ПОГЛОТИТЕЛИ.
правитьАнни Виванти *).
править- ) Романъ итальянской писательницы Анни Виванти, который мы предлагаемъ вниманію нашихъ читателей, только что появился въ печати и былъ встрѣченъ шумно, восторженно, возбудивъ въ то же время въ журналахъ и газетахъ разнообразнѣйшіе толки и мнѣнія. Интересъ къ нему обострялся тѣмъ обстоятельствомъ, что талантливая писательница передъ тѣмъ промолчала цѣлыхъ десять лѣтъ. Когда у нея спросили о причинѣ этого молчанія: что дѣлала она въ эти десять лѣтъ? — она отвѣчала:
— Я слушала.
Истинный отвѣтъ на этотъ вопросъ читатели, быть можетъ, найдутъ въ самомъ романѣ и для нихъ станетъ яснымъ, что и Анна Виванти — одна изъ «поглощенныхъ».
Анни Виванти — итальянка, родившаяся въ Англіи и сохранившая, тѣмъ не менѣе блескъ и богатство родного языка. Выступила она впервые на литературномъ поприщѣ въ 1890 году съ книжкой стиховъ «Лирика» Кардуччи привѣтствовалъ ее многозначительной фразой:
— Было только три поэтесы до сихъ поръ: Сафо, Дебордъ, Вальморъ и Елизавета. Броунингъ. Теперь вы. Идите и работайте.
Когда въ 1898 г. «Лирика» вышла пятымъ изданіемъ, Кардуччи снабдилъ ее очень лестнымъ предисловіемъ.
Въ «Поглотителяхъ» читатели найдутъ не мало автобіографическихъ чертъ.
ПРЕДИСЛОВІЕ.
правитьУ одного человѣка была канарейка; онъ сказалъ: "Какая очаровательная птичка! Если бы она могла вырасти въ орла! Богъ сказалъ: «Вскорми ее сердцемъ твоимъ, и она превратится въ орла». И человѣкъ вскормилъ ее сердцемъ своимъ.
И канарейка обратилась въ орла, и орелъ выклевалъ человѣку глаза.
У одной женщины была кошка. Женщина сказала: «Какая прелестная кошечка! Если бы она могла сдѣлаться тигрицею!». Богъ сказалъ ей: «Вскорми ее своею кровью, и она превратится въ тигрицу». И женщина вспоила ее своею кровью.
И кошечка обратилась въ тигрицу и растерзала женщину.
У мужчины и женщины было дитя. Они сказали: «Какой чудный ребенокъ!.. Если бы онъ выросъ геніемъ!»…
КНИГА ПЕРВАЯ.
правитьI.
правитьДитя въ люлькѣ открыло глазки и крикомъ заявило, что оно голодно.
Ничто не шелохнулось во мракѣ тихой комнаты, и дитя повторило свой короткій нечленораздѣльный крикъ. Тогда послышался шелестъ платья, легкіе, быстрые шаги; двѣ нѣжныя руки приподняли дитя и, утѣшая, полились нѣжныя напрасныя слова. И вотъ ребячья щечка лежитъ на свѣжей материнской груди, а жадный ротикъ прильнулъ къ источнику сладкаго бѣлаго наслажденія.
Успокоенное и удовлетворенное дитя опять уже спитъ.
Маленькая Эдитъ Авори бѣгомъ вернулась изъ школы; шляпа съѣхала на ухо, косы распустились; запыхавшись, влетѣла она въ столовую Сѣраго Дома.
— Пріѣхали? — спросила она у Флоренсъ, накрывавшей столъ къ чаю.
— Пріѣхали, отвѣчала горничная.
— Гдѣ онѣ? А каковъ «бэби»? Куда его дѣли?
И, не дожидаясь отвѣта, дѣвчурка кинулась вонъ изъ комнаты и вскарабкалась по лѣстницѣ наверхъ. Добѣжавъ до дѣтской, до сихъ поръ ей принадлежавшей, она остановилась. Сквозь закрытую дверь послышался жалобный крикъ, отъ котораго у нея перехватило дыханіе. Нерѣшительно протянувъ руку, она толкнула дверь. И остановилась на порогѣ, пораженная и разочарованная.
Возлѣ окошка сидѣла женщина, строгая, четыреутольная, въ розовомъ ситцевомъ платьѣ, и разсѣянно смотрѣла на зеленые Хертфоришрскіе луга. Такъ же разсѣянно и мѣрно похлопывала она лежащаго у нея на колѣняхъ малютку, обернутаго фланелью. Это и былъ бэби. Онъ лежалъ мордашкой книзу. Эдитъ замѣтила, что съ одной стороны пакета торчатъ красныя пяточки, а съ другой — продолговатая головка, покрытая черными мягкими волосиками.
— О, Боже! — воскликнула она, — такъ это-то и есть бэби?
— Пожалуйста, миссъ, закройте дверь, — сказала няня.
— А я вѣдь думала, что всѣ маленькія дѣти бываютъ бѣлокурыя и всѣ въ бѣломъ… и съ голубыми лентами, — бормотала Эдитъ.
Нянька не удостоила ее отвѣтомъ. Она продолжала разсѣянно похлопывать своею большою рукою по маленькой круглой спинкѣ, покрытой фланелью.
Эдитъ робко приблизилась.
— Зачѣмъ вы такъ дѣлаете? — спросила она.
Женщина, пренебрежительно изогнувъ брови, окинула ее взглядомъ съ головы до ногъ. И вдругъ неожиданно и рѣзко проговорила: «Вѣтры! Газы!», — и продолжала похлопывать.
Эдитъ, въ недоумѣніи, думала, что это можетъ значить. То ли она про погоду? или, можетъ быть, она просто хочетъ заставить Эдитъ замолчать?
Спустя немного она рискнула спросить:
— А его мама, — она кивнула на свертокъ, — тоже пріѣхала?
— Да, — отвѣчала нянька. — А когда вы будете уходить, будьте такъ добры закрыть за собою дверь.
Эдитъ послушно исполнила.
Заслышавъ голоса въ комнатѣ матери, она заглянула туда и увидѣла дѣвочку въ черномъ, съ такими же черными волосами, какъ у бэби, сидящую на диванѣ возлѣ матери Эдитъ. Она судорожно рыдала, уткнувшись въ платочекъ съ черною каймою.
— Поди, поди сюда, Эдитъ, — сказала мать. Посмотри-ка, это твоя невѣстка Валерія. Поцѣлуй ее хорошенько и скажи, чтобы она больше не плакала.
— А гдѣ же мама мальчика? — спросила Эдитъ, выгадывая время, прежде чѣмъ поцѣловать это незнакомое заплаканное лицо.
Плакавшая дѣвочка въ черномъ подняла свои темные, полные слезъ, глаза.
— Это я, — сказала она съ мелькнувшей свѣтлой улыбкой, и слеза, падая, задержалась въ ямочкѣ щеки. Но это, знаешь, не мальчикъ, а дѣвочка. Какая славная! — сказала она, цѣлуя Эдитъ, — ты будешь играть съ моимъ ангелочкомъ.
— Ну, она еще слишкомъ мала, чтобы играть, — сказала пренебрежительно Эдитъ. — И потомъ я видѣла, какъ ее бьетъ эта женщина.
— Бьетъ! — воскликнула дѣвочка въ черномъ, вскочивъ съ мѣста.
— Бьетъ! — крикнула мать Эдитъ.
И обѣ вылетѣли изъ комнаты.
Эдитъ, оставшись одна, оглянулась вокругъ. На материной кровати лежало маленькое фланелевое, съ вышивкой, одѣяльце, точно такое, какъ на бэби, крохотный чепчикъ, туфельки, резиновая гремушка. На стулѣ были брошены черный жакетъ и шляпа, отдѣланная крепомъ и крупными тускло-черными вишнями.
Эдитъ раздавила одну между пальцами, она была клейкая и стеклянная. Дѣвочка примѣрила шляпу передъ зеркаломъ. Ея длинненькое личико подъ этимъ мрачнымъ уборомъ понравилось ей, и она закивала головой во всѣ стороны и шляпа заѣздила взадъ и впередъ.
— Когда я буду вдовою, — подумала она, — у меня будетъ точно такая шляпа. — Она тряхнула головой, и шляпа упала прямо на стулъ. Поспѣшно раздавивъ еще одну вишню, она побѣжала взглянуть на ребенка.
Бабушка тетешкала дѣвочку. Запихавъ кулачокъ въ ротъ, та большими глазами смотрѣла въ пространство. Мать ея, дѣвочка въ траурѣ, стояла передъ ней на колѣняхъ, хлопала въ ладоши и пѣла: «Милая! милая! милая! красавица! красавица! красавица!». Въ это время Уильсонъ, нянька, стояла, равнодушно повернувшись къ нимъ своею широкой спиной, передъ комодомъ Эдитъ и выбирала изъ него ея вещи, чтобы отнести ихъ наверхъ въ ея теперешнюю комнату, такъ какъ эту отдали бэби.
Эдитъ скоро надоѣло тамъ, и она побѣжала въ садъ, къ «Коричневому Мальчику», сыну садовника. Она нашла его въ огородѣ. Онъ собирался обрѣзывать усы у земляники. Онъ весь былъ земляного цвѣта, и земля была у него всюду: на рукахъ, на лицѣ, въ волосахъ, потому то его и звали «Коричневымъ мальчикомъ».
— Здравствуйте, — сказала Эдитъ, остановившись возлѣ него и заложивъ руки за спину.
— Здравствуйте, — сказалъ Джимъ, не оставляя работы.
— Пріѣхали! Обѣ тутъ, — сообщила дѣвочка.
— Да? — и Джимъ присѣлъ на корточки, вытирая руки о панталоны.
— Ребенокъ черный, — сказала Эдитъ мрачно.
— Милосердный Боже! — воскликнулъ Джимъ, раскрывая свои большіе свѣтлые глаза.
— Да, да, — продолжала Эдитъ. — У него черные волосы и красное лицо. Ужасно, что такое.
— Охъ, миссъ Эдитъ, — сказалъ Джимъ, — какъ же вы меня напугали. Я вѣдь понялъ такъ, что онъ негритенокъ, потому что мать-то его вѣдь куда какъ издалека.
Эдитъ качнула головой.
— Конечно, это не настоящій негритенокъ. Но все-таки неправильный ребенокъ. Если бы онъ былъ правильный, то у него были бы свѣтлые волосы и голубые глаза.
— А мать какая? — спросилъ Джимъ.
— Черная, и она черная. А нянька! Ужасная женщина, — вздохнула Эдитъ. — Онѣ всѣ не такія, какъ я ожидала.
И, обезкураженная, она присѣла на траву.
— Валерія, мать бэби, итальянка, и вся въ траурѣ, — разсказывала Эдитъ все съ большимъ удрученіемъ. Онѣ пріѣхали сюда навсегда. Бэби отдали мою комнату, а меня перевели наверхъ, рядомъ съ Флоренсъ, въ маленькую… вотъ такую маленькую! — И Эдитъ сдѣлала кругъ изъ большихъ и указательныхъ пальцевъ. — И мы всѣ надѣнемъ трауръ, потому что братъ Томъ умеръ. Онъ вѣдь отецъ бэби. А бэби моя племянница.
— Бѣдный господинъ Томъ! — сказалъ Джимъ, качая головой. — Вѣдь это былъ у васъ общій любимецъ, правда?
— О, да! — сказала Эдитъ, — и понятно. Насъ было столько, что, конечно, среднихъ любили больше.
— Я не понимаю, почему же? — спросилъ Джимъ.
— Очень просто, — разсудила Эдитъ. — Когда такъ много дѣтей, старшіе до того надоѣдятъ, что ужъ на маленькихъ и смотрѣть никто не захочетъ… вотъ и все! А впрочемъ, — весело продолжала она, — теперь все равно. Всѣ перемерли.
Поднявшись съ травы, она, въ ожиданіи чая, немножко помогла Джиму расчищать землянику.
За нею пришелъ дѣдушка, высокая и величественная фигура. Онъ медленно приближался, слегка волоча ноги по гравію дорожки.
Эдитъ вскочила ему навстрѣчу и вложила свою тепленькую ручку въ его холодные и сухіе пальцы. Вмѣстѣ направились они къ дому.
— Ты ихъ ужъ видѣлъ, дѣдушка? — спросила она, попрыгивая вокругъ него.
— Кого, милая? — спросилъ старикъ.
— Да Валерію и дѣвчоночку.
— Какую дѣвчоночку? — сказалъ старикъ, пріостанавливаясь, чтобы отдохнуть.
— Да дочку Тома, дѣдушка. Знаешь, маленькую дѣвочку бѣднаго умершаго Тома. Она пріѣхала жить сюда, со своей мамой. И нянька у нихъ есть. Ее зовутъ Уильсонъ.
— Ахъ, да? — сказалъ разсѣянно дѣдушка и двинулся было впередъ, но опять остановился. — Такъ Томъ, значитъ, умеръ?
— Да, дѣдушка же! дѣдушка! Ты же знаешь хорошо. Я тебѣ ужъ тысячу разъ говорила объ этомъ за эти дни.
— Да, правда, — сказалъ задумчиво старикъ, снимая бархатную шапочку и проводя руками по тонкимъ сѣдымъ волосамъ. — Правда, Томъ умеръ. Бѣдный Томъ. Но… который Томъ? Мой сынъ Томъ? или его сынъ Томъ?
— Оба Тома, — сказала Эдитъ, — оба умерли. Одинъ четыре дня тому назадъ, а другой семь лѣтъ тому назадъ; нельзя же такъ путать! Ну, вотъ запомни: одинъ Томъ былъ мой папа и твой сынъ, а другой — его сынъ и папа бэби. Не спутаешь больше, нѣтъ?
— Нѣтъ, милая, — сказалъ дѣдушка.
И вдругъ, минуту спустя, опять остановился.
— Ты говоришь, ее зовутъ Уильсонъ?
— Кого зовутъ Уильсонъ? — воскликнула Эдитъ въ нетерпѣніи.
— Почемъ же я знаю? — сказалъ дѣдушка.
Эдитъ расхохоталась, засмѣялся и старикъ.
— Ну, все равно, дѣдушка, — сказала она, — не будемъ больше думать объ этомъ. Пойдемъ смотрѣть бэби.
— Какого бэби? — спросилъ дѣдушка.
— Да дѣдушка же! Бэби сына твоего, сына Тома.
— Какъ? — сказалъ дѣдушка. — Скажи-ка еще разъ…
— Ну будь же внимателенъ и запомни! Сынъ твоего сына Тома былъ отцомъ этого бэби.
— Сынъ… твоего Тома… твоего отца… подскажи мнѣ, когда нужно говорить бэби… — сказалъ дѣдушка.
Эдитъ проснулась ночью и вскочила съ испугомъ.
— Что это? Что это такое? — закричала она. — Что случилось?
— Ровно ничего, — послышался голосъ Флоренсъ изъ сосѣдней комнаты. — Лягъ, спи, дорогуня, это бэби.
— Отчего же она такъ оретъ?
— Она, по всей вѣроятности, что называется «закатилась», — отвѣчалъ сонный голосъ.
— Отчего же ее не перекатятъ въ другую сторону?
— О, миссъ Эдитъ, — воскликнула вышедшая изъ терпѣнія Флоренсъ, — спите же, наконецъ, будетъ вамъ болтать. Когда о ребенкѣ говорятъ, что онъ закатился, это значитъ, что онъ цѣлый день спитъ, а ночь оретъ напролетъ.
Бэби именно такъ и поступала.
II.
правитьУмѣренный февраль кротко умиралъ въ англійской деревнѣ, когда ворвался мартъ съ воемъ вѣтра и проливнымъ дождемъ. Разметавъ довѣрчивыя почки и трепещущую зелень, пронесся съ наглымъ свистомъ надъ степями, и умчался прочь.
Однажды, сквозь изгородь просунулась головка Весны. Быстро пробѣжала она, подгоняемая вѣтромъ, но, убѣгая, успѣла бросить горсточку крокусовъ и пару-другую подснѣжниковъ. Затѣмъ вернулась потихоньку, выглянула между двумя ливнями, оглянулась вокругъ… И вдругъ нежданно явилась: высокая, бѣлокурая, вся въ цвѣтахъ! Звѣздочки инея растаяли у ногъ ея, а ласточки понеслись въ небеса.
Валерія попросила у Эдитъ ея большую садовую шляпу, подвязала ее подъ подбородкомъ черною лентою, и пошла навстрѣчу молодому солнцу по изумрудному лугу.
Вокругъ блескъ свѣжей зелени страстно рвался къ юной лазури неба. А Томъ умеръ.
Томъ лежалъ во мракѣ, вдали отъ всего этого, подъ землею маленькаго кладбища въ Нерви, тамъ, гдѣ море, которое онъ такъ любилъ сверкало и плясало въ нѣсколькихъ шагахъ отъ его закрытыхъ глазъ, отъ его неподвижнаго сердца, отъ его скрещенныхъ рукъ.
Ахъ, эти скрещенныя руки! Это единственное, что представляется Валеріи, когда она, закрывъ глаза, старается вызвать въ памяти его образъ.
Ничего больше не удавалось ей увидѣть. Ужасныя, да, лекія руки. Остановившіяся, конченныя, отрекающіяся руки, а между тѣмъ вѣдь ихъ она ласкала, онѣ рисовали прелестные итальянскіе пейзажи, которые ей такъ нравились, и другія картины, которыя она ненавидѣла, такъ какъ всюду на нихъ сверкала жемчужная нагота бѣлокурой модели изъ Трастевере. Эти руки неожиданно схватили ея руки тамъ, возлѣ мадонны дель Монте, — еще на ней была тогда голубая матроска съ краснымъ бантомъ…
Въ ушахъ ея еще звучали слова, сказанныя со страннымъ и милымъ ея сердцу англійскимъ акцентомъ: «Хотите быть моей женушкой?». А она захохотала и отвѣтила по-англійски, выложивъ все, что знала тогда — отъ него же за табльдотомъ: «Yes. Please. Thank you»[1]
Затѣмъ, они оба принялись такъ хохотать, что дядя Джакомо пригрозилъ имъ наказаніемъ отъ Мадонны.
И Мадонна наказала ихъ. Она поразила его на двадцать пятомъ году, черезъ нѣсколько мѣсяцевъ послѣ свадьбы, разбивъ его юность, какъ стеклянный шарикъ. Валерія слышала, какъ онъ кашлялъ день за днемъ, ночь за ночью, кашлялъ, кашлялъ, кашлялъ; жизнь уходила сперва то ничтожными припадками сухого кашля, то перхотою въ гортани, а позже — ужасными пароксизмами, оставлявшими его совершенно разбитымъ и безъ дыханія; а потомъ, наконецъ, — мягкимъ и легкимъ кашлемъ, на который онъ даже и вниманія почти не обращалъ. Переѣхали изъ Флоренціи, гдѣ было слишкомъ вѣтрено, въ Нерви, гдѣ было слишкомъ жарко; изъ Ниццы, гдѣ было слишкомъ шумно, въ Айроло, гдѣ было слишкомъ тихо; наконецъ, въ порывѣ надежды, спѣшно набравъ пледовъ и пальто, кистей и красокъ, коньковъ и лыжъ, двинулись въ Давосъ.
А въ Давосѣ сіяло солнце и родилась бэби! Тамъ Авори катался ежедневно на конькахъ или на салазкахъ, и черезъ восемь недѣль прибавилъ три кило вѣсу.
И вдругъ однажды нѣкая американка, у которой былъ умирающій сынъ, сказала Валеріи:
— Вашей малюткѣ не годится здѣсь оставаться. Отправьте-ка ее прочь, а то, смотрите, въ пятнадцать лѣтъ она также закашляетъ.
«Отправьте-ка ее прочь!». Разумѣется, нужно отправить. Валерія хорошо понимала это. Она чувствовала, что тучи микробовъ, вырывающихся изъ всѣхъ этихъ больныхъ легкихъ, настигаютъ и ее, и ея ребенка смертельною опасностью. Зародыши чахотки! она ихъ чувствовала, видѣла, дышала ими. Ей казалось даже, будто подушки пахнутъ ими, и простыни ими пропитаны, и одѣяла; казалось, что и пища отдаетъ ихъ вкусомъ. Для нея-то это все не бѣда, она чувствовала себя сильной и здоровой. Но дитя ея? Этотъ нѣжный цвѣтокъ ея крови? въ немъ вѣдь была и кровь Тома! Вѣдь всѣ его братья и сестры, кромѣ одной, умерли въ юности. Всѣ бѣжали отъ смерти, и всѣ носили ее въ груди своей. Теперь Давосъ спасъ Тома. Но нужно было отослать малютку.
Посовѣтовались съ двумя докторами. Одинъ сказалъ: «Ну, разумѣется!», а другой сказалъ: «Да вѣдь какъ знать!.»
Томъ и Валерія рѣшили не рисковать. Снѣжнымъ утромъ отправились они въ Ландкартъ, откуда она съ дѣвочкой должны были ѣхать дальше однѣ, такъ какъ Тому было предписано вернуться немедленно въ Давосъ. Но въ Ландкартѣ дѣвочка заплакала, Валерія заплакала, и Томъ вскочилъ въ поѣздъ, рѣшивъ проводить ихъ до Цюриха, гдѣ долженъ былъ встрѣтить ихъ дядя Джакомо, чтобы проводить въ Италію.
— Тамъ ужъ вы будете въ безопасности, бѣдныя мои, брошенныя дурашки, — сказалъ онъ, обнявъ ихъ обѣихъ рукою въ то время, какъ поѣздъ мчалъ ихъ сквозь облака. Онъ далъ дѣвочкѣ палецъ, за который она уцѣпилась своею крошечною ручкой.
Но Томъ такъ и не доѣхалъ до Цюриха. Туда было привезено страшное мертвое тѣло, съ неподвижными членами и окровавленнымъ ртомъ.
Валерія плакала, дѣвочка плакала; вокругъ нихъ собралась цѣлая толпа служащихъ и любопытныхъ. Дѣвочка плакала, и Валерія плакала, а Томъ не могъ утѣшить ихъ, своихъ бѣдныхъ брошенныхъ дурашекъ.
Въ карманѣ у него нашли завѣщаніе.
«Валерія, дорогая, оставляю тебѣ все, что имѣю. Отвези крошку въ Англію. Похорони меня въ Нерви, возлѣ сестры моей Салли. Ты мнѣ дала много счастья. — Томъ».
…Таковы были воспоминанія Валеріи, пока она шла подъ умѣреннымъ англійскимъ солнцемъ и горько плакала подъ широкими полями старой шляпы Эдитъ.
Дойдя до мостика, перекинутаго черезъ потокъ, Валерія облокотилась на перила, заглядѣлась внизъ, и шляпа соскользнула съ головы и понеслась по теченію.
Валерія побѣжала ей вдогонку по берегу, но шляпа, плывшая посрединѣ, вдругъ зацѣпилась за торчавшій камень. Валерія принялась бросать въ нее вѣтки и камни, чтобы сдвинуть ее съ мѣста, и, наконецъ, шляпа опять поплыла дальше. Валерія бѣжала по покатому берегу, скользя по мокрой травѣ и спотыкаясь о влажные камни, а шляпа подскакивала и покачивалась на крошечныхъ волнахъ, распустивъ за собою длинную черную ленту, будто худую, помощи просящую руку.
На поворотѣ, возлѣ буковаго лѣса, повернула и шляпа, а за нею и Валерія.
Неожиданное восклицаніе заставило ее подскочить; поднявъ глаза, она увидала на противоположномъ берегу высокаго, бѣлокураго, загорѣлаго юношу съ удочкой.
— Чортъ возьми! — воскликнулъ незнакомецъ при видѣ плывущаго головного убора. — Вотъ-те и форель!
Валерія робко обратилась къ нему:
— Простите, пожалуйста, не можете ли вы выудить мою шляпу?
Юноша усмѣхнулся и поклонился. Съ большимъ трудомъ и потративъ немало терпѣнія, удалось ему задержать и вытащить шляпу.
— Ахъ, эта форель! — пробормоталъ онъ. — Три дня стерегъ я ее и вотъ-вотъ было поймалъ!.. Такъ вотъ надо же! — воздохнулъ онъ выволакивая намокшую шляпу. — Вотъ вамъ ваша шляпа!
Онъ держалъ ее двумя пальцами за ленту.
Шляпа эта никогда не отличалась красотою, Эдитъ давно уже ворчала, ее надѣвая. Такъ что, разумѣется, не стоило три дня подстерегать ее.
— Благодарю васъ! — сказала Валерія. — Но какъ же мнѣ достать ее?
— Я вамъ принесу ее, — сказалъ юноша, держа головной уборъ на разстояніи, такъ какъ съ него ручьи струились.
— Нѣтъ, пожалуйста, не безпокойтесь, бросьте мнѣ ее.
Юноша улыбнулся.
— Ну, такъ отойдите въ такомъ случаѣ, а то забрызгаю.
Онъ швырнулъ шляпу, и та мягко шлепнулась у ногъ Валеріи.
— На что она похожа! — сказала она, подбирая ее и разглядывая съ озабоченнымъ видомъ намокшій и обвисшій тюль по краямъ. И что же мнѣ теперь съ нею дѣлать? Надѣть ее немыслимо. А въ рукѣ мнѣ ее не донести по этому крутому и скользкому берегу.
— Въ такомъ случаѣ, бросьте мнѣ ее назадъ, — сказалъ юноша, улыбаясь, — я донесу вамъ ее до моста.
Хорошо нацѣлившись, она швырнула ему шляпу обратно, попавъ прямо въ грудь, и затѣмъ они пустились въ путь, каждый по своей сторонѣ, улыбаясь другъ другу на ходу. На мосту они встрѣтились и пожали руки.
— Мнѣ такъ жалко вашей форели, — сказала она.
— Мнѣ такъ жалко вашей шляпы, — сказалъ онъ.
И оба засмѣялись. И не знали больше, что сказать.
Видя влажные локоны на бѣломъ лбу и ямочки на щекахъ, онъ прибавилъ:
— А что же вы надѣнете завтра…. когда придете сюда?
— Завтра? — спросила она, наивно поднимая глаза.
— Да завтра. Вѣдь придете, правда? — сказалъ онъ, слегка покраснѣвъ по молодости лѣтъ. Въ это же время, хорошо? — И посмотрѣлъ на часы. — Значитъ, въ одиннадцать…
При этихъ словахъ Валерія также покраснѣла. Но, вспыхнувъ заревомъ, она сейчасъ же затѣмъ поблѣднѣла.
— Одиннадцать! Уже одиннадцать? — воскликнула она въ ужасѣ.
— Да. А что такое? Чего вы испугались?
— Боже мой! Бэби! — вскрикнула она, задохнувшись. — Я забыла про бэби!
И, не произнеся больше ни слова, она помчалась черезъ лугъ съ развѣвающимися по вѣтру кудрями и хлещущей по ногамъ шляпой.
Блѣдная, запыхавшаяся, прибѣжала она домой. Увидѣвъ на террасѣ суровую, выжидающую фигуру няньки, она пробормотала:
— Я опоздала, Уильсонъ?
— Да, сударыня, — отвѣчала служанка строго и кисло. — Очень.
— Ахъ, Боже мой! а бэби? Плакала? Гдѣ она? Что съ ней?..
— Она голодна, — былъ суровый отвѣтъ.
III.
правитьБѣлокурый юноша приходилъ ежедневно къ рѣкѣ, но ему лишь удалось поймать желанную форель. Дѣвушка же въ траурѣ, съ локонами и ямочками, больше не приходила. Кончились каникулы, и онъ вернулся въ Лондонъ, но передъ отъѣздомъ оставилъ на берегу — тамъ, гдѣ они встрѣтились — любовное письмо, прикрѣпивъ его къ лоскуту крепа, упавшаго со шляпы, и заложивъ камешкомъ, чтобы не унесло вѣтромъ.
Валерія нашла письмо. Она недѣлю не выходила изъ дома, предаваясь раскаянію и воспоминаніямъ о Томѣ. Но затѣмъ весна и юность дружно повлекли ее къ неизвѣстному, къ зазывнымъ струямъ, къ цвѣтущимъ лугамъ. Краснѣя и робѣя, съ пучкомъ подснѣжниковъ за кушакомъ, пустилась она по тропинкѣ къ мостику, отъ мостика къ буковой рощѣ…
Около воды лежало письмо. Дрожа, прочла она его. Его звали Фредерикъ Алленъ, онъ студентъ-юристъ и пишетъ въ газетахъ. Онъ писалъ еще, что глаза у нея «haunting», и что, увы! по всей вѣроятности, никогда они больше не увидятся. Затѣмъ спрашивалъ, нашла ли она того бэби, изъ-за котораго такъ взволновалась тогда, и гдѣ она его оставила, и что за бэби? И почему, о! почему она ни разу не пришла, хотя бы проститься? Онъ просилъ ее не сердиться, если онъ скажетъ, что любитъ ее и никогда не забудетъ. И просилъ ради Бога написать свое имя. Только одно имя! Пожалуйста! Пожалуйста! А онъ на вѣки вѣчные ея Фредерикъ.
Валерія вернулась домой, какъ во снѣ. Нашла въ словарѣ «haunting». Это значило — «неотступный».
Ей понравилось, что у нея неотступные глаза. А у него какіе глаза? Рѣшительно не вспомнить. Можетъ, голубые. Можетъ, каріе.
Сперва она рѣшила было отослать письмо обратно и — только.
Потомъ рѣшила прибавить нѣсколько словъ… ну, конечно, выговора. Наконецъ, въ сѣрый, дождливый день, когда всѣ были не въ духѣ, а бэби заливалась, потому что хотѣла Уильсонъ, а потомъ потому, что не хотѣла ея, а Эдитъ дерзила, и все было противно и ненавистно, Валерія взяла листокъ почтовой бумаги и, со страшными угрызеніями совѣсти, написала свое имя. Бумага была съ траурною каймою. И вдругъ Валерія разразилась слезами, упала на колѣни и принялась цѣловать траурную кайму, моля Бога и Тома простить ее.
Затѣмъ сожгла листокъ и пошла къ малюткѣ, оравшей во все горло на все и на всѣхъ и желавшей, во что бы то ни стало, убить свою любимую резиновую овечку.
Во всякомъ случаѣ, въ первыхъ числахъ апрѣля Фредерикъ Алленъ получилъ два письма вмѣсто одного.
Анна, развязная горничная, подавшая ихъ ему, задержалась въ комнатѣ, принявъ разсѣянный видъ. Въ одномъ конвертѣ былъ чекъ на шесть гиней изъ редакціи, въ другомъ — визитная карточка:
— Валерія Нина Авори! Что за чортъ! Кто бы это былъ? — говорилъ Аллинъ, вертя въ рукахъ карточку. — На тебѣ, сказалъ онъ, бросая ее небрежнымъ движеніемъ Аннѣ. — Это, должно быть, какая-нибудь модистка съ Реджентъ Стритъ или Пикадилли. Захочешь нарядиться, поди туда.
И, такъ какъ онъ получилъ на двѣ гинеи больше, чѣмъ ждалъ, и былъ поэтому въ духѣ, то ущипнулъ ее за подбородокъ, захлопнулъ книжку и отправился съ пріятелемъ внизъ по Темзѣ.
Анна швырнула карточку въ угольный ящикъ, а кухарка на слѣдующій день сожгла ее.
Вотъ и все.
Апрѣль принесъ дѣвочкѣ зубокъ. Май принесъ другой и завихрилъ на затылкѣ волосенки.
Іюнь снялъ прочь нагруднички и подарилъ ей улыбку съ ямочками, точь въ точь, какъ у Валеріи.
Іюль подарилъ ей пару словечекъ.
Августъ поставилъ ее, пряменькую и ликующую, возлѣ стѣнки, а сентябрь погналъ ее на шатающихся ножкахъ прямо въ протянутыя мамины руки.
Звали ее Джованна Дезидерата Феличита.
— Я не могу запомнить столько именъ, — сказалъ дѣдушка. — Зовите его Томъ.
— Ахъ, дѣдушка, вѣдь это же дѣвочка, — сказала Эдитъ.
— Да знаю я. Ты ужъ мнѣ, кажется, говорила это, — сказалъ старикъ, немножко разсердясь.
Изъ-за постояннаго шума въ домѣ онъ сдѣлался нетерпѣливъ и раздражителенъ.
— Конечно, дѣдушка, конечно, — сказала госпожа Авори, нѣжно поглаживая его руку, — ты самъ выбери имя. Какое тебѣ было бы легче запомнить?
— Нѣтъ такого имени, рѣшительно нѣтъ, — сказалъ старикъ.
— Ну-ка, милый! подумай-ка! Можешь запомнить «Анну», какъ ты думаешь? или «Марью»?
— Нѣтъ. Не могу, — сказалъ дѣдушка.
Тогда Эдитъ предложила «Джулію». А Валерія «Камиллу». А Флоренсъ, накрывавшая на столъ, сказала:
— Попробуйте предложить «Нелли» или «Кэти».
Но старикъ упрямо отказывался запомнить какое бы то ни было изъ этихъ именъ и долго звалъ дѣвочку «Томомъ».
Однажды за столомъ онъ вдругъ сказалъ:
— А гдѣ Нанси?
Госпожи Авори и Эдитъ такъ и подскочили, а Валерія подняла глаза съ изумленіемъ.
— Гдѣ Нанси? — повторилъ нетерпѣливо старикъ.
Госпожа Авори нѣжно положила ему руку на плечо.
— Бѣдняжка Нанси въ раю, — сказала она кротко.
— Какъ? — воскликнулъ старикъ, бросая на полъ салфетку и окидывая всѣхъ безумнымъ взглядомъ.
— Къ сожалѣнію, твоя дочка Нанси умерла много, много лѣтъ тому назадъ, — повторила госпожа Авори.
Старикъ, дрожа, выпрямился во весь ростъ.
— Неправда! — крикнулъ онъ страшнымъ голосомъ. Нанси была тутъ еще сегодня утромъ. Я ее видѣлъ. Она ѣла тапіоку.
Губы у него задрожали, и онъ заплакалъ.
Валерія вскочила и вышла изъ комнаты. Черезъ минуту она вернулась съ дѣвочкой на рукахъ, болтавшей ножками въ своей ночной рубашкѣ и щебетавшей, какъ ласточка.
— Вотъ Нанси! — сказала Валерія слегка дрожащимъ голосомъ.
— Ну, да! смотри же, дѣдушка, — кричала Эдитъ, хлопая рученками, — не плачь, дѣдушка! Вотъ Нанси!
А госпожа Авори, вся блѣдная, говорила:
— Ну, видишь, отецъ, вотъ Нанси!
Старикъ поднялъ свои синіе глаза, и взглядъ его, слегка затуманенный, будто голубое стекло, на которое дохнуло время, встрѣтилъ и удержалъ блестящій взглядъ ребенка.
И долго колеблющійся взглядъ старика всматривался въ его ясную глубину. Затѣмъ медленно выговорилъ:
— Вотъ Нанси.
И съ тѣхъ поръ бэби сдѣлалась Нанси.
IV.
правитьВъ тотъ день, когда Нанси исполнилось три года и вокругъ праздничнаго пирога были зажжены по обычаю три свѣчки, Эдитъ положила локти на столъ и сказала:
— Ну, такъ значитъ, какою же выростетъ и будетъ наша Нанси?
— Хорошей, подскочила крошка, — очень, очень хорошей. Дай мнѣ еще конфетку, которая дѣлаетъ пумъ! Бабушка, держи мнѣ ушки.
Эдитъ протянула ей хлопушку въ золотой бумагѣ съ картинками, и Нанси, когда бабушка заткнула ей уши, съ зажмуренными глазами, хлопнула ею, съ радостно-испуганнымъ визгомъ.
Эдитъ, теперь уже высокая и тоненькая, съ одной косой вмѣсто прежнихъ двухъ, съ большимъ бантомъ на затылкѣ, повторила свой вопросъ.
— Что ты хочешь этимъ сказать? — спросила ее госпожа Авори.
— Я надѣюсь, — сказала Эдитъ серьезно, — что вы не захотите сдѣлать изъ нея заурядную барышню?
Тогда Валерія замѣтила робко:
— Дѣйствительно, мнѣ приходило иногда въ голову… мнѣ очень хотѣлось бы, чтобы она выросла… геніемъ.
И, высказавъ такую дерзкую мысль, Валерія закраснѣлась.
Эдитъ спокойно кивнула головою. Госпожа Авори съ сомнѣніемъ взглянула на фигурку своей внучки, тянувшей къ себѣ скатерть, въ намѣреніи добраться до хлопушекъ. Та сейчасъ же замѣтила на себѣ ласковый взглядъ и подошла къ бабушкѣ.
— Заткни мнѣ ушки, — сказала она, — и дай мнѣ еще конфетку, которая дѣлаетъ пумъ.
Госпояса Авори ласково поправила голубой бантъ, сдерживавшій хохолокъ ея черныхъ кудрей.
— Почему ты хочешь, чтобы тебѣ затыкали ушки? — спросила она, улыбаясь.
— Потому что мнѣ страшно.
— Тогда зачѣмъ же ты просишь конфетку?
— Потому что онѣ мнѣ нравятся.
— Чѣмъ же онѣ тебѣ нравятся?
— Потому что мнѣ страшно, — сказала Нанси съ очаровательной улыбкой. Всѣ нашли этотъ отвѣтъ необыкновенно глубокимъ, и разговоръ вернулся на доказательства геніальности Нанси.
— Навѣрно, у нея будетъ талантъ къ живописи, — сказала Эдитъ. Ея отецъ, бѣдный, милый Томъ! былъ замѣчательный пейзажистъ. Да, кажется, и жанръ ему удавался. Правда, Валерія?
Но Валерія закрыла лицо руками и трясла головою:
— О, Боже! надѣюсь, что нѣтъ, надѣюсь, что нѣтъ! — и слезы градомъ посыпались изъ ея глазъ.
Мягкая госпожа Авори огорчилась, и почувствовала себя задѣтой.
— Но почему же нѣтъ, Валерія? — спросила она. — Ты же не можешь отрицать, что у моего бѣднаго сына былъ незаурядный талантъ…
— Не то, не въ этомъ дѣло! — рыдала Валерія. Но… я не знаю… запахъ красокъ… и потомъ… Эти модели! О, Боже! не могла я, не могла выносить!.. О, мой Томъ! дорогой мой Томъ! — и, несмотря на всѣ утѣшенія свекрови и Эдиты, Валерія продолжала судорожно рыдать. Тогда Нанси разразилась громкимъ крикомъ, и, такъ какъ онъ не прекращался, пришлось отправить ее въ дѣтскую, гдѣ фрейлейнъ Мюллеръ, гувернантка нѣмка, недавно замѣнившая Уильсонъ, наградила ее нѣсколькими заслуженными шлепками.
Въ залѣ же разговоръ все еще вертѣлся вокругъ геніальности Нанси.
— Не окажется ли она геніемъ по музыкѣ? — спросила Валерія, печально утирая глаза. — Мать моя была большая музыкантша, она играла на арфѣ и, кромѣ того, сочиняла очень хорошіе романсы. А когда она умерла, и я отправилась въ Миланъ, къ дядѣ Джакомо, то тамъ и я тоже училась музыкѣ. Я всегда играла Шопена для дяди Джакомо, который впрочемъ, терпѣть не можетъ музыки… А потомъ… когда я вышла замужъ… Томъ… — тутъ Валерія опять разразилась рыданіями, — говорилъ мнѣ всегда… что предпочитаетъ ме… меня… Пахману… и… другимъ.
Эдитъ, тронутая, поцѣловала ее.
— Совершенно вѣрно. Выберемъ музыку. Въ концѣ-концовъ это самое прекрасное изъ искусствъ. — Она съ увлеченіемъ поцѣловала зарумянившуюся щеку Валеріи. — Да и малютка уже умѣетъ пѣть двѣ пѣсенки. И фрейлейнъ Мюллеръ находитъ, что у нея отличный слухъ. Вѣдь, это же необычайно, неправда-ли?
Сейчасъ же вернули Нанси. Она была въ страшномъ гнѣвѣ. Ее вела за руку фрейлейнъ Мюллеръ съ царапиной на щекѣ.
Нанси попросили спѣть «Schlaf, Kindchen, schlaf»; она исполнила, это съ большою неохотою и малымъ голосомъ.
Но послѣ усердныхъ апплодисментовъ, въ которыхъ приняла участіе и фрейлейнъ, малютка удостоила пропѣть весь свой репертуаръ вплоть до плебейской пѣсенки, случайно усвоенной ею отъ гордаго и недоступнаго помощника садовника Джима.
Итакъ было рѣшено, что Нанси будетъ великимъ музыкальнымъ геніемъ. Поэтому немедленно былъ пріобрѣтенъ рояль съ маленькой клавіатурой и нѣсколько учебниковъ теоріи гармоніи и контрапункта. Эдитъ посовѣтовала Валеріи хорошенько изучить всѣ эти книги и затѣмъ передать Нанси ихъ содержаніе, но такъ, чтобы она этого не замѣтила.
Но Нанси все замѣчала. Болѣе того, черезъ нѣсколько дней достаточно ей было увидѣть, что мать входитъ въ комнату, чтобы она съ крикомъ и топотомъ немедленно же пускалась въ бѣгство.
Фрейлейнъ Мюллеръ хитро и дипломатично принялась преподавать ей единовременно азбуку и ноты по новѣйшей нѣмецкой методѣ.
— A, b, c, d… ничего не можетъ быть проще, — говорила фрейлейнъ.
И принялась объяснять. Значитъ «ля» будетъ А, а по-англійски произносится «е». «Си» будетъ B; C произносится «si» и это будетъ «do». Вотъ и все. Очень просто.
Но результатъ получился плачевный. Нанси непремѣнно понадобилось складывать слоги и образовать слова на роялѣ, а между тѣмъ она не находила ни «о», ни «у», ничего. Валерія же еще больше запутала дѣло, называя «si» — B, «mi» — E, а G — «sol». Сумбуръ вышелъ невообразимый.
Нанси сдѣлалась раздражительна и недовѣрчива. Во всякомъ словѣ она чуяла западню и желаніе напичкать ее новыми музыкальными свѣдѣніями. Она никому не вѣрила, не хотѣла ни съ кѣмъ разговаривать, кромѣ дѣдушки и Джима.
Наконецъ, однажды, когда мать принялась ей рисовать пресимпатичныхъ черныхъ человѣчковъ, и когда вдругъ эти человѣчки превратились въ ненавистныя четверти, Нанси, обезумѣвъ отъ гнѣва, схватилась за волосы и вырвала у себя прядь. Валерія закричала, разжала кулачокъ и увидѣла въ немъ клокъ волосъ.
— О, бэби, бэби! Какой ужасъ! — воскликнула она. — Какъ ты можешь такъ огорчать твою бѣдную маму?
Но на этомъ и закончилось музыкальное образованіе. Всякій разъ, что на горизонтъ Нанси выплывала круглая, черная нотная головка, дѣвочка быстро хваталась за волосы и вырывала клокъ. Затѣмъ разжимала кулачокъ и показывайла всѣмъ. Рояль закрыли, учебники теоріи, гармоніи и контрапункта отложили въ сторону.
По вечерамъ фрейлейнъ уже не пѣла Бетховена, переложеннаго на баюшки-баю. Но зато старые друзья «Bel Popo» и «Menton Fleuri» вернулись къ ея изголовью и стали попрежнему сопровождать ее на темный и далекій Островъ Сна. Съ ними безстрашнѣе садилась она на корабль сновъ, что ждалъ ее каждый вечеръ съ звѣздными парусами, покачиваясь на волнахъ мрака.
Bel роро, fa la nanna, fa la паппа, bel popo…
… Menton fleuri, menton fleuri, kikiriki, kikiriki.
Фрейлейнъ Мюллеръ сидѣла въ паркѣ и читала. Нанси, съ куклой въ рукахъ, сидѣла на травѣ, у ея ногъ, и наблюдала ее; очень ее забавляло, что на шляпѣ у фрейлейнъ качались будто на похоронной колесницѣ, два пера въ тактъ тому, что она читала.
— Ты что читаешь, фрейлейнъ? — спросила Нанси.
Фрейлейнъ Мюллеръ, продолжая кивать головой, прочла вслухъ съ ужаснѣйшимъ нѣмецкимъ акцентомъ нѣжный стихъ Теннисона:
Shine out, little head, sunning over with curls!
(Выгляни, лучезарная головка, озаренная золотыми кудрями).
— Какія красивыя слова, — сказала Нанси. — Прочти ихъ еще.
Фрейлейнъ повторила нѣжные утренніе стихи.
— Еще прочти. Читай медленнѣе.
Фрейлейнъ начала снова. Дѣвочка потихоньку повторяла ихъ про себя.
Потомъ сказала гувернанткѣ:
— Говори еще эти слова, пока я не скажу: довольно.
И Нанси закрыла глаза.
— Но зачѣмъ? — спросила фрейлейнъ. — Что тебѣ пришло въ голову? — Но увидѣвъ, что дѣвочка и не отвѣчаетъ, и не открываетъ глазъ, добрѣйшая фрейлейнъ Мюллеръ, покачавъ головою, повиновалась.
…Въ тотъ же вечеръ Нанси поссорилась со своими старыми друзьями, Bel Popo и Menton Fleuri.
Фрейлейнъ, въ полумракѣ дѣтской, повторяла сквозь дремоту эти ласковые напѣвы, какъ вдругъ на шестомъ «кіkiriki» увидѣла, что Нанси сидитъ на кровати съ раскраснѣвшимися щечками и искрящимися отъ гнѣва глазами.
— Будетъ! — крикнула она. Не смѣй больше пѣть этого. Не хочу слушать эти глупости.
Изумленная фрейлейнъ замолчала.
— Пой что-нибудь другое, — сказала Нанси.
Но фрейлейнъ не знала, что пѣть. Попробовала двѣ-три пѣсенки, но безуспѣшно.
Нанси опять сѣла въ кровати.
— Я не хочу больше слушать эти глупыя слова. Ты не можешь пѣть безъ словъ?
Фрейлейнъ принялась издавать какіе-то неясные звуки съ закрытымъ ртомъ и только что, было, съѣхала на Бетховена, какъ вдругъ Нанси поднялась опять:
— Ой, фрейленъ, не надо такъ! Попробуй говорить слова безъ этихъ безобразныхъ звуковъ. Говори мнѣ много словъ и все красивыхъ! пока я не засну.
Злосчастная фрейлейнъ, проговоривъ всѣ красивыя по ея мнѣнію слова, сходила въ библіотеку за томикомъ стиховъ Ленау и, открывъ его «Лѣсныя пѣсни», читала ихъ вслухъ, пока Нанси не уснула.
Въ слѣдующіе вечера она читала «Мишку», потомъ «Атлантику». Когда Ленау былъ исчерпанъ, она принялась за баллады Уланда. Потомъ читала Кернера, затѣмъ Фрейлиграта, Лессинга.
