женщин в белых платьях.
И — шествия, шествия. Почти на каждом квартале отряды комсомольцев, пионеров, спортсменов. Что это сегодня? Парад какой-нибудь? Гулянье?..
Песни. Поют дружно, весело. Хорошая молодежь, безусловно.
Вообще жить теперь стало довольно хорошо. Было бы и совсем хорошо, если б не эта вечная мелкая борьба, эта вечная напряженность, происходящая от бедности.
Живешь, например, в комнате и вечно дрожишь за нее. Склоки, подкопы. Семь аршин жилой площади. На службе, в тресте, то же самое. Колсуцкий служит больше двух лет, а в отпуск поехать страшновато… Черт их знает, поедешь, а в это время другого посадят или сократят. Иван Петрович, конечно, этого никогда не сделает, но за месяц может слететь и сам Иван Петрович, и на его месте может оказаться другой и наводить новые порядки. Вообще твердого, долговечного начальства нет при советской власти… Любой, самый важный начальник может в любую минуту получить по шапке, и на его место может быть назначен другой… Вот как, например, слетел член правления Лобанов… Смешно, право… Рабкор написал в газете о том, как он «погулял» и, возвращаясь пьяный на извозчике, «рыгал в обе стороны».
И Колсуцкий неудержимо улыбается, как и всякий раз, когда вспоминает про эти «обе стороны».
Вагон трамвая мчится мимо больших чисто вымытых витринных стекол. Колсуцкий стоит на площадке. Он отражается в каждой витрине, как в зеркале, только в несколько более темном.
Неужели это Колсуцкий? Как странно видеть себя со стороны в отражении.
Стоит на площадке вагона среди других людей этакий стройный человек, вполне приличный, лет тридцати на вид, не больше, а ведь на самом деле Колсуцкому тридцать три. Усы и борода — бритые. Ничего. Парень хоть куда!.. Вот только жирок небольшой есть. Это, впрочем, почти у всех сейчас. Жизнь нормальная.
Он переходит с площадки в вагон и садится. Сколько красивых девушек и женщин и вагоне. Они смеются, болтают. Вот как раз против Колсуцкого сидят две девушки. Они оживленно разговаривают и смеются. Заметив, что на них смотрит мужчина, они начинают разговаривать еще оживленнее, рисуются — смеются громче. Им хочется показать, что им очень интересно, весело, что они беззаботно и весело живут и вот, видите, как независимо беседуют и смеются, ни на кого но обращая внимания.
Колсуцкий внутренне морщится. Он не любит лжи, не любит пошлости, хотя бы прикрытой молодостью.
Он отворачивается и смотрит в открытое окно.
Вагон мчится мимо Петровского парка. Пахнет свежестью, листвой и клевером.
На даче, в Стрешневе, необычайно людно, шумно. Это пригородная дача, и прекрасная погода привлекла сюда из города множество людей.
Тут и юноши, и девушки, и дети, и взрослые мужчины, и женщины. На лужайках, ведущих к реке, — группами и целыми семьями рабочие. Берега реки тоже усеяны белыми и цветными платьями и розовыми комьями тел. Река залита солнцем, в ней плавают и плещутся люди — звенящий гул стоит от возгласов, смеха и плеска воды. На берегу кричат продавцы мороженого.
Поют комсомольцы. Вот на плотине плавают четверо. Они громко кричат и поют. И в них достаточно рисовки, как у тех девушек в трамвае. «Вот какие мы удалые, как нам хорошо! Смотрите все на нас и завидуйте!..»
Колсуцкий спускается по крутому берегу, быстро раздевается и бросается в воду.
Хорошо, что и говорить.
Надвигавшись и наплававшись, он выходит на берег, садится и вдруг замечает следы от раны на своем бедре — зарубцованные красные следы на месте извлечения пули, той пули, которую всадили в него бандиты тогда на складе.
Сердце начинает в нем биться так, точно что-то случилось. Он так давно не видел следов от своей раны, так давно не думал о том времени, когда он получил ее.
Какое это было время? Хорошее?
Да, хорошее.
Он вдруг понял, почувствовал, что это было хорошее время.
Колсуцкий смотрит на реку и людей, он смотрит на все это цветное и розовое благополучие, на всю эту купальную, растительную блажь, и вдруг видит все в ином, совершенно ином свете.
Кто они — эти люди, среди которых столько ленивых, упитанных фигур?
Советские чиновники? Торговцы? Служащие? Учащиеся?
Все равно, но они не знают б о р ь б ы.
Они не знают, что такое борьба. За что борьба? А за то, за что борются лучшие люди нашего времени. Они не знают, что такое подвиг, самопожертвование.
Вот этот долговязый москвич прильнул на песке к плотной подруге своей, он думает, что весь смысл жизни — в ней, в этой коротконогой дуре с овечьим выражением лица. Ведь стоит только посмотреть на его лицо, чтобы убедиться, что он именно так думает.
Колсуцкий знает, что есть на земле великие дела, и следы от раны на его боку говорят о том, что кое-какое участие в этих делах принял и он.
Да, конечно, он скромный серенький человек. Каждый человек знает себе цену, и Колсуцкий не заблуждается насчет цены себе. Никто не знает и никогда не узнает о его подвиге. Его могут, конечно, сократить в тресте и даже перевести в меньшую комнату, но все это пустяки, ибо отнять у него то — большое и важное, что живет в его душе, — никто не может.
И сейчас оно — это большое и важное — ищет движения. Оно взвинчивает Колсуцкого, оно пронизывает его, и он не может лежать на солнышке. Не может.
Колсуцкий быстро одевается и, глядя на разбросанные повсюду людские тела, уходит — уходит с чувством, похожим на снисхождение.
Он идет энергичной походкой, сам не зная куда. Он снова хочет борьбы и подвига. Он чувствует, что все его существо жаждет этого. В мозгу его мелькают обрывки слышанных речей и рассказов о великой борьбе, в которой кое-какое участие принял и он.
И сейчас, в этот светлый горячий летний день, когда все нежатся и отдыхают, именно сейчас хочет он знать: где эти люди, где лучшие люди нашей эпохи? Где они? Где они?!! Он хочет присоединиться к ним, чтобы вместе с ними продолжать великую борьбу.
Где они? Где они? Он хочет пойти к ним, стать в их ряды!
Колсуцкий решительно подымается по берегу. Солнце освещает его спину.
Он быстро шагает, и мороженщики, видя, что человек занят, не предлагают ему мороженого. Они тоже люди и, как все люди, умеют быть чуткими.
1927