Кто знаетъ, что именно достигало воображенія Нанси? Кто знаетъ, какія видѣнія и призраки уносила она съ собой въ ночь? На звѣздномъ кораблѣ сновъ ее не сопровождали ужъ больше — нѣжные и ребяческіе — Bel Pоро и Menton Fleuri, теперь ужъ съ нею отплывали великіе и странные, старинные, нѣмецкіе поэты, длинноволосые, косматые, съ мутными глазами, затемненнымъ смысломъ, съ сверкающими эпитетами.
И такъ, каждый вечеръ въ годы своего дѣтства, маленькая Нанси отправлялась ко сну въ сопровожденіи лирики и мадригаловъ, сонетовъ и сирвентовъ[2], одъ и элегій, убаюкиваемая мѣрнымъ ритмомъ и звучными риѳмами. И навѣрно въ одинъ изъ этихъ вечеровъ поэты заколдовали ее и повели ея юную душу такъ далеко, такъ далеко, что она ужъ никогда больше не смогла вернуться назадъ.
И Нанси такъ и не смогла больше отдѣлаться отъ грезъ.
V.
правитьКакъ то ночью, въ своемъ домѣ въ Миланѣ, старый архитекторъ Джакомо Тиринделли — дядя Джакомо Валеріи — вылѣзъ, ворча и пыхтя, изъ кровати и отправился въ комнату сына своего Антоніо посмотрѣть, тамъ ли онъ.
Его не было. Ну, конечно, такъ старикъ и зналъ. Но, несмотря на это, негодованіе его ничуть не уменьшилось при видѣ пустой комнаты и нетронутой постели.
Нахмурившись и покачивая головою, подошелъ онъ къ окну и открылъ ставни. Миланъ спалъ. Улица была пустынна и молчалива. Погашенные фонари свидѣтельствовали, что полночь уже миновала. Какой-то меланхолическій котъ медленно переходилъ черезъ улицу, еще болѣе подчеркивая пустоту ея.
Дядя Джакомо закрылъ окно и принялся ходить взадъ и впередъ по комнатѣ отсутствующаго сына. На стѣнахъ, на столахъ, на каминѣ, на шкафахъ, всюду были фотографіи: Нунціата Виллари въ роли «Ѳеодоры» въ величавомъ одѣяніи царицы; Нунціата Виллари въ «Клеопатрѣ», въ однихъ лишь украшеніяхъ; Нунціата Виллари въ роли «Маргариты Готье», въ ночной рубашкѣ — такъ, по крайней мѣрѣ, казалось сердитымъ глазамъ дяди Джакомо, Виллари въ «Норѣ», Виллари въ «Сафо», Виллари въ «Франческѣ». Дальше, въ сторонѣ, изъ старой рамки выглядывала головка дѣвочки и подъ нею вылинявшая надпись: «Дорогому Антоніо отъ его кузины Валеріи».
Дядя Джакомо остановился со вздохомъ возлѣ портрета своей любимой племянницы, которую нѣкогда онъ мечталъ назвать дочерью.
— Глупенькое созданье, — ворчалъ онъ, глядя на веселое личико, — вышла зачѣмъ то замужъ за этого несчастнаго англичанина, когда отлично могла выйти за моего дурака неблагодарнаго.
Но тутъ опять его глаза упали на профиль Нунціаты Виллари и еще одну Нунціату Виллари, всю въ облакѣ волосъ и улыбокъ…
Онъ успѣлъ изучить въ совершенствѣ каждую линію этого страннаго пылкаго лица, прежде чѣмъ открылась входная дверь и зазвучали на лѣстницѣ быстрые шаги сына.
Антоніо, съ улицы еще увидѣвшій свѣтъ въ своей комнатѣ, вошелъ со смѣлой улыбкой.
— Здравствуй, папа! Почему не спишь?
Отвѣтный вопросъ онъ принялъ пожиманіемъ плечъ и южнымъ жестомъ обѣихъ рукъ (этотъ жестъ такъ нравился Теодорѣ!).
— Эхъ, отецъ! да вѣдь мнѣ же двадцать три года, а тебѣ… уже нѣтъ.
И онъ ласково похлопалъ старика по круглому плечу.
— «Jeune homme qui veille, vieillard qui dort, sont tous deux près de la mort»[3], цитировалъ отецъ мрачно и сурово.
— Эхъ, отецъ! — И Антоніо засмѣялся тѣмъ высокимъ и рѣзкимъ смѣхомъ, который Клеопатра находила непобѣдимымъ. — Если жизнь коротка, пусть, по крайней мѣрѣ, будетъ красива.
Онъ зажегъ папиросу.
Джакомо дрожалъ. Ногамъ было холодно, а домашняя куртка была узка. Сынъ, веселый и самодовольный, приводилъ его въ отчаяніе.
— И не стыдно тебѣ? — сказалъ онъ, указывая на безчисленныя фотографіи. — Старая пятидесятилѣтняя комедіантка…
— Позволь, — тридцативосьмилѣтняя! — поправилъ Антоніо, усаживаясь въ единственное кресло.
— Маріонетка, балаганная кукла, которую каждый уличный носильщикъ можетъ идти и смотрѣть за пятьдесятъ чентезимовъ. Женщина, отъ которой мужъ сбѣжалъ на край свѣта, только бы не быть вмѣстѣ…
— Позволь, всего всего только въ Америку.
— …предпочелъ ей кухарку! — И дядя Джакомо негодующе крякнулъ.
— Боюсь, что тутъ онъ былъ правъ: Нунціата готовитъ отвратительно, — сказалъ Антоніо, подымая брови и вытягивая губы, чтобы выпустить дымъ колечками (это такъ чаровало Федру!).
— Ну, однимъ словомъ, довольно, — сказалъ отецъ. — Я пришелъ сказать тебѣ, что завтра мы ѣдемъ въ Англію. Прими это къ свѣдѣнію.
— Въ Англію? Завтра? Да что ты говоришь? — Антоніо вскочилъ на ноги. — Да ты въ умѣ, отецъ? Или шутишь, что-ли?
Но увидѣвъ, что лицо отца не носитъ и слѣда шутки, продолжалъ съ волненіемъ:
— И что это тебѣ въ голову пришло ѣхать въ Англію?
Джакомо трясъ взъерошенной головою.
— Я телеграфировалъ туда позавчера, послѣ нѣкотораго разговора съ кузиной Аделью…
— Съ этимъ ревнивымъ змѣенышемъ, — пробормоталъ Антоніо.
--… объ этой… госпожѣ, — и Джакомо кивнулъ на улыбающихся и наивныхъ Нунціатъ. — Я телеграфировалъ въ Гертфордширъ кузинѣ твоей Валеріи…
— Ахъ, Валеріи! теперь понимаю, — сказалъ Антоніо, саркастически улыбаясь.
— Вотъ именно. Телеграфировалъ Валеріи, что мы ѣдемъ повидать ее. Она отвѣчала, что безконечно рада, и что ея свекровь безконечно рада, и всѣ безконечно рады. Итакъ мы ѣдемъ. И сейчасъ же. И пробудемъ въ Англіи три мѣсяца, шесть мѣсяцевъ, десять лѣтъ, пока не выйдетъ изъ тебя эта дурь.
— Да, да, ты все еще думаешь о Валеріи, я знаю. Охъ отецъ, отецъ! этакій ты неисправимый мечтатель! Вѣдь это же всегда были только мечты твои, не больше. Валерія тогда всѣ глаза просмотрѣла на своего англичанина. А теперь, когда онъ умеръ, она по всей вѣроятности всѣ ихъ выплакала по немъ. Вотъ увидишь! Онъ подошелъ къ коротенькой и растрепанной фигуркѣ отца и обнялъ его за шею. Останемся-ка тутъ, папа. Ты подумай только, какія неудобства въ путешествіи. Останемся, право, и поживемъ спокойно, какъ жили.
Но отецъ и слышать ничего не хотѣлъ. Онъ схватилъ свой подсвѣчникъ и ушелъ, качая головой и потерявъ по дорогѣ туфлю. Пока искалъ ее, закапалъ весь коверъ стеариномъ. Обиженный и негодующій, онъ, наконецъ, улегся. Чортъ возьми, наконецъ то онъ прочитаетъ спокойно газету!
Но въ то же время онъ все прислушивался, не откроется ли снова входная дверь.
И она открылась.
Было уже два часа, когда Антоніо стучался у дома № 37. Пришлось подождать минуть десять, пока привратникъ открылъ наконецъ.
А Маріетта заставила его прождать на лѣстницѣ минутъ пятнадцать. А ея барыня заставила ждать себя, по крайней мѣрѣ, пятнадцать вѣчностей, пока, наконецъ, явилась граціозная, испуганная, задрапированная бѣлымъ атласомъ, причесанная «кое-какъ» или почти что «кое-какъ».
Объявляя ей о своемъ завтрашнемъ отъѣздѣ, Антоніо цѣловалъ ея руки, прижималъ ихъ къ глазамъ. Да, впрочемъ, какое тамъ завтра! сегодня, сегодня онъ уѣзжаетъ, черезъ нѣсколько часовъ, навсегда! въ Англію! въ ужасную, ледяную Англію! А она, что она будетъ дѣлать? Конечно, измѣнитъ? Ну, разумѣется, измѣнить! Потому что она невѣрная, потому что она коварная, онъ это отлично знаетъ! И гораздо лучше умереть теперь же вдвоемъ, и кончено!
Нунціата воскликнула, какъ въ третьемъ актѣ «Лукреціи», и прижалась къ нему содрогаясь, какъ во второмъ актѣ «Маргариты Готье». И начала порывисто отступать, какъ въ «Федорѣ», и наконецъ, бросилась ему на грудь, какъ въ «Франческѣ». Шепнула ему на ухо пять словъ. И отослала его домой. Позвала Маріетту распустить себѣ волосы, и Маріетта заплела ей косу, отложивъ въ сторону излишекъ волосъ и подала ей ланолинъ для лица. И барыня легла, уже безъ ролей — какъ тридцативосьмилѣтняя Нунціата Виллари. Антоніо больше уже не нарушалъ ея сна.
Антоніо же возвращался домой, повторяя, будто во снѣ, пять магическихъ словъ: «Лондонъ, въ маѣ. Двѣнадцать представленій». — А теперь былъ мартъ.
— Ладно! — думалъ Антоніо, — какъ-нибудь проживу эти ужасные два мѣсяца. Aber fragt mich nur nicht, wie[4], — прибавилъ онъ, достаточно хорошо зная нѣмецкій языкъ, чтобы цитировать Гейне въ оригиналѣ. Онъ даже прочелъ «Орлеанскую дѣву», чтобы имѣть возможность говорить о ней съ Виллари, когда та изучала эту роль. Виллари любила обсуждать съ нимъ свои роли, и ей нравилось пробовать на немъ жесты и позы, которые могли пригодиться ей потомъ въ театрѣ. Онъ ничего этого не замѣчалъ и отзывался на всѣ ея фантастическія выходки, какъ вибрируетъ скрипка при звукахъ другой скрипки. Когда она изучала «Марію Стюартъ», онъ весь трепеталъ героическими порывами. Онъ чувствовалъ себя Робертомъ Дедлей и мечталъ о героической жизни и поэтической смерти.
Когда Нунціата готовила «Клоринду» и изучала позы и движенія этой знаменитой авантюристки, Антонію сдѣлался вдругъ скептикомъ и гулякой. Въ теченіе трехъ недѣль отецъ его дрожалъ и страдалъ, видя, какъ онъ проводитъ ночи внѣ дома, и слыша, что онъ играетъ, какъ безумный, въ «Патріотическомъ клубѣ». Но стало еще хуже, когда Виллари принялась за «Мессалину», усваивая, для практики ея взгляды и привычки. Для Антоніо насталъ періодъ крайняго безпутства и распущенности. Зато въ теченіе шести недѣль, что Нунціата облечена была въ чистые покровы «Самаритянки», онъ также одухотворился и очистился, бросилъ «Патріотическій клубъ», игру, буйныя ночи, и ходилъ ежедневно въ соборъ къ ранней обѣднѣ.
— Какой вы странный мальчикъ! — сказалъ ему Виллари. — Вы наканунѣ какой-нибудь большой глупости. — И затѣмъ матерински прибавила: — Почему вы не работаете?
— Не знаю, право, — отвѣчалъ Антоніо. — Должно быть, потому, что живу въ неподобающей средѣ. Все некогда. Послѣ утренней прогулки — завтракъ, потомъ читаешь, куришь, потомъ идешь съ визитами: по понедѣльникамъ у маркизы Дины, по вторникамъ у Наварро, по средамъ у Делла Рокка, и т. д. Потомъ обѣдъ, потомъ театръ, а потомъ и спать пора. Et voilà.
— Это жаль, — сказала Виллари съ материнской снисходительностью, забывая на минуту Мессалину, Франческу и Федору. — У васъ нѣтъ характера. Вы добры, у васъ эффектная наружность, вы не глупы. Но у васъ, такъ сказать, носъ изъ мягкаго сырого тѣста, который каждый можетъ взять въ пальцы и вылѣпить по своему[5]. Увы! Вы будете много страдать или заставите много страдать. Да, да, конечно, заставите страдать… Охъ, ужъ эти мнѣ носы изъ мягкаго тѣста! — серьезно прибавила Нунціата, — много изъ-за нихъ льется слезъ!
У дяди Джакомо носъ былъ не изъ мягкаго тѣста. И потому, не взирая на ненависть свою къ путешествіямъ, на вѣчныя потери вещей, на необходимость быть при дѣлахъ, накоплявшихся въ невѣроятномъ количествѣ, онъ тѣмъ не менѣе рѣшилъ ѣхать, и поѣхалъ. Дочь свою Клариссу, веселую и развязную дѣвицу, онъ отправилъ въ брюссельскій коллежъ, попрощался съ сестрой Карлоттой и племянницей Аделью и, запыхавшійся и сердитый, влѣзъ въ поѣздъ въ сопровожденіи невозмутимаго Антоніо.
Болѣе того, Антоніо будто такъ радъ былъ путешествію, что отецъ его началъ ужъ сердито спрашивать себя, для какого-жъ чорта они поѣхали. Ужъ не вздоръ ли вся эта исторія его безумной любви къ актрисѣ, разсказанная Аделью? Вѣдь женщины вѣчно преувеличиваютъ. Въ особенности Адель…
Джакомо съ возрастающимъ гнѣвомъ наблюдалъ сына.
Антоніо спалъ, а онъ не могъ. Антоніо ѣлъ, а его тошнило. Когда они пріѣхали въ Фолькстонъ, Джакомо, знавшій по-англійски только «rosbif», да «The Times», былъ разстроенъ и разбитъ. А Антоніо, веселый и привѣтливый, покручивалъ усики и бросалъ томные взгляды англичанкамъ, смотрѣвшимъ на него съ короткой усмѣшкой и быстро проходившимъ мимо, будто и не видѣли.
VI.
правитьВъ Чарингъ Кроссъ Валерія и Эдитъ, стройныя, граціозныя и застѣнчивыя, уже ждали ихъ.
Валерія, увидавъ стараго своего дядю Джакомо, бросилась къ нему на шею съ латинской экспансивностью, тогда какъ англосаксонка Эдитъ, бѣлокурая и выдержанная, стараясь не очень стыдиться громкихъ голосовъ и несдержанныхъ объятій новопріѣзжихъ, рѣшительно не обращавшихъ вниманія на улыбки окружающихъ.
Когда затѣмъ они усѣлись всѣ вчетверомъ въ поѣздъ, чтобы ѣхать къ себѣ домой, Эдитъ отдалась цѣликомъ удовольствію наблюдать жесты дядя Джакомо и глаза кузена Антоніо, котораго Валерія называла «Нино». Онъ просилъ и Эдиту такъ же называть его и разговаривалъ съ ней на языкѣ, который она называла банано-англійскимъ.
Онъ былъ такъ забавенъ, что Эдитъ хохотала, хохотала до того, что закашлялась, и кашляла, кашляла до слезъ. Тогда всѣ рѣшили больше не смѣяться. Поѣздка была очаровательна.
На станціи ихъ ждали госпожа Авори съ маленькой Нанси и дѣдушка. У воротъ ихъ встрѣтила сконфуженная и замкнутая фрейлейнъ Мюллеръ съ итальянскимъ словаремъ подъ мышкой.
Чай пили превесело, всѣ говорили заразъ, не исключая и дѣдушки, который все спрашивалъ: «Да кто же это такіе? Что это за люди?», причемъ онъ обращался, главнымъ образомъ, къ дядѣ Джакомо, а тотъ рѣшительно ничего не понималъ.
Къ вечеру Нанси раскапризничалась и ее отправили спать, у синьоры Авори разболѣлась голова, и она тоже ушла. Но фрейлейнъ поддерживала оживленный разговоръ съ дядей Джакомо, а Нино сидѣлъ за роялемъ и пѣлъ неаполитанскія пѣсни. Валерія и Эдитъ, обнявшись, слушали въ восхищеніи.
Послѣдовалъ рядъ очаровательныхъ дней: теннисъ смѣнялся крокетомъ и другими играми. Госпожа Авори видѣла Валерію и Эдитъ урывками, когда онѣ приходили второпяхъ переодѣться, да захватить ракетки.
Дядя Джакомо въ это время прогуливался съ фрейлейнъ въ саду, давая ей совѣты, какъ надо выращивать помидоры, и удивляясь, что англичане совсѣмъ не ѣдятъ макаронъ.
— И лапши, — говорила фрейлейнъ.
— И ризотто.
— И ливерной колбасы.
При этомъ разговорѣ дядя Джакомо рѣшительно испытывалъ припадокъ тоски по родинѣ.
Однажды и Валерія поддалась тому же острому и мучительному припадку. Это былъ какъ разъ день тенниса — и день былъ весь изъ золота и лазури и напоминалъ Италію. Нино, глядя на Эдитъ, сказалъ:
— Небо плутуетъ. Оно нагло подражаетъ цвѣту вашихъ глазъ… Неправда ли, Валерія?
И Нино, улыбаясь, ожидалъ отвѣта.
— Да, — отвѣчала Валерія.
— Эти глаза напоминаютъ озеро Комо, — продолжалъ Нино. — Что за лазурная ясность!.. Правда, Валерія?
— Да, это правда, — сказала Валерія.
Во время тенниса Эдитъ, легкая и воздушная, летала стрѣлой, играя, какъ безумная, хохоча, вся окутанная растрепавшимися бѣлокурыми волосами. А щеки у нея были нѣжно розовыя, точь въ точь внутренность раковины, — говорилъ Нино.
А вечеромъ, блѣдная и тихая, она сидѣла въ качалкѣ, совсѣмъ — будто уставшая бабочка.
— Не правда ли, Валерія? — спросилъ Нино.
И Валерія отвѣчала:
— Правда.
И вотъ тогда-то Валерія почувствовала приливъ сильной тоски по родинѣ. Чѣмъ же иначе объяснить испытанное ею томленіе? Просто ей необходимо было повидать солнце Италіи, услышать итальянскіе голоса, очутиться среди веселыхъ черноглазыхъ и черноволосыхъ людей. Ахъ, главное, черноволосыхъ. Видѣть она больше не могла этихъ бѣлыхъ волосъ, глазамъ отъ нихъ больно. И Валерія закрыла лицо руками, подавивъ легкое рыданіе.
На слѣдующій день тоска еще усилилась и сдѣлалась невыносимою. Около Валеріи, во время чая, сидѣлъ молодой человѣкъ, который, подавая ей печенье, говорилъ, что для апрѣля сейчасъ довольно тепло, что въ прошломъ году въ эту пору было гораздо холоднѣе.
Въ это время на томъ концѣ луга Нино хохоталъ, играя на гитарѣ чайной ложечкой.
Эдитъ и двѣ другія дѣвушки стояли возлѣ него, и три бѣлокурыя головки сіяли на солнцѣ.
И вдругъ Валерія почувствовала, что она ненавидитъ Англію, ненавидитъ всѣхъ окружающихъ, и что она съ ума сойдетъ отъ разговоровъ о погодѣ, о чаѣ, о теннисѣ. Черные глаза ея то и дѣло останавливались на Нино и на трехъ бѣлокурыхъ, склоненныхъ къ нему головкахъ. Жгучія слезы щекотали глаза.
Вечеромъ, когда она и Эдитъ раздѣвались въ своихъ комнатахъ, Эдитъ весело и оживленно болтала.
— Боже мой, какъ хорошъ міръ! Какъ весело!
И Эдитъ, вынувъ шпильки, тряхнула волосами, и они поползли золотою змѣею по плечамъ.
— Жизнь — чудная вещь! Ты не находишь, Валерія?
Изъ сосѣдней комнаты отвѣта не послѣдовало, и Эдитъ, удивленная, заглянула туда. Валерія лежала на кровати, уткнувшись лицомъ въ подушку. На ней все еще было ея розовое вечернее платье.
— Валерія! милая! что случилось? — спрашивала Эдитъ, цѣлуя ее.
— О, я ненавижу все! мнѣ все противно! — рыдала Валерія, — и этотъ дурацкій теннисъ, и эти глупыя дѣвчонки, которыя вѣчно хохочутъ, хохочутъ, хохочутъ…
— Но, кажется, мы всѣ смѣялись, — сказала Эдитъ. — Я, кажется, весь день хохотала. Да и Нино тоже.
— Вотъ, вотъ, Нино! — И Валерія выпрямилась заплаканная и негодующая. — И онъ глупъ, и онъ хохочетъ безъ всякаго смысла… Въ Италіи онъ такъ не хохоталъ! Въ Италіи вообще такъ не хохочутъ, такъ глупо, только, чтобы показывать зубы и притворяться веселыми.
Эдитъ, изумленная, долго смотрѣла молча на безутѣшную Валерію. И размышляла. И вдругъ наклонилась и поцѣловала ее.
— Ну, милая, не плачь, не надо больше плакать.
Валерія, переставшая, было, плакать, принялась снова. И заплакала еще сильнѣе, когда, поднявъ глаза, увидѣла свѣтло-золотистые волосы, сверкающіе вокругъ кроткаго личика, и два маленькихъ озера, переполненныхъ прозрачными слезами. Онѣ нѣсколько разъ пылко поцѣловались, и каждая назвала себя дурой и обѣщала больше не плакать, и опять заплакали, и опять онѣ расцѣловались, и пошли спать.
И Валерія заснула.
Но Эдитъ размышляла въ темнотѣ.
Эдитъ встала рано на слѣдующій день и повела Нанси въ лѣсъ за подснѣжниками. Такъ что Валерія и Нино должны были идти одни на теннисъ. Толстая и неповоротливая дѣвочка заняла мѣсто Эдитъ. Валерія хохотала все утро.
Эдитъ и Нанси опоздали къ завтраку: всѣ уже были за столомъ. Когда онѣ явились, госпожа Авори вскрикнула отъ изумленія при видѣ Эдитъ, и Нино смотрѣлъ на нее удивленно.
— Эдитъ, — сказала мать, — что ты съ собой сдѣлала? Какъ ты причесана?
— А что? — сказала Эдитъ, смѣясь, — это же знаменитая прическа «à la Клаусъ», ее носятъ на сѣверѣ Германіи. Правда, фрейлейнъ? Это она меня и научила.
Валерія покраснѣла и сказала дрожащимъ голосомъ:
— Но, Эдитъ, зачѣмъ же такъ стягивать волосы назадъ. Я не знаю, на что это похоже…
— Похоже на тортъ, — сказала Нанси. — И мнѣ очень нравится.
Госпожа Авори улыбнулась.
— И что тебѣ въ голову приходитъ, Эдитъ? И зачѣмъ ты надѣла это ужасное табачное платье, которое я давно уже просила тебя не носить больше?
Но Эдитъ, вмѣсто отвѣта, принялась разсказывать о прогулкѣ, а потомъ Нино разсказалъ о теннисѣ.
Съ тѣхъ поръ Эдитъ иначе не причесываясь. На теннисъ она ходить перестала, говоря, что отъ него у нея болитъ плечо, и ежедневно стала гулять съ Нанси.
Маленькая Нанси была чудеснымъ товарищемъ. Вскорѣ Эдитъ стала ожидать съ нетерпѣніемъ часа прогулки, ей такъ нравилось ощущать въ своей рукѣ теплую рученку малютки и слышать звукъ ея голоса, похожаго на щебетаніе ласточки.
Нанси никогда не засыпала вопросами. Она предпочитала знать меньше. Она перестала любить фейерверкъ съ тѣхъ поръ, какъ увидала его въ коробкѣ, завернутымъ въ бумажку. Вотъ тебѣ разъ! Такъ это, значитъ, вовсе не дѣтки звѣздъ?
Всѣ опредѣленія вещей и явленій такъ же оскорбляли ея воображеніе, какъ нѣмецкій акцентъ фрейлейнъ оскорблялъ ея ухо.
Едва Нанси произносила: «Какія чудныя красныя облака», — фрейлейнъ начинала:
— А знаешь, что такое облака?
— Нѣтъ, нѣтъ, — кричала Нанси. — Не знаю и не хочу знать.
И убѣгала, чтобы не слышать.
Но семнадцать лѣтъ Эдитъ отлично согласовались съ восемью Нанси: душа малютки, озаренная огнемъ-предвѣстникомъ, быстрѣе стремилась къ утру, тогда какъ короткій день Эдиты, затуманенный невидимымъ морозомъ, поворачивался къ концу своему, не достигнувъ полудня.
Въ пасхальное воскресенье фрейлейнъ явилась къ завтраку съ опозданіемъ и безъ Нанси.
— Нанси не придетъ. Она пишетъ стихи въ саду. Говоритъ, что ѣсть не хочетъ.
Госпожа Авори, удивленная, разсмѣялась. Нино сказалъ.
— А можно узнать сюжетъ?
— Кажется, — сказала фрейлейнъ, — дѣло идетъ о разбитой куклѣ и умершей канарейкѣ.
— Какъ? Канарейка умерла? — воскликнула Валерія. — Надо было сказать мнѣ.
— А кукла разбита? Надо сейчасъ же купить другую, — сказала госпожа Авори въ волненіи.
— Да нѣтъ же… онѣ же… а это неправда… — объясняла сконфуженная фрейлейнъ. — Только Нанси говоритъ, что она не можетъ писать стиховъ иначе, какъ о разбитыхъ и мертвыхъ.
Дѣдушка, рѣдко теперь говорившій, поднялъ голову и сказалъ:
— Разбитые и мертвые…. разбитые и мертвые.
И весь завтракъ онъ угрюмо повторялъ эти слова. Нужно было много уговоровъ и ласкъ, чтобы заставить его замолчать.
Когда появилась Нанси, всѣ захотѣли услышать ея стихи, и, смѣясь и краснѣя, дѣвочка вынула изъ кармана листокъ и подала его Эдитъ.
Эдитъ прочла вслухъ съ большимъ волненіемъ три коротенькія строфы. Валерія перевела ихъ дядѣ Джакомо и Нино, затѣмъ прочла ихъ вслухъ Валерія, затѣмъ Эдитъ съ большимъ выраженіемъ, и опять Валерія. Потомъ фрейлейнъ. Потомъ опять Эдитъ и еще разъ Валерія. Всѣ смѣялись и плакали, а Валерія всѣхъ расцѣловала.
Нанси геніальна! Ну, конечно, всегда это говорили. Дядя Джакомо утверждалъ, что поэтическій талантъ у него въ роду, что очень обидѣло кроткую синьору Авори. Эдитъ, чтобы перемѣнить разговоръ, спросила у Нанси:
— Какъ же это тебѣ пришло въ голову написать стихи?
А Валерія воскликнула:
— О Боже! а вдругъ она больше не сможетъ написать? Я слышала, что такая вещь случилась съ однимъ поэтомъ, который именно потому и не сдѣлался поэтомъ.
Но Нанси этимъ ничуть не тревожилась.
— Я сейчасъ же могу написать другіе, — сказала она весело и непринужденно.
Раздались общія восклицанія.
— Напиши, — сказала Эдитъ, — и скажи въ нихъ, какъ ты сочинила первые.
Тогда маленькая Нанси, смѣясь и краснѣя, возбужденная и очаровательная, начала писать въ записной книжкѣ фрейлейнъ:
Сегодня утромъ въ рощѣ
Я ловила порхающихъ птичекъ:
Я поймала ихъ, крылатыхъ, поющихъ —
То были слова!
Сегодня утромъ въ саду,
Тамъ, гдѣ стелется красная павилика,
Я срывала разбросанные, душистые цвѣты, —
То были риѳмы!
Сегодня утромъ въ….
Тутъ Нанси подняла кверху глаза, кусая губы.
— «Сегодня утромъ — гдѣ?» Не нахожу слова.
— «Въ саду», — подсказала Валерія.
— Уже есть! — и Нанси нахмурила брови.
Дядя Джакомо подсказалъ — «въ кухнѣ», — и ему предложено было молчать.
Эдитъ предложила — «въ лѣсу», — и это было принято, но затѣмъ Нанси увидѣла, что нужно совсѣмъ другое, и что нужна риѳма въ «стихъ», и всѣ долго изощрялись, подыскивая риѳмы.
— Погодите, помолчите немножко, — воскликнула Нанси. И когда я посадила въ клѣтку птичекъ…
— Какихъ птичекъ? — спросила фрейлейнъ.
— Да вѣдь птички же это слова… развѣ вы не помните? «Я поймала ихъ, крылатыхъ, поющихъ — то были слова!».
— Но зачѣмъ же ты хочешь посадить ихъ въ клѣтку? — спросила фрейлейнъ, которая любила точность.
— Какъ зачѣмъ… какъ зачѣмъ… — заговорила Нанси, быстро придумывая свои объясненія, пока говорила, — слова не должны летать, какъ попало, ихъ надо ловить и заключать въ стихи… въ строчки… Ну, я не знаю, какъ сказать…
— Ты хочешь сказать — въ ритмъ? — сказала Эдитъ.
— А что такое ритмъ? — спросила Нанси.
— Размѣръ, темпъ… какъ въ музыкѣ.
— Да, да, вотъ такъ! — воскликнула Нанси. — слова нужно сажать въ ритмъ, какъ птичекъ въ клѣтку.
И когда я взростила цвѣты….
— Цвѣты это риѳмы, — пояснила Нанси, съ горящими щеками и побѣдно потрясая карандашомъ:
И когда я взростила цвѣты,
Я собрала ихъ, неуклюжіе, растопыренные, —
То были стихи!
— Молодецъ! Чудно! Великолѣпно! — закричали всѣ. А дядя Джакомо и Нино долго апплодировали, будто въ театрѣ.
Когда всѣ успокоились, госпожа Авори сказала:
— Эти послѣднія строчки мнѣ меньше нравятся. Онѣ не такъ понятны. Но, разумѣется, въ поэзіи это не важно.
И всѣ согласились съ нею, что для поэзіи все годится.
Госпожа Авори полагала, что недурно было бы пригласить изъ Лондона поэта, который серьезно занялся бы съ Нанси, а фрейлейнъ распространилась въ длиннѣйшихъ подробностяхъ относительно издателей, какъ они печатаютъ стихи, но авторамъ не платятъ. Она слышала, что въ Германіи это бываетъ очень часто, и въ Италіи тоже…
Съ этого дня вдохновеніе Нанси сдѣлалось въ домѣ закономъ. Когда она входила въ комнату, всѣ замолкали, чтобы не помѣшать ей. И даже часы ѣды сдѣлались не точными въ зависимости отъ того, когда изсякало вдохновеніе Нанси.
Едва Нанси нахмуривала брови и проводила, свойственнымъ ей быстрымъ движеніемъ, рукой по лбу, Эдитъ шла на цыпочкахъ запирать двери и окна, чтобы ничто не помѣшало маленькой поэтессѣ и не прервало полета хотя бы единой бабочки ея фантазіи. Валерія въ восторженномъ умиленіи бродила вокругъ, большею частью въ сопровожденіи Нино. А фрейлейнъ Мюллеръ, въ библіотекѣ, читала дядѣ Джакомо длиннѣйшіе отрывки изъ Данте, рѣшительно не обращая вниманія, слушаетъ онъ или спитъ; дѣлала она это по собственному признанію въ дневникѣ «а) для упражненія въ итальянскомъ языкѣ, б) чтобы въ домѣ всегда рѣялъ Духъ Поэзіи».
Одинъ только дѣдушка понять не могъ ни тишины, ни неправильности въ часахъ ѣды; онъ мрачно бродилъ по дому и воображалъ, что кто-то умеръ. Его встрѣчали въ корридорѣ, когда онъ открывалъ двери и заглядывалъ въ комнаты, пытаясь узнать, кто умеръ. И наводилъ холодный ужасъ на госпожу Авори, безпрестанно спрашивая ни съ того, ни съ сего:
— Кто въ домѣ умеръ?
VII.
правитьВъ это время въ Миланѣ Нунціата Виллари готовилась къ отъѣзду въ Лондонъ, и совершенно затормошила Маріетту спѣшкой и возней съ багажомъ. Думая о другѣ своемъ Антоніо, она, цитируя краткій монологъ свой, кипѣла.
— Я киплю, — говорила она.
И дѣйствительно, Нино, писавшій ей дважды въ день первую недѣлю, сталъ писать черезъ день на слѣдующую, написалъ одинъ разъ въ третью, а четвертую и пятую недѣлю совсѣмъ не писалъ.
— Какая-нибудь линялая англичанка, — думала Нунціата, — повернула его носъ изъ тѣста въ другую сторону.
И въ такихъ размышленіяхъ она кричала на Маріетту за вещи, уложенныя въ сундуки, за вещи, не уложенныя, и за то, какъ онѣ не были уложены.
Но Виллари ошиблась, никакой линялой англичанки не было, Эдитъ отошла по доброй волѣ, и Нино, предоставленный самому себѣ, оглянулся вокругъ, инстинктивно ища волненій, и встрѣтился со взглядомъ глубокихъ глазъ Валеріи. И вдругъ ему показалось, что онъ только ее одну всегда и любилъ.
— Кузиночка, — сказалъ онъ, быстро дыша, — сегодня первое мая. Что намъ дома сидѣть. Пойдемъ гулять.
Валерія сложила свою работу и побѣжала за шляпой. Проходя мимо учебной комнаты, она услышала веселые голоса и заглянула. Тамъ были Нанси и Эдитъ. Малютка, съ листкомъ въ рукѣ и съ вдохновенными глазами читала стихи Эдитъ.
— Дорогуня, я иду гулять съ Нино, — сказала Валерія. — А ты, Эдитъ, не пойдешь?
— Охъ, нѣтъ… очень вѣтрено, — сказала Эдитъ. — Знаешь, я задыхаюсь и кашляю отъ вѣтра. Да и Нанси не можетъ безъ меня обойтись.
— О, нѣтъ, нѣтъ, — сказала Нанси, прижимаясь смѣющимся личикомъ къ ея плечу. — Я не могу безъ нея.
Валерія, смѣясь, послала имъ воздушный поцѣлуй и ушла въ поле.
Учебная комната находилась рядомъ съ гостиной, гдѣ вышивала госпожа Авори. Около нея сидѣлъ дѣдушка. Оба молчали.
Вдругъ дѣдушка заговорилъ:
— Салли все больше кашляетъ.
(Прялки пряли. «Вотъ черная нить», — сказала одна. «Виряди ее въ утокъ», — сказала другая. А третья навострила ножницы).
— Салли все хуже кашляетъ, — повторилъ дѣдушка. Госпожа Авори подняла глаза отъ вышиванья.
— Перестань, перестань, папа, — сказала она, укоризненно качая головою.
— Я сказалъ, что кашель Салли ухудшается, — повторилъ старикъ. — Я ее слышу каждую ночь.
— Да нѣтъ же, не надо такъ говорить. Ты же хорошо знаешь, что бѣдняжка Салли давно умерла. Ты слышишь вовсе не Салли. Это, вѣроятно, кашляетъ Эдитъ, она немножко простудилась.
— Я знаю кашель Салли, — произнесъ старикъ.
Госпожа Авори отодвинула работу и сложила руки на колѣняхъ. Медленная дрожь пронизала ее, будто ее завернули въ мокрую простыню.
— Салли моя любимая внучка, — продолжалъ старикъ, поникая сѣдою головою. Ахъ, бѣдная маленькая Салли! бѣдная маленькая Салли!
Госпожа Авори, неподвижная, смотрѣла на него. Невыразимый ужасъ, медленный, ледяной, вползалъ змѣею въ сердце.
— Эдитъ! Это Эдитъ… немножко кашляетъ.
— Это Салли! — крикнулъ старикъ, вставая. — Я помню ея кашель и слышу его каждую ночь.
Послѣдовало глубокое молчаніе. Вдругъ въ сосѣдней комнатѣ закашляла Эдитъ.
Старикъ подошелъ близко, близко къ невѣсткѣ. Онъ былъ страшенъ.
— Что! — прошепталъ онъ. — Что! слышала? Это Салли. А вы меня столько лѣтъ увѣряете, что она умерла!
Госпожа Авори встала. Въ ея трагическихъ глазахъ пронеслись видѣніемъ ея умершія дѣти, всѣ замученныя, всѣ растерзанныя ужасною болѣзнью, забравшеюся въ ихъ груди, коварно скользнувшею къ нимъ въ горло, бросавшеюся на нихъ и душившею ихъ, едва достигали они юности. Неужели же и Эдитъ? Ея послѣдняя?.. Она подняла блуждающіе глаза на дѣда и свалилась безъ чувствъ у ногъ его.
А въ полѣ, усѣянномъ маргаритками, Нино властно взялъ руку Валеріи.
— Кузиночка, помнишь, какъ я любилъ тебя, когда мнѣ было двѣнадцать лѣтъ? А ты надо мною смѣялась.
— Это правда, — сказала смѣясь Валерія. — Но какъ я тебя любила, когда мнѣ было четырнадцать лѣтъ. А ты пренебрегалъ.
— А потомъ… — продолжалъ Нино, — какъ я тебя обожалъ въ восемнадцать лѣтъ. А ты меня прогнала!
Валерія застѣнчиво взглянула на него.
— А теперь тебѣ двадцать шесть, а мнѣ двадцать семь съ половиной.
— Такъ. Какая ты молодая! — И Нино засмѣялся. — А женщинѣ, которую я люблю, тридцать восемь лѣтъ.
Валерія поблѣднѣла, потомъ вспыхнула и засмѣялась, показывая всѣ свои бѣлые зубы и всѣ свои ямочки.
— Что ты говоришь? Тридцать восемь лѣтъ? чуть не сорокъ? Я не вѣрю.
— Я и самъ едва вѣрю, — сказалъ Нино, смѣясь. — Можетъ, это и впрямь неправда. — Онъ наклонился съ рѣшительнымъ и властнымъ видомъ и поцѣловалъ ее въ щеку.
(Быть можетъ, въ далекой библіотекѣ дядя Джакомо услышалъ астральнымъ ухомъ это утѣшительное утвержденіе сына своего? Во всякомъ случаѣ, фрейлейнъ, поднявъ глаза отъ тридцать пятой Пѣсни Ада, увидѣла блаженную улыбку на сонномъ лицѣ).
— …А ты увѣренъ, Нино, — спросила Валерія, съ большимъ трудомъ простивъ ему поцѣлуй, — что той, которую ты любишь, не… семнадцать лѣтъ?
И Валерія, покусывая травку и наклонивъ голову къ плечу, лукаво посматривала на него изъ-подъ рѣсницъ.
Нино остановился, пораженный.
— Кто? Что ты хочешь сказать? Кому семнадцать лѣтъ?
— Эдитъ, — тихонько сказала Валерія. — Я думала… мнѣ казалось…
— О, нѣтъ, — воскликнулъ Нино, качая головой. — Только не Эдитъ! Бѣдняжка!
Потомъ быстро наклонился и поцѣловалъ ее въ губы, прежде чѣмъ она успѣла опомниться.
— Почему ты сказалъ о Эдитъ «бѣдняжка»? — спросила Валерія, простивъ ему и на этотъ разъ.
Нино нахмурился. Съ серьезнымъ лицомъ онъ постучалъ себя въ грудь.
— Я боюсь… знаешь…
— Чего?.. Чего?… — и Валерія почувствовала, что блѣднѣетъ.
— Да… по-моему, она чахоточная, — сказалъ Нино.
Валерія вздрогнула и выдернула у него руку.
«Чахоточная»! Сердце у нея замерло, а потомъ бѣшено заколотилось, какъ молотокъ, потрясая грудь. «Чахоточная»! Ужасное это слово молніеносно напомнило ей Тома и все прошлое слезъ и смерти. Да, Эдитъ кашляла! Правда! кашляла. Но вѣдь въ Англіи же всѣ кашляютъ. Эдитъ, бѣлокурая Эдитъ съ розовыми щечками? Нѣтъ! Это неправда, этого быть не можетъ! Эдитъ, такая милая! такая добрая, нарочно сдѣлавшая себѣ эту ужасную нѣмецкую прическу…. Эдитъ, лучшій другъ Нанси… Ахъ! Нанси!.. и мысль Валеріи, какъ преслѣдуемый звѣрь, безумно помчалась по другому пути: Нанси! Нанси! Боже мой! Нанси была съ Эдитъ. Она постоянно съ ней! Всегда! онѣ смѣются, болтаютъ, наклоняются надъ одной книгой, лицо къ лицу. О, Боже, Боже! Вотъ и сейчасъ… онѣ вмѣстѣ… быть можетъ, поцѣловались…
— Мнѣ надо скорѣе домой, — сказала Валерія, съ блѣднымъ перекошеннымъ лицомъ.
Нино удерживалъ ее.
— Зачѣмъ, любовь моя? Что съ тобой?
— О, Боже! Дитя мое! — зарыдала Валерія.
И въ сердцѣ ея Нанси обратилась снова въ малютку, въ бэби, которое надо спасти, во что бы то ни стало! такъ, какъ спасла она ее отъ Тома, нужно спасти теперь отъ Эдитъ! Удалить, увезти!
Изъ-за нея, изъ-за своей дѣвочки, Валерія бѣжала уже однажды здѣсь же, скользя и спотыкаясь въ поспѣшности своей, оставляя за спиной то, что, быть можетъ, могло быть любовью. И это — лишь бы только дѣвочка не плакала, лишь бы она не была голодна.
Такъ и сегодня Валерія бѣжала, скользя и спотыкаясь въ поспѣшности своей, оставляя за спиною то, что, быть можетъ, уже было любовью. Дитя! Надо было спасать дитя!.. А если уже поздно? Если Нанси уже вдохнула смерть? Если она уже тронута заразой? Если и Нанси примется кашлять, кашлять, потѣть по ночамъ! и придется мѣрять температуру дважды въ день… и конецъ… О, Боже! неужели придется увидѣть ее съ судорожно зажатыми руками, выкаченными глазами и ртомъ, полнымъ крови!.. Валерія сжала виски руками, застонала, будто раненая, и все бѣжала, спотыкаясь, по цвѣтущему лугу.
Вотъ и садъ. Вотъ и Нанси! Вотъ маленькая Нанси, одна, веселая и довольная, распѣвая, качается, стоя, и кудри развѣваются по вѣтру.
— Мама, — закричала Нанси, немножко надувшись, — фрейлейнъ только что увела Эдитъ. Она запретила мнѣ уходить отсюда. Что, развѣ пріѣхалъ кто-нибудь? Можетъ, поэтъ изъ Лондона? Какъ ты думаешь, этотъ поэтъ годится для меня?
— Не знаю, голубка, — едва выговорила Валерія, такъ стучало у нея сердце; и поцѣловала черныя ножки, стоявшія на качели, и прислонилась головой къ передничку малютки. — Боже, сохрани мнѣ ее живой и здоровой, — пробормотала она.
— Стань туда, мама, и посмотри, какъ я высоко качаюсь. Валерія отодвинулась. Въ это время она увидѣла въ окнѣ фрейлейнъ, дѣлающую ей знаки.
— Мнѣ надо на минутку въ домъ, сокровище мое. Не слишкомъ только высоко, пожалуйста, — попросила Валерія и поспѣшила въ комнаты.
Сердце у нея замерло отъ представившейся картины.
Госпожа Авори лежала на диванѣ съ синими губами и закатившимися глазами. Фрейлейнъ стояла возлѣ, держала флаконъ съ солью, а Эдитъ, на колѣняхъ, плакала и говорила:
— Мама! мама! тебѣ лучше?
Изъ угла выглядывали, печальные и встревоженные, дѣдушка и дядя Джакомо.
— Что случилось? — спросила Валерія.
— Не знаю… упала въ обморокъ… она была съ дѣдушкой… — рыдая, говорила Эдитъ.
Мать поднялась и сѣла. Она взглянула на Эдитъ. Глаза ея наполнились слезами, она охватила шею Эдитъ, и цѣлый потокъ слезъ хлынулъ на нее.
— Мама, мама, о чемъ ты плачешь? — спрашивала Эдитъ. Но мать не отвѣчала. Валерія тоже заплакала. Плакала и Эдитъ, не зная отчего.
Нанси, одна въ саду, качалась и пѣла. Но вотъ она скользнула съ качели… Фрейлейнъ вчера за урокомъ сообщила ей удивительную вещь: она сказала, что земля — звѣзда, круглая, сверкающая точно такъ же, какъ и другія звѣзды. Да, и надъ землею, и подъ землею на всемъ небѣ плаваютъ звѣзды. Такъ вѣдь значитъ, если пойти на край свѣта, что ни есть на самый край, туда, гдѣ земля начинаетъ заворачиваться, то можно, нагнувшись (и захватившись, напримѣръ, за дерево, чтобы не упасть!), заглянуть внизъ въ небо и увидѣть тамъ другія звѣзды, подземныя!
Нанси почувствовала, что она должна сейчасъ же пойти на край свѣта и заглянуть внизъ. Край свѣта! Вѣдь его же видно даже отсюда. Онъ, очевидно, вонъ за тѣми темными деревьями, какъ разъ тамъ, гдѣ сѣло солнце, оставивъ пламенную полосу.
Вотъ какъ ушла Нанси изъ сада, на поиски края свѣта.
Когда госпожа Авори, нѣжно поддерживаемая дочерьми, вышла въ садъ посидѣть, и ей поставили подъ ноги скамеечку, а за спину заложили подушку и примочили голову одеколономъ, Эдитъ спросила:
— А гдѣ Нанси?
— Въ самомъ дѣлѣ, — сказала Валерія, — гдѣ же это Нанси?
Фрейлейнъ пошла искать ее въ саду и въ домѣ. Валерія ходила по всему саду и дому и звала ее. Эдитъ побѣжала наверхъ и обыскала всѣ комнаты, заглянула на чердакъ, потомъ опять вернулась въ комнаты и въ садъ, обыскала рощу и оранжерею. Какъ только вернулся Нино, его послали сейчасъ же въ деревню, спросить, не была ли тамъ Нанси, но Нанси тамъ не было, и никто ее не видѣлъ. Дядя Джакомо съ конюхомъ пошли въ одну сторону, а Джимъ — въ другую. Нино пустился по полямъ къ станціи, — на версту было слышно, какъ онъ кричалъ и свисталъ. А Флоренсъ пустилась въ другую сторону.
Валерія, ломая руки, побѣжала за ними, велѣвъ сказать Эдитъ, чтобы она осталась дома присмотрѣть за мамой и дѣдушкой.
Но Эдитъ уже надѣла шляпу и говорила госпожѣ Авори:
— Мамочка, дорогая, я сейчасъ вернусь! Позови фрейлейнъ, чтобы она побыла съ тобой и дѣдушкой.
Но мать не хотѣла пустить ее одну. Нѣтъ, нѣтъ! и она пойдетъ. И онѣ поспѣшно вышли, попросивъ фрейлейнъ присмотрѣть за дѣдушкой.
Но фрейлейнъ, только что прочитавшая «Недоразумѣніе», была охвачена ужаснымъ предчувствіемъ относительно озера. И она побѣжала поспѣшно, остановившись лишь на минутку сказать кухаркѣ, чтобы она не спѣшила съ обѣдомъ и присмотрѣла за дѣдушкой.
Но кухарка побѣжала въ молочную разсказать о происшествіи, а съ нею и другая служанка.
Дѣдушка остался одинъ въ пустомъ домѣ.
(Прялки пряли. «Вотъ черная нить. Впрядемъ ее»).
Дѣдушка былъ одинъ въ пустомъ домѣ. Позвалъ, было, дочь. Позвалъ Валерію, Эдитъ, Нанси. Потомъ вспомнилъ, что Нанси пропала. Позвалъ Салли. Позвалъ Тома. Потомъ началъ звонить, но никто не приходилъ, никто не отвѣчалъ. Тогда онъ опять вспомнилъ, что Нанси пропала, и что всѣ пошли ее искать. Онъ медленно вышелъ въ паркъ и дошелъ по аллеѣ до рѣшетки. Началъ смотрѣть: улица была пустынна, наступали сумерки.
Старикъ вышелъ и шагъ за шагомъ направился налѣво, въ противоположную сторону отъ деревни.
Но, не дойдя еще до перекрестка, онъ свернулъ съ главной дороги и пошелъ по тропинкѣ черезъ поля. Кончилась тропинка, а старикъ все шелъ прямо, дикой невоздѣланной степью.
Солнце закатилось за холмы, и ночь, какъ сѣрая кошка быстро подкрадывалась къ полямъ.
Нанси давно уже была разыскана Джимомъ и приведена домой. А старикъ все шелъ по темной, безотрадной степи. Вдругъ онъ увидѣлъ: что-то вырисовывается и движется на фонѣ неба.
— Это, должно быть, Нанси, — сказалъ онъ. И позвалъ ее.
Но то была молотилка, обернутая черною матеріей, развѣвавшейся по вѣтру. Дѣдушка поторопился пройти и громко сказилъ.
— Мнѣ восемьдесятъ семь лѣтъ.
Это его успокоило. Онъ былъ увѣренъ, что никто, знающій его возрастъ, его не обидитъ. И дѣйствительно, молотилка пропустила его, не задѣвъ своими тряпками, чего онъ боялся. Онъ вздрогнулъ, услышавъ вдругъ передъ собою въ темнотѣ топотъ легкихъ ногъ. Это были овцы. Сѣрыя во тьмѣ, онѣ также внезапно остановились и повернули къ нему свои черныя морды. Ему сдѣлалось холодно, и онъ заспѣшилъ, спотыкаясь, и ему все казалось, что сзади кто-то крадется изъ-за изгороди. Онъ закоченѣлъ отъ страха.
— Мнѣ восемьдесятъ семь лѣтъ. Это несправедливо, что я здѣсь одинъ во тьмѣ, — заговорилъ онъ и громко, по-ребячьи, заплакалъ, но никто его не слышалъ, и звукъ его плача только больше напугалъ его.
Онъ повернулъ назадъ и снова прошелъ мимо молотилки въ черномъ. И вдругъ направо въ полѣ онъ увидѣлъ — кто-то стоитъ и шевелится.
— Нанси! — закричалъ онъ, — это ты тамъ?
Но фигура не отвѣчала.
Тогда дѣдушка крикнулъ:
— Здравствуйте! Послушайте… вы не видѣли Нанси? Здравствуйте! Нанси здѣсь не проходила?
Фигура въ полѣ все кланялась, а дѣдушка все отвѣчалъ ей:
— Здравствуйте, здравствуйте!
И такъ какъ ему показалось, что фигура дѣлаетъ ему знаки приблизиться, онъ отправился прямикомъ, спотыкаясь о борозды.
Подойдя къ фигурѣ, онъ поспѣшно сказалъ:
— Мнѣ восемьдесятъ семь лѣтъ.
Фигура взмахнула руками, пораженная.
Дѣдушка присѣлъ на землю, онъ очень усталъ.
…Нанси была уже спасена, и домъ звучалъ голосами и сіялъ огнями. А во тьмѣ на холмѣ сидѣлъ дѣдушка возлѣ пугала и разговаривалъ съ нимъ.
— Когда вы пойдете домой, — говорилъ дѣдушка, — и я съ вами, если позволите.
И пугало не возражало.
Послѣ долгаго молчанія дѣдушка заговорилъ снова:
— Вы мнѣ скажете, когда пойдете.
Нерѣшительнымъ движеніемъ фигура сдѣлала ему знакъ подождать, и дѣдушка старался не терять терпѣнія.
— Хорошо, хорошо, — сказалъ онъ. — Я вѣдь не тороплюсь.
Но уже было поздно и холодно.
…И вдругъ, на вершинѣ отдаленнаго холма появился его сынъ Томъ. И сынъ Тома. Громадные и молчаливые спускались они по склону, скользя длинными и легкими шагами. А за ними, длинными и легкими шагами, скользили всѣ умершія дѣти сына его Тома. И всѣ сѣли вокругъ него. И чѣмъ становилось темнѣе, тѣмъ ближе придвигались они къ нему и дѣлались все громаднѣе и легче. Тутъ же была и Салли, его любимица Салли, и она крѣпко прижималась къ его груди и своимъ холоднымъ личикомъ леденила его сердце.
У всѣхъ у нихъ спрашивалъ онъ, не видали ли они Нанси, но всѣ они качали головами. Дѣдушка спросилъ у Салли, какъ ея кашель. И всѣ тихо засмѣялись, не отвѣчая.
Прошла молотилка, махая крыльями….
И всю ночь просидѣли съ нимъ его мертвыя дѣти. На зарѣ они поднялись и легкими длинными шагами ушли за холмъ.
Но пугало его не покинуло.
(Обрѣжь нитку, — сказала Парка).
VIII.
правитьДвѣ недѣли спустя послѣ похоронъ, Нино закрутилъ усы и поѣхалъ въ Лондонъ. Отецъ обошелся безъ выговора. Самъ дядя Джакомо началъ находить, что въ домѣ черезчуръ ужъ мрачно: онъ чувствовалъ вокругъ себя какую-то смутную атмосферу тоскливаго безпокойства, которую онъ рѣшительно не могъ приписать исчезновенію столь скромной фигуры, какъ былъ дѣдушка.
Валерія бродила по дому, въ траурѣ, съ лицомъ сомнамбулы, съ ужасомъ, застывшимъ въ глазахъ. Заведетъ дядя Джакомо разговоры, а она вдругъ вскочитъ посрединѣ рѣчи и, съ видомъ затравленнаго звѣря, бѣжитъ разыскивать Нанси. Дядю Джакомо это раздражало. Развѣ нѣтъ фрейлейнъ, чтобы смотрѣть за Нанси? А если фрейлейнъ бываетъ занята съ госпожей Авори или прислугой, такъ вѣдь есть же Эдитъ. Развѣ она не обожаетъ дѣвочку, не ласкаетъ, не балуетъ? Къ чему же, спрашивается, Валерія-то такъ безпокоится?… Но Валерія безпокоилась, блѣднѣла и убѣгала. И не стало больше маленькихъ услугъ для дяди Джакомо, не было и холодныхъ минестроне, что готовились ею прежде при самомъ неодобрительномъ фырканьи хмурой англійской кухарки. Ничего больше не стало. А что касается бѣдняги Нино, то онъ, повидимому, совсѣмъ пересталъ существовать для Валеріи. Она смотрѣла только на Нанси, да на Эдитъ. Не переставая смотрѣла, слѣдила, вмѣшивалась въ ихъ разговоры. Когда онѣ сидѣли вмѣстѣ, довольныя, читая или болтая, Валерія нервнымъ и хриплымъ голосомъ отзывала Нанси и усылала ее съ какимъ-нибудь совершенно ненужнымъ порученіемъ, или задерживала при себѣ, произнося какія-то несвязныя длинныя рѣчи. Иногда Эдитъ задумывалась, почему это Валерія отсылаетъ отъ нея дѣвочку, почему она зоветъ ее къ себѣ съ такимъ серьезнымъ видомъ. Но видя взволнованное и блѣдное лицо Валеріи и разсѣянное и скучное — Нино, Эдитъ рѣшила, что дѣло тутъ въ любовной размолвкѣ, и ничего не спрашивала.
Но дѣло было вовсе не въ любовныхъ размолвкахъ между Нино и Валеріей. Въ ея измученномъ сердцѣ материнская любовь совершенно изгнала всякое другое чувство; ею владѣла одна лишь мысль: спасти Нанси, держать ее вдали отъ легкаго дыханія Эдитъ, отъ ея нѣжныхъ поцѣлуевъ! И Нино, видя ее вѣчно съ дѣвочкой на колѣняхъ или около, понемногу привыкъ видѣть въ Валеріи мать, а не любовницу, родственницу, а не невѣсту. Потому что ребенокъ на колѣняхъ матери сдерживаетъ и отстраняетъ страсть.
Однажды Нино, зѣвая, принялся за газету и для практики въ англійскомъ языкѣ прочелъ хронику. Извѣстія его заинтересовали.
На слѣдующій день онъ закрутилъ усы и поѣхалъ въ Лондонъ. Пошелъ обѣдать къ Пагани и встрѣтился тамъ съ товарищемъ по университету, Карло Фіоретти, обѣдавшимъ за сосѣднимъ столикомъ съ англичанкою, черезчуръ перегруженною драгоцѣнностями и съ черезчуръ золотыми волосами. Фіоретти радостно привѣтствовалъ его, а англичанка улыбнулась. Его пригласили пить кофе за ихъ столикомъ, и Фіоретти много разсказывалъ ему объ итальянской колоніи въ Лондонѣ. Затѣмъ они пригласили его итти вмѣстѣ съ ними въ Альгамбру. Но Нино, къ сожалѣнію, болѣе того, къ отчаянію своему, не могъ. Онъ долженъ быть въ театрѣ Гаррикъ…
— Ахъ, да и правда! — воскликнула англичанка. — Вѣдь тамъ сегодня играетъ эта великая итальянская актриса! Какъ ее? Виллари! Да, Виллари. Почему вы объ этомъ не подумали? — И погрозивъ укоризненно пальцемъ Фіоретти, прибавила: — Почему вы меня не повели сегодня смотрѣть Виллари?
Фіоретти разсыпался въ оправданіяхъ и извиненіяхъ и, цѣлуя ея разукрашенные пальцы, пообѣщалъ повести на другой день, и на слѣдующій, и на всѣ.
Послѣ этого Нино распрощался со многими поклонами и цѣлованіями руки, и Фіоретти проводилъ его до двери
— Это кто? — спросилъ Нино.
— Нѣкая «леди» изъ аристократіи. Разведенная.
— Очаровательная.
— Милліонерша, — прибавилъ Фіоретти и, быстро пожавъ другу руку, вернулся къ своему столику.
Трагическія женщины Пьетро Косса[6] тянули уже свою панихидную канитель, когда Нино вошелъ въ театръ. Онъ сѣлъ въ четвертомъ ряду, и сейчасъ же сердце его радостно раскрылось навстрѣчу итальянскимъ звукамъ. Латинская кровь его пульсировала въ полномъ согласіи съ мягкой звучностью родныхъ словъ, съ граціозной силой знакомыхъ жестовъ.
Вдругъ появилась на сценѣ Виллари, и все, кромѣ нея, исчезло для Нино. Пламенная и тонкая, жгучая и граціозная, она живо захватила въ свои горячія ручки сердца спокойной англійской публики, потрясая нервы, призывая и ведя ихъ къ необычныхъ страстямъ.
Нино сидѣлъ неподвижно, сердце его сильно стучало, и онъ все думалъ, посмотритъ ли она на него. И онъ вспомнилъ, какъ ихъ глаза встрѣтились впервые, четыре года тому назадъ, въ театрѣ Манцони, въ Миланѣ.
Будто вчера это было. Шла «Сафо» Додэ, и Нино былъ въ ложѣ съ тетей Карлоттой и кузиной Аделью. Во второмъ актѣ онъ смѣялся съ Аделью надъ пылкостью любовной сцены, когда вдругъ замѣтилъ, что на него смотритъ Виллари. Да, смотритъ на него намѣренно, долго, проникновенно, въ то время, какъ Жанъ рыдаетъ у ея ногъ. Затѣмъ, произнося знаменитую фразу: «Ты еще не умѣлъ ходить въ то время, когда я переходила изъ объятій въ объятья», она не отводила отъ него пристальнаго и глубокаго взгляда. Капризная и причудливая, она произнесла эти слова по-французски, какъ бы желая еще болѣе подчеркнуть ихъ. Затѣмъ отвернулась и больше не обращала на него никакого вниманія. Нино показалось, что онъ видѣлъ это во снѣ. Адель была весь вечерь кисла и саркастична. На слѣдующій день онъ послалъ Виллари цвѣты (Она ихъ ждала!)… А черезъ недѣлю послалъ ей браслетъ съ брилліантами и рубинами, для чего ему пришлось продать рояль тети Карлотты, когда той не было въ городѣ.
И вотъ опять она стояла передъ нимъ, пламенная и тонкая, жгучая и граціозная, и Нино, замеревъ, съ бьющимся сердцемъ ждалъ, посмотритъ ли она.
И вдругъ она перевела глаза на него и смотрѣла въ упоръ глубокимъ и твердымъ взглядомъ. Такъ дологъ былъ этотъ взглядъ, что онъ испугался, не замѣтятъ ли его всѣ, а дыханіе у него прерывалось, такъ сильно пульсировала кровь.
Когда упалъ занавѣсъ, онъ послалъ ей въ уборную свою визитную карточку.
Но она не пожелала принять его. Не захотѣла видѣть и въ концѣ пьесы. На слѣдующій день онъ послалъ ей цвѣты (она ихъ ждала!), — но когда онъ явился въ отель, ему сказали, что она никого не принимаетъ.
Такимъ образомъ, онъ присутствовалъ на девяти изъ двѣнадцати представленій, и она все не хотѣла принять его. Это потому, что она была хитра и лукава, потому что ей было тридцать восемь лѣтъ, и она хорошо знала мужское сердце. Знала и свое сердце, и не разъ ужъ ей мерещились симптомы того, что она называла «горѣніемъ», симптомы увлеченія юнымъ Нино съ кудрявой головой, веселой улыбкой, страстными глазами.
Нунціата Виллари боялась этихъ «горѣній». И не напрасно. Она знала ихъ мучительное дѣйствіе. Знала хорошо, какъ вредны они для ея цвѣта лица, разорительны для дѣлъ, мучительны все время и раздирательны въ концѣ. Больше же всего ее пугало это увлеченіе, потому что у Нино былъ носъ изъ мягкаго тѣста, и онъ, значитъ, грозилъ быть источникомъ многихъ страданій для нея.
И такъ, вечеръ за вечеромъ, Нино сидѣлъ въ своемъ креслѣ, смотрѣлъ ее и считалъ дни, оставшіеся до ея отъѣзда. И всякій вечеръ она была другая: то нѣжная, то страшная, жестокая, очаровательная. То она цѣловала, то убивала, то сама извивалась въ предсмертныхъ мукахъ или нѣжно угасала. Поочереди являлась она то блистающею чистотою, то торжествующимъ грѣхомъ. Это была Вѣчная женственность, безсмертная Любовница — всегда Жаждущая и всегда желанная.
Когда, наконецъ, послѣ одиннадцатаго представленія, она разрѣшила ему явиться, онъ вошелъ въ уборную, блѣдный, съ дрожащими губами. Безъ одного слова привѣтствія, безъ отвѣта на ея улыбку, онъ упалъ на стулъ и закрылъ лицо руками. И это разсмѣшило Маріэтту.
Но Нунціата Виллари не смѣялась. Она вдругъ поняла, что всѣ спектакли она играла только для него, что только для него она плакала и рыдала, смѣялась и бредила. И видя его теперь передъ собою, съ закрытымъ лицомъ, видя его поникшую кудрявую голову, она почувствовала въ сердцѣ тотъ самый трепетъ, который она хорошо знала и котораго такъ боялась.
— Боже милосердный! — вздохнула она. — Боюсь, что это опять горѣніе.
И такъ это и было.
IX.
правитьВъ Сѣромъ Домѣ фрейлейнъ Мюллеръ все еще читала сонному дядѣ Джакомо Божественную Комедію. Цвѣтущія яблони покачивались въ нѣжномъ весеннемъ воздухѣ. Бабочки летали, будто окрыленные цвѣты, надъ головою Эдитъ, полулежавшей въ креслѣ на солнцѣ, слишкомъ усталой, чтобы двигаться, и лѣнивой, чтобы читать. Нанси бѣгала по саду съ развѣвающимися кудрями, ловя мысли и слова, что забѣгали впередъ или пѣли въ ея воображеніи, и мысли и слова дѣлились на строфы и соединялись въ риѳмы, какъ танцующія дѣти.
Въ тѣни сидѣли двѣ матери; госпожа Авори отрывала глаза свои отъ лица Эдитъ только лишь для чтенія, но дѣвушка быстро уставала. Валерія — спокойная и сочувствующая, если Нанси была далеко — стискивала зубы и сидѣла съ мрачными глазами, едва Эдитъ звала къ себѣ дѣвочку; какъ только та прибѣгала, Валерія отзывала ее сейчасъ же и обвивала ее ревнивыми руками.
Тогда омрачалось лицо матери Эдитъ, и сердце ея переполнялось горечью. Она быстро вставала и, подойдя къ Эдитъ, наклонялась надъ нею съ безсвязными словами, стараясь развлечь ее и не дать ей замѣтить жестокаго страха Валеріи.
Надъ безсознательными головками дочерей скрещивались взгляды матерей, и были они недружелюбны и жестоки: каждая защищала свое дитя, каждая обвиняла другую.
— Эдитъ больна, — говорили глаза Авори, — но я не хочу, чтобы она знала это.
— Эдитъ больна, — говорили глаза Валеріи, — я не хочу, чтобы Нанси была возлѣ нея.
— Не надо огорчать Эдитъ.
— Не надо подвергать Нанси опасности.
— Мама, — раздавался вдругъ звонкій голосокъ Нанси, — какъ ты думаешь, Май — дѣвочка?
— То-есть какъ, голубка?
— Ну да! развѣ тебѣ не представляется Май въ видѣ бѣлокурой дѣвушки въ цвѣтахъ, бѣгущей легко, легко по лугамъ, и все, чего она коснется пальцемъ, цвѣтетъ?
— Ну, конечно, радость, — отвѣчала разсѣянно мать.
— Или, можетъ быть, Май тебѣ кажется дерзкимъ, капризнымъ мальчишкой, съ кудрями, которыя лѣзутъ ему въ глаза… Я положительно вижу, какъ онъ бѣжитъ во всю прыть и трясетъ по дорогѣ вѣтки, чтобы заставить выглянуть наружу боязливые листки, и бросая въ небо веселыхъ и ошеломленныхъ птичекъ.
— Ну, конечно, дорогая…
— Охъ, мама, да ты ничего не слушаешь, — засмѣялась Нанси и побѣжала по лугу, импровизируя по дорогѣ:
Май говоритъ: «Я — дѣвушка!
Май — сокращеніе отъ Маргаретъ,
Отъ Маргаретъ иль Дэзи *).
Лепестковъ жасмина
Не должна трогать рука юноши!»
Май говоритъ: «Я — дѣвушка»…
Май говоритъ: «Я — юноша!
Май — сокращеніе отъ…
- ) Daisy — по англійски маргаритка.
— Отъ кого? — думаетъ Нанси, затуманиваясь, въ нетерпѣніи найти упрямое слово. И затѣмъ скачетъ дальше по травѣ.
Май говоритъ: „Я — юноша“!
Май — сокращеніе отъ Мармадюка,
И пусть весь міръ знаетъ объ этомъ!
Я перенялъ у птичекъ ихъ трели и щебетанье
Никогда, не можетъ такъ свистать дѣвушка!».
Такъ спорили цѣлый день Май-дѣвушка и Май-юноша,
Пока цвѣты не свернули лепестки, а птички не забыли пѣсни.
И Богъ сказалъ: "Чтобъ наказать васъ, я вывѣшу новый мѣсяцъ!
И такъ и сдѣлалъ, и отправилъ ихъ обоихъ въ мѣсяцъ Іюнь…
— По правдѣ сказать, — думала Нанси, — «Май» вовсе не подходящее уменьшительное отъ «Мармадюка». Но какъ быть? Очевидно, въ поэзіи есть волшебникъ, который держитъ всѣ мысли запертыми въ темной комнатѣ, а всѣ платья мыслей, т.-е. слова, — въ другой. И вся суть въ томъ, чтобы найти подходящія платья для мыслей… Иногда изъ темной комнаты выходитъ красивая мысль, высокая, ясная, какъ архангелъ! Начинаешь искать ей одежду и находить однѣ тряпки, совсѣмъ ей неподходящія. А другой разъ мысль является несуразная, незначительная, лягушенка, а не мысль! и вдругъ для нея оказывается нарядное платье съ серебрянымъ трэномъ. Когда я буду великимъ поэтомъ, — вздохнула Нанси, — я ни за что не буду одѣвать ничтожныя мысли въ серебряныя одежды…
Эдитъ открыла глаза.
— Нанси! гдѣ Нанси?
Валерія вскочила.
— Тебѣ что-нибудь надо, Эдитъ, милая?
— Нѣтъ, ничего; мнѣ бы Нанси! Я такъ люблю, чтобы она была со мной, а бѣгать за ней я лѣнива.
— Я ее позову, — сказала Валерія.
При этомъ неожиданномъ отвѣтѣ, госпожа Авори подняла удивленные и благодарные глаза и улыбнулась невѣсткѣ.
Валерія нашла Нанси, декламирующею стихи деревьямъ. Вставъ на колѣни, чтобы завязать шнурки у башмачка, она сказала, не поднимая глазъ:
— Нанси, поди къ Эдитъ. Но… слушай… дѣтка, не надо цѣловать ее.
— Развѣ она нехорошая?
— Нѣтъ, радость, нѣтъ. — Валерія обхватила рукою малютку, все еще стоя на колѣняхъ. — Эдитъ, бѣдняжка, больна, — сказала она медленно.
— Тогда я ее вдвое поцѣлую, — сказала Нанси, покраснѣвъ.
— Дѣтка моя, дѣтка! постарайся понять! — умоляла Валерія. — Эдитъ больна, какъ твой папа… бѣдный нашъ дорогой папа!.. онъ умеръ. И это та же болѣзнь, отъ которой умерли и сестры его. И если ты будешь ее цѣловать, обожаемая моя, и ты можешь заболѣть и умереть. Подумай только о томъ, что всякій разъ, какъ ты цѣлуешь Эдитъ, это все равно, какъ если бы ты пронзала ножомъ мамино сердце.
Послѣдовало долгое молчаніе.
— Но если я откажусь цѣловать ее, это не пронзитъ ея сердца?
— Можетъ быть.
— А пронзенное сердце Эдитъ не пронзитъ сердца бабушки?
— Навѣрно.
Послѣ долгой паузы Нанси сказала:
— Значитъ, всѣ сердца будутъ пронзены… я думаю, что изъ этой мысли я смогу сдѣлать стихи…
Ея широко раскрытые глаза ничего уже больше не видѣли, ни матери, ни больной Эдитъ, передъ ними стояло гигантское сердце, сердце всего міра, пронзенное, и кровоточащее, и кровь его уже лилась стихами, и ритмъ пульсировалъ въ ея душѣ.
— Матерь Божія, защити ее, — вздохнула Валерія. — Поди, поди къ Эдитъ, она тебя ждетъ.
И Нанси пошла и поцѣловала Эдитъ, потому что она уже забыла все, что говорила ей мать.
Минуту спустя, явился дядя Джакомо; онъ быстро направлялся къ нимъ съ письмомъ въ рукѣ. Оно было отъ Нино, и гнѣву его не было предѣловъ. Нино — чудовище, дуракъ, кретинъ, болванъ и сынъ болвана!… И Валерія глупое и безтолковое созданіе, вѣдь она же могла удержать Нино при себѣ и выйти за Нино замужъ, потому что вѣдь Нино ангелъ и ни одинъ мужъ въ мірѣ не могъ бы быть лучшимъ ангеломъ, а теперь вотъ эта самая тройная эссенція дурацкой глупости удрала съ актрисой — вѣроломной злобной старой змѣей, которая выслѣдила его въ Англіи, и преслѣдовала, и обдурила, и все это по винѣ Валеріи и фрейлейнъ! Да, фрейлейнъ! Эта нелѣпая, экзальтированная нѣмецкая особа сдѣлала изъ него, дяди Джакомо, идіота, никудышнаго человѣка, потому что выла ему въ уши съ утра до вечера дурацкія пѣсни Дантова Ада,
Фрейлейнъ заплакала, и Валерія заплакала, но все это было ни къ чему.
И, главное, не вернуло Нино изъ Санъ Ремо, гдѣ онъ прогуливался съ Виллари подъ пальмами. А Виллари блаженно и изнеможенно улыбалась, вся распустившись въ тоскливомъ наслажденіи новымъ «горѣніемъ».
X.
правитьНино, прежде чѣмъ оставить Лондонъ, раздобылъ денегъ у Фіоретти, который занялъ ихъ у своей аристократической дамы. Затѣмъ Нино написалъ импрессаріо Виллари о расторженіи всѣхъ ея контрактовъ. Наконецъ, написалъ отцу, что онъ игрушка судьбы, а Валеріи, — что онъ послѣдній изъ послѣднихъ. Послѣ чего уѣхалъ съ Нунціатой на Ривьеру, и Нунціата была мила и граціозна, въ изумительныхъ своихъ туалетахъ, и невѣроятно огромныхъ шляпахъ.
Въ Санъ Ремо они были счастливы, но въ концѣ мая сдѣлалось уже жарко, и Нино предложилъ поѣхать на іюнь въ Швейцарію. Они отправились въ Люцернъ и забрались на Бюргенштокъ.
Грандъ Отель былъ уже переполненъ, большею частью семьями англичанъ, и элегантная итальянская пара обратила на себя общее вниманіе. За завтракомъ они сидѣли рядомъ съ семьей американцевъ, состоявшей изъ отца, матери и трехъ дочерей, удивительно красивыхъ и столь же невоспитанныхъ.
Три дѣвушки смотрѣли на вновь прибывшихъ, тряся узкими плечиками и завитыми головками. Вечеромъ онѣ появились всѣ три въ розовыхъ платьяхъ съ перетянутыми таліями и сильно декольтированныя, не исключая и меньшой, которой на видъ было не больше четырнадцати лѣтъ. Онѣ принесли за столъ трехъ медвѣжатъ изъ желтой кожи и цѣловали ихъ ежеминутно, называя «Дорогимъ Мишкой». Вели онѣ себя шумно, неспокойно и вульгарно и привлекали общее вниманіе. Но красоты были неописанной. У двухъ старшихъ золотые локоны были заложены наверхъ и связаны огромнымъ чернымъ бантомъ, а у младшей волосы были раздѣлены посрединѣ и падали, волнистые и блестящіе, какъ золотой каскадъ, до пояса.
Нино за своимъ столикомъ крутилъ усы, забывая передавать блюда Нунціатѣ, а она, не переставая разговаривать и улыбаться съ самымъ привѣтливымъ видомъ, кусала пунцовыя губки и вертѣла кольца на тонкихъ палчикахъ.
И вдругъ — какъ бы случайно — сообщила, что какъ разъ сегодня получила письмо отъ графа Мелиндо ли Тарбіа. Нино немедленно помрачнѣлъ. Имя этого богатѣйшаго сициліанца всегда бѣсило его, и на этотъ разъ онъ надулся и сталъ дѣлать Нунціатѣ несправедливыя и кислыя замѣчанія. Она выслушала его кротко и терпѣливо, покусывая свои пунцовыя губки и крутя кольца на тонкихъ пальчикахъ. Затѣмъ сообщила, что Тарбіа собирается пріѣхать въ концѣ недѣли въ Бюргенштокъ…
Нино оттолкнулъ тарелку, скрестилъ руки и объявилъ, что онъ завтра же уѣзжаетъ. Тогда Нунціата засмѣялась и сказала:
— И я.
Нино стиснулъ ей подъ столомъ пальцы, объявилъ, что она — ангелъ, и обѣдъ закончился мирно.
На другой день они уѣхали.
Отправились въ Энгельбергъ. Здѣсь они нашли много тенниса, много игры въ мячъ и много дѣвушекъ въ бѣлыхъ блузахъ и шапочкахъ. Энгельбергъ былъ переполненъ дѣвушками смѣющимися, дѣвушками, краснѣющими, дѣвушками, болтающими. Нунціата вскорѣ получила письмо отъ графа, онъ собирался въ Энгельбергъ… Нино увезъ ее въ Интерлакенъ.
Но вся Швейцарія цвѣла молодостью. Можно было думать, что всѣмъ женщинамъ на свѣтѣ стало не больше семнадцати, восемнадцати лѣтъ. Нунціата нервно говорила разъ по десяти въ день:
— Боже! какая красивая дѣвушка!
А Нино спрашивалъ:
— Да? Гдѣ?
— Да ты же видѣлъ ее… только что прошла.
Нино не видѣлъ.
— Ну, разумѣется, видѣлъ, — настаивала Нунціата.
Но Нино никого не видѣлъ, онъ никогда никого не видѣлъ.
А Нунціата видѣла всѣхъ. Всякая стройная фигурка, тонкій профиль, нѣжный изгибъ свѣжей щечки втыкалъ шипы и колючки въ ея наболѣвшее сердце. Она носила свои изумительные туалеты и невѣроятныя шляпы, но они не шли къ первобытному швейцарскому пейзажу. И дѣвушки, шедшія на теннисъ въ бѣлыхъ блузкахъ и короткихъ юбкахъ, радостныя, подъ безжалостнымъ іюньскимъ солнцемъ, оборачивались на нее и смѣялись.
Однимъ словомъ, Нунціата чувствовала, какъ то, что въ теченіе четырехъ лѣтъ, при наличности ролей и публики, и антрепренеровъ, и критиковъ, и обожателей, и враговъ было для нея просто капризомъ — теперь перестало быть капризомъ. Увлеченіе было уже не увлеченіемъ. «Горѣніе» разгоралось въ пожаръ. Это уже была страсть, та самая большая страсть, которой она такъ боялась.
Для нея никто больше не существовалъ, кромѣ Нино. Онъ былъ не просто Нино, но воплощеніе молодости, любви, жизни, всего того, что она оставила въ бурномъ своемъ прошломъ, всего того, что вскорѣ для нея исчезнетъ навсегда. И на сердцѣ была горечь, какъ это бываетъ всегда, когда женщина любитъ мужчину моложе ея. Она ощущала свои тридцать восемь лѣтъ, какъ постыдную рану. Иногда, когда онъ смотрѣлъ на нее, она съ короткимъ нервнымъ всхлипываніемъ закрывала ему глаза руками.
— Не надо на меня смотрѣть, не надо!
Онъ, смѣясь, отнималъ ея руки:
— Отчего, чудачка моя?
— Твои глаза мои враги, я боюсь ихъ.
Потому что она хорошо знала, что эти глаза желаютъ и жаждутъ всей граціи и молодости, какія возможны на свѣтѣ.
Однажды, поздно уже, они сидѣли на своемъ балконѣ и слушали итальянскій оркестръ, игравшій въ сосѣднемъ саду сициліанскую музыку, томную и возбуждающую.
Нунціата высказала свою мысль:
— Я не надоѣла тебѣ, Нино? Ахъ, Нино, увѣренъ ли ты, что не надоѣла?
— Ну, что ты говоришь? Ты бредишь? Ты никогда мнѣ не надоѣшь. Никогда! клянусь тебѣ!
Нунціата горько улыбнулась.
— « Ils faisaient d'éternels serments»…[7]
Нино схватилъ ея неподвижныя бѣлыя ручки.
— Почему ты несчастлива? — спросилъ онъ. — Почему?
— Не знаю.
— Ты страдаешь, ты страдаешь. Я знаю, я чувствую. Я все время это чувствую, даже когда ты смѣешься. Я виноватъ въ этомъ? скажи мнѣ! скажи мнѣ! Безъ меня ты была бы счастливѣе?
— Ни съ тобой, ни безъ тебя не могу я жить, — цитировала Нунціата.
Оркестръ игралъ арію «Манонъ» Массенэ. Душа Нунціаты была охвачена жаждою недостижимаго, тоскою по смерти.
Но было уже поздно, давно ужъ позвонили къ обѣду. Она встала съ легкимъ вздохомъ. Поправила волосы, попудрила лицо, съ короткой, нѣмой молитвой Мадоннѣ, взяла Нино подъ руку и сошла къ обѣду.
— Я больше не буду глупить, — сказала она, сходя съ лѣстницы. — Это нелѣпо, я сознаю. Это нѣчто болѣзненное.
Но послѣ обѣда стали просить дѣвушку изъ Будапешта протанцовать. Сперва она смѣялась и колебалась, потомъ исчезла на минуту, и Нунціата почувствовала себя дурно.
Дѣвушка появилась, босая и окутанная легкими тканями. Начала танцовать. Танцовала, розовая и нѣжная, какъ лепестокъ персиковаго цвѣтка. Будто воплощеніе весны.
И Нунціата опять заболѣла.
Нино былъ въ отчаяніи. Шепталъ мрачно стихъ Верлена:
Mourons ensemble, voulez-vous? *)
- ) Хотите, умремъ вмѣстѣ?..
Измученная подруга взглянула на него, рѣзко разсмѣялась и продолжала:
Qh, la folle idée! *).
- ) О, безумная мысль!
Она не была вполнѣ искренна, когда смѣялась, какъ и въ немъ не было искренности, когда онъ шепталъ стихъ.
Въ то время, какъ любовники, почти въ шутку, призывали Смерть, далеко, въ Сѣромъ Домѣ, ходила вблизи эта мрачная Гостья, уже откинувъ вуаль съ ужаснаго лица своего, и стучала, стучала въ дверь… Однажды утромъ госпожа Авори, проснувшись, нашла свою послѣднюю дочь безъ чувствъ, съ кровью на губахъ.
Поспѣшно призванный докторъ посовѣтовалъ Давосъ. Спеціалистъ, приглашенный изъ Лондона, подтвердилъ: Давосъ!
Черезъ недѣлю заперли домъ, распустили прислугу. Фрейлейнъ изошла слезами и переселилась по сосѣдству въ американскую семью. Валерія, блѣдная и печальная, и Нанси, рыдающая и повиснувшая на шеѣ Эдитъ, распрощались и отправились съ дядей Джакомо въ Италію.
Эдитъ съ матерью, трагическія и одинокія, пустились къ вершинамъ, гдѣ сверкаетъ вѣчный снѣгъ и надежда.
XI.
правитьДавосъ подъ зимнимъ солнцемъ сіялъ, какъ алмазъ.
Эдитъ лежала на террасѣ отеля Бельведеръ съ завернутыми въ одѣяло ногами и раскрытымъ надъ головою зонтикомъ.
Она была счастлива. Мама принесла ей только что, сію минуту, письмо отъ Нанси.
Маленькая Нанси, ожидавшая ее въ Италіи — (ужъ теперь вѣдь не долго ей ждать! Еще немножко, и Эдитъ совсѣмъ будетъ здорова!) — написала ей письмо, полное любви и нѣжности, уговаривая ее поскорѣе выздоравливать. Жизнь безъ Эдитъ, писала дѣвочка, гадкій сонъ; Италія безъ Эдитъ лишь зеленое пятно и названіе на географической картѣ, на самомъ же дѣлѣ ея не существуетъ. Тетя Карлотта и кузина Адель оказались очень милыми и добрыми женщинами, съ громкими голосами и широкими улыбками, — какъ и всѣ, впрочемъ, въ Миланѣ, — но Нанси ихъ не понимала и не любила. Она любила одну Эдитъ. Она желала только одного, — увидѣться съ Эдитъ, быть съ нею вмѣстѣ и никогда не разставаться. — Ахъ, да! чуть не забыла сказать, что она написала два стихотворенія по-итальянски, и мама находитъ ихъ лучше всѣхъ прежнихъ. До свиданія! и изволь выздоравливать какъ можно скорѣе, чтобы всѣмъ возвратиться въ Англію и жить тамъ счастливо.
Затѣмъ слѣдовала ласковая приписка Валеріи, просившая Эдитъ быть умницей и поскорѣе выздоравливать.
Да! да! Эдитъ чувствуетъ, что скоро выздоровѣетъ. Это былъ какъ разъ часъ, когда температура поднималась, и легкій ознобъ возбуждалъ, будто торопилъ ее. Она чувствовала, что живетъ — вся живетъ, сосредоточенно, тревожно.
Прижавъ къ губамъ письмо Нанси, она откинула голову въ подушки.
Ея раздвижной стулъ былъ предпослѣднимъ въ длинномъ ряду точно такихъ же стульевъ, находившихся на южной террасѣ отеля Бельведеръ. Съ обѣихъ сторонъ у нея были такія же фигуры, завернутыя въ одѣяла и подъ зонтиками. Съ правой стороны лежала русская, немногимъ старше ея, съ худенькимъ заострившимся личикомъ и яркимъ румянцемъ на скулахъ. Налѣво былъ Фрицъ Класенъ, двадцатичетырехлѣтній нѣмецъ, съ прекраснымъ цвѣтомъ лица, широкоплечій, съ большими безпокойными голубыми глазами.
Когда Эдитъ взглянула на него, онъ сейчасъ же заговорилъ:
— Какъ вамъ нравится Давосъ?
— Очень, — отвѣчала Эдитъ.
Юноша кивнулъ головою и улыбнулся.
Русская дѣвушка открыла черные глаза и взглянула на Эдитъ.
— Вы только что пріѣхали? — спросила она.
— Да, всего только три дня. А вы давно здѣсь?
— Четыре года, — сказала дѣвушка, закрывая снова глаза.
Эдитъ повернула голову къ нѣмцу и обмѣнялась съ нимъ взглядомъ сожалѣнія.
— А вы? — спросила она.
— Я тутъ восемь мѣсяцевъ. Я здоровехонекъ и въ маѣ возвращаюсь домой.
Русская молча открыла свои мрачные глаза.
— Вы пойдете сегодня на балъ? — спросилъ нѣмецъ послѣ недолгаго молчанія.
— Балъ? здѣсь? — удивленно воскликнула Эдитъ.
— Ну, да, ну, да! Въ этомъ самомъ отелѣ, въ большой залѣ. По средамъ танцуютъ въ Бельведерѣ. А по субботамъ въ Грандъ Отелѣ. Тамъ бываетъ очень весело! — Молодой человѣкъ откашлялся и замурлыкалъ «Valse bleue».
Вечеромъ Эдитъ отправилась съ матерью въ большой залъ и, хотя не танцовала, но веселилась очень. Госпожа Авори каждую минуту спрашивала ее:
— Ты устала? Ты устала?
Но Эдитъ нисколько не устала. Въ окружающей ее атмосферѣ было разлито трепетное и сильное возбужденіе, которому она безсознательно поддавалась: волнующее, лихорадочное возбужденіе пляски мертвецовъ.,
Фрицъ Класенъ подошелъ къ ней и, стукнувъ каблуками, представился ея матери и ей.
— Я никогда бы не подумала, что въ Давосѣ можетъ быть такъ весело, — сказала госпожа Авори, поднимая на него свои кроткіе голубые глаза.
— Мало того, что весело, — отвѣчалъ онъ, смѣясь. — Это самое веселое мѣсто на земномъ шарѣ; намъ вѣдь некогда предаваться печали.
Къ нему подлетѣла барышня въ желтомъ шелковомъ платьѣ:
— Скорѣе! Кадриль! — воскликнула она, подхватила его подъ руку и увлекла за собою.
Они побѣжали, смѣясь и скользя по гладкому полу, какъ дѣти.
— Совсѣмъ онъ не выглядитъ больнымъ, этотъ юноша, — замѣтила госпожа Авори.
— Да и дѣвушка ничуть не похожа на больную, — сказала Эдитъ.
— Да и никто здѣсь не похожъ, — и мать окинула взглядомъ веселую пляшущую толпу, съ удивленіемъ спрашивая себя, неужели же у всѣхъ у нихъ стоитъ за спиною тотъ же мрачный и страшный призракъ, что гонится за Эдитъ. — Ты замѣтила, — сказала она, — что здѣсь никто не кашляетъ?
— Да, правда, — сказала Эдитъ.
Послѣ короткаго молчанія госпожа Авори продолжала:
— По всей вѣроятности, это все тѣ, которые пріѣзжаютъ сюда для зимняго спорта.
И долго думала она такъ. Она видѣла вокругъ себя молодыя лица, румяныя щеки, живые глаза, слышала непрерывную болтовню и безконечный смѣхъ. О, этотъ постоянный и чрезмѣрный смѣхъ! Балы смѣнялись концертами, праздники базарами, и всюду и всегда были живые глаза, румяныя щеки и безумный хохотъ.
Единственную лишь странность отмѣтила госпожа Авори: когда при прощаньи она пожимала руки своимъ новымъ знакомымъ, были странны на ощупь эти руки, она вздрагивала отъ нихъ. Ощущеніе это не забывалось. «Спокойной ночи», — говорила она кому-нибудь. («Боже, какая горячая рука!», думала госпожа Авори). «Спокойной ночи», — говорила она другому. («Какая холодная и влажная рука!»). Руки пылающія, руки ледяныя, руки сухія, способныя, казалось, разсыпаться пепломъ отъ одного прикосновенія, руки влажныя, вызывающія дрожь, слабыя мокрыя руки, отъ которыхъ поспѣшно отдергивается чужая рука — каждая изъ нихъ разсказывала свою трагическую исторію. Но лица улыбались, ноги танцовали, и никто никогда не кашлялъ.
Вскорѣ и Эдитъ перестала кашлять. Докторъ запретилъ ей. И она кашляла только ночью, когда никто этого не слышалъ, кромѣ матери.
Такъ проходили дни, полные надеждъ и полные разочарованій. И Эдитъ покорно шла легкими шагами навстрѣчу своей судьбѣ.
Единственное, что надрывало ей душу, это томительная жажда увидѣть Нанси.
Нанси! Ахъ, Нанси! Она тысячу разъ на день повторяла потихоньку ея имя и, закрывъ глаза, пыталась вызвать въ воображеніи ея привлекательное личико и черныя кудри. Съ тѣхъ поръ, какъ лихорадочныя руки ея лишились прикосновенія мягкихъ дѣтскихъ ручекъ, она, казалось, ощущала въ нихъ пустоту, почти болѣзненную.
Госпожа Авори утѣшала ее. Весною или самое позднее лѣтомъ, Эдитъ снова увидитъ Нанси! Ну, разумѣется, черезъ мѣсяцъ — два Эдитъ будетъ здоровехонька! Лишь бы глотала побольше сырыхъ яицъ, да была благоразумна.
И Эдитъ глотала много сырыхъ яицъ и была благоразумна.
Нерѣшительно и робко взошла весна на высоту пятисотъ метровъ и явилась въ Давосъ въ концѣ мая.
Фрицъ Класенъ возвращался въ Лейпцигъ.
— Прощайте! прощайте! — Онъ обходилъ террасу въ часъ отдыха и пожималъ всѣмъ руки, говоря: «Поправляйтесь» и «До свиданія въ Германіи»! — двумъ-тремъ пріятелямъ нѣмцамъ.
Когда онъ дошелъ до русской, та спала. Эдитъ встрѣтила его сіяющей улыбкой:
— Прощайте! я такъ рада, что вы уѣзжаете. Очень, очень рада!
Когда онъ ушелъ, Эдитъ замѣтила, что русская пристально на нее смотритъ.
' — Вы мнѣ сказали что-нибудь? — спросила Эдитъ.
— Нѣтъ, — сказала русская своимъ страннымъ пустымъ голосомъ. — Я думала.
Эдитъ улыбнулась.
— О чемъ?
— Я думала: зачѣмъ вы лжете?
Эдитъ привстала, вся покраснѣвъ.
— Какъ? — воскликнула она.
Розалія Антоновна не отводила своихъ глубокихъ глазъ отъ лица Эдитъ.
— Вы сказали, что радуетесь его отъѣзду. А, можетъ, и правда. Вы вѣдь здѣсь такъ недавно… Но черезъ годъ, черезъ два, черезъ четыре года вы не въ состояніи будете произнести эти слова, и ваше сердце сожмется отъ горечи, когда другой будетъ уѣзжать, въ то время, какъ вы знаете, что вы никогда не уѣдете. Никогда!
Мрачные глаза закрылись.
Эдитъ постаралась сказать что-нибудь утѣшительное.
— Не надо такъ горевать, оставаясь здѣсь. Давосъ такъ блистательно красивъ. Нельзя не любить эту лазоревую красоту, эти горы, сверкающія снѣгомъ и солнцемъ.
— Ахъ, эти горы! — заговорила Розалія, стиснувъ руки. Онѣ давятъ мнѣ грудь. Снѣгъ леденитъ меня, душитъ, солнце палитъ, ослѣпляетъ меня. — Она подняла свой тонкій кулачокъ къ возвышающимся кругомъ твердынямъ. — Охъ, эта неописуемая, отвратительная темница Смерти!
Въ эту минуту мимо проходила дѣвушка-бельгійка съ блѣдными губами и тоненькою таліей. Она остановилась спросить о здоровьи Розаліи.
— Скверно, — отвѣчала русская коротко.
Когда та прошла, она опять обратилась къ Эдитъ.
— И тогда вы узнаете, что значитъ это «какъ поживаете». Вѣдь это не обычная фраза, произносимая машинально, мимоходомъ. Нѣтъ, здѣсь хотятъ знать. Здѣсь спрашиваютъ въ серьезъ. «Какъ здоровье? Лучше моего? Неужели вы выздоровѣете раньше меня? Нѣтъ, нѣтъ, по-моему, вамъ хуже, чѣмъ мнѣ… Какъ? у васъ съ мѣсяцъ уже нѣтъ кровохарканія? И ни малѣйшей лихорадки? Вотъ молодецъ! значитъ, совсѣмъ хорошо!..» И затѣмъ вы видите въ глазахъ ненависть и пожеланіе смерти.
— Ну! — воскликнула Эдитъ, — быть не можетъ!
Русская помолчала немного и затѣмъ сказала:
— Класенъ возвратится. Онъ не долечился. Докторъ совѣтовалъ ему не уѣзжать. Вотъ увидите, что онъ скоро вернется.
И, дѣйствительно, четыре мѣсяца спустя, онъ вернулся. Эдитъ огорчилась, увидавъ его блѣднымъ, чуть не сѣрымъ. Ему предстояло пробыть два-три года. Но Класенъ говорилъ, что это не бѣда! Онъ былъ счастливъ. Всего мѣсяцъ тому назадъ, онъ женился!
И правда, съ нимъ была и жена, онъ представилъ ее Эдитъ и госпожѣ Авори на слѣдующій же день по пріѣздѣ. Это была девятнадцатилѣтняя дѣвочка — аристократическій германскій цвѣтокъ истинно «голубой крови». Она пожелала, во что бы то ни стало, выйти замужъ за Класена, не взирая на всѣ мольбы и запрещенія родителей.
— Я его вылечу, — смѣясь говорила она госпожѣ Авори и Эдитъ.
Было чудное лѣто; маленькая супруга дѣлала длиннѣйшія прогулки и лазила по горамъ, а вечеромъ пѣла на всѣхъ празднествахъ и концертахъ своимъ чистымъ, звонкимъ голоскомъ съ трелями и фіоритурами, будто жаворонокъ. Въ часы отдыха она садилась на террасѣ возлѣ мужа, около Эдитъ (онъ занялъ свое прежнее мѣсто); но скоро это ей надоѣдало; она цѣловала мужа въ лобъ и убѣгала дѣлать визиты, или уѣзжала въ Клостерсъ, или шла разучивать новый романсъ.
Блестящіе голубые глаза Класена слѣдовали за ней, и русская смотрѣла на него съ своего ложа и читала его мысли. Она читала: «Я женился, чтобы не быть одному-одному съ моею болѣзнью и страхомъ днемъ и ночью. И все же я одинъ. Когда жена со мной, и я кашляю, она говоритъ: „Бѣдное ты мое сокровище!“ И когда ночью я задыхаюсь и обливаюсь потомъ, она вздыхаетъ во снѣ: „Бѣдное ты мое сокровище!“ Затѣмъ перевертывается на другой бокъ и засыпаетъ. А я остаюсь одинъ съ моею болѣзнью и страхомъ». И русской казалось, что глаза Класена загорались другимъ огнемъ, не одной любовью.
Нѣсколько времени спустя, молоденькая жена стала меньше пѣть и рѣже дѣлала визиты.
Она говорила, что уменьшилась въ вѣсѣ, и однажды отправилась съ мужемъ къ доктору. Да… дѣйствительно… слегка затронуто — о, пустяки — всего только верхушка лѣваго легкаго.
На террасѣ былъ поставленъ — возлѣ мужа — и для нея раздвижной стулъ, и она лежала на немъ въ полдень, окутанная одѣяломъ и подъ раскрытымъ зонтикомъ.
Фрицъ крѣпко сжималъ ея ручку, на которой, еще совсѣмъ новенькое, блестѣло обручальное кольцо; и когда она покашливала, онъ говорилъ ей: «Бѣдное ты мое сокровище!» И онъ уже былъ не одинъ. Днемъ они хохотали и веселились, а ночью Фрицъ спалъ хорошо. А жена не спала и думала о сестренкѣ и братьяхъ, что остались жить дома, счастливые и здоровые, съ папой и мамой.
Иногда, главнымъ образомъ зимою, въ Давосъ пріѣзжали туристы и любители зимняго спорта; они оставались тамъ недѣли двѣ, а то и мѣсяцъ. Госпожа Авори замѣтила, что они хохочутъ гораздо меньше больныхъ.
А Фрицъ Класенъ говорилъ:
— Посмотрите, до чего злоупотребляютъ спортомъ: коньки, лыжи, салазки. Истощаютъ силы, утомляются. Да, да, — прибавлялъ онъ потихоньку обращаясь къ женѣ и Эдитъ, — почти всѣ тѣ, кто пріѣзжаетъ сюда, какъ спортсмены, возвращаются затѣмъ больными.
И его смѣшокъ вызывалъ содроганіе у Эдитъ.
Жена шептала иногда мужу:
— Смотри, смотри, Фрицъ, еще двое пріѣхало сегодня!
— Можетъ, это туристы?
— Нѣтъ, нѣтъ, больные…
И въ юныхъ глазахъ ея не было ни капли жалости.
Падали одинъ за другимъ дни, будто капли сочились, медленныя, прозрачныя, одинаковыя. Текли мѣсяцы. Улетучивались годы. И Эдитъ проходила сквозь нихъ легкимъ, все болѣе легкимъ шагомъ. Но все попрежнему желаніе видѣть Нанси впивалось ей въ сердце ядовитымъ зубомъ. Каждый часъ ея дня былъ отравленъ тсскою по нѣжномъ дѣтскомъ голоскѣ, по ощущенію ея теплой ручки. Она думала: «Если бы я умирала, вѣдь Валерія позволила бы Нанси проститься со мною!». А затѣмъ: «Но вѣдь если бы Нанси пріѣхала, я бы выздоровѣла. Я не могу ѣсть, потому что мнѣ все время хочется плакать… но если бы Нанси была здѣсь, я бы не плакала. Я бы гуляла съ нею, и ко мнѣ вернулся бы аппетитъ. А если бы я могла ѣсть, я бы выздоровѣла… О, если бы я могла ѣсть, я знаю, что выздоровѣла бы. Нанси! Нанси! Нанси!…»
Но Нанси была въ Италіи, въ домѣ тети Карлотты и кузины Адели, и даже письма Эдитъ не доходили до нея, потому что вѣдь надъ этими бѣдными листками склонялась Эдитъ, а ея любовь, прикосновеніе, дыханіе были ядомъ.
Нанси говорила по-итальянски и писала итальянскіе стихи. Гуляла она съ Аделью, и Адель держала ея мягкую ручку и слышала ея нѣжный дѣтскій голосокъ. Адель водворяла въ домѣ тишину и задерживала обѣдъ, когда Нанси сочиняла. И когда Нанси хмурила бровки, проводя свойственнымъ ей быстрымъ жестомъ рукою по лбу, Адель хохотала, и ея звонкій миланскій хохотъ разгонялъ всѣхъ бабочекъ фантазіи. Адель прибирала вещи Нанси и выбросила однажды засохшіе подснѣжники, которые Нанси рвала вмѣстѣ съ Эдитъ въ лѣсу. А нитку голубыхъ бусъ, что надѣла ей Эдитъ въ день своего отъѣзда въ Давосъ, Адель подарила дочкѣ швейцара. Она же изорвала англійскія стихотворенія Нанси, потому что вѣдь это же было никому не нужное и непонятное старье.
Такъ текли мѣсяцы, улетучивались годы, и Эдитъ вышла изъ памяти Нанси. Потихоньку, полегоньку разсѣялся нѣжный дѣвичій обликъ. Потому что дѣти и поэты безпамятны и эгоистичны. А ребенокъ-поэтъ вдвойнѣ эгоистъ и вдвойнѣ безпамятенъ.
Когда Нанси минуло пятнадцать лѣтъ, одна издательская фирма взялась издать ея первую книгу, собраніе лирическихъ стихотвореній. Почта, принесшая юной поэтессѣ первые корректурные листы, принесла также ея матери письмо съ черной каймою изъ Швейцаріи.
— Мама! — крикнула Нанси, вынимая изъ большого конверта печатные листы и съ торжествомъ ими помахивая, — смотри! Смотри же, мама, корректура! Вѣдь это же моя книга! Подумай только, моя книга!
И дѣвочка, нагнувшись, поцѣловала листы.
Валерія распечатала письмо съ черною каймою и смотрѣла на него, блѣдная, глазами, полными слезъ.
— Умерла Эдитъ, — сказала она дрожащимъ голосомъ.
— Ай, бѣдняжка! — воскликнула Нанси. — Какъ жалко! Не плачь, не плачь, мама дорогая!
Она слегка поцѣловала волосы матери. Затѣмъ вернулась къ своей корректурѣ и, дрожащая и радостная, развернула первый листъ.
— Она умерла въ четвергъ утромъ, — всхлипывая сказала Валерія. — Ахъ, Нанси, Нанси! Ты не знаешь, какъ она тебя любила.
Нѣтъ, Нанси этого не знала.
Да и не слышала она больше ничего. Передъ ней лежали ея первые напечатанные стихи. Полоска коротенькихъ строкъ на широкомъ бѣломъ листѣ казалась ей тропинкою…
И Нанси пустилась по этой фантастической тропинкѣ, — пустилась, съ блещущими глазами, туда, куда не угнаться за нею ни любви, ни смерти, — направляя ослѣпительную толпу своихъ грезъ къ сказочнымъ равнинамъ безсмертія.
XII.
правитьИтакъ желаніе Валеріи исполнилось. Дочь ея геній. И геній признанный и прославленный такъ, какъ только латинскія страны умѣютъ признавать и прославлять своихъ великихъ людей. Нанси перешла изъ нѣжныхъ сумерекъ дѣтства въ ослѣпительный блескъ и шумъ извѣстности. Неопытные шаги ея подкашивались на вершинахъ. Юная головка была увѣнчана ореоломъ. Ее интервьюировали и цитировали, ей подражали, ее переводили, ей завидовали, ее обожали. У нея было больше поклонниковъ, чѣмъ у балерины, и больше враговъ, чѣмъ у перваго министра.
Въ совершенно преобразившейся квартирѣ ихъ не бывали ничтожные люди золотой середины, такъ нравившіеся тетѣ Карлоттѣ. Нѣтъ. Домъ былъ полонъ поэтами. Поэты оставались къ обѣду, играли на роялѣ, говорили лишь о себѣ громчайшими голосами и обращались съ дядей Джакомо, какъ со швейцаромъ.
Они сидѣли вокругъ Нанси и читали ей свои стихи. И критику на ихъ стихи. И свои отвѣты на критику ихъ стиховъ. Тутъ были бурные поэты съ бородкой клинушкомъ, счастливые поэты съ усами кверху, мрачные поэты, которыхъ никто не печатаетъ, и поэты-неряхи, питавшіе ненависть къ умывальнику.
Былъ даже такой поэтъ, что унесъ пальто изъ передней. Тетя Карлотта увѣряла, что это «пробабилистъ», длинноволосый авторъ «Лирической Пѣсни Существа».
Но Адель утверждала, что это «футуристъ», пѣвецъ «Глаголовъ Великолѣпнаго Безплодія».
Вскорѣ пришло изъ Рима письмо съ печатью Королевскаго Дома.
Фрейлинѣ королевы было поручено пригласить Джованну Дезидерату прочесть свои поэмы въ Квириналѣ въ половинѣ пятаго въ будущую пятницу.
Весь домъ перевернулся вверхъ дномъ; тетя Карлотта, Адель, Валерія и Нанси упражнялись въ глубокихъ реверансахъ и цѣлованіи руки, со страхомъ спрашивая, нужно ли съ каждой фразой говорить «Ваше Величество», или же только время отъ времени.
Немедленно поѣхали въ Римъ. Заказали Нанси шикарное платье и большущую шляпу съ перьями. Когда наступилъ счастливый день, Нанси въ бѣлой вуалеткѣ, впервые покрывшей ея дѣтское личико, въ слишкомъ узкихъ перчаткахъ, держа крѣпко прижатый къ трепещущему сердцу томикъ стиховъ, отправилась въ Квириналъ въ сопровожденіи Карлотты, Адели и Валеріи, причемъ на всѣхъ трехъ было надѣто по боа изъ бѣлыхъ перьевъ.
Придворная дама, просто одѣтая, объяснила имъ кроткимъ голосомъ и слегка улыбаясь, что ищутъ только одну Нанси и только ее и примутъ. Затѣмъ она велѣла Нанси поднять вуалетку и снять перчатку съ правой руки. Карлотта, Адель и Валерія расцѣловали Нанси, какъ будто она уѣзжала въ дальнее путешествіе, перекрестили ее и напутствовали совѣтами. Послѣ чего придворная дама повела ее черезъ рядъ желтыхъ, голубыхъ, красныхъ залъ — вплоть до бѣлой съ золотомъ, гдѣ должна была принять ее королева.
Почти тотчасъ же открылась дверь, и вошла королева. Платье на ней было еще проще, а голосъ еще мягче, нежели у придворной дамы, и она, улыбаясь, двинулась навстрѣчу робкой фигуркѣ, подъ огромной шляпой съ перьями. И Нанси забыла заученный и столько разъ повторенный реверансъ. Уставивъ свои дѣтскіе боязливые глаза на бѣлокурую ласковую женщину, она съ легкимъ всхлипываніемъ схватила протянутую ей бѣлую руку и прижала ее къ сердцу.
А королева вдругъ наклонилась къ ней и поцѣловала ее.
…Было уже поздно, совсѣмъ почти темно, когда Нанси, блѣдненькая и будто во снѣ, вернулась къ своей матери, теткѣ и кузинѣ. Онѣ какъ разъ кончали поданный имъ десертъ: вино и сласти. Возлѣ нихъ стоялъ придворный въ мундирѣ, а два напудренныхъ лакея прислуживали имъ. Едва появилась Нанси, всѣ три дамы вскочили, поспѣшно набрасывая на себя боа, и двинулись къ дверямъ, сопровождаемыя поклонами придворнаго, который былъ — по увѣренію тети Карлотты — не кто другой, какъ «герцогъ Д’Аоста»[8]. Новый напудренный лакей проводилъ ихъ до придворной коляски, отвезшей ихъ въ гостиницу.
По дорогѣ Нанси говорила мало, и тетя Карлотта и Адель напрасно расточали вопросы. Она сидѣла съ закрытыми глазами въ глубинѣ коляски, крѣпко сжимая руку матери, и рѣшительно не могла отвѣтить тетѣ Карлоттѣ, чѣмъ ее угощали. «Чаемъ?» Да, чаемъ. «И печеньемъ?» И печеньемъ. «А какое было печенье? а еще что подавали?»
Нанси не могла вспомнить.
— «А какое платье было на королевѣ? Бѣлое?» Нѣтъ, не бѣлое. «Шелковое? или черное кружевное?» Нанси рѣшительно не знала. Она не видѣла. «А какія драгоцѣнности были на ней?» Нанси забыла. «А „Ваше Величество“ говорила?» Нанси ничего не помнила.
Тогда мать робко спросила:
— Что же, понравились ей твои стихи?
Нанси крѣпко стиснула руку матери и сказала:
— Да.
Карлотта и Адель пришли къ заключенію, что Нанси провалилась. Ужъ, видно, и надѣлала же она промаховъ. Реверансовъ не дѣлала, называть «Ваше Величество» забыла. Тѣмъ не менѣе въ гостиницѣ онѣ только и говорили со всѣми, что о визитѣ своемъ въ Квириналъ, и притворились, будто ничуть не удивлены, когда на слѣдующій день швейцаръ подалъ каждой изъ нихъ конвертъ съ портретомъ королевы и собственноручной подписью, а Нанси футляръ съ монограммой и короной, внутри котораго была голубая эмалевая брошь съ брилліантовыми королевскими иниціалами.
Нанси купила дневникъ — маленькую голубую съ золотомъ книжечку — и написала на первой страницѣ число и имя. Имя цвѣтокъ — имя королевы[9].
Въ Миланъ онѣ вернулись, какъ во снѣ. Толпа друзей ждала ихъ на вокзалѣ и впереди всѣхъ сіяющій дядя Джакомо, а рядомъ съ нимъ его блудный сынъ Нино, отсутствовавшій изъ Милана уже восемь лѣтъ. При видѣ его, Адель зардѣлась, какъ горячій уголь, а Валерія побѣлѣла, какъ полотно. И Нино это прекрасно замѣтилъ, заулыбался, закрутилъ усы и, помогая имъ выйти изъ вагона, крѣпко расцѣловалъ обѣихъ. Нанси совсѣмъ его не помнила. Она смотрѣла на него серьезными глазами въ то время, какъ онъ разсказывалъ о какомъ-то розовомъ передничкѣ, который она носила въ Англіи, и старался заставить ее вспомнить кукольный театръ, которымъ управляла фрейленъ Мейеръ или Мюллеръ. Затѣмъ спросилъ, гдѣ же ямочка на лѣвой щекѣ, такая точно, какъ у мамы, — и Нанси засмѣялась, и ямочка выдала себя на круглой, розовой дѣтской щечкѣ. Валерія улыбалась со слезами на глазахъ, и Нино, увидѣвъ это, поцѣловалъ ее. Затѣмъ позволилъ себѣ поцѣловать и Нанси. И, наконецъ, поцѣловалъ и Адель, которая будто ждала этого. Тогда дядя Джакомо, потерявъ терпѣніе, погналъ ихъ всѣхъ съ вокзала и усадилъ въ два экипажа. Нино, въ послѣднюю минуту, сѣлъ въ экипажъ съ Валеріей, Нанси и тетей Карлоттой, гдѣ всѣмъ имъ было очень тѣсно.
Во время пути онъ не спрашивалъ ни о Римѣ, ни о Квириналѣ и не говорилъ ни слова о своемъ долгомъ и таинственномъ отсутствіи. Онъ декламировалъ Бодлэра и Маллармэ безъ всякой связи и послѣдовательности, но такимъ тихимъ и прочувствованнымъ голосомъ, который придавалъ имъ смыслъ.
— Твоихъ стиховъ, кузиночка, я читать не буду. Они святые. — И прибавилъ тихонько: — Уста мои недостойны.
И разсѣянно задекламировалъ Ришпена:
Voici mon sang et ma chair.
Bois et mange! *)
- ) Вотъ моя плоть и кровь
Пей и ѣшь!
Онъ произносилъ это, пристально глядя на Валерію, сидѣвшую противъ него. Она снова невѣроятно поблѣднѣла, а между тѣмъ онъ, глядя на нее, не видѣлъ ей.
Нино и дядя Джакомо остались обѣдать у тети Карлотты, а вечеромъ пришли все тѣ же поэты: пробабилистъ и одинъ изъ немытыхъ, — засвидѣтельствовать свое почтеніе.
Нанси сидѣла, пряменькая и тоненькая, въ креслѣ, а поэты по бокамъ завывали наперебой.
— А что ты думаешь о д’Анунціо? — спросилъ ее Нино, воспользовавшись моментомъ, когда поэты переводили дыханіе.
— Я его не читала, — отвѣтила Нанси. — Я никого и ничего не читала.
— Молодецъ! такъ и надо, — закричалъ Муджи, немытый, кивая трепанною головою — Не читайте ничего и сохраняйте свою индивидуальность.
— Читайте все, читайте все и вырабатывайте форму, — завопилъ пробабилистъ Раффаэлли.
Загорѣлся споръ, и шумъ голосовъ отдѣлилъ стѣною Нино и Нанси отъ всѣхъ другихъ.
— Сколько тебѣ лѣтъ? — спросилъ Нино, любуясь ея нѣжнымъ лбомъ и спокойными бровями, — точно крылья, — надъ веселыми глазками.
— Шестнадцать, — сказала Нанси, и на щекѣ появилась ямочка.
Но Нино не улыбался.
— Шестнадцать лѣтъ, — прошепталъ онъ.
И такъ какъ глаза его привыкли къ печальнымъ линіямъ увядшаго лица, къ трагической горечи усталаго рта, сердце его пало побѣжденнымъ и завоеваннымъ къ ногамъ нѣжной и спокойной юности Нанси. Это было неизбѣжно.
— Шестнадцать лѣтъ, — повторилъ онъ, глядя на нее съ великимъ изумленіемъ. — Да неужели есть на свѣтѣ люди, которымъ шестнадцать лѣтъ?
И душа его пала ницъ не передъ вдохновенной создательницей поэмъ, которыя обожала вся Италія, но передъ дѣвочкой съ такими чистыми глазками подъ такими спокойными бровями.
И холодная ручка дѣвушки, а не поэтессы освободила его сердце, стиснутое женскими руками, — памятными бѣлыми руками — съ голубыми, слегка вздутыми жилками, обличавшими начавшее замедляться кровообращеніе: эти печальныя голубыя жилки вызывали въ немъ умиленіе, но душили желаніе.
— Позволь мнѣ звать тебя твоимъ настоящимъ именемъ, — попросилъ онъ.
Нанси засмѣялась.
— Зови, какъ хочешь.
— «Дезидерата»[10] — произнесъ онъ медленно, и краска сбѣжала съ его лица.
Въ тотъ вечеръ Нанси написала на второй страничкѣ дневника своего число и имя. Потомъ зачеркнула. И въ голубой съ золотомъ книжечкѣ осталась одна королева.
Послѣ визита въ Квириналъ, каждое утро въ восемь часовъ, Адель стала сама подавать Нанси шоколадъ и письма, почитая за честь служить маленькой Сафо Италіи.
Она входила потихоньку въ туфляхъ и капотѣ, съ волосами, заплетенными въ косу, и ставила приборъ возлѣ постели Нанси; затѣмъ открывала ставни и садилась рядомъ. Въ то время, какъ Нанси небрежно цѣдила, какъ принцесса, шоколадъ, отставивъ мизинчикъ, Адель вскрывала корреспонденцію. Прежде всего она читала вслухъ вырѣзки изъ газетъ, въ которыхъ говорилось о Нанси, затѣмъ просьбы объ автографѣ; эти аккуратно откладывались въ сторону. Это ужъ брала на себя Адель. Она находила, что она подписываетъ имя Нанси гораздо лучше ея самой.
— По-моему, гораздо больше выходитъ похоже на твою подпись, когда пишу я, а не ты, — говорила Адель.
Затѣмъ читались и комментировались, съ звонкимъ хохотомъ, стихи и любовныя письма, и, наконецъ, доходилъ чередъ до дѣловыхъ писемъ. Эти просто откладывались въ сторону, и никто ихъ не читалъ.
Столько приходило народу поговорить съ Нанси о написанномъ уже, что ей рѣшительно некогда было писать что-нибудь новое.
Но ея живую фантазію постоянно подстрекали всѣ эти модернисты и символисты, футуристы и ультраисты, что приходили читать свои произведенія. А долгими вечерами, при мирномъ свѣтѣ лампы, въ то время, какъ тетя Карлотта и дядя Джакомо играли въ карты, Нино, облокотившись на столъ, читалъ «Новыя Риѳмы» Кардуччи, а въ трехъ креслахъ сидѣли съ опущенными глазами и сложенными руками — будто триптихъ Временъ Любви — Валерія, Адель и Нанси.
Валерія сидѣла всегда немного въ сторонѣ, въ тѣни, и если кто обращался къ ней, она отвѣчала тихо, мягко, но кратко, съ погасшей улыбкой. Ямочки ея какъ-то незамѣтно превратились въ линіи, бороздившія щеки. Валерія перестала быть Валеріей. Это была мать Нанси. Она отодвинулась въ тѣнь, гдѣ сидятъ матери — съ кроткими глазами, которыми никто не любуется, нѣжными губами, которыхъ никто не цѣлуетъ, бѣлыми руками, которыя благословляютъ и отрекаются отъ «я».
Туда отодвинуло ее дитя ея, ея «бэби». Неумолимо, — первымъ же движеніемъ своихъ крохотныхъ ручекъ, что упирались хрупкими пальчиками въ материну грудь, — вотъ еще когда согнала дѣвчурка мать свою съ солнышка! Потихоньку, но неумолимо отодвигала она ее отъ радости, отъ любви, отъ жизни, — туда, въ тѣнь, гдѣ сидятъ матери съ кроткими глазами, въ которыхъ никто не считаетъ слезинки, съ нѣжными устами, у которыхъ никто не проситъ поцѣлуя. Нанси сдвинула мать съ ея мѣста на солнышкѣ еще раньше другихъ. Потому что дѣти-малиновки бываютъ только безсознательными палачами своихъ родителей, но геніальный ребенокъ-орелъ, котораго неожиданно высидѣла въ гнѣздѣ своемъ голубица, палачъ по натурѣ: небрежно раскрываетъ онъ разрушающія гнѣздо крылья и истребляетъ, чтобы жить, пожираетъ, чтобы питаться, уничтожаетъ, чтобы создавать.
— Нанси, — закричала Адель, врываясь однажды въ комнату кузины, — тамъ какой-то англичанинъ хочетъ тебя видѣть. Иди скорѣе. Я ничего не понимаю, что онъ тамъ болтаетъ.
— Охъ, пошли-ка ты къ нему маму, — отвѣчала Нанси. — Я все перезабыла по-англійски. И потомъ мнѣ хочется дочитать этого злокачественнаго Габріэле.
— Мама ушла. Иди-ка, иди.
Адель однимъ взмахомъ поправила ей волосы и вытолкнула ее въ гостиную, гдѣ ждалъ англичанинъ.
Онъ всталъ — высокій, бритый, съ добрыми и наивными глазами на грубомъ лицѣ.
Нанси протянула руку, привѣтствуя его по-итальянски.
Онъ отвѣчалъ по-англійски, оправдываясь:
— Я отвратительно говорю по-итальянски. Можно мнѣ говорить по-англійски?
Нанси улыбнулась.
— Вы можете говорить, но я могу не понять.
Однако, она его отлично понимала.
Онъ разсказалъ ей, что пишетъ для «Двухнедѣльнаго Обозрѣнія» критическій этюдъ о поэзіи Нанси съ прозаическимъ переводомъ нѣкоторыхъ ея стихотвореній и желаетъ заключить статью «обзоромъ» ея взглядовъ и намѣреній…
— Что вы теперь пишете?
— Ничего, — сказала Нанси, слегка разводя руками, движеніемъ латинской инерціи, которое ему показалось граціознымъ. — Ничего не дѣлаю.
— Грѣхъ[11] вамъ, — сказалъ англичанинъ. — Употребляю это итальянское слово въ обоихъ его значеніяхъ: и сожалѣю, и упрекаю.
Нанси печально поникла головой.
— Почему вы не работаете? — строго спросилъ иностранецъ.
Нанси повторила свой унылый жестъ.
— Не знаю, — сказала она. И прибавила, улыбаясь: — мы, итальянцы, такъ много болтаемъ, что растериваемъ въ болтовнѣ все то прекрасное, что могли бы написать.
Адель у окна подняла голову.
— Ужъ не потому ли, — сказала она, смѣясь, — у насъ такъ скучна литература и такъ занимательны кафе?
Нанси засмѣялась. А англичанинъ, обратившись къ ней, сказалъ:
— Неужели же разъ высказанныя мысли могутъ перестать существовать?
— О, да! — сказала Нанси. — Онѣ улетаютъ, какъ… какъ эти прозрачные круглые, будто изъ пуху, полевые цвѣты… Вы знаете? еще по которымъ, когда дунешь, можно узнать который часъ! Я, по крайней мѣрѣ, всегда знала, который часъ, когда была ребенкомъ въ Англіи. Какъ ихъ зовутъ, эти цвѣты?
— «Одуванчики», — сказалъ англичанинъ. И ему показалось, что это дѣтское воспоминаніе очень сблизило ее съ нимъ, и онъ принялся разсказывать ей о своемъ домѣ, стоящемъ въ громадномъ старинномъ паркѣ, окутанномъ зеленою тишиною и тѣнью. Тамъ живутъ его отецъ и сестренка.
— Вы вызываете во мнѣ тоску по родинѣ, — сказала Нанси.
Кингслей спросилъ довольнымъ тономъ:
— Вы, значитъ, помните Англію?
— О, нѣтъ! — сказала Нанси. — Я вѣдь всегда тоскую по тому, чего не помню или чего совсѣмъ не знаю.
Она улыбалась, но въ глазахъ мелькала одинокая грусть мечтательной души.
Англичанинъ кашлянулъ: отвлеченности сбивали его съ толку.
Затѣмъ онъ сказалъ методически и спокойно:
— Я надѣюсь, что вы будете много работать и создадите крупныя вещи.
Нанси твердо рѣшила, что такъ и будетъ. Она рано встала на слѣдующій день и написала въ своемъ дневникѣ: «Incipit vita nova». Затѣмъ составила росписаніе занятій на каждый день и списокъ всего, что задумала написать: всѣ планы и мысли, что вихремъ носились у нея въ головѣ, мѣсяцами не находя себѣ выхода и разсѣиваясь то за ненужными визитами, то за пустяшными разговорами.
Ее одолѣвали безпокойство, радость и нетерпѣніе начать. Передъ ней лежалъ листъ чистой бумаги, подобный чудесной неизслѣдованной землѣ, полной изумительныхъ обѣщаній и безконечныхъ возможностей. Трепещущая и радостная Нанси съ благоговѣніемъ начертала на немъ пальцемъ крестъ.
И вдругъ кто-то стукнулъ въ дверь.
Эта была Кларисса делла Рокка, замужняя сестра Нино, высокая, нарядная, въ гладкомъ изящномъ туалетѣ.
— Mes amours! — воскликнула она, обнимая Нанси и поспѣшно прикладываясь то къ одной, то къ другой щекѣ ея. — Надѣвай-ка шляпу и пойдемъ внизъ. Тамъ Альдо, онъ только что вернулся изъ Америки. Ты подумай только. Альдо! Какъ? Да развѣ ты его не знаешь? Мой деверь, младшій братъ Карло? Красивъ, какъ ре-минорный аккордъ. (Это онъ самъ про себя сказалъ). Ну, идемъ же, идемъ, посмотришь его. Онъ тамъ въ тильбюри: мы пробуемъ новую рыжую пару моего мужа. Я непремѣнно захотѣла тоже ихъ попробовать, а теперь мнѣ страшно, — это черти, а не лошади. И мнѣ нужно за кого-нибудь держаться.
— А ты держись за Альдо, — сказала, смѣясь, Нанси.
— Немыслимо! вѣдь онъ правитъ. Да и характерецъ! Пойдемъ же, пойдемъ. При тебѣ онъ будетъ полюбезнѣе.
— Да вѣдь онъ же меня не знаетъ, — сказала Нанси, все еще держа перо въ рукѣ и все еще глядя на чистый листъ бумаги.
— Вотъ потому-то именно! Альдо всегда любезенъ съ незнакомыми. Скорѣе, ma chérie! Говорятъ же тебѣ: Альдо — одно очарованіе. Красивъ, comme un gobelin! И можешь себѣ представить, онъ былъ въ Америкѣ, въ дикомъ и уединенномъ «ранчо» Техаса! Говоритъ по-англійски и по-нѣмецки и поетъ, какъ ангелъ.
Нанси натянула на себя длинный свѣтлый жакетъ и пришпилила шляпу, даже не заглянувъ въ зеркало.
Кларисса смотрѣла на нее изъ-подъ длинныхъ рѣсницъ.
— Mon Dieu!.. Сколько тебѣ лѣтъ?
— Почти семнадцать, — отвѣчала Нанси, ища перчатки.
— Quelle veine! — вздохнула Кларисса. — Ты готова? И не обращай вниманія, если я буду щипаться. Правая лошадь норовитъ стать на дыбы.
Бѣгомъ спустились онѣ по лѣстницѣ и увидѣли передъ дверью Альдо делла Рокка, съ туго натянутыми возжами въ рукахъ. Кончикомъ хлыста онъ щекоталъ лошадямъ уши, заставляя ихъ подниматься на дыбы, съ изогнутыми шеями и пѣной у рта.
И, дѣйствительно, Альдо былъ «одно очарованіе». Профиль его четко вырѣзывался на свѣтломъ іюньскомъ небѣ, — точь-въ-точь Праксителевъ Гермесъ. Нанси обратила вниманіе на его блестящіе волнистые великолѣпные волосы, изсиня черные, когда онъ, привѣтствуя ее, приподнялъ шляпу широкимъ, слегка аффектированнымъ жестомъ, заставившимъ ее улыбнуться.
Обѣ онѣ легко вскочили и сѣли позади него. Бѣшеныя лошади рванулись и понеслись по корсо къ бастіонамъ.
Время отъ времени Кларисса испуганно вскрикивала, но такъ какъ Альдо какъ будто не замѣчалъ этого, она скоро перестала.
— Ну? Что я тебѣ говорила? Видишь, какъ онъ ангельски хорошъ? — восторженно восклицала она, указывая пальцемъ на прямую и стройную спину своего деверя. — Я всегда говорю Карло: ахъ, зачѣмъ, зачѣмъ судьба не свела меня съ твоимъ братомъ? Вотъ это Аполлонъ!
Нанси улыбнулась:
— Но онъ, мнѣ кажется, ужъ очень молодь.
— Ему двадцать четыре года, змѣйка ты этакая! хотя онъ до такой степени развращенъ неополитанками, что по его многоопытности ему можно дать лѣтъ тысячу.
— Фу, какой ужасъ! — сказала Нанси, сердито глядя на ничего не подозрѣвающую спину, высокій воротничекъ, блестящіе черные волосы и, завершающую ансамбль безукоризненную шляпу.
— О, да! Альдо чудовище! Но зато какая очаровательная наружность! — И Кларисса смѣялась потихоньку, горломъ, будто влюбленная горлинка.
— Я васъ повезу по дорогѣ къ Монцѣ, — сказалъ онъ.
— Ради Бога! Нѣтъ! — вскрикнула Кларисса, — только не по этой противной дорогѣ, гдѣ никогда никого не увидишь.
— Сегодня я проѣзжаю лошадей, а не твои туалеты, — объявилъ ей деверь и, отвернувшись, направилъ лошадей къ Монцѣ.
— Il est si spirituel![12] — воскликнула, смѣясь, Кларисса, при малѣйшемъ волненіи переходя на французскій языкъ.
Передъ ними тянулась длинная пыльная дорога, окаймленная тополями; рыжіе неслись, какъ вѣтеръ.
Вдругъ, едва поровнявшись съ первыми домами Сесто, Альдо внезапно осадилъ лошадей; обѣ женщины высунулись изъ экипажа посмотрѣть, въ чемъ дѣло. Всего въ нѣсколькихъ метрахъ, посреди улицы, двѣ женщины и мужчина дрались въ обхватку, громко пыхтя; неподалеку изъ двери глядѣла на нихъ съ испугомъ кучка дѣтей. Человѣческій клубокъ извивался въ зловѣщемъ молчаніи. Мужчина, всклокоченные волосы и посинѣвшее лицо котораго видны были Нанси издали, ухитрился высвободить руку изъ тисковъ и быстрымъ движеніемъ выхватилъ изъ кармана какой-то предметъ, сверкнувшій на солнцѣ.
— Боже мой! У него ножъ или револьверъ! — прошептала Нанси.
Женщины замѣтили тоже и, крича, цѣплялись за поднятую руку, призывая на помощь.
Нанси быстро протянула свои маленькія сильныя ручки:
— Я могу подержать лошадей, --сказала она, схвативъ возжи.
Альдо съ удивленіемъ обернулся:
— Что вы дѣлаете? зачѣмъ? — и вдругъ остановился.
Она прочитала на его лицѣ сомнѣніе, но перетолковала его по-своему.
— Ну, право же, могу! могу! — закричала она. — Идите скорѣе! за насъ не бойтесь!
Съ легкой насмѣшливой полуулыбкой, полугримасой, онъ соскочилъ съ экипажа и подбѣжалъ къ дерущейся группѣ дикарей, качавшейся, какъ расходившаяся волна. Мужчина рычалъ, все еще держа руку кверху. Въ одну секунду подскочивъ къ нему, делла Рокка закрутилъ ему руку и вырвалъ изъ нея револьверъ.
Быстро открывъ замокъ, онъ вытряхнулъ изъ барабана заряды. Затѣмъ бросилъ оружіе подбѣжавшему изъ остеріи мужчинѣ. Въ два скачка онъ очутился возлѣ экипажа. Поднявъ свои прекрасные глаза на Нанси, онъ снялъ шляпу все тѣмъ же широкимъ и слегка аффектированнымъ жестомъ, который такъ насмѣшилъ ее еще раньше, и сказалъ:
— Простите, что заставилъ васъ ждать.
— Боже мой, какой позёръ! — воскликнула Кларисса, сидѣвшая до этой минуты съ закрытыми глазами и заткнутыми ушами.
Делла Рокка улыбнулся и, вскочивъ на козлы, перенялъ возжи изъ вытянутыхъ и дрожащихъ рукъ Нанси. Она опустилась на свое мѣсто, взволнованная и смущенная. Лошади рванули и помчались дальше.
— Вотъ хладнокровіе! — сказала Кларисса, взявъ ручку Нанси въ свои.
— Да, — отвѣчала дѣвушка, глядя теперь уже съ одобреніемъ на выпрямленную спину, черные волосы и безукоризненную шляпу. — Я люблю смѣлыхъ.
Кларисса слегка взвизгнула.
— И! Что ты говоришь? Смѣльчакъ-то вовсе не Альдо, а ты. Альдо остороженъ, какъ заяцъ. Но такъ какъ онъ неисправимый позёръ, то и не упускаетъ случая блеснуть.
И Кларисса передразнила поклонъ Делла Рокка, приподнявъ граціозно-княжескимъ движеніемъ воображаемую шляпу.
Нанси разсмѣялась. Но она не повѣрила ни одному звуку изъ фразы о зайцѣ.
Когда они довезли ее домой, она отвѣтила на глубокій поклонъ Альдо легкимъ кивкомъ, серьезнымъ и нѣжнымъ, и быстро взбѣжала по лѣстницѣ.
На письменномъ столѣ въ ея комнатѣ лежало нераспечатанное письмо. Но Нанси даже и не взглянула на него. Навѣрно, отъ Нино… Каждое утро онъ писалъ ей и каждый вечеръ ее навѣщалъ.
Нанси выскочила на балконъ. Но экипажъ уже скрылся за угломъ.
Вернувшись въ комнату, она принялась медленно стаскивать перчатки. Ей было безпричинно радостно отъ боли въ рукахъ, отъ усилій, и оттого, что возжи натерли ея нѣжные пальчики. Въ открытое окно вдругъ ворвался вѣтеръ и раскидалъ всѣ бумаги на ея столѣ.
Улетѣло росписаніе занятій, и списокъ задуманныхъ работъ, и письмо Нино; долго и безпомощно кружился въ воздухѣ тотъ самый чистый листъ, полный чудесныхъ возможностей, на которомъ Нанси съ благоговѣніемъ начертала пальцемъ крестъ.
XIII.
правитьКогда англичанинъ пришелъ опять и принесъ «Еженедѣльникъ» со своей статьей «Итальянская поэтесса», выяснилось, что Нанси за все это время совсѣмъ не работала. Она сидѣла, попрежнему нѣжная и улыбающаяся, попрежнему праздная, а гостиная была биткомъ набита посѣтителями.
Его представили матери, которая показалась ему кроткой и милой, и энергичной тетѣ Карлоттѣ съ пронзительнымъ миланскимъ голосомъ.
— Я боюсь, мама, — сказала Нанси, склоняя свою головку съ волнистыми волосами на плечо Валеріи и поднимая на новаго друга свои заревые глаза, — боюсь, что господинъ Кингслей подумаетъ, будто у меня нѣтъ характера.
— Въ твои годы, — вмѣшалась тетя Карлотта, — характеръ ни къ чему. Достаточно хорошаго цвѣта лица и здороваго аппетита.
Валерія засмѣялась и сказала:
— Вѣрно. Итальянской дѣвушкѣ не нужна индивидуальность до замужества, а тогда ужъ мужъ займется образованіемъ ея характера по своему вкусу.
Кингслей улыбнулся. Затѣмъ спросилъ у Нанси.
— Почему же я могу подумать, что у васъ нѣтъ характера?
Нанси вздохнула.
— Потому что вы мнѣ велѣли работать, и я вамъ обѣщала, а между тѣмъ, ничего не дѣлала.
— Какъ?! Съ тѣхъ поръ, какъ я былъ здѣсь, вы ничего не дѣлали?
Нанси покачала головой.
— И васъ не преслѣдуютъ мысли, образы, идеи, не требуютъ выполненія и жизни?
— О, да! — сказала Нанси, проводя рукою по лбу, быстрымъ, свойственнымъ ей съ дѣтства движеніемъ. — Мысли и образы распускаются и качаются въ душѣ моей, какъ цвѣты въ саду, но всѣ эти посѣтители… — и Нанси оглянула гостиную, полную голосовъ и смѣха чужихъ людей, — охъ! къ вечеру мой садъ опустошенъ, потому что цвѣты сорваны и розданы.
Англичанинъ пересталъ на минутку быть англичаниномъ и высказалъ то, что думалъ.
— Какъ бы я хотѣлъ увести васъ отсюда и запереть васъ на годъ въ комнату и дать вамъ книги, столъ, чернильницу, и больше ничего.
— А какъ бы я этого хотѣла! — воскликнула Нанси. — И чтобы ни одна душа не смѣла со мной разговаривать. А если проголодаюсь, чтобы вы подавали мнѣ въ окошко «plum cake».
Англичанинъ засмѣялся короткимъ и внезапнымъ смѣхомъ рѣдко смѣющагося человѣка.
— А я бы ходилъ взадъ и впередъ снаружи съ ружьемъ, — сказалъ онъ.
Нанси взглянула на него; робкая и быстрая мысль, — будто птичка, влетѣвшая нечаянно въ открытое окно — мелькнула въ ея головѣ. Быть можетъ, чудесно было бы поставить между собою и міромъ этого строгаго и энергичнаго стража; пріятно было бы чувствовать его настойчивое принужденіе къ работѣ, которую она такъ любила, и которой въ то же время такъ часто пренебрегала, отзываясь на всякій проходящій зовъ. Это строгое лицо встрѣтило бы за нее жизнь лицомъ къ лицу, эти могучія плечи понесли бы за нее ея тяготы, эти простые и честные глаза смотрѣли бы въ ея душу и сохраняли бы ее чистою и ясною… Но вотъ крылатая мысль ея вылетѣла въ окошко. Открылась дверь и Судьба вошла въ ея жизнь.
Это былъ Альдо делла Рокка, болѣе, чѣмъ когда-либо очаровательно красивый. Съ нимъ пришли Нино и сестра его Кларисса.
Нино имѣлъ видъ печальный и подавленный. Виллари засыпала его письмами, совѣсть его терзалась угрызеніями. Альдо делла Рокка своею надменной красотою дѣйствовалъ ему на нервы.
— Какъ? Нино! опять къ намъ? — спросила смѣясь Нанси. — Вѣдь ты же только вчера сказалъ мнѣ, что будешь приходить лишь два раза въ недѣлю.
— Вотъ именно, — отвѣчалъ Нино. — Вчера былъ послѣдній визитъ прошлой недѣли, а сегодня первый визитъ этой недѣли. Да и кромѣ того делла Рокка сказалъ, что онъ идетъ сюда, стало быть, рѣшилъ я, отчего же и мнѣ не пойти. Я, разумѣется, сдѣлалъ все возможное, чтобы избавиться отъ него, но вѣдь онъ навязчивъ и настойчивъ, какъ комаръ, вотъ почему я и пришелъ не одинъ.
— Какое сложное объясненіе! — сказала Нанси, оборачиваясь съ улыбкой къ делла Рокка.
И онъ тоже улыбнулся. Неожиданная улыбка его сверкнула, будто въ глубинѣ глазъ у него загорѣлись внезапно тысячи огней. Онъ склонился надъ рукою Нанси.
— Вашъ рабъ, синьора, — сказалъ онъ съ южною изысканностью и церемонностью.
Пронзительный голосъ Клариссы вмѣшался:
— Нанси! Альдо только и дѣлаетъ, что читаетъ твои стихи и день, и ночь. Нѣкоторые онъ даже положилъ на музыку. Восторгъ! точь въ точь Тости или Рихардъ Штраусъ или Гуго Вольфъ! Заставь-ка его спѣть!
Кларисса поплыла по залѣ, здороваясь съ поэтами, со многими изъ которыхъ она была знакома, и прося представить ей англичанина. Она сейчасъ же принялась разспрашивать его о Лондонѣ и, не дожидаясь отвѣтовъ, отправилась съ великимъ шумомъ и болтовней на французскую конференцію о «Наполеонѣ и женщинахъ». Адель и тетя Карлотта пошли съ нею.
Поэты разошлись сейчасъ же послѣ чая. Тогда делла Рокка усѣлся къ роялю и, потихоньку прелюдируя и переходя изъ одной гармоніи въ другую, началъ пѣть романсы, сочиненные имъ для Нанси.
Онъ игралъ, наклонивъ голову, и его мягкіе волосы, упавъ, мрачно закрыли ему полъ лица, сдѣлавъ его похожимъ на младшаго брата Веласкезова Христа. Онъ былъ музыкаленъ, какъ неаполитанскій воришка, и съ голосомъ архангела, учившагося пѣть въ Германіи. Нанси почувствовала, что у нея выступаютъ счастливыя слезы, и чистый склоненный профиль делла Рокка заколебался предъ ея отуманенными глазами. Кингслей молчалъ въ своемъ углу. Валерія сидѣла молча въ тѣни съ работою въ рукахъ, а Нино, скучающій и надутый, курилъ папиросу за папиросой и зѣвалъ.
Нанси, вся подавшись впередъ, со сплетенными руками, слушала созданныя ею слова, казавшіяся ей теперь въ ихъ гармонической одеждѣ еще милѣе, будто дѣти, которыя стали еще прекраснѣе оттого, что ихъ одѣли въ сверкающія одежды и увѣнчали розами. Она бросила въ свѣтъ свои стихи голыми и дикими, во всей ихъ невинной и незрѣлой страстности. И вотъ: онъ возвращаетъ ихъ ей окутанными въ серебристыя мелодіи, склоняющимися подъ блескомъ уменьшенныхъ септимъ, вуалированными гармоніей, несетъ ихъ въ тріумфальномъ паланкинѣ ритмическихъ звуковъ — нѣжными и гордыми, какъ юныя сестры королевы.
Кингслей, сжавъ тонкія губы, наблюдалъ великолѣпную черную голову Делла Рокка, качавшуюся и склонявшуюся соотвѣтственно фразамъ пѣнія; онъ чувствовалъ, какъ застрѣваетъ въ горлѣ его собственный добропорядочный, но англійскій баритонъ, и, тронутый широкою мягкостью итальянской фразировки, онъ удивлялся, какъ «эти идіоты латины» ухитряются такъ пѣть.
Затѣмъ взглянулъ на Нанси, закрывшую глаза, взглянулъ на Нино, зѣвающаго въ качалкѣ, съ устремленными въ потолокъ глазами.
И вдругъ почувствовалъ, что ему слѣдуетъ уйти. Онъ заставилъ себя встать, и Нанси, съ далекимъ еще, затерявшимся въ музыкѣ взоромъ, протянула ему на прощаніе руку. Его взглядъ опустился, съ серьезною нѣжностью, на ея тонкое личико.
— Не срывайте всѣхъ цвѣтовъ, — сказалъ онъ.
Нанси улыбнулась.
— Нѣтъ, нѣтъ, — сказала она. — Нѣтъ! Обѣщаю вамъ.
— Подумайте о томъ, что вы еще не написали главнаго. Эти крошечные стишки — это прошлое. Впередъ, къ новому труду! Закройте всѣмъ двери и завтра же принимайтесь за новую работу.
— Да, да, я такъ и сдѣлаю, — отвѣчала Нанси. Но въ то время, какъ она это говорила, глаза ея разсѣянно обратились къ делла Рокка. — Ахъ, что это вы поете? «Музыканта»?
Делла Рокка, пѣвшій нѣмецкій романсъ, произнося слова точно на генуэзскомъ нарѣчіи, кивнулъ утвердительно.
— Слова не Эйхендорфа?
— «Aus dem. Leben eines Taugenichts»[13], — сказалъ делла Рокка.
— Ахъ, вы знаете нѣмецкій языкъ? я обожаю всѣхъ, кто говоритъ по-нѣмецки; — воскликнула Нанси: она еще не отдѣлалась отъ обаянія нѣмецкихъ поэтовъ.
— Я выучился ему въ Геттингенѣ, — сказалъ делла Рокка со своей сверкающей улыбкой.
— «Ach! die Stadt die am schönsten ist, wenn man sie mit dem Rücken ansieht!»)[14] — воскликнула, смѣясь, Нанси.
Делла Рокка, хотя и не понялъ, но тоже засмѣялся. Затѣмъ опять отвернулся къ роялю.
Нанси чувствовала себя счастливой и доброй.
— Не уходите, — сказала она Кингслею, — сядьте и давайте болтать.
Но Кингслей не захотѣлъ остаться. Делла Рокка снова запѣлъ потихоньку и, при первыхъ же звукахъ мягкаго тенора, англичанинъ увидалъ въ глазахъ Нанси то же разсѣянное выраженіе, и такъ же сбѣжала краска съ ея щекъ.
— Я зайду какъ-нибудь на-дняхъ, если позволите, — сказалъ онъ. — Надѣюсь найти вашу дверь запертою.
Снова быстрая мысль пронизала воображеніе Нанси во время его пожатія руки, горячаго и твердаго. Но дверь за нимъ закрылась, и мысль больше не вернулась.
— Что это за болванъ англійскій? — спросилъ Нино. Онъ былъ не въ духѣ и ему доставляло удовольствіе показать это.
Нанси покраснѣла.
— Прошу тебя такъ объ англичанахъ не говорить. Отецъ мой былъ англичанинъ. И онъ былъ вовсе не болванъ.
— Да я и не говорилъ этого.
— Вотъ тебѣ разъ, — конечно, сказалъ.
— Ничего подобнаго. Твой отецъ былъ отличнѣйшій и милѣйшій человѣкъ.
— Ты вѣдь отлично знаешь, что я говорю вовсе не объ отцѣ.
— Да и я о немъ не говорилъ.
Нанси отвернулась отъ него къ Альдо, который слушалъ, прелюдируя потихоньку и улыбаясь во все лицо.
— Нино вѣчно виляетъ и путаетъ, — сказала Нанси, — подъ конецъ не разберешь даже, о чемъ рѣчь идетъ.
Делла Рокка согласился съ этимъ. И прибавилъ:
— Точно то же самое говорила мнѣ о немъ его знаменитая пріятельница, Нунціата Виллари, которую я видѣлъ на-дняхъ въ Неаполѣ. Кстати, Нино, — и Альдо легко пробѣжался въ правой рукѣ быстрой гаммой изъ квартъ, смѣнившеюся чистыми минорными арпеджіями, точь въ точь трепетаніе ручейка, — ты знаешь, что Виллари въ прошломъ мѣсяцѣ покушалась на самоубійство? Кажется, вскорѣ послѣ твоего отъѣзда… Она, говорятъ, заперлась въ комнатѣ съ жаровней, точь въ точь влюбленная швея. Ты слыхалъ объ этомъ?
— Нѣтъ, — сказалъ Нино, — я не зналъ.
И устремилъ глаза на делла Рокка пристально, неотступно, такъ что тотъ всталъ, смутившись, и сказалъ, что ему пора.
Когда онъ ушелъ, Нанси спросила у Нино:
— Кто эта Виллари? И почему она покушалась на самоубійство? Виллари… Виллари! По-моему, это имя актрисы, умершей лѣтъ сто тому назадъ.
Нино взялъ ея руку.
— Ты и не подозрѣваешь, Нанси, — сказалъ онъ. — Ты даже и не подозрѣваешь, что ты маленькая хищница, гирканская тигрица…
Нанси разсмѣялась.
— Ну, ладно. Но кто же такая Виллари?
— Нѣкто, кого ты съѣла, — сказалъ Нино.
И, съ мыслью о жаровнѣ, онъ отправился съ первымъ же поѣздомъ въ Неаполь. Потому что хотя у Нино носъ и былъ изъ мягкаго тѣста, но сердце у него было золотое.
XIV.
правитьВъ продолженіе своего длиннаго, скучнаго путешествія въ пустомъ вагонѣ пассажирскаго поѣзда, Нино разсматривалъ свои позиціи. Противъ себя, на свободное мѣсто онъ посадилъ свою совѣсть и заглянулъ ей прямо въ лицо. Рядомъ съ нимъ по обѣ стороны помѣстились его сердечныя желанія. У совѣсти было запачканное лицо, и это его раздражало, желанія его были ясны и чисты, какъ ряды лилій, они говорили громкими и высокими голосами. А совѣсть ничего не говорила, сидѣла напротивъ, съ запачканнымъ лицомъ, и молчала.
Уже послѣ Болоньи лиліи побѣдили и убѣдили его… Въ концѣ концовъ, вѣдь онъ же еще молодъ, ну, конечно, относительно молодъ: въ тридцать одинъ годъ человѣкъ имѣетъ право называть себя молодымъ, — передъ нимъ еще столько жизни; тогда какъ Нунціата… что ужъ говорить, Нунціата прожила свою жизнь, и вѣдь онъ отдалъ ей восемь лѣтъ своей жизни — лучшихъ восемь лѣтъ, потому что, какъ бы тамъ ни было, но вѣдь въ тридцать одинъ годъ молодымъ себя считать уже не приходится — однимъ словомъ, очень молодымъ.
А совѣсть смотрѣла на него пристально, и Нино перемѣнилъ рѣчь.
Вѣдь въ сущности Нунціата уже больше не любитъ его; она говорила это тысячу разъ за послѣдніе два года; отношенія ихъ для обоихъ были въ тягость, будто непосильные кандалы. Она сама умоляла его оставить ее.
Послѣ одной изъ нескончаемыхъ сценъ, — происходившихъ теперь между ними ежедневно и сдѣлавшихся еще кислѣе и болѣзненнѣе съ тѣхъ поръ, какъ по его желанію Нунціата окончательно бросила театръ, она ему сказала: «Уйди, уйди, прошу тебя, умоляю! Я не могу больше такъ жить. Умоляю тебя уйти и оставить меня». Такимъ образомъ, въ сущности, онъ оставилъ ее согласно ея желанію.
Совѣсть Нино смотрѣла на него; лицо ея стало еще чернѣе и раздражало его больше, но тонкіе бѣлые голоса желаній звучали у него въ сердцѣ: «Не слѣдуетъ забывать обязанностей по отношенію къ самому себѣ и къ другимъ. Обязанности къ отцу, который желалъ видѣть его устроеннымъ нормально и правильно возлѣ себя; обязанности къ Валеріи»… Но тутъ Нино быстро вильнулъ въ сторону. «Обязанности по отношенію къ Нанси, маленькой, невинной, удивительной Нанси, которую надо спасать отъ посягательствъ ухаживающихъ негодяевъ, голодныхъ писакъ и виршеплетовъ-поэтишекъ. Они вѣдь рады будутъ жениться на ней уже ради ореола ея славы, лишь бы прицѣпиться къ хвосту ея извѣстности, используютъ ее въ свою выгоду и сдѣлаютъ несчастной. Прямой долгъ его — спасти ее также и отъ ловушекъ профессіональнаго красавца, Альдо этого самаго… О, да, это его священный долгъ…». Поѣздъ замедлилъ ходъ, дрогнулъ и остановился; Нино счастливъ былъ возможностью выскочить и закусить въ буфетѣ, а то эта нѣмая физіономія, молчавшая передъ нимъ, становилась просто невыносимою.
Такимъ образомъ, всю ночь боролся Нино и рылся въ душѣ своей. А противная физіономія совѣсти не произнесла ни слова, только смотрѣла.
…На зарѣ, лиліи были изорваны въ кусочки и лежали нѣмыя и мертвыя въ прозрачной чистотѣ своей подъ ногами его. Но зато лицо совѣсти было чисто.
Волею Божіею, поѣздъ прибылъ въ Римъ, гдѣ надо было дожидаться три часа поѣзда на Неаполь, и Нино побѣжалъ на вокзальный телеграфъ и отправилъ Нунціатѣ депешу:
« — Пріѣду вечеромъ въ девять. Прости. Забудь. Твой навсегда. — Нино».
Въ ту минуту, когда онъ уже влѣзалъ въ отельный омнибусъ, ему пришли сказать, что сейчасъ отходитъ въ Неаполь увеселительный поѣздъ. Стало быть, была возможность пріѣхать четырьми часами ранѣе. Поспѣшно вернулся онъ назадъ, вскочилъ въ поѣздъ, полный поповъ и экскурсантовъ, и въ ту минуту, когда Виллари получила его телеграмму, онъ уже приближался къ Казертѣ.
Виллари, по обыкновенію, завтракала поздно, и передъ нею на блюдѣ возвышались, свѣтло золотистою горкою, макароны съ масломъ и сыромъ. Она какъ разъ воткнула въ нихъ вилку и навертывала на нее макароны со спокойною тщательностью, когда вдругъ въ комнату ворвалась взволнованная Тереза.
— Телеграмма, барыня.
Виллари распечатала ее.
— Боже мой! — воскликнула? — Онъ возвращается!
Тереза обтерла руки передникомъ.
— Ахъ! Возвращается? Правда? Да быть не можетъ!
— Да. Пріѣдетъ вечеромъ. Въ девять, — вздохнула Виллари.
— Такъ, такъ. Макароны-то не остудите, барыня.
И Тереза вздохнула, уходя, и отпустила разсыльнаго съ телеграфа, не давъ ему ничего на вино.
Какъ славно было безъ него. Все время ѣли спокойно. А это уже кое-что — мирно покушать. Нервы у барыни ни разу не были разстроены. А это уже кое-что — нервы въ порядкѣ. А теперь все пойдетъ попрежнему. Сцены барыни и вспышки барина; обѣдъ, остывающій, покуда они ругаются; хлопанье дверями — за уходомъ барина; слезы и конвульсіи барыни; телефонъ, утѣшающіе родственники и друзья; возвращеніе барина; и наконецъ, — изволь кормить ихъ всѣхъ иногда даже въ часъ, а то и въ два ночи!.. Развѣ это жизнь?
Тереза подала на столъ золотистую котлетку по-милански.
— Ну, вотъ оно! Готово дѣло! Макаронъ барыня такъ и не трогала.
— Ахъ, не лѣзь ко мнѣ съ макаронами, — воскликнула барыня, у которой нервы уже расходились. — Лучше давай подумаемъ, что сдѣлать сегодня вечеромъ.
— Ну, что-жъ, можно сдѣлать штуфатъ, который такъ любитъ баринъ. Ну, значитъ, штуфатъ…
— Ахъ, отстань, пожалуйста, со своимъ штуфатомъ, — закричала барыня. — Не понимаешь ты развѣ, что онъ не долженъ застать насъ такъ?
— А вы, барыня, надѣньте платье изъ розоваго крепа и къ шести позовемъ парикмахера. Ладно?
— Да, да. Но этого мало.
Нино не долженъ былъ застать ее ожидающей его, какъ будто ужъ на немъ и свѣтъ клиномъ сошелся.
— Ступай себѣ, Тереза. Я должна подумать.
Тереза ушла, ворча.
Нунціата, по большей части, видѣла жизнь и разсматривала ея положенія по методамъ Сарду, Дюма и д’Аннунціо. Нино, вернувшись, долженъ былъ найти ее лежащей въ темной комнатѣ, блѣдную, съ большими тѣнями подъ глазами. Или, еще того лучше, ея не будетъ дома! И въ то время, когда онъ уже пришелъ въ отчаяніе, вотъ она входитъ, возвращаясь съ какого-нибудь бѣшенаго банкета, вся въ драгоцѣнностяхъ, смѣющаяся! Ахъ! При видѣ его, она пошатнулась! Она проводитъ рукою, отягченною драгоцѣнностями, по глазамъ, рыданіе потрясаетъ ее. «Нино!…», и онъ падаетъ къ ея ногамъ… Затѣмъ онъ сейчасъ же дѣлаетъ ей сцену ревности. Гдѣ она была? Съ кѣмъ? Гдѣ она была, когда пришла телеграмма? Почему ея тогда не было дома? Отъ кого всѣ эти цвѣты?.. А! И, въ безграничномъ гнѣвѣ, Нино хватаетъ ихъ пучками и выкидываетъ за окно…
По правдѣ сказать, цвѣтовъ-то не было. Виллари позвала снова Терезу и велѣла ей пойти къ цвѣточнику, заказать на сто франковъ гарденій и бѣлыхъ, совсѣмъ бѣлыхъ розъ и велѣть принести ихъ, какъ можно скорѣе.
— Хорошо, барыня, — сказала Тереза, уходя.
— И не забудь: парикмахера въ шесть.
— Хорошо, барыня.
— А въ семь экипажъ.
— Хорошо, барыня.
— Слушай, Тереза!
Тереза остановилась съ безжизненнымъ и покорнымъ лицомъ.
— Запомни, Тереза, что телеграмму принимала ты. Меня не было. Меня никогда нѣтъ дома. Столько знакомыхъ… понимаешь?
— Да, барыня.
И небрежной походкой, волоча ноги, Тереза отправилась заказывать цвѣты, экипажъ и парикмахера.
Нунціата, оставшись одна, распустила волосы, отложила большую ихъ часть на туалетъ, въ ожиданіи парикмахера, протерла вокругъ глазъ ланолиномъ и растянулась въ креслѣ съ романомъ Серао, наслаждаясь послѣдними часами покоя.
Любовь не можетъ быть спокойна, любовь безпокойна и неудобна. А необходимость поддерживать фикцію, будто тебѣ двадцать восемь лѣтъ, когда на самомъ дѣлѣ сорокъ пять, утомительна и тяжела. Разумѣется, она обожаетъ Нино, и, при одной мысли, что она можетъ ему надоѣсть, и онъ можетъ ее бросить окончательно, ей мерещились страшныя видѣнія мщенія и сѣрной кислоты, отчаянія и смерти. Но увы! какъ завидовала она тѣмъ спокойнымъ счастливицамъ, которыя отдаютъ свою молодость безъ борьбы, которыя кротко идутъ навстрѣчу тихому увяданію жизни, какъ корабль входитъ въ спокойныя воды. Но она, такъ какъ любовникъ ея былъ молодъ, принуждена была упорно и судорожно бороться противъ неумолимыхъ, вводящихъ въ пристань, годовъ. И она цѣплялась въ отчаяніи за молодость, держала ее крѣпко, какъ ребнокъ птичку, что выбивается изъ рукъ его, стараясь улетѣть. Когда дитя раскрываетъ затѣмъ ручку, птичка уже мертва. Лучше было раньше отпустить ее.
Такъ размышляла Нунціата Виллари. Она еще сжимала въ рукѣ перышки. Но крылатая юность уже умерла.
Она вздохнула и раскрыла книгу; мысли ея утонули въ горячихъ и сильныхъ страницахъ Матильды Серао.
Увеселительный поѣздъ пришелъ въ Неаполь въ пять часовъ, какъ разъ въ тотъ моментъ, когда цвѣточникъ улицы Караччоло втыкалъ послѣднюю проволоку въ зеленую шейку нѣжнѣйшей розы. Въ іюнѣ мѣсяцѣ въ Неаполѣ на сто франковъ розъ достало бы для благоуханной смерти дѣвственницы Фрейлиграта въ «Мести цвѣтовъ»; достало бы и на то, чтобы покрыть ими гробъ цѣликомъ отъ широкаго до узкаго конца его. Понадобилось двое людей, чтобы отнести ихъ, связанными въ большіе пучки благоухающей бѣлизны.
Нино, ѣдучи со станціи, издали еще увидѣлъ двухъ людей, нагруженныхъ нѣжными цвѣтами, и разсѣянно подумалъ, для кого бы это.
Затѣмъ вспомнилось ему лицо Нунціаты, блѣдное и измученное, какъ онъ видѣлъ ее въ послѣдній разъ при разставаніи. Теперь онъ увидитъ ее улыбающейся той граціозной нерѣшительной и чуть плутовской улыбкой, что сохранилась у у нея совсѣмъ юною… (Люди съ цвѣтами повернули за уголъ… и экипажъ Нино повернулъ туда же, но люди, со своимъ размѣреннымъ шагомъ, все еще были впереди).
Онъ былъ эгоистъ, подлецъ. Но онъ искупитъ все, онъ поступитъ честно. Нунціата не будетъ больше одна, въ слезахъ, ей не придется больше обращаться къ жаровнѣ, подобно влюбленной швейкѣ.
(Онъ нагналъ людей съ цвѣтами, они шли рядомъ. Еще минута, и они остаются позади). Экипажъ остановился. Извозчикъ снялъ багажъ, и неизвѣстно откуда явившійся ладзарони немедленно навьючилъ его себѣ на плечи. Пока Нино расплачивался, люди съ цвѣтами нагнали его, и онъ обернулся посмотрѣть, какъ они пройдутъ.
Но они не прошли. Они вошли въ подъѣздъ и исчезли. Сердце Нино дрогнуло. Ладзарони, наблюдавшій его, прочелъ трагедію на его лицѣ и получилъ пріятную увѣренность, что ему дадутъ на чай хорошо; онъ зналъ твердо, что тревога такъ же великодушна, какъ и счастье.
Нино, ослѣпленный испугомъ, кинулся вверхъ по лѣстницѣ. Надъ нимъ, на площадкѣ квартиры Нунціаты стояли люди съ цвѣтами.
Тереза открыла дверь, и вдругъ ей мелькнуло за цвѣтами блѣдное лицо Нино.
— Мать Пресвятая! Да это баринъ!
Моментально сверкнула у нея въ мозгу картина, какъ барыня, распущенная, непричесанная, ненапудренная, съ косами на туалетѣ, сидитъ съ романомъ. Перепуганная физіономія служанки поддержала ужасъ Нино. Блѣдный, едва держась на ногахъ, вошелъ онъ въ переднюю и опустился на первый попавшійся стулъ, закрывъ лицо руками. Нунціата, услышавъ шумъ, выглянула: увидѣла, поняла и тихонько прикрыла дверь.
Когда затѣмъ черезъ нѣсколько минутъ Нино вошелъ поспѣшно и порывисто, въ комнатѣ было уже темно, ставни были закрыты. Нунціата лежала блѣдная, мягкій голубой шарфъ окутывалъ смутными складками ея голову, и только подъ глазами не было тѣней, — не успѣла!
И потянулась прежняя канитель. Потому что, если Нунціата могла быть спокойной и тихой въ отсутствіе Нино, достаточно было ему появиться, какъ она уже ясно чувствовала, что вся жизнь ея зависитъ отъ этой любви, и, если только онъ броситъ ее, это будетъ равносильно смерти.
Все крѣпче сжимала она въ своихъ разукрашенныхъ бѣлыхъ пальчикахъ мертвую птичку, увѣряя потихоньку свое усталое сердце, что крылатая юность все еще жива…
Нино былъ съ ней нѣженъ и заботливъ. Онъ написалъ нѣсколько писемъ итальянскимъ консуламъ Ріо и Буэносъ Айреса, прося ихъ удостовѣриться въ истинѣ относительно предполагаемой кончины Эдуарда Виллари, который, по словамъ его кухарки (она вернулась съ деньгами и вышла замужъ за барона), преспокойно оставилъ этотъ міръ нѣсколько лѣтъ тому назадъ.
Если когда воспоминаніе о Нанси и постукивало полегоньку въ его сердце, то Нино все же ни разу не открылъ ему дверей.
XV.
правитьКларисса скучала на своей виллѣ на Лаго Маджоре и вздумала написать Нанси:
Если ты хочешь писать свой шедевръ среди красотъ и тишины, пріѣзжай сюда. Несносное спокойствіе, которымъ дышатъ озеро и мой мужъ, тебѣ пригодятся. Пріѣзжай, пріѣзжай, хоть на мѣсяцъ. Я тебѣ дамъ большую и свѣтлую комнату на вышкѣ, съ большимъ столомъ и гигантской чернильницей, а передъ тобой будетъ видъ, вдохновлявшій Манцони. Или это было на другомъ озерѣ? Ну, да это не важно. Пріѣзжай же создавать твой chef d’oeuvre».
Съ тою же почтою она отправила записочку и деверю:
Прошу тебя пріѣхать. Карло невыносимъ. Ворчитъ весь день и храпитъ всю ночь. И зачѣмъ я за него замужъ вышла?
Я приглашаю тебя уже четвертый разъ, а ты все не ѣдешь. Въ прошломъ году было иначе.
„P. S. Маленькая поэтесса пробудетъ здѣсь мѣсяцъ“.
На слѣдующій же день пріѣхалъ Альдо. Поздоровавшись съ братомъ и невѣсткою, онъ спросилъ:
— А гдѣ же Сафо съ фіалковыми волосами?
Кларисса сказала, что она еще не пріѣхала. Тогда онъ надулся и бренчалъ весь вечеръ на роялѣ, а Карло храпѣлъ на диванѣ.
Кларисса, переводя глаза съ одного на другого, размышляла, кто изъ нихъ больше ее оскорбляетъ.
Нанси пріѣхала на слѣдующій день. Она привезла съ собой бумагу, тетради съ замѣтками и обломанную ручку изъ слоновой кости, которою она всегда писала. Она вся горѣла жаждою работы. Ей хотѣлось взяться за перо немедленно. Во время переѣзда съ пристани на виллу Уединенія, Нанси разсказала Клариссѣ всѣ свои планы, а та только улыбалась, постегивая толстую и лѣнивую кобылу.
Она напишетъ книгу. Книгу! Большое серьезное сочиненіе, полное высокихъ задачъ, а не томикъ коротенькихъ разрозненныхъ стихотвореній, недолговѣчныхъ, читающихся сегодня, а на завтра уже забытыхъ. И она рѣшила ни о чемъ другомъ не думать, какъ о Книгѣ, жить только для Книги. Видѣть во снѣ Книгу, гулять для Книги, дышать, ѣсть, спать для Книги. Въ Миланѣ среди окружавшихъ ее, болтавшихъ и развлекавшихъ ее, работать было невозможно, но тутъ, въ этой большой комнатѣ на вышкѣ… Какая добрая Кларисса, какая милая, что подумала о ней! Нанси чувствовала, что ничѣмъ не въ состояніи будетъ отблагодарить ее…
Кларисса кивала головой и улыбалась; экипажъ свернулъ уже въ каштановую аллею виллы Уединенье.
И вдругъ Нанси, поднявъ глаза, съ изумленіемъ увидѣла идущаго имъ навстрѣчу Альдо. Альдо въ бѣломъ фланелевомъ костюмѣ съ краснымъ кушакомъ и съ открытой черной головою! Три или четыре громадныхъ пса скакали и лаяли вокругъ него.
— Посмотри, — сказала Кларисса, указывая на него пальцемъ, — онъ не напоминаетъ тебѣ Эндиміона, пробужденнаго поцѣлуемъ Діаны? Нарцисса!… Адониса!… Боги влили въ него всю красоту міра!
Такъ какъ Нанси не отвѣчала, Кларисса обернулась и взглянула на нее.
— Ухъ, какое мрачное лицо, ma chérie! Вся поблѣднѣла! Отчего? О чемъ ты думаешь?
— О Книгѣ, — сказала Нанси.
И ей показалось, что Книга — ея дитя, осужденное умереть, не увидавъ свѣта.
— Напишешь, mon ange! Альдо тебѣ не помѣшаетъ.
Бросивъ возжи маленькому, стоявшему на вытяжку груму, Кларисса подобрала граціознымъ движеніемъ юбку и выскочила съ помощью Альдо изъ экипажа.
Нанси поставила было уже ногу на подножку, но Альдо взялъ ее за талію и, быстро и легко приподнявъ ее, поставилъ на землю. Румяныя и смѣющіяся губы юноши были такъ близко отъ лица Нанси, что она слегка поблѣднѣла.
Съ обычнымъ своимъ южнымъ церемоннымъ поклономъ, Альдо поцѣловалъ ея руку.
— Вашъ рабъ, синьора.
…Нанси ушла въ свою комнату — большую пустую комнату съ видомъ на озеро — и пробыла тамъ все время послѣ обѣда. Привела въ порядокъ свои замѣтки, развернула бумагу большого формата и обмакнула въ большую чернильницу перо изъ слоновой кости.
Затѣмъ взглянула въ окно. Изъ сада несся веселый лай собакъ и звонкій смѣхъ Клариссы. На тихомъ голубомъ озерѣ то поднимался, то опускался маленькій парусъ, точно платочекъ, и все удалялся, будто присѣдая на мелкой ряби.
А изъ открытыхъ оконъ зала неслись звуки „Valse triste“, — это игралъ Альдо.
Нанси снова обмакнула перо и засмотрѣлась на видъ
Музыка переходила и замирала въ нѣжныхъ модуляціяхъ, пока не разрѣшилась въ ласкающій аккомпаниментъ „Музыканта“ Гуго Вольфа.
Wenn wir zwei zusammen wären,
Möcht’das Singen mir vergeh’n… *)
- ) Были-бъ мы съ тобою вмѣстѣ.
Замерла бы пѣснь моя.
Она слушала сладкій теноровый голосъ, и ей казалось, что ноты, рождающіяся одна изъ другой, обвиваются вокругъ ея сердца и тянутъ — къ нему.
Она приподнялась, чтобы закрыть окошко, и затѣмъ вернулась снова къ столу.
Обмакнувъ перо, она написала вверху: „Вилла Уединеніе“ и поставила число; ниже, не придумавъ еще заглавія, она написала буквами:
Затѣмъ вскочила и побѣжала внизъ.
На закатѣ они поѣхали кататься на лодкѣ. Кларисса сидѣла на рулѣ, а Альдо, въ небрежно-граціозной позѣ, управлялъ парусомъ. Пылающій закатъ освѣщалъ его изящное юное лицо, а западный вѣтеръ слегка шевелилъ черные волнистые волосы, роняя ихъ на лобъ. Онъ молчалъ, довольный сознаніемъ, что на него смотрятъ двѣ женщины, и что сверкающее небо является хорошимъ фономъ для его профиля.
Кларисса болтала, хохотала, трещала; Альдо молчалъ, и именно его молчаніе прельщало Нанси.
Я понялъ то, чего ты не сказала,
И — за молчанье полюбилъ тебя!
Нѣжная простота этого двустишія Стеккетти звучала новымъ смысломъ въ ея душѣ и постоянно ей вспоминалась.
Альдо зналъ не много, но зналъ цѣну молчанія. Зналъ привлекательность, волшебное очарованіе „horti conclusi“, Закрытаго Сада, въ которомъ никто еще не бывалъ. Нанси, трепещущая у рѣшетки, мечтала о невиданныхъ розахъ, о сверкающихъ фонтанахъ, тѣнистыхъ аллеяхъ и таинственныхъ озерахъ. Душа Альдо была для нея закрытымъ садомъ.
Альдо зналъ также цѣну своимъ глазамъ, большимъ темнымъ глазамъ съ рѣсницами, будто подведенными жженой пробкой, какъ говорила Кларисса. Когда онъ неожиданно поднималъ ихъ и смотрѣлъ на Нанси пристально, это производило на нее такое сильное впечатлѣніе, что даже духъ захватывало. Мало-по-малу, день за днемъ, эти глаза притягивали душу Нанси въ глубину свою; и вопрошающее сердце ея склонялось надъ, ними, будто надъ пропастью, пока въ нихъ не потерялось и — утонуло.
Вглядываясь въ глаза Альдо, Нанси видѣла въ нихъ доброту, умъ, чистоту; она и не подозрѣвала, что видитъ въ этихъ великолѣпныхъ зрачкахъ отраженіе собственной души.
Книга часто звала ее, но она заглушала призывный голосъ шепотомъ: „Подожди“.
И Книга ждала.
Однажды Кларисса покачивалась въ гамакѣ въ саду, дѣлая видъ, будто читаетъ. Альдо подошелъ и сѣлъ возлѣ.
— Кларисса, мнѣ двадцать пять лѣтъ.
— Vlan! èa y est! — сказала она, роняя книгу. Сердце у нея сильно сжалось, ноздри у нея побѣлѣли, тогда какъ искусственныя розы на щекахъ продолжали цвѣсти, чуждыя всякому волненію.
— Я безъ гроша, — продолжалъ Альдо, срывая травинку и принимаясь жевать ее, — а Карло далъ мнѣ понять, что и безъ меня проживетъ недурно, стоитъ только попробовать.
— Ахъ! — подскочила Кларисса, — когда это онъ тебѣ сказалъ? Какъ онъ сказалъ? Ты думаешь, что онъ… тебѣ кажется, что онъ подозрѣваетъ что-нибудь?
Альдо качнулъ своей прекрасной головой.
— Карло никогда ничего не подозрѣваетъ. Но дѣло въ томъ, что я или долженъ вернуться въ ранчо въ Техасъ, или жениться.
Ранчо было романтическимъ изобрѣтеніемъ Клариссы, основаннымъ всего лишь на мѣсячномъ пребываніи Альдо въ Нью-Іоркѣ.
Кларисса закусила свои тонкія пунцовыя губки.
— Такъ, — сказала она и замолчала.
Во время послѣдовавшей длинной паузы, Альдо сжевалъ и другую травинку.
— Я полагаю, — сказала, наконецъ, Кларисса, глядя на него изъ-подъ полуопущенныхъ длинныхъ рѣсницъ, — полагаю, что ты женишься на влюбленной старушкѣ съ денежками.
— Нѣтъ, нѣтъ, — сказалъ Альдо. — Знаю я ихъ. Требуютъ любви, а денежки держатъ про себя.
И послѣ короткой паузы, во время которой чувствовалъ на себѣ тяжесть горячаго и гнѣвнаго взгляда Клариссы, прибавилъ:
— Я женюсь на маленькой Сафо.
Кларисса расхохоталась громкимъ и горькимъ смѣхомъ.
— Такъ. Побаловаться захотѣлось? Farceur, va!
Альдо небрежно изогнулъ свои прекрасныя брови и ничего не отвѣтилъ.
— Но ты знаешь, что у нея нѣтъ ни гроша.
— Ну, что-нибудь найдется, — сказалъ Альдо, дѣлая видъ, будто зѣваетъ. — А потомъ она талантъ, заработаетъ, сколько угодно.
— Ты всесовершеннѣйшая свинья, — сказала Кларисса, растягиваясь снова въ гамакѣ и закрывая глаза.
Всесовершеннѣйшая свинья встала съ презрительнымъ видомъ и ушла.
Онъ вошелъ въ домъ, взялъ шапку и палку и вышелъ подъ палящіе лучи, на главную улицу. Дойдя до пристани, онъ взялъ пароходъ на Лавено, а оттуда сѣлъ въ миланскій поѣздъ.
Пообѣдалъ онъ съ большимъ аппетитомъ у Савини.
— Пока что, пускай эти милашки тамъ помучаются, — думалъ онъ. Лучше будетъ. Впередъ будетъ наука!
Съ часъ прошатался по галлереѣ, затѣмъ отправился домой и отлично выспался.
Въ это время на виллѣ Уединенія „эти милашки“ мучались. И постигали науку.
Нанси узнала, что закрытый садъ, въ который она едва заглянула, былъ и единственнымъ садомъ въ мірѣ, въ который она желала войти. Узнала, что слова, которыя Альдо не произносилъ, были единственныя, желанныя для нея. Научилась думать, что за чудесной красотою его несомнѣнно стоятъ совершенная доброта и суровая прямота, подобныя мраморнымъ львамъ на подъѣздѣ дворца.
А Кларисса научилась необходимости покоряться судьбѣ и принимать неизбѣжное; что лучше кусочекъ хлѣба чѣмъ ничего, и наконецъ, что лучше сохранить женатаго Альдо, чѣмъ остаться вовсе безъ Альдо. Тогда она стала внимательно присматриваться къ Нанси, говоря себѣ, что въ концѣ концовъ Нанси должна скоро надоѣсть мужчинѣ, несмотря на свой умъ, а, можетъ, именно благодаря ему. Для Клариссы Альдо не былъ закрытымъ садомъ. Она хорошо знала, какъ жалки его цвѣты.
Цѣлая недѣля, однообразная и тягучая, истомила ихъ сердца, не принося извѣстій отъ Альдо. Наконецъ Кларисса телеграфировала въ Миланъ. Она написала, что говорила съ Карло объ его желаніи жениться на Нанси, и что Карло одобряетъ. Чтобы онъ, значитъ, возвращался. Поскорѣе. Немедленно.
Отлично. Альдо былъ не прочь вернуться. Переждавъ еще день, два, онъ, наконецъ, къ вечеру жаркаго дня, пошелъ въ садъ виллы, точно такъ же, какъ вышелъ: спокойно и развязно перешелъ черезъ сонную лужайку, полную жужжанія пчелъ, и остановился на порогѣ маленькой бесѣдки, въ которой сидѣла Нанси и читала письмо. Альдо замѣтилъ, что письмо было длинное. Два голубенькихъ листка, уже прочтенныхъ, валялись на землѣ.
На каменномъ столѣ передъ ней стояла чернильница, лежало перо и Книга. Когда фигура Альдо заслонила свѣтъ, Нанси подняла глаза.
Увидѣвъ его, она подскочила, лицо побѣлѣло, и эта мгновенная прозрачная блѣдность, чуть не до потери чувствъ, ударила Альдо по нервамъ.
Онъ наклонился надъ ея ручкой и опять сказалъ:
— Я рабъ вашъ.
Но когда онъ поднялъ глаза, она поняла, что ослышалась. Онъ, несомнѣнно, сказалъ:
— Я владыка твой, Нанси.
— Кто вамъ пишетъ? — спросилъ онъ, указывая на письмо.
Нанси покорно опустила рѣсницы, и краска вернулась на лицо.
— Это Кингслей. Помните? Этотъ славный англичанинъ, такой милый.
— Зачѣмъ онъ вамъ пишетъ? Что ему надо? — спросилъ Альдо и властнымъ движеніемъ сжалъ ея руку, державшую письмо.
Нанси улыбнулась, и ямочка появилась на щекѣ, глубокая и розовая, точно внутренность лепестка шиповника.
— Онъ хочетъ, чтобы я была хорошею, — сказала она, — и чтобы я писала…
Альдо поднесъ къ губамъ кулачокъ, сжимавшій еще смятый голубой листокъ.
— Ну, такъ пишите, — сказалъ онъ, — пишите сейчасъ же. Взявъ ручку и обмокнувъ перо въ чернила, онъ подалъ его ей. Затѣмъ, пододвинувъ чистый листъ, который долженъ былъ стать первою страницею Книги, продиктовалъ:
— „Дорогой англичанинъ! Я выхожу замужъ за Альдо делла Рокка, который меня обожаетъ“.
Нанси, низко наклонившись надъ бумагой, такъ что волосы ее задѣвали, написала:
— „Дорогой англичанинъ! Я выхожу замужъ за Альдо делла Рокка, котораго я обожаю“.
Такъ былъ выполненъ совѣтъ Кингслея, которому это письмо такъ и не было послано. Да, впрочемъ, не для него оно и было писано.
XVI.
правитьНанси плавала въ блаженствѣ. Книга ждала.
Въ часъ заката они катались по озеру на лодкѣ. Альдо, стоя у паруса, улыбался ей, и золотистое небо служило фономъ его профилю.
— О! — вздыхала Нанси, глядя на него и складывая подѣтски руки. — Значитъ, я смогу смотрѣть на тебя до-сыта. До тѣхъ поръ, пока твоя красота не войдетъ въ мою душу. Твоя красота, Альдо, причиняетъ мнѣ боль вотъ тутъ, — она приложила руку къ груди, — она восхищаетъ, уничтожаетъ меня.
Альдо отлично понималъ это и снисходительно кивалъ головою.
Они дѣлали большія прогулки въ Премено и Санъ-Сальваторе, и такъ какъ Кларисса не хотѣла сопровождать ихъ, Карло ѣздилъ съ ними, какъ надзиратель, — безъ всякаго удовольствія.
Вскорѣ пріѣхала Валерія. Нанси, розовая и сіяющая, пошла ее встрѣчать. Валерія плакала и цѣловала ее.
— Дѣвочка моя, дѣвочка! — говорила она, а въ душѣ желала: если бы семнадцать лѣтъ дѣвочки были только сномъ, если бы ея материнскія руки могли охватитъ головку ея ребенка, да такъ вотъ и не отдавать!
Въ молодой любви Нанси Валерія переживала свои хорошіе предсвадебные дни, и Томъ вставалъ живой въ ея памяти и былъ безотлучно съ нею. Сколько разъ они съ Томомъ и дядей Джакомо катались на этомъ самомъ голубомъ озерѣ въ маленькой лодочкѣ, которая называлась „Луиза“! Со слезами на глазахъ, попросила Валерія Альдо и Нанси пойти поискать съ нею ту самую лодку.
Они нашли цѣлыхъ три „Луизы“, но Валерія не признавала ни одной; между тѣмъ всѣ три лодочника увѣряли, что отлично ее помнятъ, и, послѣ многихъ поклоновъ и улыбокъ, получили ожидаемую подачку.
— Я понимаю, конечно, — говорила взволнованная Валерія, — что не всѣ же три.
Альдо прибавилъ, смѣясь:
— Ничего имъ не надо было давать, этимъ обманщикамъ; вѣдь ни одному изъ нихъ не больше двадцати пяти лѣтъ.
Услыхавъ это, Валерія глубоко вздохнула. Они рѣшили затѣмъ отправиться на поклоненіе Мадоннѣ на Горѣ, гдѣ отецъ Нанси сдѣлалъ Валеріи предложеніе.
Вдоль высокаго подъема выстроились нищіе, больные, калѣки, слѣпые: они кричали и выставляли свои раны и культяпки.
— Среди нихъ немало стариковъ, — сказала Валерія. Навѣрно, найдется кто-нибудь, кто видалъ меня въ тотъ день.
— Дадимъ каждому по лирѣ, — воскликнула Нанси, откривая сумочку, какъ только первый нищій протянулъ единственной своей рукой замазанную шляпу.
— Но, Нанси! чего ты не выдумаешь, — закричалъ Альдо. — Вѣдь ихъ тутъ будетъ съ сотню!
Нанси устремила на него ясный вопрошающій взоръ.
— Ну, такъ что-жъ изъ этого?
— О, мнѣ, разумѣется, все равно, — отвѣтилъ Альдо, пожимая плечами.
Валерія задумчиво всматривалась въ стройную фигуру и безукоризненный профиль своего будущаго зятя, поднимавшагося рядомъ съ ними, заложивъ руки въ карманы и покачиваясь, по широкой и крутой дорогѣ. На сердцѣ у нея было тяжело отъ воспоминаній. По этой самой дорогѣ она поднималась съ Томомъ, и онъ отдалъ этимъ нищимъ все, что было съ нимъ, совершенно такъ, какъ дочь его сегодня. И Валерія вздохнула, вглядываясь въ прекрасную тонкую фигуру Альдо.
— Я бы лучше желала для своей маленькой Нанси англосаксонца, — думала она. И, когда она мысленно перенеслась въ Англію, ей мелькнула другая мысль: — Или бѣдняжку Нино…
И Валерія опять вздохнула, на этотъ разъ, быть можетъ, не цѣликомъ о Нанси.
Въ тотъ же вечеръ она ему написала и, сама того не замѣтивъ, начала письмо словами: „Бѣдняжка мой, Нино…“.
Нино не было дома. Онъ разговаривалъ съ консулами о предполагаемой смерти Эдуарда Виллари, когда пришло письмо. Нунціата распечатала его.
Валерія писала Нино, что Нанси, „наша маленькая Нанси“, сдѣлалась невѣстою Альдо делла Рокка, и, о Боже мой! неужели Нино не сумѣетъ помѣшать этому браку? И ахъ! зачѣмъ его сестра Кларисса пригласила ихъ обоихъ на виллу Уединеніе и теперь, конечно, какъ говорила фрейлейнъ Мюллеръ, — а можетъ быть, Гейне? „Wie könnte es anders sein“?[15]. Потому что, разумѣется, никто изъ тѣхъ, кто узнаетъ Нанси въ расцвѣтѣ ея семнадцатой весны, не можетъ въ нее не влюбиться. И охъ, какъ болѣло у нея сердце за милаго бѣднаго Нино, тайну котораго она угадала, и страданія котораго хорошо могла понять, потому что, Боже мой! развѣ она не такъ же страдала, когда узнала, что любовь Нино ей больше не принадлежитъ?.. Но не въ этомъ теперь дѣло. Да и не его въ томъ вина. Вина ея и судьбы… И Нино пускай не думаетъ, что она въ самомъ дѣлѣ очень страдала, нѣтъ… А теперь она вовсе и не думаетъ обо всемъ этомъ, а только о Нанси, объ одной Нанси. И ради Бога, ѣхалъ бы онъ скорѣе, — можетъ, еще успѣетъ помѣшать браку; конечно, сердце его будетъ разбито, но онъ не долженъ отчаиваться. А она всегда, всегда его несчастная Валерія».
Это нескладное посланіе Нунціата прочла трижды, прежде чѣмъ поняла его, а, когда наконецъ, поняла, то глаза ея открылись.
И — открывшимися глазами — Нунціата видѣла хорошо. Она видѣла горячую цѣпь желаній, протянутую кольцо за кольцомъ отъ сердца Валеріи къ сердцу Нино, отъ Нино къ Нанси, отъ Нанси къ Альдо, будто дѣтская игра. И Любовь переходила отъ одного къ другому, задерживалась около каждаго со своими дарами страсти, муки и наслажденія. И видѣла она, что ея года отстраняютъ ее далеко за Валерію, выкидываютъ вонъ изъ игры, и она почувствовала, что Любовь перегнала ее, и что она никогда уже не остановится возлѣ нея.
Потомъ она вспомнила, что въ свое время имѣла ея дары, вспомнила, что Любовь разливала у ея ногъ страсти, какъ огненные потоки, и что жизнь ея прошла среди желаній, какъ дитя по цвѣтущему лугу.
«On sera beau joueur»[16], — сказала Нунціата.
Войдя въ свою комнату, она открыла ставни. Долго, долго смотрѣлась она въ зеркало и видѣла въ немъ увядшее и намазанное лицо, и красныя губы, и мудреную прическу. Ставъ на колѣни возлѣ постели, она начала потихоньку, по-дѣтски молиться. Потомъ раскрыла свои сопротивляющіяся руки и возвратила Богу свою умершую молодость.
Умывъ лицо теплой водой съ мыломъ, она сняла вычурные локоны и завернула совсѣмъ просто вокругъ головы свои собственные мягкіе волосы. Затѣмъ она надѣла черное длинное платье и вышла въ гостиную ждать Нино.
Въ тотъ же вечеръ она отослала его къ отцу. Сундуки Нино уже были уложены, экипажъ стоялъ у двери, а онъ еще упирался ѣхать, говоря, что никогда ее не покинетъ. Нунціата, съ землистымъ лицомъ и бѣлыми губами, поцѣловала его въ лобъ, благословила и приказала ему ѣхать и больше не возвращаться.
Наконецъ, въ виду упорнаго сопротивленія Нино, она воспользовалась оружіемъ, которое ей самой причиняло несносную боль, пронзало сердце.
— Нанси! — шепнула она. — Подумай о Нанси! Можетъ быть, успѣешь вырвать ее изъ рукъ этого негодяя!
Нино вздрогнулъ. Кровь бросилась ему въ глаза. Затѣмъ взглянулъ онъ на блѣдное измученное лицо, съ котораго теплая вода и слезы смыли всякій слѣдъ вульгарности, и, такъ какъ онъ былъ мужчина, а стало быть, наивно жестокъ, то не сталъ спорить, отказываться, не подумалъ даже о другомъ предлогѣ и сказалъ просто и жестоко:
— Правда твоя, — ты ангелъ! благослови тебя Богъ!
Нунціата вышла на балконъ и смотрѣла вслѣдъ быстро удаляющемуся во тьмѣ экипажу. Одно мгновеніе онъ будто замедлилъ, потомъ исчезъ.
И съ нимъ исчезъ свѣтъ изъ жизни Нунціаты Виллари. Молодость, любовь, надежда, желаніе — всѣ эти огни ея рампы Судьба погасила, и она осталась во тьмѣ.
XVII.
правитьОтъ пунцоваго изогнутаго рта Альдо безудержная страсть Нанси требовала не однихъ поцѣлуевъ, но и словъ.
— Говори, говори — приставала она, устремивъ свои свѣтлые неотложные глаза на его яркія, нѣжныя и молчаливыя губы.
Долгими часами спрашивала она его, а онъ долженъ былъ отвѣчать. Его чудные глубокіе глаза вызывали ея спѣшные вопросы, а поцѣлуи его не утоляли жажды души ея, алчущей его души. Понемножку, робко отодвигала она калитку закрытаго сада; день за днемъ отваживалась она, трепещущая, проникать все дальше вглубь аллей. Гдѣ же невиданныя розы? гдѣ сверкающіе фонтаны и таинственныя озера? Трепещущая, на цыпочкахъ, ступала она по узкимъ тропинкамъ, по которымъ раньше прошла Кларисса и многія другія. Исходивъ ихъ всѣ, она подумала:
— Я, очевидно, ошиблась. Я еще не была въ саду.
Свадьба должна была быть чуть не на-дняхъ. Альдо терялъ терпѣніе, а Нанси была влюблена. А Книга ждала. Поэтому Валерія отправилась въ Миланъ готовить приданое, а Нанси должна была пріѣхать туда черезъ недѣлю.
Въ послѣдній вечеръ пребыванія Нанси на виллѣ Уединенія, Кларисса поднялась проститься въ ея большую комнату, въ которой шедевръ такъ и не былъ написанъ. Сундуки Нанси были уже уложены, ручка изъ слоновой кости и Книга также. А на большомъ столѣ ненужно и печально стояла огромная чернильница.
Нанси, облокотившись на подоконникъ, смотрѣла на звѣзды; Кларисса стала возлѣ нея и также устремила свои легкомысленные глаза въ кобальтовую глубину.
— Терпѣть не могу звѣзды, — сказала тихо Нанси. — Я такъ боюсь ихъ.
— Боишься? Отчего? — засмѣялась Кларисса; для нея звѣзда такъ и была звѣзда и ничего больше.
— Охъ! — вздохнула потихоньку Нанси, — я такъ хотѣла бы быть увѣрена, что есть такое мѣсто, гдѣ ихъ нѣтъ… Хотѣла бы знать, что они прекращаются, кончаются. Меня просто ужасаетъ баснословное Ничто за безграничнымъ Пространствомъ — вѣчное Никогда за безпредѣльною Вѣчностью. Я желала бы, чтобы вокругъ вселенной была стѣна, оплотъ, который хранилъ бы всѣхъ цѣлыми и невредимыми, вдали отъ ужасной Безконечности!
Кларисса смѣялась.
— Какія странныя идеи! Погоди, выйдешь замужъ, перестанешь быть маленькой и путаться.
— Можетъ быть, — сказала Нанси и прибавила: — Альдо будетъ мнѣ оплотомъ.
— Охъ, дорогая моя! — воскликнула Кларисса, — ради Бога, не требуй отъ Альдо невозможнаго. Альдо красивъ, восхитителенъ, очарователенъ! Но оплотомъ онъ можетъ быть столько же, какъ вотъ этотъ шарфъ!..
И она распустила, въ спокойномъ ночномъ воздухѣ, нѣжный, прозрачный вуаль, надѣтый на шеѣ.
Затѣмъ она поцѣловала ее и сошла къ ожидавшему ее съ воркотнею мужу.
Когда они были уже въ постели, Карло сказалъ:
— Досадно мнѣ!
Кларисса, не интересуясь разъясненіями, на что, продолжала читать книжку Мирбо, особенно тошнотворную и потому очаровательную.
— Мнѣ досадно, — повторилъ Карло, — я чувствую, что не долженъ былъ бы допустить женитьбы этой дряни, братца моего, на этой милой дѣвочкѣ. Увѣренъ, что онъ сдѣлаетъ ее несчастной.
— Ну, вотъ! — сказала Кларисса, — ничего подобнаго! Нанси будетъ форменно блаженствовать, будетъ себѣ писать стихи на профиль Альдо, пока не догадается, наконецъ, что всѣ его качества кончаются его греческимъ носомъ. А тогда утѣшится съ кѣмъ-нибудь другимъ. И все равно будетъ счастлива.
— Вотъ какъ, — проворчалъ Карло. — Весьма возможно, что тебѣ лучше знать. Всѣ вы, бабы, ехидны и только и умѣете, что царапаться да квакать.
— Какая сложная метафора! — пробормотала Кларисса, гася свѣчку книжкой, чего особенно не выносилъ Карло. Затѣмъ она отвернулась къ стѣнкѣ и заснула съ утѣшительной мыслью, что ужъ вотъ Карло-то — это поистинѣ оплотъ!
Свадьба Нанси состоялась въ Римѣ. Всѣ поэты Италіи прислали свои стихи, а Нино подарилъ ей жемчужное ожерелье. Изъ Квиринала былъ ей присланъ медальонъ съ миніатюрой юноши. Нанси, блѣдная, коснулась губами серьезнаго личика подростка, надъ головой котораго уже рѣяла тѣнь короны.
Послѣ свадебнаго обѣда, всѣ приглашенные распрощались и отправились къ своимъ экипажамъ, весело проходя по ярко красному ковру, протянутому отъ подъѣзда до мостовой.
Затѣмъ Нанси, въ костюмѣ мышино-сѣраго цвѣта, обняла Валерію и всплакнула, прощаясь. Обняла Нино и всплакнула, прощаясь.
Затѣмъ спустилась съ лѣстницы, все еще плача, и, подъ руку съ мужемъ, прошла по красному ковру и сѣла въ экипажъ. Кларисса и Карло, дядя Джакомо, тетя Карлотта и Адель, поѣхали вслѣдъ за ними на вокзалъ, гдѣ ихъ ждала уже огромная толпа, желавшая привѣтствовать молодыхъ.
Валерія и Нино остались одни въ опустѣвшихъ комнатахъ.
Валерія сидѣла, закрывъ лицо руками. Она заглядывала въ будущее: передъ ней былъ длинный рядъ темныхъ, одинокихъ дней.
Нино, съ затуманенными отъ слезъ глазами, смотрѣлъ на эту согнутую фигуру, и мысли его обращались къ прошлому.
Онъ наклонился надъ ней и взялъ ея руку.
— Кузиночка моя!
Она печально улыбнулась. И спросила:
— О чемъ ты думаешь?
Послѣдовало молчаніе.
— Я думалъ о Нанси и о прошломъ, — отвѣчалъ Нино. — Думалъ объ ея отцѣ — о бѣдномъ Томѣ, умершемъ такъ неожиданно, такъ жалостно, въ пути, среди чужихъ…
— Да, — вздохнула Валерія и прибавила потихоньку слѣдя за нитью воспоминаній: — но нужно было спасать Нанси
— Я думалъ также и о старомъ дѣдушкѣ, умершемъ одиноко, ночью, на холмѣ…
— Надо было спасать Нанси, — сказала Валерія.
— Думалъ и о маленькой Эдитъ и объ ея несчастной матери, какъ онѣ поѣхали однѣ… покинутыя тѣми, кто ихъ любилъ, въ самую мрачную минуту ихъ жизни…
— Но и тутъ надо было уберечь Нанси, — сказала Валерія, раскрывая изумленные глаза.
Слушая ее, онъ понялъ всю неумолимую безпощадность материнской любви. Для Валеріи ничего не существовало внѣ Нанси, — той Нанси, которая, однако, только что ограбила мать своими нѣжными безсознательными ручками. Хотя бы и онъ самъ, — развѣ и онъ не былъ отнятъ ею у матери?
— Я думаю о тебѣ, Валерія, — продолжалъ Нино тихимъ и дрожащимъ голосомъ, — о тебѣ, о томъ, какъ я растопталъ твое бѣдное сердце…
— Не бѣда, это была не твоя вина, — сказала Валерія, всхлипнувъ. — Ты любилъ Нанси, и какъ могъ ты не любить ее? — Любящіе глаза наполнились слезами. — А теперь и твои надежды рушились, и у тебя разбито сердце.
Нино не отвѣчалъ. Онъ отвернулся и подошелъ къ окну. Онъ представлялъ себѣ Нанси, съ ея нѣжнымъ голосомъ, съ синими, будто гіацинты, глазами подъ темной буйной волною волосъ.
И еще разъ понялъ онъ, какъ она, въ своей голубиной невинности, поглотила и утопила жизни всѣхъ ея окружающихъ. Со своей нѣжной слабостью, дѣтской хрупкостью, она все разбила, разрушила, опустошила. Существованія всѣхъ, любившихъ ее, понадобились для питанія свѣтлаго пламени ея таланта, бѣлаго огня ея юности.
Нино взглянулъ на красный свадебный коверъ, выдѣлявшійся яркостью своею на троттуарѣ, и ему показалось, что это кровавая дорожка.
— Вотъ, — сказалъ онъ, — слѣдъ поглотителя!.. Вотъ путь хищной голубки.
Поѣздъ дрогнулъ и двинулся, сперва медленно, затѣмъ быстрымъ ходомъ вылетѣлъ изъ-подъ вокзальнаго навѣса. И всѣ прощанія, восклицанія и машущіе платки остались позади Нанси, неподвижно въ ея прошломъ.
Она подняла на мужа свои нѣжные глаза, искрившіеся слезами.
Теперь, стало быть, калитка завѣтнаго сада откроется по первому движенію ея руки. Закрытая душа Альдо откроется ей, наконецъ.
Для нея откроются теперь сверкающіе фонтаны и таинственныя озера и невиданныя духовныя розы.
XVIII.
правитьНанси и Альдо выбрали Парижъ для перерыва свадебнаго путешествія, потому что, когда Валерія посовѣтовала Швейцарію, Альдо объявилъ, что маринами и пейзажами онъ уже «и пообѣдалъ, и поужиналъ». Кромѣ того, Кларисса сказала Нанси:
— Душа моя, если ты желаешь имѣть ясное пониманіе жизни и совершенное равновѣсіе духа, старайся быть всегда хорошо одѣтой. Только при сознаніи безукоризненности въ туалетѣ, человѣкъ спокоенъ, ясенъ и невозмутимъ.
— Правда? — спросила Нанси.
— Правда, — отвѣчала Кларисса. — И одинъ въ мірѣ портной — Пакенъ. Если не въ платьѣ отъ Пакена, то лучше ходить голой.
Нанси улыбнулась.
— Мнѣ, знаешь ли, надо думать о Книгѣ. Да я и мало забочусь о туалетахъ.
— Ахъ, мало заботишься? Прекрасно. Дѣлай, какъ знаешь. Если тебѣ нравится быть геніальной кикиморой въ тряпкахъ, и чтобы тебя мужъ возненавидѣлъ меньше, чѣмъ черезъ два мѣсяца, дѣлай, какъ знаешь, и выряжайся въ кофты, блузы и юбки.
Итакъ, было рѣшено ѣхать въ Парижъ, и вскорѣ восемь трещавшихъ пакеновскихъ «demoiselles» прилаживали уже созвѣздія изъ пальетокъ и кружевныя облака на воздушномъ шелковомъ платьѣ Нанси — томъ платьѣ, которое должно было помѣшать Альдо возненавидѣть ее черезъ два мѣсяца.
По совѣту Альдо, остановились они въ скромной гостиничкѣ улицы Лафайетъ, потому что, во-первыхъ, они не милліонеры, говорилъ онъ, а, во-вторыхъ, можно гораздо пріятнѣе истратить деньжонки, чѣмъ дарить ихъ владѣльцамъ Грандъ-Отеля. Нанси нашла, что онъ совершенно правъ, и удивлялась его благоразумію.
Онъ, въ самомъ дѣлѣ, много чего зналъ. Зналъ цѣны всего того, что они ѣли, и падалъ, какъ соколъ, на малѣйшую ошибку въ счетѣ. И горе слугѣ, сложившему въ разсѣянности франки съ помѣченнымъ наверху числомъ. Для Нанси это были ужасныя минуты, когда Альдо, въ великолѣпномъ ресторанѣ, развертывалъ аккуратно сложенный счетъ и долго разсматривалъ его, не обращая вниманія на кисло-торжественную физіономію старшаго слуги, стоявшаго позади него и саркастически смотрѣвшаго на его великолѣпно расчесанный проборъ. Нанси замѣчала также, что, когда они входили въ шикарные рестораны, къ нимъ бѣжали со всѣхъ сторонъ, открывали двери съ почтительными поклонами, накрывали столы широкими движеніями рукъ и скатертей. Брали шляпу у Альдо съ подобострастной заботливостью, а накидку Нанси съ почтительной нѣжностью. Но когда, заплативъ по счету, они поднимались, чтобы уходить, никто, казалось, и не замѣчалъ ихъ существованія. Альдо приходилось самому идти за своей шляпой и за накидкой Нанси и даже самому отпирать тяжелыя хрустальныя двери, такъ какъ chasseur’а или не было, или онъ смотрѣлъ въ сторону, пересмѣиваясь и подмигивая слугамъ.
Съ извозчиками была та же исторія. Кучеръ подъѣзжалъ, снявъ шляпу, вѣжливо улыбаясь, но уѣзжалъ, надувшись, ругаясь во все горло.
— Эти люди воображаютъ, что, такъ какъ мы совершаемъ свадебное путешествіе, то непремѣнно должны быть идіотами и платить за все вдвое, — говорилъ Альдо. — Милая моя, день ги — это деньги-съ!
Эту фразу онъ усвоилъ отъ своего дѣда, торговца кораллами въ улицѣ Кіайя въ Неаполѣ. Жена дѣдушки — блондинка изъ Пьедигротта, безъ конца позировавшая въ дни своей лучезарной юности всевозможнымъ нѣмецкимъ и англійскимъ художникамъ, — однако, объявила: «Это такъ, но и образованіе — это образованіе-съ!». И отправила своихъ трехъ сыновей въ гимназіи Модены и Милана. Старшій, отецъ Карло и Альдо, уже выучился говорить: «Джентльменъ — это джентльменъ-съ!». И чтобы быть вѣрнымъ этой максимѣ, не пожелалъ больше имѣть дѣла со своими родителями, торговавшими въ Неаполѣ. По его смерти, старшій внукъ, Карло, едва ему минуло двадцать лѣтъ, почувствовалъ, что его долгъ разыскать своихъ дѣдовъ. Нашелъ онъ ихъ, попрежнему, въ своей лавкѣ, спокойными и толстыми. Они совершенно въ немъ не нуждались, болѣе того, очень его стѣснялись и называли его «эччеленца». Но старики положительно влюбились въ маленькаго Альдо, которому было тринадцать лѣтъ, и красивъ онъ былъ невѣроятно. Они оставили его у себя, обожали его, баловали, давали ему ключъ отъ кассы, чтобы онъ забавлялся, считая деньги… И Альдо очень нравились дѣдушка и бабушка и ихъ лавка. И тамъ онъ усвоилъ правило, что деньги — это деньги-съ!
Нанси послѣ этой фразы онѣмѣла. Альдо, идя рядомъ съ нею по бульвару, продолжалъ:
— Видишь ли, люди, подобные Карлу, портятъ все для другихъ. Карло распоряжается деньгами, какъ форменный кретинъ.
— О, но онъ такой добрый, Карло! — сказала Нанси.
Она такъ горячо сказала это, что Альдо усумнился, ужъ не знаетъ ли она часомъ, что всѣ ихъ расходы по путешествію — со многими фантастическими прибавками Альдо — платитъ Карло, такъ же, какъ и за цѣлый годъ впередъ, считая со дня свадьбы.
— Но смотри, затѣмъ ты не получишь отъ меня ни гроша, — прибавилъ Карло, въ короткой рѣчи, которую онъ держалъ къ своему брату за недѣлю до свадьбы. — Будь аккуратенъ. Ни гроша, пока я живъ. Такъ что расшевелись, оглядись и принимайся за дѣло. Въ семъ мірѣ, братецъ, всѣмъ приходится лямку тянуть.
Но Альдо не собирался «тянуть лямку». Грубыя, неэстетичныя слова. Какъ можетъ человѣкъ съ его наружностью «тянуть лямку»? У Карло не было ни малѣйшей деликатности. Вѣдь и Кларисса говорила это… Но въ данномъ случаѣ Альдо не рѣшился искать въ ней сочувствія, потому что хорошо помнилъ, какъ она сказала однажды: «Ну, я понимаю, обожать человѣка, но рѣшительно не понимаю, какъ это можно платить его долги».
Вскорѣ Нанси открыла, что знанія Альдо не ограничиваются цѣнами и умѣніемъ сводить счета. Онъ зналъ также мѣста и людей въ Парижѣ — мѣста, о которыхъ Нанси никогда не слыхала; людей, существованія которыхъ она никогда и не подозрѣвала.
Онъ говорилъ ей:
— Ужъ сегодня вечеромъ, Нанси, ты похохочешь!..
Но Нанси смѣялась мало, смѣялась все меньше. И, наконецъ, однажды ей показалось, что она больше никогда уже не будетъ въ состояніи засмѣяться. Боже! Боже! какъ все это было ужасно! Какъ ей было страшно, и печально, и стыдно!
— Что дѣлать, это жизнь, дорогая моя, — говорилъ Альдо, пожимая плечами своимъ обычнымъ неаполитанскимъ жестомъ. — Какъ же ты хочешь писать книги, когда ты не знаешь жизни!
Но она и не хотѣла знать жизни! Она могла писать книги, и не зная ея. И какъ бы она желала, чтобы и Альдо ея не зналъ! И ради Бога, уйдемъ, уѣдемъ, — такъ хочется забыть все это и никогда больше не вспоминать, никогда, никогда.
Тогда Альдо, въ сущности не злой малый, найдя, что просвѣщеніе Нанси оказалось вовсе не такимъ забавнымъ, какъ онъ ожидалъ, спросилъ счетъ въ гостиницѣ, нашелъ его чрезмѣрнымъ, заставилъ сбросить двадцать процентовъ и объявилъ, что уѣзжаетъ на слѣдующій день.
И на другой день они уѣхали. Отправились на виллу Уединеніе, которая пока не нужна была Карло и Клариссѣ; было рѣшено, что Альдо заплатитъ за нее Клариссѣ, но, такъ какъ Кларисса не захотѣла взять этихъ денегъ, а Карло, не зная этого, возмѣстилъ брату сумму, то эта комбинація оказалась для Альдо весьма выгодною.
Нанси постаралась забыть, что такое жизнь, и вскорѣ опять нашла свои улыбки; и Альдо видѣлъ, какъ она расцвѣтала, тоненькая и свѣтлая, какъ лунный лучъ. И за все то, что она знала и пыталась забыть, и видя ее въ мягкихъ парижскихъ платьяхъ, блѣдную, подъ огромными шляпами съ перьями, Альдо горѣлъ къ ней вулканическою южною любовью.
А Книга ждала.
Однажды вечеромъ Альдо сидѣлъ за роялемъ и воспѣвалъ красоту Нанси, импровизируя музыку и слова. Нанси, сидѣвшая возлѣ него, вдругъ спросила:
— А когда же мы начнемъ работать?
— Никогда! — сказалъ Альдо, охватывая ее правою рукою за шею и не прерывая аккордовъ лѣвою.
Нанси засмѣялась, опершись головою на его руку.
— Но вѣдь надо же, Альдо. Я хочу писать мою Книгу. Это будетъ большая Книга.
Альдо кивнулъ головой и продолжалъ играть.
— Но и ты, Альдо, не можешь же проводить всю жизнь, въ томъ, чтобы повторять, что ты меня обожаешь.
— Очень могу.
Нанси засмѣялась и поцѣловала рукавъ его пиджака.
Но затѣмъ вдругъ ее охватило странное чувство одиночества и страха. Ей показалось, что она одна на свѣтѣ, маленькая, покинутая, и никого нѣтъ у нея, кто бы позаботился о ней. Альдо же показался ей еще болѣе слабымъ и покинутымъ, чѣмъ она сама. И вотъ ужасъ Безконечности надвинулся на ея душу.
Альдо, между тѣмъ, пѣлъ тихо и нѣжно, склонивъ впередъ голову съ нависшими на лобъ темными волосами. Совершенно неожиданно представилось Нанси, насколько было бы лучше быть запертою въ надежномъ мѣстѣ, въ большой свѣтлой комнатѣ, со множествомъ книгъ и чернильницею; и знать, что тамъ за стѣною, между нею и міромъ, между нею и мракомъ, между нею и пустотою, которая ее удручала, ходитъ стражъ вѣрный и надежный, съ ружьемъ за плечами…
— Ахъ, да! оплотъ! — подумала она, и крѣпкая широкоплечая фигура англичанина, съ его свѣтлыми спокойными глазами, встала въ ея памяти. Затѣмъ она сказала: — Работа будетъ мнѣ оплотомъ.
И пошла въ свою комнату взять ручку изъ слоновой кости.
XIX.
правитьОсталось всего четыре мѣсяца до конца года, субсидированнаго Карло, и Альдо почувствовалъ, что не мѣшаетъ встряхнуться и впречься въ лямку. Началъ онъ съ того, что рѣшилъ основаться въ Миланѣ. И они устроились въ Миланѣ.
А потомъ больше ничего. Ничего больше не случилось. И Альдо ничего не дѣлалъ.
Теперь ужъ онъ слишкомъ хорошо зналъ своего брата Карло, чтобы расчитывать по истеченіи года на продолженіе субсидіи. Карло сказалъ: «я не дамъ тебѣ больше ни гроша». А Карло всегда нелѣпѣйшимъ образомъ держалъ свое слово. Стало быть, Карло былъ источникомъ исчерпаннымъ. Валерія, любящая, но нескладная теща его, показала ему всѣ свои книжечки и счета, удостовѣрившіе, что, кромѣ жалкихъ сорока тысячъ приданаго, у Нанси нѣтъ ничего. Оставалась леди Сайнсбороу, старая оригиналка, англичанка, которая въ Неаполѣ воспылала было къ Альдо нѣжной симпатіей. Но и она ничего не отвѣчала на послѣднія два письма Альдо. По всей вѣроятности, она измѣнила свое завѣщаніе. Стало быть, дѣлать нечего.
Приходилось, значитъ, встряхнуться, шевелиться. Надо было «тянуть лямку».
Альдо встряхнулся… и лямка согнула ему спину. Написалъ третье письмо леди Сайнсбороу.
Затѣмъ онъ рѣшился попросить у Карло занятій въ правленіи шелкопрядильни. Карло ласково отказалъ. Тогда онъ отправился къ издателямъ первой книги Нанси и предложилъ имъ выдать ему приличный авансъ за будущую книгу своей жены. Они тоже ласково отказали.
Тогда съ чистой совѣстью человѣка, сдѣлавшаго все, что отъ него зависѣло, Альдо рѣшилъ, что незачѣмъ больше шевелиться и тянуть лямку, и предоставилъ событія ихъ естественному теченію.
Нанси была ему ни въ помощь, ни на пользу. Эгоистично погруженная въ свою Книгу, сидѣла она цѣлыми днями въ своей комнатѣ, за письменнымъ столомъ, съ зачесанными назадъ волосами, со странными и блестящими глазами. Если онъ входилъ въ комнату, она, не переставая писать, поднимала вверхъ лѣвую руку въ знакъ молчанія, — жестъ этотъ выводилъ его изъ себя. Если, не повинуясь этому жесту, онъ подвигался впередъ, она поднимала на него свѣтлые, далекіе, вопрошающіе глаза, — тогда онъ нервничалъ, торопился и забывалъ, что хотѣлъ сказать.
Такъ и жилъ онъ, выбирая понемножку сорокъ тысячъ лиръ, проводя дни въ чтеніи газетъ, игрѣ на роялѣ, а вечерами просиживая у Савини или въ Эденѣ вплоть до того часа, когда надо было идти въ Патріоттику играть въ покеръ или баккара.
Въ Патріоттикѣ онъ часто встрѣчался съ Нино, вѣчно сумрачнымъ и одинокимъ. При видѣ Альдо, губы Нино складывались въ горькую гримасу, такъ что Альдо достаточно было увидѣть его, чтобы начать нервничать; онъ былъ увѣренъ, что эта «физіономія мертвой рыбы» приноситъ ему несчастье въ игрѣ. Альдо чувствовалъ себя вдвойнѣ раздраженымъ еще потому, что Карло, собственный его братъ, отказавшій ему въ работѣ, недавно взялъ этого самаго Нино въ компаньоны, и тотъ, чтобы выслужиться (а, можетъ, и просто на-зло) принялся работать, какъ негръ, по десять-двѣнадцать часовъ въ сутки. Карло, чрезвычайно довольный, появлялся въ галлереѣ съ сигарой въ зубахъ, подъ руку съ Нино, точно братья, а дуракъ этотъ, дядя Джакомо, плелся рядышкомъ, какъ старая курица, сіяющій и нелѣпый.
А онъ, Альдо, — да, что же онъ, въ самомъ дѣлѣ, братъ или не братъ Карло? — глупѣйше шлялся въ одиночку, куря дешевыя папиросы, или бѣгалъ рядомъ съ дядей Джакомо, какъ чужой, какъ «outsider»[17], слушая въ тысячный разъ тошнотворныя восхваленія возвращенію и исправленію Блуднаго Сына-Нино.
Альдо пошелъ было жаловаться Клариссѣ, но не нашелъ ни симпатіи, ни сочувствія. Она разсѣянно слушала его, полируя себѣ ногти и глядя въ окошко. Онъ ждалъ совсѣмъ другого пріема. Надѣялся, что она, въ приливѣ нѣжной ласки, положитъ ему руку на склоненную голову и скажетъ: «Бѣдный мой красавчикъ!», какъ бывало въ прежніе годы… Но когда онъ поднялъ голову, она продолжала разсѣянно полировать ногти, глядя въ окошко.
Онъ чувствовалъ, что отъ расположенія Клариссы зависѣло все его будущее, и поэтому, почти изъ чувства долга по отношенію къ Нанси, взялъ одну изъ бѣлыхъ ручекъ и поцѣловалъ самымъ нѣжнымъ и волнующимъ поцѣлуемъ.
— Охъ, Альдо, пожалуйста, не лижись, — сказала Кларисса, отнимая руку. Затѣмъ, смѣривъ его взглядомъ съ головы до ногъ, она сказала: «Благословляю небо, что оно свело меня съ Карло!».
Этому Альдо совсѣмъ не повѣрилъ. Тѣмъ не менѣе, эта фраза, послѣ всѣхъ другихъ пораженій, задѣла его. Уходя, онъ понялъ, что Кларисса смотритъ на него, какъ на исключительную собственность Нанси, точно такъ же, какъ на пару старинныхъ серебряныхъ канделябровъ, ея свадебный подарокъ; понялъ, что она не возьметъ назадъ ни его, ни канделябровъ. Не зажгутся для нея больше эти огни.
Нанси написала треть Книги. Это было великое твореніе: это была Книга, о которой долженъ былъ говорить весь міръ.
Подобно чуду Орлеанской Дѣвы, неземное видѣніе зажгло ей сердце. Она чувствовала, какъ Талантъ, будто громадный плѣнный орелъ, бьетъ въ мозгу ея огромными крыльями, и Вдохновеніе, ослѣпительное и неопредѣленное, протягиваетъ къ ней руки. Тонкіе и пылающіе эпитеты, рифмы и ритмы, будто дѣти, увѣнчанные розами, съ пѣснями ворвались въ ея фантазію; а юная Идея, съ распущенными сверкающими волосами, явилась къ ней, нагая и новая…
И вотъ: черный на бѣломъ, цвѣтокъ фразы открываетъ свои громозвучные лепестки, и на бѣлой бумагѣ загорается и живетъ Поэма.
XX.
правитьАльдо не разрѣшалось больше играть на роялѣ, потому что онъ мѣшалъ Нанси работать. Кромѣ того, онъ долженъ былъ сидѣть дома и принимать посѣтителей, чтобы они не надоѣдали Нанси.
Когда, въ часы обѣда, она не хотѣла прерывать теченія своихъ мыслей, Альдо на цыпочкахъ самъ приносилъ ей кушанья, потому что прислуга своей тяжелой поступью и изумленнымъ лицомъ раздражала и разсѣивала ее. Почтительная тишина царствовала въ домѣ.
Бальделли, изъ римскаго книгоиздательства, прослышавъ о Книгѣ, пріѣхалъ въ Миланъ справиться, нельзя ли пріобрѣсти ее. Миланскій издатель Цикла Лирики, забывшій по разсѣянности оплатить два послѣднія изданія этой счастливой книжечки, прислалъ безъ всякой просьбы почти невѣроятный чекъ и предложилъ издать сочиненіе роскошно и изящно.
Нанси никому не отвѣчала, ни на кого не обращала вниманія. Книга, какъ орелъ, вцѣпилась когтями въ ея сердце.
Былъ зимній вечеръ; при свѣтѣ лампы Нанси написала въ началѣ страницы: «Глава XVII». Написала она это аккуратно, благоговѣйно, любовно вырисовавъ римскія цифры. Это была кульминаціонная глава Книги. Подходя къ ней, сочиненіе медленно повышалось въ крутомъ и смѣломъ восхожденіи. Но съ этого пункта поэма должна была литься и стремиться на волю неудержимымъ потокомъ вплоть до своего чудеснаго окончанія. Эта глава была вершиною, апогеемъ, короною.
Нанси быстро-провела рукою по лбу, откидывая назадъ мягкіе запутанные волосы. Затѣмъ нервно взглянула на Альдо. Онъ сидѣлъ у другого конца стола, передъ нимъ лежали ноты. Кружокъ свѣта отъ лампы мирно освѣщалъ блестящую склоненную голову. Нанси показалось, что у него скучный и грустный видъ.
— Что съ тобой, Альдо? — спросила она его, ласково протягивая ему черезъ столъ руку.
Полная радости вдохновенія, она чувствовала себя очень нѣжной и снисходительной.
— Ничего, ничего, — вздохнулъ онъ. — Я хотѣлъ, было, записать прелюдъ. Но я не могу безъ рояля. А тебѣ помѣшаетъ. Не бѣда, не важно. Не думай обо мнѣ.
— А вотъ и нѣтъ, я думаю о тебѣ, — сказала Нанси; она встала, подошла и наклонилась къ нему, ласково обнявъ его рукою. И, взглянувъ на ряды четвертей и восьмушекъ, улыбнулась, вспомнивъ, какъ ей въ дѣтствѣ ноты казались человѣчками, карабкающимися на заборъ.
— Знаешь, — сказалъ Альдо, водя перомъ по головкѣ одного изъ человѣчковъ и дѣлая ее толще и чернѣе другихъ, — знаешь, Рикорди напечатаетъ мои романсы, но онъ, кажется, взялъ ихъ только потому, что слова твои… Вотъ почему мнѣ пришло въ голову написать что-нибудь совсѣмъ мое… Нѣчто вродѣ прелюда. Но мнѣ необходимо попробовать на роялѣ…
— Знаю, голубчикъ, — сказала Нанси, гладя его мягкіе волосы. — Знаю, что я гадкая, злая эгоистка, которая переворачиваетъ все вверхъ дномъ этой своей Книгой. Но потерпи, потерпи! — И Нанси бросила взглядъ страстнаго желанія на «Главу XVII», которая улыбалась ей своими крупными буквами съ другого конца стола. Невысохшія еще чернила цифры «XVII» блестѣли и торопили ее. — Подожди, дай мнѣ кончить Книгу. Увидишь, увидишь тогда. Будешь дѣлать, что только захочешь. Поѣдемъ въ деревню и будемъ тамъ счастливы, сверхъестественно-райски счастлитвы. — И, чтобы доставитъ ему удовольствіе, прибавила: — И будемъ сверхъестественно-американски богаты!
Онъ поднялъ на нее свои глубокіе черные глаза, и она подумала, что онъ похожъ на Св. Себастіана Мурильо.
— Твоя Книга поглотила всю твою любовь ко мнѣ, — сказалъ Альдо.
— Да нѣтъ же, — увѣряла Нанси, гладя его лобъ. — Вѣдь это же ты, твое присутствіе, твоя ангельская красота вдохновляетъ меня и помогаетъ мнѣ писать.
Альдо вздохнулъ.
— Э, я знаю, что я ничтожество!.. Мнѣ остается только радоваться, что я не извергъ, и такимъ образомъ, не помѣшалъ тебѣ написать твою Книгу.
Нанси почувствовала острое угрызеніе совѣсти.
— Не надо горечи, сердце мое — попросила она. — Ничего не подѣлаешь, принуждена я быть эгоисткой еще нѣкоторое время. Если я не пишу, мнѣ кажется, будто у меня въ мозгу какой-то безумный демонъ кричитъ и свирѣпствуетъ, желая вырваться на волю… О, Альдо! когда лежитъ предо мною бѣлая и блестящая бумага, полная ослѣпительныхъ обѣщаній, я чувствую въ себѣ приливъ вдохновенія и вопль призванія! И тогда со старой ручки изъ слоновой кости скачутъ и льются слова, легкія, быстрыя, нѣжныя… И я кажусь себѣ горнымъ потокомъ, бросающимъ жизнь свою солнцу, въ радугахъ безконечныхъ сверкающихъ брызгъ.
Альдо притянулъ къ себѣ кроткое загорѣвшееся личико.
— Работай же, — сказалъ онъ и поцѣловалъ ее. — Ничто не должно прерывать твоего творчества.
— Нѣтъ, нѣтъ, ничто въ мірѣ! — сказала Нанси,
Когда она это произносила, странная дрожь пронизала ее, сердце быстро забилось, и волосы поднялись у корней, точно колючки. И все прекратилось.
Странное ощущеніе исчезло, и она вернулась на свое мѣсто; стоя, взглянула она на «Главу XVII». Чернила еще влажно блестѣли. А Нанси ждала, ждала повторенія страннаго движенія подъ сердцемъ, трепещущаго, неописуемаго. Она взглянула на Альдо. Онъ задумчиво чернилъ головку другой четвертушкѣ, дѣлая ее большой и черной.
Тогда Нанси сѣла и обмакнула перо въ разинутый ротъ чернильницы. Ахъ! Вотъ! Опять! Вотъ оно, біеніе! Будто маленькая мягкая ручка стучала ей въ сердце. А теперь долгое содроганіе, будто схваченной птички.
— Альдо! Альдо! — закричала она и упала впередъ лицомъ на руки.
И распустившіеся волосы засыпали «Главу XVII» и испортили ожидающую бѣлую страницу.
XXI.
правитьНанси шевельнулась, вздохнула… и медленно открыла глаза. Она проснулась.
Въ сосѣдней комнатѣ Валерія рыдала въ объятіяхъ дяди Джакомо, а тетя Карлотта цѣловала Адель и Альдо. который, весь блѣдный, съ красными глазами, жалъ всѣмъ руки.
Сквозь притворенную дверь Нанси слышала сдержанные и шепчущіеся голоса, и ей было смутно пріятно и сладко. Но вотъ послышался ей другой звукъ, тихій, отрывистый, правильный, будто медленный стукъ маятника. Звукъ этотъ давалъ чувство глубокаго и тихаго покоя. Повернувъ на подушкѣ голову, она посмотрѣла. Это была люлька!
Возлѣ нея сидѣла дремлющая сидѣлка, подперевъ одною рукою голову, а другою, въ полуснѣ, покачивая люльку.
Нанси улыбнулась и закрыла глаза. Правильный стукъ усыплялъ ее и уводилъ обратно ко сну. Она чувствовала себя невыразимо спокойною, безконечно счастливою.
Ожиданіе кончилось, страхи прошли. Жизнь открывалась въ новую даль и ширь, съ болѣе обширными горизонтами. Душа ея была усмирена, удовлетворена, желаній не было.
И тогда, со сдержанной дрожью радости, она вспомнила о своей Книгѣ; Книгѣ, которая ее ждала, остановившись въ тотъ вечеръ, когда забилось въ ея груди будущее. Ея твореніе позвало ее потихоньку, и сложенныя крылья орла дрогнули….
Въ мерцающемъ полусумракѣ люльки дитя открыло глазки и заявило, что оно голодно.
КНИГА ВТОРАЯ.
правитьI.
правитьКогда изъ сорока тысячъ лиръ были истрачены восемнадцать тысячъ, Альдо сказалъ: «Пора бы что-нибудь сдѣлать». А когда изъ сорока тысячъ осталось всего восемнадцать тысячъ, онъ сказалъ: «Пора что-нибудь сдѣлать». Карло не желалъ знать ни его, ни его дѣлъ. Единственное, что онъ получилъ отъ лэди Сайнсбороу, была ея фотографія, «снятая въ саду съ моимъ милымъ песикомъ Фоксомъ», и другая — лэди Сайнсбороу въ амазонкѣ — «ѣду на прогулку съ барономъ Кучиньелло».
— Старая дура, — проворчалъ Альдо, бросая фотографіи въ огонь и со свирѣпостью пристукивая ихъ щипцами.
Затѣмъ онъ позвалъ Нанси и изложилъ ей изъ обстоятельства. Нанси не казалась особенно потрясенной.
— Ахъ, только восемнадцать тысячъ! Ну, скажите пожалуйста! Затѣмъ она полѣзла на четверенькахъ подъ столъ и спрятала лицо въ вышитой скатерти: — Бау-бау! Ку-ку!
Малютка култыхалась сзади нея и тянула ее за волосы, радостно визжа.
— Такъ какъ же намъ быть? — спросилъ Альдо.
— Какъ только бэби пойдетъ, — отвѣчала Нанси изъ-подъ стола, — мама… да, да, да, гдѣ твоя мама? а? сокровище мое маленькое, Божья овечка…
— Что ты болтаешь? — сказалъ нетерпѣливо Альдо.
— Я говорю, что, какъ только бэби пойдетъ, мама… вѣдь это я твоя мама… а? бэби, я мама?.. Скажи «мама!». Мама-ма…
— Да ну же! — закричалъ Альдо.
— Я говорю, мама тогда сядетъ за работу. Но до тѣхъ поръ, пока она такая малютка, — Нанси поцѣловала мягкую головку, на которой волосенки росли тамъ и тутъ бѣлокурыми хохолками, — ея мама не будетъ такая жестокая (поцѣлуй), гадкая (поцѣлуй), свирѣпая (поцѣлуй), тигра гирканская (поцѣлуй, поцѣлуй) и не покинетъ одну-одинешеньку на свѣтѣ свою малютку-бэби (много поцѣлуевъ), чтобы писать скучныя книги, которыхъ никто и читать не хочетъ… Бау-бау-бау… Ку-ку!
Альдо все это надоѣло, и онъ ушелъ, но подъ столомъ его уходъ замѣченъ не былъ.
Онъ отправился къ дядѣ Джакомо и бесѣдовалъ съ нимъ долго; и дядя Джакомо, изъ любви къ Нанси, взялъ его въ свою контору и далъ ему дѣлать рисунки и архитектурные планы, съ жалованьемъ въ двѣсти франковъ въ мѣсяцъ.
Въ концѣ третьей недѣли, Альдо поднялъ глаза отъ своего стола и, обведя взглядомъ комнату, въ которой работали еще четверо, началъ ихъ задумчиво разсматривать. Двое были желты и худы; третій — толстый и желтый, четвертый толстый и красный. У желтыхъ и худыхъ было мало волосъ, у желтаго и толстаго совсѣмъ не было, толстый и красный былъ въ очкахъ. Всѣ они сидѣли въ конторѣ, кто шесть, кто двѣнадцать лѣтъ и чертили планы, получая отъ двухсотъ до шестисотъ пятидесяти франковъ въ мѣсяцъ.
Альдо сдѣлалъ краткій разсчетъ на промокательной бумагѣ. Допустимъ, что онъ пробудетъ въ конторѣ пять лѣтъ, получая первые два года по 200 франковъ въ мѣсяцъ, итого 4.800. Въ слѣдующіе два года ему дадутъ, вѣроятно, по 300 франковъ въ мѣсяцъ, ну даже по 350, итого 8.400 франковъ. Предположимъ, что затѣмъ дали бы 400 или 450, т.-с. 5.400 франковъ. Всего за пять лѣтъ 18.600 франковъ.
Восемнадцать тысячъ шестьсотъ франковъ. Такимъ образомъ, если предположимъ, что онъ изъ нихъ не будетъ тратить ничего, рѣшительно ничего, а будетъ жить пять лѣтъ на остатки приданаго Нанси (о чемъ и говорить не стоитъ, такъ какъ этого не достаточно), то черезъ пять лѣтъ онъ окажется какъ разъ въ томъ положеніи, что и сегодня… только съ лишними пятью годами на плечахъ. И по всей вѣроятности будетъ желтый и худой, или желтый и толстый, или толстый и красный въ очкахъ. Все это совершенно безсмысленно и нелѣпо. Даже невообразимо. Теперь у него, по крайней мѣрѣ, восемнадцать тысячъ въ карманѣ, да пять лѣтъ впереди.
Онъ взялъ шляпу и ушелъ изъ конторы. Затѣмъ написалъ свое объясненіе дядѣ Джакомо, который въ отвѣтѣ своемъ назвалъ его кретиномъ, неблагодарнымъ, неаполитанцемъ, осломъ, нищимъ, тройнымъ экстрактомъ эгоистической глупости. Альдо не сталъ опровергать этихъ аттестацій.
Дома онъ математически выяснилъ положеніе вещей Нанси и Валеріи, распространившись въ доказательствахъ и цифрахъ. Онѣ слушали съ разсѣянно-утомленнымъ видомъ, думая совсѣмъ о другомъ. Онѣ со всѣмъ согласились, лишь бы только онъ пересталъ.
— Восемнадцать тысячъ лиръ, помѣщенныя разумно, могутъ стать основаніемъ хорошаго состоянія.
Валерія кротко кивнула головою, а Нанси сказала:
— Ку-ку!
Тогда, по требованію Альдо, бэби отослали гулять съ прямолинейной и суровой женщиной, которую для нея особенно заботливо выбрала тетя Карлотта.
— Ты, быть можетъ, вошелъ бы съ кѣмъ-нибудь въ компанію, — сказала Нанси кротко, склонивъ голову на бокъ, въ знакъ интереса своего къ дѣлу.
Валерія согласилась съ этимъ и прибавила:
— Я слышала, что копи очепъ выгодное дѣло.
Альдо не отвѣчалъ.
— Восемнадцать тысячъ лиръ! — сказалъ онъ задумчиво. — Немного. Затѣмъ рискнулъ: — можно было бы, разумѣется, начать торговлю…
Въ сумрачной глубинѣ его великолѣпныхъ глазъ мелькнула видѣніемъ чистенькая и богатая товарами лавочка его дѣда въ улицѣ Кіайя въ Неаполѣ, съ вывѣской: «Торговля делла Рокка, кораллы и мозаика; говорятъ по-англійски», съ подвѣшенными нитками коралловъ, черепаховыми гребенками и филигранными украшеніями, булавками изъ лавы и мозаики по одной лирѣ за штуку, съ сверкающимъ перламутромъ раковинъ, видами Везувія ночью на выпукломъ стеклѣ и затѣмъ этими маленькими альбомами видовъ Неаполя, складными, въ красной обложкѣ, которые такъ охотно покупали англичане. Ему представилось, какъ выходитъ дѣдушка изъ-за прилавка съ одной изъ этихъ красныхъ книжечекъ въ рукѣ и тррр… распускаетъ ее по воздуху передъ наивными иностранками въ зеленыхъ вуаляхъ. Дѣдушка! какъ сейчасъ видитъ онъ, какъ старикъ томно-граціознымъ движеніемъ подаетъ кліентамъ пакетики, завернутые въ розовую бумагу, кланяется имъ съ широкимъ жестомъ руки и съ ласковой и выдержанной любезностью провожаетъ покупателей до порога. Альдо тоже былъ бы не прочь имѣть хорошую торговлю въ Неаполѣ съ довѣрчивыми и наивными англичанами-покупателями, и американцами, дерзкими, но богатыми, и нѣмцами, экономными, но сентиментальными, — и всѣ бы платили ему свои славныя денежки… Ахъ! эти денежки, что текутъ весь день въ кассу, а вечеромъ считаются, пересчитываются и послѣ того, какъ ими налюбовались, откладываются подъ замокъ! Вотъ это такъ, это дѣло, а не то, что какое-то тамъ неясное и далекое «жалованье», недостаточное, невидимое, неосязаемое, лишенное неожиданностей и возможностей.
Но Валерія заговорила:
— Торговлю! но, милый Альдо! какая ужасная идея! Какъ ты можешь думать о чемъ-нибудь подобномъ?
А Нанси, думая, что онъ сказалъ это въ шутку, захохотала такъ, что на щекахъ заиграли всѣ ямочки.
— Ну, конечно, Альдо, конечно! откроемъ игрушечную лавку… у насъ будутъ игрушки всего міра, чтобы забавлять бэби. Пятьсотъ куколъ для бэби. Тысяча резиновыхъ овечекъ для бэби. Десять тысячъ кожаныхъ медвѣдиковъ и коровушекъ, которыя, если ихъ подавить, дѣлаютъ му-у! Да, да, Альдо! откроемъ сейчасъ же торговлю игрушками, — и, набросившись на него, она поцѣловала его въ тонкій и прямой проборъ, дѣлившій на двѣ волны его черные, блестящіе волосы. — А затѣмъ, — прибавила она. прижимаясь улыбающеюся щекою къ головѣ мужа, — если бэби разобьетъ всѣ головы, слижетъ всѣ краски, выдергаетъ всю шерсть у звѣрей, тогда я буду давать покупателямъ въ видѣ преміи къ испорченной игрушкѣ свою поэму съ автографомъ. А ты будешь брать за это лишнихъ два франка.
Это напоминаніе о поэмѣ съ автографомъ ясно показало Альдо, что немыслимо, чтобы его жена, знаменитая поэтесса, торговала въ лавкѣ.
Онъ вздохнулъ и сказалъ:
— Я не прочь былъ бы попробовать Монте-Карло. Я то тамъ никогда не былъ, но другъ мой Де Чезари, знаешь, генуэзецъ, говорилъ мнѣ о чудной системѣ.
— Отчего же онъ самъ ею не пользуется? — спросила Нанси. — Если судить по его виду, онъ, право же, въ ней нуждается.
— Онъ пробовалъ, — увѣрялъ Альдо, — но онъ не можетъ играть съ системою. У него нѣтъ характера. Система въ томъ и состоитъ, что Боже избави бросить ее, нужно все время продолжать, каковъ бы ни былъ соблазнъ измѣнить ей. А нѣтъ! Де Чезари не такой человѣкъ… Но система у него изумительная.
И Альдо вынулъ изъ кармана записную книжку, вырвалъ изъ нея листокъ и, съ карандашомъ въ рукѣ, принялся объяснять Нанси и Валеріи систему.
— Видите? «Ч» значитъ черный, а «К» красный. — Затѣмъ натыкалъ, какъ попало, точекъ подъ каждой буквой. — Видите? на всѣ эти точки я выигрываю.
— Неужели? — спросили Нанси и Валерія, наклоняясь надъ листкомъ, голова къ головѣ.
— Да, да; выигрываю на всѣ перерывы.
— А что это такое перерывы? — спросила Нанси.
— О, это не важно, — сказалъ Альдо, сажая еще точки. — Выигрываю также на всѣ два, три, пять…
— Четыре, — поправила Нанси, ничего не понимавшая, но желавшая показать, что она заинтересовала.
— Нѣтъ… на четыре я не выигрываю, — сказалъ Альдо. — На четыре проигрываю. Но выигрываю на пять, на шесть и на все остальное. А четыре, разумѣется, выпадаетъ рѣдко.
— Ну, разумѣется, — подтвердила Нанси.
— Конечно, — сказала Валерія.
И обѣ онѣ безсмысленно смотрѣли на двойной рядъ точекъ подъ Ч и К.
— Конечно, можно было бы меньше рисковать, — задумчиво сказалъ Альдо, — если бы ждать и пропускать перерывы, чтобы попадать только на два.
— Да, это было бы хорошо, — сказала Нанси, понимавшая все менѣе и менѣе.
— Но ты же сказалъ, — вступилась Валерія, — что на перерывахъ выигрываешь.
— Э, милая моя! если есть перерывы! — сказалъ Альдо съ видомъ глубочайшаго знатока. — А если все будетъ четыре?
Эта фраза окончательно закрыла для Нанси дверь какого бы то ни было пониманія. Но Валерія, пробывшая во время своего свадебнаго путешествія въ Монте-Карло цѣлыхъ четыре дня, сказала рѣшительно:
— Если бы я была на твоемъ мѣстѣ, я бы не зѣвала. Если бы все выходило четыре, я бы ставила только на пять и шесть.
Альдо, въ размышленіи, теръ себѣ подбородокъ.
— Это, пожалуй, не плохая идея, — сказалъ онъ. — Но нужно попробовать. Вы вотъ что, говорите-ка «красный» и «черный» на удачу, какъ попало.
Нанси и Валерія принялись говорить «красный» и «черный» наудачу, какъ попало, а Альдо игралъ съ системой, ставя воображаемыя монеты и удваивая ставки по системѣ Де Чезари. Менѣе, чѣмъ въ четверть часа, онъ оказался въ выигрышѣ около двухъ тысячъ франковъ.
Тогда рѣшили, что онъ отправится въ Монте-Карло и будетъ играть съ системой, и только съ системой. И что поѣдетъ онъ какъ можно скорѣе.
— Но ни звука никому объ этомъ, — говорилъ онъ. — Де Чезари просилъ больше всего, чтобы объ этомъ не говорили. Вы понимаете? Если бы это огласилось, Монте-Карло не существовать больше. И все бы пропало.
Никому не сказали ни звука и принялись немедленно собирать Альдо въ путешествіе.
— Больше мѣсяца подрядъ я тамъ играть не буду, — говорилъ онъ. — Надо остерегаться, чтобы Казино не догадалось, что я играю навѣрняка.
— Понятно, — сказала Валерія.
А Нанси спросила:
— А это не будетъ нечестно идти туда, чтобы играть навѣрняка?
Альдо объяснилъ, что администрація Казино состоитъ не изъ одного лица, и прибавилъ, что такому богатому обществу отъ нѣсколькихъ тысячъ лиръ въ годъ, которыя перепадутъ на его долю, не будетъ ни жарко, ни холодно.
Тогда Нанси сказала:
— Я знаю, что Монте-Карло ужасное мѣсто… тамъ столько дурныхъ женщинъ, странныхъ и опасныхъ. Я надѣюсь… о, Господи!..
Альдо поцѣловалъ ея нахмуренный лобикъ.
— Дорогая моя, вѣдь, если я ѣду въ Монте-Карло, то только для денегъ. Кромѣ этого, меня ничто не интересуетъ.
Нанси улыбнулась и вздохнула.
— Я знаю! вѣрю! — сказала она. — Но вѣдь эти ненавистныя созданія будутъ на тебя смотрѣть.
— Ну, противъ этого нѣтъ средства, — спокойно и покорно сказалъ Альдо.
Нанси засмѣялась и обняла его.
— Курьезный ты малый! Я думаю, что твой Закрытый Садъ, твой hortus eonelusus, всего лишь картофельное полечко… И, несмотря на то, сколько счастливыхъ часовъ я тамъ провела!
II.
правитьМай принесъ дѣвочкѣ зубокъ. Іюнь принесъ другой и брызнулъ на головку золотымъ свѣтомъ. Августъ положилъ на ротикъ пару словечекъ. Сентябрь поставилъ ее пряменько на колеблющіяся ножки. Октябрь заставилъ бѣжать невѣрными шагами, перепуганную и радостную, прямо въ руки къ мамѣ.
Звали ее Лиліана, Астридъ, Розалина, Анна-Марія.
— Теперь бэби ужъ ходитъ, — сказала Валерія дочери, — тебѣ пора бы взяться за работу.
— Конечно, пора, — сказала Нанси, поднимая дѣвочку и сажая ее себѣ на колѣни. — Ты видѣла, мама, какіе у нея браслетики? — И, протянувъ къ Валеріи обѣ коротенькія, пухленькія рученки дѣвочки, она показала ей тройную розовую линію вокругъ кисти, очаровательно бороздившую нѣжное тѣльце. — Видишь? три браслетика «porte-bonheur»!
И Нанси поцѣловала толстенькую рученку, слегка укусивъ ее.
— Гдѣ твоя рукопись? — спросила Валерія.
— Охъ, не знаю! наверху, быть можетъ… или въ другомъ мѣстѣ, — отвѣчала Нанси, цѣлая видъ, будто ѣсть голую ручку дѣвочки. — Вотъ вкусно! ахъ, какъ вкусно! Просто пьелесть!.. Мама, дѣвочка пахнетъ ванилью и фіалками. Попробуй, какъ вкусно! Попробуй!
И она поднесла ручонку Валеріи, чтобы та откусила кусочекъ.
— Попобуй, — сказала дѣвочка.
Бабушка попробовала и нашла вкуснымъ и восхитительнымъ. Тогда понадобилось попробовать и вторую ручку, и та была восхитительна. Потомъ кусочекъ щечки, и другой… и все было восхитительно. Затѣмъ дѣвочка подняла ножку въ бѣломъ башмачкѣ и протянула ее бабушкѣ:
— Попобуй!
Но бабушка не захотѣла пробовать и сказала:
— Бя! бя! гадости! — И на другую ножку, протянутую чтобы попробовать, бабушка тоже сказала: — бя! бя!
Но малютка твердила: — Попобуй! — и углы рта у нея стали горестно опускаться книзу.
Тогда бабушка попробовала башмачекъ, и нашла его очень вкуснымъ, потомъ другой, и тотъ оказался превосходнымъ. Затѣмъ и Нанси должна была пробовать все: ручки, щечки, башмачки…
Такъ проходили хлопотливые, полные важнѣйшихъ занятій, дни.
Альдо писалъ изъ Монте-Карло, что система его превосходна. Единственно, чего онъ боялся, чтобы не догадалась администрація. Теперь онъ дѣлалъ двойныя ставки.
… Нѣсколько дней спустя, онъ написалъ, что система его съ изъянцемъ. Но не бѣда. Онъ открылъ другую систему, гораздо лучше прежней. Онъ купилъ ее за сто франковъ у нѣкоего субъекта, котораго выгнали изъ Казино, потому что боялись и его, и его системы. Разумѣется, Альдо обязался, выигравъ, сдѣлать ему соотвѣтственный подарокъ. Вчера вечеромъ съ этой системой онъ выигралъ въ десять минутъ восемьсотъ франковъ. Но онъ долженъ быть очень осмотрителенъ, такъ какъ недостатокъ старой системы былъ для него весьма разорителенъ.
Пришло третье письмо. Альдо, безпрерывно выигрывавшій въ теченіе четырехъ дней подрядъ, вдругъ сдѣлался жертвою невѣроятной неудачи; форменно не везетъ! Двадцать четыре раза черная, тогда какъ онъ все удваивалъ на красную. Тѣмъ не менѣе онъ намѣревался строго держаться новой системы. Это единственный способъ спасенія. Кто колеблется, мѣняетъ, скачетъ съ системы на систему, поневолѣ проиграетъ. Цѣлую всѣхъ.
Черезъ два дня пришла открытка. «Открылъ, что всѣ предыдущія С. были ошибочны. Познакомился съ Кр., который все устроитъ».
Валерія и Нанси не понимали, что такое «Кр.». «С» это, разумѣется, система. Но «Кр.»? что такое можетъ значить «Кр.»?
Валерія, въ безпокойствѣ, послала записку Нино. Нино бросилъ контору и побѣжалъ на улицу Сената, въ которой, съ отъѣздомъ Альдо, поселилась Валерія съ Нанси и малюткой. Всѣ трое ждали его на балконѣ и принялись привѣтствовать, едва онъ показался на мосту Сантъ-Андреа. Нино заторопился и бѣгомъ взбѣжалъ на лѣстницу.
— Какъ поживаетъ Валерія? — и онъ поцѣловалъ ее въ лобъ. — Какъ поживаетъ Нанси? — и поцѣловалъ ей руку. — Какъ поживаетъ Анна-Марія? — и поцѣловалъ ее въ бѣлокурую головку. — Что случилось? Что надѣлалъ Альдо?
— О! — воскликнула Нанси, — да какъ же это ты узналъ, что дѣло идетъ объ Альдо?
Нино улыбнулся.
Валерія принесла ему открытку и, закрывъ ее всю, кромѣ послѣдней строчки, спросила:
— Что значитъ «Кр.»?
Нино взглянулъ; затѣмъ спросилъ:
— Откуда онъ пишетъ?
Нанси и Валерія нерѣшительно переглянулись. Потомъ рѣшили открыться Нино. Все равно, Нино не воспользуется системой и другимъ не разскажетъ. Да и, кромѣ того, система-то вѣдь съ изъянцемъ…
— Откуда онъ пишетъ? — повторилъ Нино.
— Изъ Монте-Карло, — сказали Валерія и Нанси въ унисонъ.
Нино свернулъ губы, какъ будто, чтобы свистнуть, но не свистнулъ.
Малютка, сидя на коврѣ, наблюдала его, и ей очень понравилась эта гримаса. Она надѣялась, что онъ ее повторитъ.
— Въ такомъ случаѣ, я предполагаю, что «Кр.» значитъ «крупье», — сказалъ Нино.
Послѣдовала пауза. Затѣмъ онъ сказалъ:
— Сколько онъ взялъ денегъ съ собою?
— Все, — сказала Валерія.
Тогда Нино опять сложилъ губы попрежнему, малютка обрадовалась.
— Остается только съѣздить за нимъ! — сказалъ Нино, глядя на Нанси. — И сейчасъ же.
— О, Боже! — сказала она, вскочивъ. — Ты думаешь, что тутъ что-нибудь серьезное?
— Весьма, — отвѣчалъ Нино. — Вѣроятно, въ данную минуту изъ твоихъ сорока тысячъ половины уже нѣтъ.
— Да у него и было-то только восемнадцать, — сказала Нанси, съ лукавымъ огонькомъ въ глазахъ.
— Тѣмъ лучше, — сказалъ Нино. — Но, во всякомъ случаѣ, ты хорошо сдѣлаешь, если съѣздишь за нимъ.
Нанси очень взволновалась, но вмѣстѣ съ тѣмъ была очень довольна. Малютка увидитъ Средиземное море… Валерія… бабушка поѣдетъ, разумѣется, съ нами…
— Нѣтъ, дорогая, невозможно, — сказала она. — Я обѣщала тегѣ Карлоттѣ помочь ей завтра принимать гостей. Но часть дороги я тебя провожу. До Александріи или до Генуи.
— Ну, а ты, Нино? — спросила Нанси, поворачиваясь къ нему, — вѣдь можешь проводить насъ, правда?
— О, да! — воскликнулъ Нино. И вдругъ отказался; ему очень жаль, но никакъ нельзя оставить контору Карло. — Да и кромѣ того, — прибавилъ онъ, — безъ меня ты гораздо лучше столкуешься съ Альдо.
На слѣдующее утро Нино ждалъ ихъ на станціи, чтобы проводить. Валерія несла на рукахъ Анну-Марію, а Нанси, идя рядомъ, казалась старшею сестрою дѣвочки. Всего багажа съ ними былъ маленькій чемоданъ, такъ какъ Валерія возвращалась въ Миланъ въ тотъ же вечеръ, а Нанси была увѣрена, что вернется вмѣстѣ съ Альдо на слѣдующій день.
Нино вошелъ въ вагонъ, чтобы усадить ихъ, затѣмъ сошелъ и стоялъ передъ дверцой, глядя на нихъ вверхъ, съ тѣмъ пустымъ выраженіемъ, съ той безсмысленной и неопредѣленной улыбкой, какая бываетъ у всѣхъ при отходѣ поѣзда, когда всѣ уже попрощались, а вагонъ еще не двигается.
Нанси выглядывала въ окно, улыбалась ему нѣжными глазами. На шляпѣ у нея была какая-то голубая отдѣлка, отъ чего глаза ея казались еще синѣе. Позади нея, малютка, на рукахъ у Валеріи, махала ручкой въ бѣлой шерстяной перчаткѣ. И вотъ: пробилъ звонокъ, раздался свистъ, и поѣздъ двинулся. Тогда Нино внезапнымъ порывомъ вскочилъ на подножку вагона, отвернулъ ручку и вошелъ.
— И я поѣду до того мѣста, куда Валерія.
Всѣ его радостно привѣтствовали, а малютка все прощалась съ нимъ, махая ручкой въ бѣлой перчаткѣ.
Проѣхали Александрію. Въ Генуѣ телеграфировали Альдо и поѣхали до Савоны. Дѣвочка смотрѣла на Средиземное море, а Нанси на дѣвочку, а Нино на Нанси. А Валерія смотрѣла на нихъ на всѣхъ, обволакивая ихъ всѣхъ своей печальной любовью, будто невидимымъ плащемъ Мадонны.
Пріѣхавъ въ Савойу, Нино и Валерія вышли изъ вагона. Имъ приходилось ждать полчаса обратнаго поѣзда въ Миланъ. Стоя на платформѣ передъ вагономъ, они смотрѣли вверхъ на Нанси съ разсѣяннымъ выраженіемъ и неопредѣленной улыбкой уже попрощавшихся людей…
Нанси, высунувшись въ окошечко, смотрѣла на лицо матери, нѣжно къ ней поднятое. Потомъ смотрѣла на Нино, потомъ опять на свою мать.
Дѣвочка, стоя на скамейкѣ возлѣ матери, махала своими коротенькими ручками; янтарныя кудри падали ей на глаза.
— Въ вагоны! — закричалъ кондукторъ.
— Послѣзавтра мы вернемся, — сказала Нанси въ третій или четвертый разъ, — а, можетъ, и завтра.
— Мозетъ, завтра, — повторила малютка, бывшая всегда всеобщимъ эхомъ.
Нино подошелъ къ окну и взялъ дѣвочку за рученку.
— Ты что тамъ говоришь? — спросилъ онъ смѣясь. — Завтра? Да ты даже не знаешь, что такое завтра.
Анна-Марія посмотрѣла на него серьезно… Нино чувствовалъ теплоту маленькой, зажатой имъ, рученки.
— Ну-ка, скажи: когда будетъ завтра, Анна-Марія?
Анна-Марія взглянула на него серьезно и сосредоточенно.
— Завтра, — сказала она, — когда… завтра, когда мнѣ дадутъ все, что я хочу.
— Ай, какъ нескоро! — сказала Нанси, смѣясь.
— Очень нескоро! — сказала бабушка.
— Очень нескоро! — повторила дѣвчурка.
— Въ путь! — закричалъ кондукторъ.
— Прощай, Нанси! Прощай, бэби! — сказала Валерія съ легкой дрожью.
«Готово»! Раздался свистокъ и звонокъ.
Поѣздъ двинулся, и Нанси махала рукой.
— Прощай, дорогая мамочка!
Валерія почувствовала, какъ у нея сильно и странно сжалось сердце.
— Прощай, Нанси! Прощай, бэби! Прощайте, два мои сокровища!
Поѣздъ прибавилъ ходу.
— Можетъ, завтра! — крикнула еще разъ Нанси, высовываясь изъ окна.
Затѣмъ отодвинулась, боясь, чтобы малюткѣ не попала въ глазъ искра.
Валерія стояла неподвижно и смотрѣла на бѣгущій поѣздъ… и будто онъ бѣжалъ по ея сердцу.
— Прощай, Нанси! Прощай, бэби!
Уѣхали.
А «завтра» было еще такъ далеко.
III.
править«Монте-Карло!». — Неаккуратный поѣздъ Ривьеры вошелъ съ шумомъ и пыхтѣніемъ подъ навѣсъ, и Нанси высунулась въ волненіи, чтобы Альдо поскорѣй ихъ увидѣлъ. Но на платформѣ были только — группа свѣтло-одѣтыхъ и хохочущихъ дамъ, да двое молчаливыхъ англичанъ съ руками въ карманахъ; да пара нѣмецкихъ новобрачныхъ. Больше никого. Альдо не было.
Вялый носильщикъ помогъ Нанси выйти съ малюткой и, схвативъ ихъ чемоданъ, пошелъ впереди ихъ къ выходу. Когда Нанси, наконецъ, догнала его, то, оказалось, что онъ уже вручилъ чемоданъ кондуктору омнибуса Hôtel de Paris.
— Нѣтъ, нѣтъ, — сказала Нанси. — Я жду мужа.
— А! — сказалъ носильщикъ кондуктору, — она ждетъ своего мужа.
Оба загоготали, сплюнули и стали ее разглядывать.
— Дайте мнѣ чемоданъ, — сказала Нанси.
— Дайте ей чемоданъ, — сказалъ носильщикъ.
— Ну, что-жъ! можно и дать ей чемоданъ, — сказалъ кондукторъ, медленно влѣзая по лѣсенкѣ омнибуса. — Вотъ вашъ чемоданъ. — И поставилъ его на землю.
Нанси велѣла носильщику взять его. Но оба они сдѣлали видъ, будто необычайно поражены.
— Какъ? — сказалъ кондукторъ, — а мнѣ вы не дадите на чай?
Носильщикъ улыбнулся, сплюнулъ и сказалъ Нанси:
— Надо ему дать на чай.
Тогда Нанси дала кондуктору пятьдесятъ сантимовъ и велѣла носильщику отнести чемоданъ въ Hôtel des Colonies. Онъ взвалилъ его себѣ на плечи и быстро зашагалъ. Онъ живо взошелъ по лѣстницѣ, ведущей на площадку Казино.
Нанси послѣдовала за нимъ, съ Анной-Маріей, цѣплявшейся за ея юбки. Возлѣ лѣстницы сидѣла женщина съ корзинкой апельсиновъ. Она предложила ихъ Нанси. Та поблагодарила и поспѣшила дальше. Но Анна-Марія захотѣла апельсина. Она устала, и кушать хочетъ, и расплакалась. Тогда Нанси вернулась и купила апельсинъ. Затѣмъ, подхвативъ малютку на руки, она поспѣшила за носильщикомъ, который былъ уже далеко.
Наверху она остановилась и оглядѣлась.
Свѣтлыя іюньскія сумерки. Тамъ, гдѣ небо было блѣднѣе, новая луна казалась маленькимъ прорѣзомъ въ небесномъ сводѣ, тонкимъ и яснымъ прорѣзомъ, сквозь который — какъ сквозь солнце — Господь Богъ допускалъ смертныхъ заглянуть на блескъ своего Рая.
Анна-Марія снова принялась плакать, желая, чтобы мама очистила апельсинъ, и Нанси, несмотря на желаніе свое догнать поскорѣе носильщика, принуждена была остановиться. Поднявъ дѣвочку, она поцѣловала ее, успокоила, усадила на парапетъ и, сѣвъ рядомъ, очистила апельсинъ. Пока что, ея чемоданъ исчезъ, вѣроятно, навсегда. Но что за бѣда. Все было неважно, лить бы только Анна-Марія не плакала.
Нанси смотрѣла на сѣрое небо и спокойное жемчужно-сѣрое море. Кто знаетъ, гдѣ этотъ Hôtel des Colonies? Кто знаетъ, почему Альдо не получилъ телеграммы? На минуту ей пришли въ голову легенды о трагедіяхъ, бывающихъ въ Монте-Карло… Затѣмъ Анна-Марія, никогда еще не ѣвшая апельсиновъ, сидя на стѣнкѣ, подняла выпачканное сокомъ и слезами личико и сказала:
— Хорошо. Хорошо все. Все нравится Аннѣ-Маріи.
Тутъ и Нанси все понравилось.
Послѣ долгихъ блужданій, нашли, наконецъ, Hôtel des Colonies, такъ же какъ и вялаго носильщика съ чемоданомъ, который сидѣлъ и болталъ съ худощавой и энергичной хозяйкой.
Нанси робко подошла. — Здѣсь живетъ господинъ Делла Рокка? — Да, да, здѣсь. — Не знаете ли, получилъ ли онъ телеграмму? — Нѣтъ, телеграмма тутъ въ бюро, нераспечатанная. Господинъ еще не вернулся. — А не знаете ли, гдѣ теперь господинъ.
— Э, вы найдете его въ Казино, — сказала хозяйка.
Нанси попросила ее отвести себя въ комнату мужа, но сказалось, что это была крохотная мансарда на самомъ верху. Тогда Нанси взяла для себя и дѣвочки другую комнату, и Анна-Марія пошла въ кровать, въ восторгѣ отъ того, что будетъ спать подъ пологомъ отъ комаровъ. И сейчасъ же заснула.
Нанси спустилась въ салонъ. Было темно. Хозяйка сидѣла въ саду съ какой-то дамой и толстымъ мальчикомъ.
— Если вы хотите пойти въ Казино, — любезно сказала она Нанси, — я присмотрю за вашей дѣвочкой.
Но Нанси сказала:
— О, нѣтъ, благодарю васъ.
— Подите, подите, — вмѣшалась старая дама, — знаемъ мы мужчинъ! Можетъ и не ночевать… — Затѣмъ прибавила: — я здѣсь уже двѣнадцать лѣтъ. Этотъ внучекъ мой родился здѣсь въ отелѣ. Можете идти спокойно. Мы постережемъ вашего ангелочка.
Тогда Нанси поблагодарила и вернулась наверхъ за шляпой. Анна-Марія спала крѣпчайшимъ сномъ.
Колеблющимися шагами вышла Нанси изъ садика и повернула къ Казино. Улицы въ этотъ часъ и въ этомъ сезонѣ были почти пусты. Въ своемъ простомъ костюмѣ для путешествія, она не обращала на себя ничьего вниманія. Проходя мимо Hôtel de Paris, она увидѣла обѣдающихъ за столиками, освѣщенныхъ красными лампочками. На площади, на скамейкахъ вокругъ большой цвѣточной клумбы, люди сидѣли группами, а напротивъ, въ Café de Paris играли цыгане въ красныхъ курткахъ.
Нанси вдругъ почувствовала себя потерянной и испугалась. Зачѣмъ она здѣсь? Что ей дѣлать здѣсь, одной, ночью, въ этомъ незнакомомъ мѣстѣ? А малютка, ея малютка, спитъ тамъ одна-одинешенька въ большой кровати въ незнакомой гостиницѣ. Ей казалось, что она видитъ безумный и безсвязный сонъ. Перепуганная и печальная, она заторопилась.
Какой-то прохожій сказалъ ей: «Bonsoir, mademoiselle!». И Нанси пустилась бѣгомъ и, задохнувшись, взобралась на лѣстницу Казино. Едва она направилась въ веселую и ярко освѣщенную прихожую, какъ была остановлена двумя людьми въ голубой съ краснымъ ливреѣ, которые спрашивали у нея что-то, чего она не понимала. Тогда они указали ей налѣво залу, въ которой, за двумя длинными прилавками сидѣли господа, точно судьи или адвокаты, и какъ будто ожидали ее.
Она двинулась нерѣшительно и остановилась передъ однимъ изъ нихъ; онъ былъ лысый, съ остроконечной бородкой и проницательными глазами.
— «Pardon»… — пробормотала Нанси. — Я ищу господина Делла-Рокка…
— Ахъ, въ самомъ дѣлѣ? — сказалъ человѣкъ съ бородкой. — Не имѣю удовольствія знать его.
Блондинъ, сидѣвшій рядомъ, улыбнулся.
— Не можете ли вы сказать мнѣ, гдѣ я могу найти его? — сказала Нанси, чувствуя, что краснѣетъ до слезъ.
— Кто такой этотъ господинъ? Что онъ дѣлаетъ? — спросилъ блондинъ.
— Онъ… онъ пріѣхалъ сюда три недѣли назадъ… у него система… — бормотала Нанси. — Я телеграфировала ему, но онъ не получилъ депешу. А хозяйка отеля сказала мнѣ, что я найду его здѣсь.
Вошли еще другіе, и всѣ съ интересомъ слушали ее.
— Ага! значитъ, у этого господина есть система! — сказалъ громко и значительно господинъ съ бородкой.
И Нанси увидѣла, что онъ дѣлаетъ многозначительный знакъ кому-то, стоящему позади нея. Безумный страхъ охватилъ ее. Что она сдѣлала? Сказала о системѣ этимъ господамъ, а они, по всей вѣроятности, владѣльцы Казино.
Она поняла, что сдѣлавъ это, погубила разъ навсегда удачу Альдо. Но теперь ей ни до чего не было дѣла. Лишь бы найти его и не скитаться одной.
— Въ какомъ отелѣ вы остановились, барышня? — спросилъ блондинъ.
— Въ Hôtel des Colonies, — сказала Нанси, дрожащимъ голосомъ.
— А зовутъ васъ?
— Джованна Дезидерата Феличита Делла Рокка.
Весь рядъ господъ улыбнулся, а спрашивавшій записалъ имена на клочкѣ бумажки и затѣмъ справился съ большой книгой.
— Ваша профессія?
Нанси покраснѣла.
— Я пишу стихи… — пробормотала она.
Нанси, ребенкомъ, читала съ большимъ интересомъ приключенія «Алисы въ Странѣ Сновъ». И теперь она думала: «Я знаю, что я сплю. Я знаю, что это сонъ. Быть не можетъ, чтобы на яву могла я разсказывать этимъ господамъ о томъ, что пишу стихи».
Человѣкъ съ бородкой потеръ себѣ носъ и поправилъ усы, чтобы не засмѣяться. И Нанси увидѣла, что всѣ хохотали, уткнувшись носами въ бумаги, хохотали, фыркали! и хотѣли скрыть это.
— И… больше ничего? Вы только писали стихи?
— Нѣтъ, ничего, — отвѣтила Нанси. Затѣмъ, когда ей показалось, что господинъ съ бородкой уставился на нее острымъ, испытующимъ, ужаснымъ взоромъ, въ испугѣ прибавила: — Да, правда… я начала также книгу… въ прозѣ. Но она не кончена.
Блондинъ вдругъ протянулъ ей голубую карточку и сказалъ:
— Подпишитесь.
— Но, зачѣмъ же? — сказала Нанси, близкая къ слезамъ.
Человѣкъ пожалъ плечами съ видомъ безразличія, какъ будто хотѣлъ сказать: «Ахъ, не желаете подписать? Не надо».
И всѣ опять улыбнулись и уткнулись въ бумаги, дѣлая видъ, что пишутъ.
Нанси оглянулась крутомъ съ видомъ загнаннаго кролика. Вошелъ высокій человѣкъ, медлительно, небрежно, руки въ карманахъ. Это былъ англичанинъ, Нанси узнала это по первому взгляду. Онъ слегка напоминалъ Кингслея.
Дочь Тома Авори двинулась прямо къ нему.
— Вы англичанинъ? — спросила она по-англійски съ бѣшено колотившимся сердцемъ.
— Не можете ли вы помочь мнѣ? Мой отецъ былъ англичанинъ, — говорила Напси съ рыданіемъ въ голосѣ… — Эти люди… эти господа хотятъ, чтобы я подписала свое имя. Должна я это сдѣлать?
Англичанинъ слегка улыбнулся подъ короткими свѣтлыми усами.
— Вы желаете войти въ игорный залъ?
— Да.
— Въ такомъ случаѣ подпишитесь. Увидите, — прибавилъ онъ улыбаясь, — что я сдѣлаю то же самое.
И, подавъ блондину свою карточку и получивъ взамѣнъ другую, онъ подписалъ: «Фредерикъ Алленъ».
Служащіе снова приняли свой серьезный видъ и будто забыли даже о существованіи Нанси. Она подписала, карточку и вошла въ атріумъ вмѣстѣ съ англичаниномъ.
— Я ищу своего мужа, — робко пояснила она и разсказала ему про систему, про телеграмму и отель. — Я, кажется, ужъ столько разъ все это разсказывала, что, право, это точно сказка про Бѣлаго Бычка.
Она улыбнулась, и ямочка граціозно засіяла на ея щечкѣ. Лицо ея горѣло, а мягкіе темные волосы вились локончиками на лбу.
Алленъ глядѣлъ на нее съ любопытствомъ.
— Странно, — сказалъ онъ, — но я васъ уже гдѣ-то видѣлъ. Рѣшительно не помню гдѣ, но положительно видѣлъ.
Нанси сказала:
— Не думаю. Право, не думаю.
— О, а я въ этомъ совершенно увѣренъ, — сказалъ Алленъ. — Я отлично помню вашу улыбку.
Но улыбка эта была не ея, а Валеріи, когда въ далекомъ Хертфордширѣ на мостикѣ она взяла у него изъ рукъ мокрую шляпу
Вмѣстѣ шли они черезъ залы, и упорный звонъ монетъ и крѣпкіе и нѣжные духи ошеломляли Нанси, заставляя ее повертываться во всѣ стороны. Альдо не было видно. Они переходили отъ стола къ столу, разсматривая играющихъ, заглядывая въ лица иностранцамъ. Альдо не было. Они вошли въ залу «trente et quarante», сумеречную и тихую, затѣмъ отправились въ буфетъ. Наконецъ, пошли къ выходу. Нанси подняла на спутника свои свѣтлые глаза, въ которыхъ уже блестѣли слезы.
— Я просто не знаю, что и думать! Куда онъ могъ уйти? Боже мой, не думаете ли вы… какъ вы думаете?..
Въ ея большихъ испуганныхъ глазахъ мелькнуло видѣніе бездыханнаго Альдо въ саду подъ пальмой, съ потухшими чудными глазами, съ запекшеюся кровью въ мягкихъ волосахъ…
— Я думаю, что мы найдемъ его живымъ и здоровымъ, — сказалъ англичанинъ. — Поищемъ его въ Cate de Paris.
Они сошли на площадку Казино.
Въ душистыхъ сумеркахъ нѣжно звучалъ пошловатый «Valse bleue».
Нанси подскочила: вотъ Альдо! Ну, да! Конечно, это онъ! Онъ выходилъ изъ Café de Paris съ толстой женщиной въ бѣломъ. Да, это былъ Альдо. Нанси рванулась было къ нему, но затѣмъ остановилась. Англичанинъ тоже остановился, молча и отвернувшись изъ скромности въ сторону сада.
Альдо и женщина медленно прошли налѣво и сѣли на скамейку, противъ Ліонскаго Кредита.
— Можете подождать минутку? — спросила Нанси англичанина.
Она быстро двинулась къ скамейкѣ, въ то время, какъ Алленъ продолжалъ безстрастно разглядывать деревья.
Да, это былъ Альдо, — Нанси услышала его смѣхъ. Но кто же эта толстая женщина? Нанси побѣжала впередъ и остановилась въ нѣсколькихъ шагахъ отъ нихъ.
Альдо повернулся и увидѣлъ ее. На одну минуту онъ окаменѣлъ отъ изумленія. Затѣмъ наклонился и сказалъ что-то своей сосѣдкѣ. Та кивнула головой, и Альдо всталъ и быстро подошелъ къ Нанси.
— Въ чемъ дѣло? — спросилъ онъ, — что ты тутъ дѣлаешь?
— О, Альдо! — воскликнула Нанси, и слезы облегченія хлынули у нея изъ глазъ, — наконецъ! наконецъ! я такъ тебя искала!
— Да въ чемъ дѣло? что случилось? — повторилъ Альдо взволнованнымъ голосомъ. — Ужъ не… ужъ не случилось ли что съ Анной-Маріей? Отвѣчай!
— Нѣтъ, нѣтъ, дорогой, — говорила Нанси, утирая глаза. — Нѣтъ, она здорова, не пугайся. Она въ гостиницѣ, спитъ, какъ херувимъ. Пойдемъ, пойдемъ, ты долженъ поблагодарить одного англичанина, который…
Она ужъ хотѣла взять его подъ руку, но онъ рѣзко отодвинулся.
— Нѣтъ, нѣтъ, пусти! — сказалъ онъ. — Ступай въ гостиницу. Я вернусь черезъ пять минутъ. Иди! иди! Ты же не захочешь мнѣ все испортить, а?
— Что испортить? — спросила пораженная Нанси.
— Да все, — сказалъ онъ. — Наше счастье, наше будущее, все!
— Да какъ? какимъ образомъ? Что ты хочешь сказать? — и Нанси взглянула на обширную бѣлую фигуру на скамейкѣ.
Она тоже обернулась и разсматривала Нанси въ лорнетъ на длинной ручкѣ. — Кто эта женщина?
— Ахъ, не все ли равно? — сказалъ Альдо. — Это «all right». Мнѣ теперь некогда объяснять тебѣ. Ступай домой, слушайся меня… А то, — прибавилъ онъ, угадывая сердитый протестъ, готовый вырваться у Нанси, — а то будетъ хуже и для тебя, и для малютки. Помни, что я говорю: хуже и для тебя, и для малютки!
Онъ приподнялъ шляпу и, оставивъ Нанси, вернулся къ толстой женщинѣ.
Нанси, парализованная изумленіемъ, увидѣла, какъ онъ сѣлъ съ ней рядомъ и разсыпался въ поясняющихъ жестахъ, а она все смотрѣла на Нанси въ лорнетку.
Нанси повернулась и пошла назадъ медленно, какъ автоматъ. Англичанинъ все еще стоялъ тамъ, гдѣ она его оставила, возлѣ лѣстницы Казино и все такъ же отвернувшись къ саду. Онъ курилъ папироску. Какъ только подошла Нанси, онъ повернулся и бросилъ папироску.
— Вернетесь въ залу? — спросилъ онъ.
— Нѣтъ.
— Проводить васъ въ гостиницу?
— Нѣтъ, — повторила она и стояла, сконфуженная и огорченная.
— Ну, тогда, — сказалъ англичанинъ, принимая бодрый веселый видъ, — тогда спокойной ночи. — Онъ протянулъ ей руку. Крѣпко сжавъ ея ледяную ручку, онъ рискнулъ сказать ей слово утѣшенія. — Подумайте, что, сто лѣтъ спустя, вамъ будетъ все равно.
Сказавъ это, онъ быстро повернулся и пошелъ въ Казино.
Но онъ тамъ не остался. Минуту спустя онъ вышелъ и издали послѣдовалъ за маленькой безутѣшной фигуркой въ сѣромъ костюмѣ, медленно двигавшейся по пустынной улицѣ.
И только когда увидѣлъ ее въ садикѣ отеля, онъ повернулъ назадъ.
— Бѣдное созданье! — думалъ онъ. — Но гдѣ я могъ ее видѣть?
Черезъ полчаса Альдо явился въ отель и вошелъ въ комнату Нанси, вооруженный дипломатическими и убѣдительными объясненіями. Но Нанси стояла на колѣняхъ возлѣ кровати Анны-Маріи съ головой, спрятанной подъ пологомъ, и даже не двинулась при его приходѣ.
— Да ну же, Нанси, что съ тобой?
— Пожалуйста, не разбуди малютку! — сказала она тихонько.
— Да мнѣ надо сказать тебѣ…
— Тише! — сказала Нанси, приложивъ палецъ къ губамъ и устремивъ глаза на спящую фигурку.
— Поди въ мою комнату, мнѣ надо съ тобой поговорить, — сказалъ Альдо.
— Нѣтъ.
--… Да надо же мнѣ объяснить тебѣ…
— Тише! — повторила Нанси.
Затѣмъ она присѣла на кровать возлѣ дѣвочки и снова спрятала голову подъ пологъ.
Альдо нѣсколько времени стоялъ и смотрѣлъ на нее, затѣмъ сталъ бродить по комнатѣ. Позвалъ ее два-три раза, но она не шелохнулась. Тогда Альдо, глубоко оскорбленный, ушелъ на свой чердакъ.
IV.
правитьНа слѣдующее утро Альдо всталъ рано и пошелъ покупать Аннѣ-Маріи куклу… Ему казалось, что этого требуетъ положеніе. Онъ отправился на Кондаминъ, гдѣ магазины не такъ дороги.
У него защемило сердце, когда пришлось заплатить семь франковъ пятьдесятъ — полторы ставки. Но болѣе дешевыя куклы были ужъ столь гнуснаго вида, что, чувствовалъ онъ, подобнымъ подаркомъ не купить ему прощенія и мира. Одно мгновеніе мелькнула было у него безумная мысль купить куклу (съ настоящими рѣсницами) за двадцать восемь франковъ. Но потомъ экономія превозмогла страхъ томительныхъ сценъ, и Альдо взялъ куклу въ семь съ половиною франковъ, нарисованныя рѣсницы которой самымъ упорнымъ и нелогичнымъ образомъ оставались наверху, даже когда глаза были закрыты.
Анна-Марія пришла отъ нея въ восторгъ.
Нанси была холодна и блѣдна, какъ статуя. Альдо отправилъ Анну-Марію играть съ куклой въ садикъ, пока онъ будетъ объясняться съ Нанси въ читальнѣ.
Ну, вотъ: системы — всѣ рѣшительно — были обманъ и бредъ… чистѣйшій обманъ и бредъ! Это ему сказалъ Гримо, крупье… а ужъ кому же и знать, какъ не Гримо…
— Дальше, — сказала Нанси, — это меня мало интересуетъ.
И, такимъ образомъ, единственнымъ способомъ выиграть было…
— Это все я знаю, — сказала Нанси. — Кто эта женщина?
Альдо смотрѣлъ на нее съ горькимъ упрекомъ.
— Нанси! Сокровище мое! — сказалъ онъ.
Но Нанси это не тронуло. У нея было маленькое, меньше обыкновеннаго, и строгое лицо.
— Я спрашиваю, кто эта женщина?
— Да никто… рѣшительно никто. Старая курица въ желтомъ парикѣ… Зовутъ ее миссисъ Дойль. Ну, вотъ, теперь все знаешь. Теперь довольна?
Но Нанси не была довольна.
— Англичанка?
— Нѣтъ, нѣтъ, американка, съ Дальняго Запада. Степная птица! Западная утка! Ха-ха-ха! Какая она потѣшная!
И Альдо долго хохоталъ, но — одинъ. Когда, наконецъ, онъ совсѣмъ успокоился, Нанси спросила, поднявъ брови:
— Ну?…
— Ну, вотъ я тебѣ и говорю про Гримо, который служитъ уже шестнадцать лѣтъ въ Казино и который мнѣ сказалъ: «Ошибка заключается въ томъ, что всѣ игроки всегда удваиваютъ проигрыши». Когда ты проигрываешь…
Альдо жестикулировалъ своими длинными руками, разставляя локти и поднимая плечи. Нанси холодно и враждебно наблюдала его.
— Чисто устричникъ съ Санта Лючія, — думала она про себя. — И какъ это я могла бредить его красотою?
Но, увидѣвъ, какъ въ саду Анна-Марія цѣлуетъ свою куклу, она все ему простила.
— ..когда ты проигрываешь, — продолжалъ Альдо, — ты бросаешься въ погоню за своими деньгами, теряешь голову, удваиваешь, утраиваешь… и вотъ тебѣ капутъ! Тогда какъ во время выигрыша человѣкъ сдержанъ и остороженъ; онъ ставитъ по одному золотому и, выигравъ сто франковъ, уходитъ, говоря: «Ну, вотъ, на сегодня довольно»! И вотъ тутъ-то именно и ошибка! Надо продолжать, надо ловить моментъ, удваивать ставку
— Ну, объ этомъ поговорилъ довольно, — прервала Нанси. — Послушаемъ остальное.
— Охъ, какъ ты на меня наскакиваешь, — сказалъ Альдо, надувшись. — Остальное очень просто: эта самая западная птица… — Тутъ опять Альдо предался одинокому веселью. Когда онъ успокоился подъ ледянымъ взглядомъ Нанси, то продолжалъ: — такъ вотъ эта самая вчера обѣщала дать мнѣ взаймы денегъ какъ разъ въ моментъ твоего появленія. А ты же знаешь, каковы женщины… Для нихъ «семья» вещь невыносимая.
Нанси, неподвижная, смотрѣла на него.
— Я не понимаю, чего ты такъ смотришь на меня? — сказалъ онъ. — Ты хочешь испортить мнѣ настроеніе!
Нанси встала.
— Въ часъ идетъ поѣздъ на Миланъ, — сказала она. — Мы съ нимъ уѣдемъ.
И пошла наверхъ въ свою комнату
Альдо вышелъ въ садъ и началъ играть съ Анной-Маріей и куклой.
Въ двѣнадцать часовъ Нанси выглянула на балконъ и позвала дѣвочку. Малютка повиновалась неохотно и шла медленно, волоча свою куклу по ступенькамъ. Альдо слѣдовалъ за ней.
Мать посадила ее на кровать и натянула ей желтые сапожки. Альдо смотрѣлъ въ садъ, барабаня пальцами по стеклу.
Нанси надѣла Аннѣ-Маріи пальтецо и шляпу изъ легкой соломы, завязавъ подъ подбородкомъ бѣлыя ленты. Затѣмъ сказала мужу.
— Мы готовы.
— А кто заплатитъ по счету? — спросилъ Альдо, не поворачиваясь.
Нанси взглянула на него съ изумленіемъ.
— Да развѣ у тебя нѣтъ денегъ? — спросила она.
— У меня восемьдесятъ два франка и сорокъ сантимовъ.
— Гдѣ же остальныя?
Альдо дунулъ на пальцы:
— Исчезли! Улетучились!
Нанси присѣла на кровать возлѣ Анны-Маріи. Послѣдовало долгое молчаніе.
Альдо нервно зашевелился.
— Вѣдь я же тебѣ говорилъ, что системы ничего не стоятъ…
Нанси не отвѣчала. Она старалась обдумать, понять. Она вообще ничего не понимала въ денежныхъ вопросахъ, но это она поняла. У нихъ, значитъ, ничего больше нѣтъ. Какъ же они вернутся въ Миланъ? А въ Миланѣ на что будутъ жить? Съ матерью? Но и безъ того ужъ Валерія жмется и терпитъ лишенія съ тѣхъ поръ, какъ дала Альдо сорокъ тысячъ. Отказалась отъ извозчиковъ. Коробочки конфектъ, что дарила она Аннѣ-Маріи, стали меньше. Сама носитъ прошлогоднюю накидку, подаренную ей тетей Карлоттой.
А тетя Карлотта тоже вѣчно ворчитъ изъ-за денегъ. Намедни она говорила, что, когда ей надо истратить пять лиръ, то она трижды вертитъ ихъ въ рукѣ и затѣмъ снова опускаетъ въ кошелекъ. И горько жаловалась на то, что Адель не можетъ найти себѣ мужа изъ-за маленькаго приданаго, такъ какъ нынѣшніе мужчины только и смотрятъ на деньги.
Есть, конечно, дядя Джакомо, милый старый ворчунъ. Онъ-то бы имъ, конечно, помогъ. Но у него на шеѣ старые долги Нино, и, кромѣ того, всѣ, всѣ рѣшительно обращаются къ нему за деньгами. Дальніе родственники, старые знакомые, разорившіеся друзья, всѣ періодически выпрашиваютъ у него деньги. Онъ сердится и клянется, что это въ послѣдній разъ…
Единственнымъ богатымъ человѣкомъ въ семьѣ былъ Карло. Но Нанси хорошо знала, что Карло никогда больше ничего не сдѣлаетъ для своего брата.
Какъ же быть? Что будетъ съ ними?
Она взглянула на Альдо; онъ сидѣлъ въ качалкѣ, закинувъ назадъ голову, съ устремленными вверхъ глазами. Онъ какъ разъ вспомнилъ, что Нанси говорила однажды о сходствѣ его со святымъ Себастіаномъ, и теперь, чтобы тронуть ее, онъ старался принять, насколько могъ, мученическое выраженіе пронзеннаго юнаго святого.
Нанси отвела глаза. Видъ этого неспособнаго и неразумнаго человѣка несказанно раздражалъ ее. Чтобы подбодрить себя, она перевела глаза на сидѣвшую возлѣ Анну-Марію, такую умненькую и такъ довольную своей куклой. Она наклонилась и поцѣловала свѣжую щечку.
Альдо всталъ и сказалъ:
— Я лучше пойду.
— Куда? — спросила Нанси.
— Да… въ Казино… Я обѣщалъ быть тамъ въ половинѣ перваго.
— Чтобы встрѣтиться тамъ съ этой женщиной?
— Да, — буркнулъ Альдо.
— Боже! Боже! — воскликнула Нанси, всплескивая руками, уничтоженная, блѣдная отъ стыда за него. — Что за кровь течетъ въ твоихъ жилахъ?
Это была кровь нѣсколькихъ поколѣній неаполитанскихъ ладзарони, — прекрасныхъ беззаботныхъ животныхъ, блаженно валявшихся на солнцѣ, — скрещенная и измѣненная кровью экономнаго дѣда-лавочника, торговавшаго кораллами и видами Везувія въ улицѣ Кіайя.
Альдо почувствовалъ, что пора, наконецъ, огрызнуться.
— Однимъ словомъ, хорошо тебѣ говорить. Но скажи мнѣ, пожалуйста, — и онъ протянулъ Нанси выразительнымъ южнымъ жестомъ обѣ руки со сжатыми кончиками пальцевъ, — скажи же мнѣ, что я, несчастный, долженъ дѣлать? что мнѣ дѣлать?
Анна-Марія подняла глаза. Взглянувъ на мать, она увидѣла, что ее надо утѣшить. Она протянула ей куклу.
— Поцѣлуй! — сказала она. Затѣмъ взглянула на отца. Можетъ, и его надо утѣшить? — Поцѣлуй!
Альдо вскочилъ съ мѣста и упалъ на колѣни передъ обѣими. Онъ поцѣловалъ и куклу, и пальтецо Анны-Маріи, и колѣни Нанси и, спрятавъ лицо въ колѣняхъ дѣвочки, зарыдалъ. Анна-Марія сейчасъ же громко заплакала, и Нанси принялась цѣловать обоихъ, утѣшая.
— Не плачь, мое сокровище! Не плачь, Альдо! Не бѣда! Увидишь, что все устроится. Альдо, не плачь же! Я не могу видѣть, когда ты плачешь.
Альдо продолжалъ всхлипывать, говоря, что лучше ему не жить. И когда Нанси его простила и утѣшила, и подбодрила, онъ поднялъ блѣдное лицо съ красными глазами и сказялъ:
— Тогда я, значитъ, пойду въ Казино?
Нанси поблѣднѣла. Все напрасно, рѣшительно все. Онъ не понималъ. Ужъ таковъ онъ былъ, и не подозрѣвалъ, что можно быть другимъ.
— Нѣтъ, — сказала она.
Тогда онъ сѣлъ и вздохнулъ, и сталъ смотрѣть въ окно.
Нанси пошла внизъ спросить у хозяйки счетъ. Пока его писали, добрая женщина сказала:
— Вы, значитъ, сегодня хотите уѣзжать?
— Не знаю… не могу вамъ сказать, пока не увижу счета.
Хозяйка, слышавшая шумъ навепху (Альдо плакалъ, какъ ребенокъ), и немного дрожавшая за свои деньги, спросила конфиденціальнымъ тономъ:
— Вашъ мужъ взялъ свой «віатикъ»?
Нанси покраснѣла.
И, такъ какъ Нанси не понимала, она пояснила:
— Ну, да, віатикъ Казино. Если кто играетъ и проигрываетъ, то администрація кое-что возмѣщаетъ. Надо только спросить. А кромѣ того, — прибавила она тихонько, бросая взглядъ на жемчужную брошку Нанси, — если вы желаете знать, ломбардъ въ двухъ шагахъ отсюда, сейчасъ за Ліонскимъ Кредитомъ.
Счетъ былъ на сто двадцать три франка. Нанси разсказала Альдо о віатикѣ, и тотъ, съ видомъ побитой собаки, сказалъ, что пойдетъ за нимъ.
— Какъ ты думаешь, сколько тебѣ дадутъ? — спросила Нанси.
— Не знаю, — отвѣчалъ Альдо, считая своимъ долгомъ быть мрачнымъ и молчаливымъ.
— Двѣ-три тысячи франковъ?
— Вѣроятно.
— Ты ничего не возьмешь у этой женщины? Клянешься мнѣ?
— Да, да, клянусь, — сказалъ Альдо, кладя четыре вялыхъ пальца въ протяную ему горячую ручку.
Медленно вышелъ онъ, но какъ только повернулъ за уголъ, прибавилъ шагу.
Нанси поднялась въ мансарду и уложила его чемоданы. Съ глубокимъ состраданіемъ, почти угрызеніемъ совѣсти, укладывала она его вещи: мягкіе пиджаки, пустые жилеты, меланхолическіе галстухи. Бѣдный Альдо! не виноватъ же онъ, что у него нѣтъ характера. Она не должна была допустить, чтобы онъ поѣхалъ сюда. «Онъ не оплотъ», вѣрно сказала Кларисса, — «онъ слабый, неспособный, вялый». Ну, что-жъ, въ такомъ случаѣ приходится Нанси быть оплотомъ.
Она ужъ придумала, что дѣлать. Предположимъ, что Казино отдастъ имъ… три или четыре тысячи франковъ. Тогда они вернутся въ Миланъ; оставятъ прежнюю квартиру и поселятся въ предмѣстьѣ. И Нанси примется работать. Возьмется за свою работу. Ахъ! при одной мысли объ этомъ, кровь быстрѣе льется въ жилахъ. Анна-Марія будетъ съ бабушкой, потому что невозможно вѣдь работать серьезно, когда дѣтскія рученки цѣпляются за платье и за сердце. Каждый вечеръ Нанси будетъ ее навѣщать послѣ пяти-шести-часовой правильной работы. Альдо вернется на службу къ дядѣ Джакомо. Добрый старикъ охотно приметъ его изъ любви къ ней и Валеріи. Заживутъ они скромно; Альдо будетъ заниматься хозяйствомъ, — ему вѣдь нравится слѣдить за расходами и учитывать прислугу. А къ тому времени, какъ они проживутъ… ну, скажемъ, четыре-пять тысячъ, полученныхъ изъ Казино, будетъ уже готова Книга, выйдетъ уже Книга! «Циклъ Лирики» принесъ ей двадцать тысячъ франковъ, а вѣдь это была тоненькая книжечка стиховъ. Эта же Книга надѣлаетъ много шуму въ Италіи, она это чувствуетъ, знаетъ. И будетъ переведена на всѣ языки. Ахъ! если бы рукопись была здѣсь! Она чувствуетъ, что могла бы сейчасъ же сѣсть за работу…
Она закрыла глаза, вспоминая. Всѣ созданныя ею фигуры, связанныя одна съ другою тоненькой красной нитью замысла, соскочили съ заброшенныхъ страницъ и шумно затолпились въ ея сердцѣ. Она чувствовала ихъ похожими на льва Броунинга:
You could see by his eye, wide and steady
He was leagues in the desert already. *)
- ) По грезѣ пристальной въ глазахъ его могли
Вы видѣть; онъ — въ степяхъ, за сотни милъ вдали…
И она, и она тоже была уже грезою въ степяхъ. Она уже унеслась далеко въ огромное одиночество вдохновенія…
Громкій крикъ прорѣзалъ тишину, рѣзкій, долгій, пронзительный.
— Это кричала Анна-Марія на балконѣ. Кукла! кукла! упала! умерла!
Нанси перегнулась черезъ перила и заглянула внизъ въ садъ. Да, кукла лежала тамъ на пескѣ. И мертвая. У нея отскочило полъ-лица и лежало въ нѣсколькихъ шагахъ.
Въ эту самую минуту Альдо открылъ калитку и вошелъ. Увидѣвъ осколокъ на землѣ, онъ поднялъ его. Затѣмъ, взглянувъ на балконъ, онъ увидѣлъ смущенное лицо Нанси и безумное горе, искажавшее личико его дочери. Онъ только махнулъ ей рукой и ушелъ, унося съ собой мертвую куклу. Мимо ѣхалъ извозчикъ, онъ остановилъ его и сказалъ:
— На Кондаминъ. Поскорѣе.
Пара хорошихъ нервныхъ лошадей побѣжали крупной рысью.
Альдо купилъ куклу, которую видѣлъ утромъ, съ настоящими рѣсницами, заплатилъ за нее вмѣсто двадцати восьми двадцать два франка и вернулся въ гостиницу, съ топотомъ лошадей, подъ щелканье бича.
Когда глаза Анны-Маріи увидѣли эту куклу, и когда Нанси увидѣла глаза Анны-Маріи, Альдо понялъ, что ему все простили.
— Что тебѣ возвратили въ Казино? — спросила Нанси.
— Не знаю еще. Надо пойти туда черезъ два часа, — сказалъ Альдо. — А теперь давай завтракать.
Позавтракали они превосходно, съ «cocktails», рейнскимъ виномъ и шартрезомъ, такъ какъ, очутившись въ отчаянномъ положеніи, въ которомъ истратить на пятьдесятъ сантимовъ больше или меньше, — безразлично, предокъ-лавочникъ въ крови Альдо уступилъ мѣсто безработному предку-ладзарони, который ѣстъ сегодня макароны и рѣшительно не безпокоится о томъ, что будетъ ѣсть завтра.
— Если эти подлецы дадутъ тебѣ пять-шесть тысячъ, придется удовольствоваться, — сказала Нанси. — Вѣдь нельзя же требовать, чтобы они отдали тебѣ всѣ восемнадцать тысячъ, правда?
— О, разумѣется, — сказалъ Альдо, не поднимая глазъ. Кое-что ему уже было извѣстно относительно «віатикъ», но онъ не хотѣлъ, чтобы эти свѣдѣнія испортили ему завтракъ. Вѣдь онъ стоилъ тридцать два франка. Нельзя же было его обезцѣнивать.
— А… ее видѣлъ? — спросила Нанси, завязывая по просьбѣ Анны-Маріи салфетку куклѣ.
— Кого? — спросилъ Альдо съ полнымъ ртомъ.
— Да…западную птицу, — сказала Нанси, желая показать, что онъ совсѣмъ прощенъ.
— Да, видѣлъ, — сказалъ Альдо.
Нанси перестала ѣсть и положила вилку. Она нехорошо себя чувствовала.
— Ну, и что?
Альдо откашлялся, выпилъ глотокъ вина и вытеръ ротъ.
— Да что… просто одурѣлая вѣдьма, — сказалъ онъ.
Послѣдовала пауза. Затѣмъ онъ продолжалъ:
— Я открылъ свои карты. Я ей сказалъ, кто ты, сказалъ объ Аннѣ-Маріи… все, однимъ словомъ. И когда я кончилъ, она вотъ такъ посмотрѣла на меня, — Альдо показалъ, какъ, — и кинула мнѣ вульгарное американское ругательство. Затѣмъ повернулась спиной и ушла!
Нанси протянула ему черезъ столъ руку.
— Дорогой Альдо, — сказала она.
— Я ужъ говорилъ тебѣ, — продолжалъ онъ, — что этого сорта женщины терпѣть не могутъ, чтобы у человѣка была семья! Немыслимо! Этого онѣ простить не могутъ!
— Можетъ быть, — осмѣлилась Нанси, съ чуть замѣтными ямочками, — не прощаютъ человѣку того, каковъ онъ по отношенію къ своей семьѣ!
— Ну будетъ, — сказалъ Альдо. — Тѣмъ болѣе, что съ этою кончено. Будто ея никогда и не было. Устранена.
(Но она не была устранена).
Въ четыре часа Альдо, Нанси, Анна-Марія и кукла отправились на площадь Казино. Нанси съ дѣвочкой осталась сидѣть на скамейкѣ спиной къ благоухающимъ клумбамъ, въ то время, какъ Альдо пошелъ въ Казино за віатикомъ.
Черезъ минуту онъ вернулся съ пылающимъ и искаженнымъ лицомъ.
— Ахъ, канальи! Ахъ, воры, разбойники!
— Что случилось? — спросила Нанси.
— Случилось, что мнѣ дали полтораста франковъ! — сказалъ Альдо, бросая ей на колѣни съ презрительнымъ гнѣвомъ три бумажки по пятьдесятъ франковъ.
— Полтораста… франковъ! — задохнулась Нанси. — Боже мой!
— Нанси, слушай! Только одно остается сдѣлать. Ступай туда и играй. Швырни ихъ, на какой попало номеръ. Если проиграешь, туда имъ къ черту и дорога! И кончено дѣло.
— Хорошо, такъ и сдѣлай, — сказала Нанси. Она чувствовала полное безразличіе.
— Я не могу, нельзя мнѣ, — сказалъ Альдо, совершенно блѣдный. — Меня не пустятъ, пока я не верну эту милостыню! Ты, ты иди, скорѣе!
Нанси поднялась дрожащая.
— Но какъ? какъ играть?
— Все равно, безразлично, — сказалъ Альдо. — Не все ли равно!
Онъ закрылъ лицо руками. Передъ нимъ ясно стояла одна мысль, что у нихъ троихъ всего имущества полтораста франковъ, и долгъ въ сто двадцать три.
Онъ повернулся къ дѣвочкѣ:
— Анна-Марія, скажи номеръ! Какой попало…
Анна-Марія не понимала.
— Ну, да, сокровище, — сказала Нанси. — Знаешь, цифры, которымъ тебя учила бабушка!
— Ахъ, да, да! — закричала Анна-Марія. — Разъ, два, три, четыре…
— Стопъ! довольно, — сказалъ Альдо. — Прекрасно. Нанси, ты входишь и ставишь на любомъ столѣ «quatre premiers» И «quatre en plein». Такимъ образомъ захватываешь и нуль. Поняла? «Les quatres premiers et quatre en plein». Ты можешьсказать крупье, чтобы онъ сыгралъ за тебя. Ступай. Скорѣе.
Нанси вошла въ Казино и повернула налѣво въ «Коммиссаріатъ», гдѣ сидѣли насмѣхавшіеся надъ ней наканунѣ господа. Они сейчасъ же ее узнали и, безъ всякихъ затрудненій, выдали ей входной билетъ.
Нанси вошла въ залъ. Тотчасъ же ухо ея уловило непрерывный кристальный звонъ золота и серебра. Она подошла къ первому столу налѣво. Рыжій крупье сидѣлъ въ концѣ стола, съ деревянной лопаточкой въ рукѣ. Нанси подошла къ нему.
— «Quatre premiers et quatre en plein», — сказала она, подавъ ему одну изъ пятидесятифранковыхъ бумажекъ.
Но уже было поздно.
— «Rien ne va plus», — сказалъ человѣкъ въ центрѣ, возлѣ колеса. — «Trente deux; noir, pair et passe».
— Ваше счастье, — сказалъ крупье Напои, отдавая ей бумажку. — Вы бы проиграли.
Она повторила свою фразу, и тогда крупье, положивъ бумажку на лопаточку, передалъ ее черезъ столъ.
— «Quatre premiers, — сказалъ онъ, и центральный человѣкъ положилъ ее на мѣсто.
— И что еще? — спросилъ крупье, смотря на Нанси.
— „Quatre premiers et quatre en plein“, — повторила Нанси, какъ автоматъ.
Крупье протянулъ руку.
— Сколько „en plein“?
Нанси подала ему второй пятидесятифранковый билетъ и сказала:
— „Quatre en plein“.
— „Quatre en plein. Tout va aux billets“, — сказалъ человѣкъ въ центрѣ. Колесо завертѣлось, и шарикъ выскочилъ съ шумомъ. Сердце у Нанси громко стучало, сотрясая ее всю.
Шарикъ скользнулъ, покатался немного по колесу, остановился, стукнулъ, и упалъ въ одно изъ тридцати семи дѣленій.
— „Три“.
Всѣ смотрѣли на Нанси, пока крупье расплачивался съ нею, а она конфузливо и неловко подбирала золото и серебро.
— Еще, — сказала она, подавая крупье послѣдній изъ трехъ билетовъ и прибавляя къ нему нѣсколько луидоровъ.
— Еще что? — спросилъ крупье.
— Еще то же самое… ту же игру.
Шарикъ вертѣлся.
— Да вѣдь ужъ поставлено, — сказалъ крупье, показывая пальцемъ на первую выигравшую бумажку, еще сложенную на томъ же мѣстѣ.
— Да, нѣтъ же, нѣтъ, — сказала Нанси, сильно сконфуженная, — „premier quatre“…
Тогда и второй билетъ былъ положенъ на первый, на уголъ нуля и трехъ первыхъ цифръ.
— „Et quatre en plein“, — прибавила Нанси.
Но для этого уже было поздно.
— „Rien ne va plus“. Нуль».
— Вотъ! Готово! — сказалъ крупье, возвращая ей золото, предназначенное на «en plein» и готовя свою лопаточку, чтобы зацѣпить восемьсотъ франковъ для Нанси.
Въ чемъ секретъ Фортуны? Какъ ее поймать? Какъ ее объяснить, опредѣлить, анализировать? Что бы Нанси ни дѣлала, она выигрывала. Куда бы она ни клала деньги, туда же катился и шарикъ.
Когда ей показалось, что она выиграла достаточно, руки у нея были перегружены, а на столѣ возлѣ нея была цѣлая куча золота, серебра и бумажекъ и, въ то время, какъ она доставала выигрышъ съ номеровъ, очень неловко загребая его лопаточкой, на минуту все задержалось на «pair», такъ какъ она рѣшила отказаться отъ помощи лопаточки. Какая-то женщина обратилась къ ней съ чѣмъ-то, и въ это время шарикъ упалъ.
— «Vingt, pair et passe».
Выигрышъ былъ удвоенъ.
Когда, наконецъ, она подобрала все дрожащими руками и засунула въ карманъ, какъ могла, золото и скомканныя бумажки, она встала, шатаясь, какъ пьяная. Щеки у нея пылали, и ей казалось, что она ослѣпла. Неровнымъ шагомъ вышла она изъ зала и сошла по ступенькамъ на площадь.
Альдо сидѣлъ попрежнему неподвижно на скамьѣ; уставивъ локти на колѣни, онъ опустилъ голову на руки. Анна-Марія бѣгала вокругъ клумбы.
— Альдо! — сказала Нанси и упала рядомъ съ нимъ, ослабѣвшая и истощенная.
Альдо поднялъ искаженное лицо.
— Продулась, а?
Нанси покачала головой съ легкимъ истерическимъ смѣшкомъ. Затѣмъ наполнила ему деньгами руки, насыпала денегъ себѣ на колѣни, и все еще оставалось. Альдо быстро и ловко сосчиталъ ихъ. Проходившіе улыбались, глядя на нихъ.
— Семь тысячъ восемьсотъ, — сказалъ Альдо, весь блѣдный.
— О, да у меня еще есть!
И Нанси вынула изъ кармана еще бумажки и еще золото. Всего было четырнадцать тысячъ франковъ съ лишнимъ.
— Пойдемъ въ Café de Paris, — сказалъ Альдо.
Они заказали себѣ кофе и ликеръ, а Аннѣ-Маріи — земляничное мороженое и пирожное. Оркестръ игралъ «Sous la fouillée».
— О, Боже, какъ хорошо на свѣтѣ! — сказала, слегка всхлипнувъ, Нанси. — Боже! какая чудная страна! Какъ я обожаю всѣхъ! какъ обожаю всѣхъ!
— Обозаю всѣхъ! — сказала Анна-Марія, медленно и аккуратно выбирая третье пирожное.
Альдо и Нанси засмѣялись.
Мимо проходилъ англичанинъ; Нанси окликнула его и представила Альдо. Альдо поблагодарилъ его за любезность и доброту къ Нанси наканунѣ.
Нанси разсказала ему, какъ она выиграла четырнадцать тысячъ франковъ. И всѣ хохотали, и оркестръ игралъ, и солнце сіяло, а потомъ зашло.
— Лучшій поѣздъ въ Италію, — неожиданно сказалъ Фредерикъ Алленъ, — отходитъ въ девять вечера. У васъ ровно часъ времени. Отличный поѣздъ.
Альдо взглянулъ на Нанси, а Нанси взглянула на небо. Оно было свѣтло-лиловаго цвѣта съ розоватымъ оттѣнкомъ. Тамъ, гдѣ оно было свѣтлѣе, плавала новая луна, какъ прозрачная чаша. Цыгане играли «Манонъ». А вдали было море.
— Надо ѣхать съ этимъ поѣздомъ, — сказалъ Альдо, вставая и стуча ложечкой по блюдечку, чтобы пришелъ слуга.
— О, Альдо! — сказала Нанси. — Отчего бы намъ не остаться здѣсь? Попробуемъ счастья…
— Остаться здѣсь, попробуемъ счастья, — сказала Анна-Марія, съ очаровательной улыбкой.
И они остались.
V.
правитьАльдо вернулъ администраціи віатикъ и вошелъ въ игорныя залы вмѣстѣ съ Нанси. Хозяйка отеля выписала изъ Виллафранки бонну, которая гуляла съ Анной-Маріей и носила куклу. Это стоило пустяки: всего пятьдесятъ франковъ въ мѣсяцъ. Въ гостиницѣ они взяли пансіонъ, и это тоже стоило пустяки: всего сорокъ пять франковъ въ день. Они дѣлали прогулки въ экипажѣ — сущіе пустяки: тридцать франковъ до Тюрби, двадцать на Капъ-Мартенъ, шестьдесятъ до Корнишъ. Все пустяки. Вѣдь въ десять минутъ Нанси наиграла больше, чѣмъ на мѣсяцъ.
Нанси подарила горничной свой костюмъ для путешествія. Матери она послала манто отъ Дусэ (Валерія не рѣшалась даже и носить его, такъ оно было элегантно). Послала подарки дядѣ Джакомо и тетѣ Карлоттѣ, Адели и Нино, Клариссѣ и Карло. Она вспомнила безногаго человѣчка, котораго видѣла уже много лѣтъ въ тачкѣ на Корсо, и послала Валеріи для него сто франковъ.
Анна-Марія была вся въ шелку, въ бѣломъ парчевомъ, въ русскомъ вкусѣ, пальтецѣ и въ шляпѣ съ длинными перьями. У бонны на головѣ красовался огромный бантъ изъ шотландской ленты съ двумя длинными развѣвающимися концами.
Такъ продолжалось десять дней. На одиннадцатый все кончилось.
Нанси играла весело и проигрывала. Играла осторожно и проигрывала. Играла съ отчаяніемъ и проигрывала.
Альдо, не довѣряя своему счастью, ходилъ за ней отъ стола къ столу, говоря:
— Смотри! Дѣлай такъ! Не такъ! Зачѣмъ играла! Почему не играла! Вѣдь я же тебѣ говорилъ!… Вотъ видишь!.. Такъ я и зналъ!…
И на каждомъ столѣ ихъ ждала невидимымъ призракомъ неудача. Коварная, насмѣшливая, она брала руку Нанси и направляла ее на ложный путь, подсказывала ей на ухо ошибочныя цифры.
Десятки разъ намѣревались они бросить и десятки разъ рѣшали попробовать еще разъ, одинъ только разъ.
— Теперь у насъ всего девять тысячъ франковъ. Что можно сдѣлать съ девятью тысячами? Мы нищіе. Но если бы только немного повезло, мы могли бы поправиться.
Такъ продолжалось два дня, На третій у нихъ осталось еще тысяча восемьдесятъ франковъ.
— Сыграемъ на восемьдесятъ франковъ, — сказалъ Альдо, — а тысячу трогать не будемъ.
Проиграли восемьдесятъ франковъ, а затѣмъ и еще четыреста.
— А на что намъ шестьсотъ франковъ? — сказалъ Альдо.
(И опять стали играть. Послѣдніе три луидора Альдо бросилъ на поперечную. Выигралъ.
— Оставимъ все тутъ, — сказалъ онъ.
Опять выиграли.
Нанси съ пылающими щеками и стучащимъ сердцемъ сказала:
— Рискнемъ оставить еще разъ?
У Альдо губы были бѣлыя и сухія, и горло пересохло. Говорить онъ не могъ. Только кивнулъ головой.
И въ третій разъ выиграла. Крупье отбросилъ лопаточкой столбикъ золота и пересчиталъ его, затѣмъ разложилъ передъ собой три бумажки по пятисотъ франковъ. И заплатилъ пять разъ уже упятеренную ставку.
Альдо потянулся взять лопаточку. Въ эту минуту какой-то господинъ, сидѣвшій ближе къ центру стола, началъ загребать рукою столбикъ золота и банковые билеты.
— Ахъ! pardon! pardon! pardon! — закричалъ Альдо. задерживая лопаточкой деньги. — Это мое.
— О, нѣтъ! — сказалъ господинъ, рѣшительно кладя руку на бумажки, — это моя ставка. Я уже три раза оставлялъ ее…
Альдо ничего не помнилъ отъ волненія. Блѣдная Нанси протянулась впередъ:
— Это наше!
— А, нѣтъ, это ужъ черезчуръ, — закричалъ тотъ, оказавшійся французомъ и обладателемъ громкаго голоса.
Оттолкнувъ лопаточку Альдо, онъ забралъ себѣ деньги. Альдо обратился къ крупье, блѣдный, жестикулируя. Но тѣ только пожали плечами.
Альдо обратился къ сидѣвшимъ рядомъ, къ сидѣвшимъ напротивъ… вѣдь они же видѣли… Но никто ничего не видѣлъ, никто ничего не, зналъ.
— Faites vos jeux, Messieurs… — сказалъ крупье. И шарикъ зажужжалъ.
— Охъ, ужъ эти итальянцы, — сказалъ французъ, и кругомъ улыбнулись.
Альдо весь дрожалъ, глаза у него налились кровью.
— Пойдемъ, пойдемъ отсюда! — бормотала Нанси, — ради Бога, Альдо! изъ любви къ малюткѣ! Пойдемъ прочь.
И Альдо повернулся и пошелъ съ нею.
Они вышли изъ залы. Въ атріумѣ оркестръ игралъ сюиту «Пееръ Гинтъ».
— О, Альдо, Альдо! — сказала Нанси, — уѣдемъ, уѣдемъ изъ этого ужаснаго мѣста.
Альдо не отвѣчалъ.
Они вышли. Черезъ ярко освѣщенную солнцемъ площадь переходила, смѣющаяся подъ свѣтлыми зонтиками, группа, элегантныхъ дамъ, спѣшившихъ въ Казино, въ свѣтлыхъ платьяхъ, приподнятыхъ такъ, чтобы видны были высокіе каблуки и ажурные чулки.
Воздухъ былъ теплый и благоухающій.
Они сошли налѣво въ садъ. Передъ ними гигантской кобальтовой полосой лежало море.
Анна-Марія, въ своемъ парчевомъ пальтецо, прогуливалась взадъ и впередъ, какъ какая-нибудь свѣтлѣйшая особа, покачивая короткими локонами подъ огромной шляпой съ перьями. За нею размѣреннымъ шагомъ выступала бонна изъ Виллафранки, съ развѣвающимися шотландскими лентами и съ куклою на рукахъ.
VI.
правитьЯ отошлю тебѣ это письмо тогда, когда все, что я въ немъ пишу, будетъ уже невѣрно. Если я выйду живою изъ этого страшнаго сна, ты все узнаешь; если нѣтъ… Но мы выйдемъ, конечно, разъ мы очнемся отъ этого фантастическаго, невѣроятнаго кошмара.
Потому что вѣдь не умираютъ же отъ бѣдности, неправда ли, мама? Немыслимо же погибнуть отъ голода? Объ этомъ слышишь, но этого же не бываетъ, не можетъ быть, правда? «Zu Grunde gehen»[18]. Старая мрачная нѣмецкая фраза звучитъ у меня въ душѣ, какъ отдаленный громъ. «Zu Grunde gehen»!
Знаю, знаю, что этого не случится. Мы не погибнемъ. Но когда въ карманѣ на всю жизнь только сорокъ пять долларовъ, а возлѣ маленькій птенчикъ разѣваетъ ротикъ и требуетъ кушать (а кушать онъ желаетъ сласти и шоколадки), невольно дѣлаешься трусихою, и въ голову приходятъ самыя дикія вещи… начинаетъ мерещиться даже возможность умереть съ голоду!
Мама, не думай обо мнѣ дурно за то, что я не вернулась въ Миланъ обнять тебя, проститься передъ отъѣздомъ въ это ужасное путешествіе, въ эту чужую и такую далекую землю.
Духа не хватило.
И, кромѣ того, Альдо сказалъ, что не на что, и быть можетъ, онъ былъ правъ, потому что нашихъ соединенныхъ «віатикъ» и продажи моихъ драгоцѣнностей едва-едва хватило на то, чтобы добраться до Нью-Іорка.
Третьяго дня мы пріѣхали. Вчера утромъ я послала тебѣ открытку: «Пріѣхали благополучно». Благополучно! О, дорогая моя мама! Я надѣюсь, что для тѣхъ, у кого есть мужество такъ лгать, есть еще другой и лучшій рай. Благополучно!..
Но я не хочу надрывать тебѣ душу. Достаточно тебѣ знать, что мы пріѣхали, я въ томъ же костюмѣ, въ какомъ ходила въ Монте-Карло, въ шляпѣ съ крыльями и въ вызывающе лакированныхъ башмакахъ; Анна-Марія съ видомъ недотроги-княжны, и Альдо — въ видѣ блѣднаго Антиноя съ сорока пятью долларами въ бумажникѣ.
И вотъ начинается крестный путь исканій квартиры. Мама, да неужели это я жила въ отелѣ въ Римѣ? Неужели это я, Нанси, когда-то спустилась медленно по широкой лѣстиннѣ, застланной бархатнымъ ковромъ, сѣла въ королевскую карету и отправилась въ Квириналъ? Неужели это я, развалившись въ креслѣ дяди Джакомо, благосклонно слушала сумасшедшихъ поэтовъ, читавшихъ мнѣ свои стихи? Неужели это я лѣниво нажимала пуговки электрическихъ звонковъ, чтобы люди являлись служить мнѣ?
Нѣтъ, то была другая Нанси. А эта Нанси устало волочила часъ за часомъ ноги по прямымъ и ужаснымъ улицамъ, называемымъ «Avenu», съ мрачнымъ мужемъ съ одной стороны и хнычущей дѣвчуркой съ другой.
Третья Авеню… Четвертая Авеню… (быстро проходимъ Пятую, въ которой живутъ одни богачи)… идетъ по Шестой… и всюду тѣ же грязныя лавки, орущія дѣти, неприличныя дѣвки, грубые мужчины, и гулъ поѣздовъ надъ головой, и грохотъ и трескъ трамваевъ и дилижансовъ. Наконецъ, Седьмая Авеню оказалась спокойной, печальной улицей, безъ поѣздовъ; ее пересѣкали такія же спокойныя и печальныя улицы, въ которыхъ было меньше орущихъ дѣтей и грязныхъ лавокъ, но были ряды тусклыхъ отталкивающихъ домовъ, «Boardling-houses», гдѣ ютятся бѣдняки, иностранцы, бездомные, потерпѣвшіе кораблекрушеніе въ жизни.
Мы позвонили у дверей одного изъ домовъ, показавшихся намъ чище и скромнѣе другихъ. Женщина открыла намъ дверь. Взглянула на меня, на мою шляпу, на башмаки. «Что вамъ нужно?» — спросила она. — «Комнату», — началъ Альдо. Женщина, не отвѣчая, захлопнула дверь.
Въ сосѣднемъ домѣ изъ окна выглянула женщина въ грязномъ розовомъ капотѣ: «Если вы ищете комнату, — сказала она, — то тутъ есть. Восемь долларовъ. Обѣдъ долларъ».
Въ слѣдующемъ домѣ не принимали съ дѣтьми. Въ другомъ не принимали иностранцевъ. Всѣ на насъ косились; удивленно и недовѣрчиво разсматривала бѣдная улица наши дорогіе и элегантные костюмы. Имъ казалась подозрительна красота Альдо, его итальянскій акцентъ пугалъ ихъ. А Анна-Марія вскрикивала при каждомъ, вновь появлявшемся, лицѣ.
Наконецъ, Альдо сказалъ: «Пойду въ итальянское консульство. Ты съ дѣвочкой побудь въ какой-нибудь лавкѣ». Мы зашли въ пекарню и посидѣли тамъ; Анна-Марія скушала немалое количество хлѣбцевъ.
Консульство было въ другомъ концѣ Нью-Іорка, и, пока Альдо добрался туда, оно уже закрылось. Вернулся онъ подавленный и обезкураженный, я же, между тѣмъ, свела дружбу съ женою пекаря. Это была толстая бѣлокурая кроткая нѣмка. Я разсказала ей всю нашу исторію: что я поэтесса, что меня принимала королева и затѣмъ всю монтекарловскую исторію.
Она все время охала, но, по моему, она мало чему повѣрила и мало что поняла. Но она, несомнѣнно, пожалѣла насъ. И вдругъ Анна-Марія, услыхавъ нѣмецкій голосъ, вызвалась спѣть: «Schlaf, Kindchen, schlaf!». Та ее сейчасъ же расцѣловала. Ach, du Süsses!"[19], — сказала она въ волненіи, — «какъ это она выучила эту пѣсенку? Ахъ! я поведу васъ къ фрау Шмидль».
Дѣйствительно, она свела насъ всѣхъ троихъ въ 38-ую улицу, въ домъ своей сестры, и сестра сдала намъ комнату. Комната чистенькая, а фрау Шмидль добрѣйшее созданіе.
А теперь? Что же будетъ? Я себѣ купила ужаснѣйшее, цвѣта перца съ солью, платье и шляпу изъ черной соломы. На Аннѣ-Маріи ужаснѣйшая шерстяная накидка оливковаго цвѣта, которую ей подарила фрау Шмидль. Чисто богадѣленки мы съ ней. Анна-Марія воетъ всякій разъ, что я одѣваю ее въ эту накидку, но нельзя же обидѣть фрау Шмидль. Это единственный нашъ другъ въ Америкѣ.
Потому что ранчо въ Техасѣ, — помнишь, о которомъ разсказывалъ Альдо? — миѳъ. Никогда въ жизни не былъ Альдо въ ранчо. Однажды онъ встрѣтилъ чахоточнаго француза изъ Техаса, такъ вотъ тотъ ему и сообщилъ всѣ тѣ романтическія подробности, что онъ затѣмъ преподносилъ намъ. Помнишь, мама? На Лаго-Маджоре… Онъ разсказывалъ — немного неопредѣленно, правда, и только по нашей просьбѣ — исторіи о дикихъ лошадяхъ, на которыхъ онъ, якобы галопировалъ по безграничнымъ степямъ… Когда я его упрекаю за эти басни, онъ говоритъ, что мы сами виноваты. Приставали ужъ очень съ подробностями! И потомъ это, оказывается, Кларисса сочинила, легенду о ранчо, находя, что это очень эстетично и граціозно. И пришлось ему изощряться во всю;
Бѣдный Альдо! Онъ не выноситъ насъ въ этихъ платьяхъ. Не выноситъ онъ и нѣмецкой кухни фрау Шмидль. Сейчасъ онъ пошелъ въ третій разъ къ итальянскому консулу узнать, не добудетъ ли тотъ ему переписки. Я бы могла давать уроки, но фрау Шмидль говоритъ, что желающихъ давать уроки гораздо больше желающихъ брать ихъ. И потомъ… надо присматривать за Анной-Маріей. Анна-Марія! Фрау Шмидль обожаетъ ее за это имя. Говоритъ, что оно «echt Duitsch!»[20]. Фрау Шмидль такая же милая бѣлокурая толстушка, какъ и сестра ея, и такъ же, какъ она, говоритъ на ужасающемъ англійскомъ языкѣ американскихъ нѣмцевъ. Аннѣ-Маріи очень нравится этотъ языкъ, и она его перенимаетъ. Мнѣ просто холодно дѣлается при мысли, что Анна-Марія будетъ говорить такъ же.
Альдо такъ и не нашелъ подходящихъ занятій. Американцы не желаютъ имѣть дѣло съ итальянцемъ, а итальянцы и того менѣе.
У насъ осталось восемь долларовъ.
Если я попрошу у тебя денегъ, ты пришлешь. А потомъ? Черезъ нѣсколько недѣль мы снова окажемся въ томъ же положеніи.
Лучше же сражаться съ судьбой самостоятельно.
Ну, вотъ. Больше у насъ ничего нѣтъ. Ничего.
Господинъ Шмидль говоритъ, что позволитъ намъ остаться въ комнатѣ. «По крайней мѣрѣ, прибавляетъ онъ брезгливымъ тономъ, еще недѣльку-другую». Но его жена не должна больше отпускать намъ обѣдъ. «По крайней мѣрѣ, прибавляетъ онъ еще болѣе брезгливо, всѣмъ. Только вамъ, да Аинѣ-Маріи».
Онъ тоже бѣдный человѣкъ. Онъ правъ. Не можетъ же онъ содержать иностранцевъ. Ну, а Альдо? Что же онъ будетъ дѣлать?
Намъ удалось продать наши монтекарловскія платья за двѣнадцать долларовъ. Мы поправились.
И потомъ, о чемъ я думаю? Вѣдь я же могу писать! Какъ это мнѣ въ голову не пришло? Пошлю статью въ Итало-Американскую газету. Безъ подписи, разумѣется.
Напишу сейчасъ же. Сегодня вечеромъ.
Написала.
Принята.
Напечатана.
И, повидимому, тѣмъ дѣло и кончилось. Сказали Альдо, что они никогда не платятъ за статьи со стороны, хотя бы онѣ и были такъ блестящи и оригинальны, какъ эта. Оплачиваются одни только постоянные сотрудники.
Неужели же въ редакціи не найдется мѣста автору этой блестящей и оригинальной статьи?
Мѣсто — да. Сколько угодно мѣста. Но денегъ нѣтъ.
Альдо питается финиками и горстью риса. Онъ совсѣмъ не говоритъ.. Не знаю, о чемъ онъ думаетъ. Боюсь я за него.
Сегодня, когда я вывела Анну-Марію погулять передъ домомъ, намъ встрѣтился нѣкій Фіоретти, котораго мы знали въ Италіи.
Это, кажется, былъ старинный пріятель Нино. Онъ взглянулъ на меня и прошелъ, не узнавъ. Слава Богу! У меня колѣни дрожали отъ страха, что онъ остановится и скажетъ: «Вы? здѣсь? Гдѣ же вы живете? Что вы дѣлаете?».
Гдѣ живу? живу въ этой дрянной улицѣ, въ негритянскомъ кварталѣ. А что дѣлаю? Умираю съ голоду.
Мама! мама! мама! но вѣдь это же все сонъ, правда?
Глупый, невѣроятный сонъ, отъ котораго я проснусь со смѣхомъ и окажусь возлѣ тебя. Я хотѣла бы проснуться еще ребенкомъ въ Англіи, въ Сѣромъ Домѣ… Тамъ была бабушка, правда? я ея не помню, но знаю, что она была. А въ саду была качель: это я помшо…
И потомъ, кажется, тамъ была дѣвочка съ бѣлокурой косою, и звали ее Эдитъ. Не знаю почему, мнѣ кажется, что я теперь ее помню. Что съ ней сталось?.. Или это она, бѣдняжка, и умерла?..
Альдо не выходитъ изъ дому. Больше не разговариваетъ. Сидитъ цѣлый день неподвижно и смотритъ. Я боюсь его.
Если достану денегъ, телеграфирую тебѣ.
Это очень добрые люди. Они держатъ Анну-Марію внизу, въ кухнѣ. Но и они боятся Альдо. Я думаю, что они выгонятъ насъ. Но будутъ держать Анну-Марію и заботиться о ней.
О, Боже! Мама! мама! Подумай только!..
Хочу телеграфігровать тебѣ, хочу телеграфировать.
Я ухожу. Иду просить помощи. Буду просить, кого попало, всѣхъ…
Была въ итальянской церкви, въ итальянскомъ консульствѣ. Посмотримъ, говорятъ, постараемся… но крутомъ столько случаевъ для благотворительности! Мама, мы только «случай для благотворительности»? Какъ странно!..
Денегъ на телеграмму дать не захотѣли. Сказали, что телеграфируютъ сами, когда наведутъ справки…
По дорогѣ я остановила женщину. Я ей сказала: «Простите! Не можете ли вы»… но дальше не хватило духу, и я спросила, гдѣ 38-я улица. Она мнѣ показала, и я вернулась по той же дорогѣ, что пришла.
Дойдя до Пятой Авеню, я пошла въ своемъ нищенскомъ платьѣ по этой великолѣпной и богатой улицѣ. Я проходила мимо большихъ дворцовъ. Въ одномъ изъ нихъ окна были открыты, и изъ нихъ неслись звуки «Музыканта» Гуго Вольфа. Женскій голосъ пѣлъ:
Wenn wir zwei zusammen waren
Möcht’das Singen mir vergehen. *)
- ) Были-бъ мы съ тобою вмѣстѣ,
Замерла бы пѣснь моя.
Я остановилась. Повернулась, взошла по широкой бѣлой лѣстницѣ и позвонила. Слуга въ пышной ливреѣ немедленно открылъ дверь.
«Мнѣ надо поговорить съ пѣвицей», — сказала я.
«А?» — сказалъ человѣкъ, оглядывая меня. Я видѣла, что онъ принимаетъ меня за нищенку, и намѣревается выгнать.
«Скажите ей, скажите поскорѣе, что… что Гуго Вольфъ разрѣшилъ мнѣ явиться».
Очевидно, нѣчто въ моемъ лицѣ — о, мама! въ моемъ безнадежномъ лицѣ! — задѣло человѣческую струну въ этомъ великолѣпномъ автоматѣ.
Онъ подошелъ прямо къ двери салона, постучалъ тихонько и вошелъ съ докладомъ.
На столѣ въ передней возвышалась огромная золоченая корзина, полная пасхальныхъ лилій.
Музыка прекратилась, и почти сейчасъ же появилась на порогѣ дама. Она была очень молода — немногимъ развѣ постарше меня — красива, въ платьѣ аметистоваго бархата. Она съ любопытствомъ посмотрѣла на меня и неожиданно сказала:
«Войдите, пожалуйста».
Я послѣдовала за ней въ большой роскошный залъ. Со стѣны ласково смотрѣла на меня, изъ-подъ покраснѣвшихъ вѣкъ, Тиціанова «Красавица».
"Что вы велѣли мнѣ передать? — спросила меня молодая женщина, слегка склонивъ къ плечу граціозную головку. — «Я не совсѣмъ поняла»…
У меня не хватало голоса. «Я сказала… я сказала, что Гуго Вольфъ зазвалъ меня къ вамъ. Я слышала, какъ вы пѣли его романсъ».
Она засмѣялась. Затѣмъ сказала: «Такъ вы, значитъ, музыкантша?».
Я покачала головою. Одну минуту у меня было желаніе разсказать ей всю «Сказку про Бѣлаго Бычка». Но затѣмъ испугалась, что она можетъ знать мое имя, и заговоритъ обо мнѣ съ нью-іоркскими итальянцами. И вдругъ, «Итало-Американецъ» напечатаетъ статью, а «Corriere della Sera» перепечатаетъ ее…
По милая женщина спросила: «По могу ли я быть вамъ полезна?».
Я сказала: «Да».
«Денегъ?» — спросила она.
«Да».
«Сколько вамъ надо?».
«Пять долларовъ».
Она улыбнулась. «Такъ мало? Я рада была бы сдѣлать больше для друга Гуго Вольфа».
Она вышла изъ комнаты, закрывъ за собою дверь. Она оставила меня одну въ своемъ великолѣпномъ залѣ, меня, съ моимъ скромнымъ платьемъ, черной соломенной шляпой, меня, нуждающуюся въ пяти долларахъ, она заперла въ этомъ залѣ, полномъ золотыхъ и серебряныхъ украшеній, драгоцѣнныхъ рамокъ и безцѣнныхъ бездѣлушекъ. Въ одномъ изъ угловъ стоялъ открытый книжный шкафъ, полный книгъ, переплетенныхъ въ красную кожу съ золотыми буквами. Я посмотрѣла. Тутъ были нѣмецкіе поэты: Ленау, Уландъ, Гейнрихъ Гейне… Затѣмъ Россетти и Броунингъ, и томикъ несравненной Лауренсъ Хонъ. И дальше «Варварскія Оды» Кардуччи, а рядомъ томикъ моихъ стиховъ… мое имя золотомъ на красной кожѣ!..
Я закрыла лицо руками и заплакала.
Черезъ минусу она вернулась, держа въ рукѣ монету въ двадцать долларовъ.
"Вотъ вамъ на счастье, — сказала она, и ея нѣжное личико зарумянилось. «Больше я ничего не могла бы сдѣлать для васъ?».
Я кивнула утвердительно. Слезы мѣшали мнѣ говорить, но я взглянула на рояль.
Она улыбнулась и сейчасъ же сѣла за инструментъ.
И запѣла. Пѣла для меня.
Она вложила въ свое пѣніе всю нѣжность и всю страсть, дарованную Богомъ ея божественному голосу, и все это для меня, неизвѣстной, которой она никогда больше не увидитъ, пришедшей съ улицы за милостыней.
Мама, мама, моя дорогая, почему никогда не сдѣлаешь того, что хочешь? Мнѣ хотѣлось взять ея руки и поцѣловать, и поцѣловать милое взволнованное личико и сказать, что я ее обожаю, и сказать, что это у нея мои стихи, и называть ее на ты. Гуго Вольфъ, безумный и голодный, умершій отъ тоски и нищеты, толкалъ насъ другъ къ другу, я знаю.
Но пѣніе кончилось. Она встала, и я больше на нее не взглянула. Ни слова не говоря я вышла. А она такъ и осталась возлѣ рояля и я чувствовала, что она смотритъ мнѣ вслѣдъ…
Слуги въ передней кланялись мнѣ, какъ княгинѣ, и распахнули дверь. Плача, прошла я мимо нихъ и, все такъ же плача, спустилась по широкой лѣстницѣ.
Такъ и шла я, не обращая ни на кого вниманія и, дойдя до Медисонъ Скверъ, сѣла на скамейку подъ деревомъ.
Кто-то сѣлъ возлѣ меня. Женщина. Я почувствовала, что она пристально всматривается въ меня, и я повернулась взглянуть на нее. Да вѣдь это же западная птица? Я сейчасъ же узнала ея золотые волосы и толстое красное лицо подъ голубой бархатной шляпой.
«Какъ поживаете, миссисъ Дойль?» — спросила я.
«А»? — воскликнула она, привскочивъ. «Откуда вы меня знаете?» И, пристально глядя на меня, прибавила: «И почему вы плачете?».
«Плачу отъ любви къ женщинѣ, которая была очень добра ко мнѣ».
«Добрыхъ женщинъ столько на свѣтѣ», — сказала она. "И я тоже добрая. О чемъ вы? Что съ вамй? Чего вы хотите?
«Я хочу, чтобы вы пришли поговорить съ моимъ мужемъ. Вотъ уже четыре дня что онъ… Пойдемте… Вы его знаете… Видѣли въ Монте-Карло. Его зовутъ Альдо делла Рокка».
«Какъ? Делла Рокка? Этотъ ангелъ-неаполитанецъ? Этотъ Аполлонъ Бельведерскій? Ну, разумѣется, знаю! Гдѣ же онъ? Что онъ тутъ дѣлаетъ?».
«Пойдемте, посмотрите», — сказала я.
И она отправилась, въ своей бирюзовой шляпѣ, въ мизерную квартиру фрау Шмидль на грязной 38-й улицѣ.
Въ этотъ вечеръ мы обѣдали вмѣстѣ съ западной птицей, или, лучше сказать, она назвалась къ намъ на обѣдъ.
Попробовавъ супъ съ клецками, приготовленный фрау Шмидль, она воскликнула: «Да это отрава!» и когда ѣла кровяную колбасу съ кислой капустой, то воскликнула снова: «Ну, право же, отрава!».
Если судить по ея отвратительнымъ манерамъ, она должна быть большою барыней.
Мама! въ душѣ моей надежда открываетъ робкіе глаза…
VII.
правитьМиссисъ Дойль, дѣйствительно, большая барыня. Мужъ ея былъ однимъ изъ крупнѣйшихъ политическихъ воротилъ Соединенныхъ Штатовъ. Сестра ея была замужемъ за англійскимъ баронетомъ. А дочь ея, Марджори, «Марджъ», какъ звала ее мать, восемнадцати лѣтъ вышла замужъ за Герберта Ванъ Остенъ, члена конгресса.
Западная птица развивалась въ «изящныхъ» идеяхъ, какъ она выражалась.
— Вы оба, — сказала она въ концѣ обѣда изъ отравъ, — могли бы произвести здѣсь сенсацію. Вы могли бы здѣсь произвести «the rage»[21], сдѣлаться послѣднимъ словомъ ньюіоркской моды. Это ужъ такой городъ! — И обращаясь къ Альдо: — Вѣдь вы графъ, неправда ли? — Она улыбнулась ему фамильярно. — Делла Рокка изящное имя. Звучитъ положительно по-графски.
— Ну, конечно же, графъ! — сказалъ Альдо, дружески улыбаясь, вспоминая, что дѣдушку звали «Эспозито», а «делла рокка» было прибавлено потому, что онъ былъ найденъ, въ видѣ маленькаго пакета, на «скалѣ»[22] возлѣ Позилиппо.
— Ну, такъ постойте, — сказала миссисъ Дойль, хмуря брови. — Вамъ нужно нѣчто вродѣ «ателье». Конечно, ателье очень въ модѣ въ Нью-Іоркѣ.
— Я не понимаю, что же мой мужъ будетъ дѣлать въ ателье, — сказала Нанси.
Но Альдо толкнулъ ее ногою.
— Дай ты ей сказать, — шепнулъ онъ по-итальянски.
— Значитъ, — продолжала миссисъ Дойль, — у васъ будетъ ателье. Такъ. Это очень изящная идея. Но ваша жена…
— Моя жена извѣстная поэтесса, — сказалъ Альдо.
— Ахъ да? — спросила миссисъ Дойль, вздымая брови цвѣта сепіи и задумчиво пощипывая свой толстый подбородокъ. — Тогда погодите… Если она поэтесса, то ей нужно быть немножко странной… немножко другой… ей надо ходить, знаете ли, въ такихъ красныхъ шарфахъ и всякихъ такихъ штукахъ… ей надо вести линію оригинальности, живописности. И затѣмъ ей необходимо читать свои поэмы въ нью-іоркскихъ салонахъ. Ну, да, поэзія въ большой модѣ въ Нью-Іоркѣ. Тѣмъ болѣе, — прибавила она съ ободряющей благосклонностью къ Нанси, — тѣмъ болѣе, что онѣ на итальянскомъ языкѣ. Никто ничего не пойметъ. Предоставьте мнѣ! предоставьте мнѣ! Я васъ «открою». У меня будетъ грандіозный пріемъ. На пригласительныхъ билетахъ въ лѣвомъ уголкѣ будетъ напечатано «итальянская поэтесса». Изящнѣйшая идея!
Но Нанси упрямилась. Объявила, что не станетъ носить никакихъ шарфовъ, ни читать никакихъ поэмъ. И что дѣлать Альдо въ ателье?
Этотъ повторенный вопросъ показался Альдо ребяческимъ и досаднымъ.
Миссисъ Дойль разсуждала, между тѣмъ:
— Милая моя, такія фигуры, какъ его, не всякій день встрѣтишь на Бродвай. Не знаю, какъ въ вашихъ мѣстахъ, но здѣсь, увѣряю васъ, достаточно его лица, чтобы сдѣлаться послѣднимъ словомъ нью-іоркской моды.
Альдо кивнулъ головой и смотрѣлъ на Нанси, будто желая сказать: «Видишь?».
— Да на что же намъ эта мода, если намъ не на что жить? — сказала Нанси. — Что мы ѣсть-то будемъ?
Говоря это, она чувствовала себя очень грубой, непоэтичной и низменной.
— О, дорогая моя! — воскликнула миссисъ Дойль, — да, разъ вы послѣднее слово моды въ такомъ мѣстѣ, какъ Нью-Іоркъ!…
И ея круглые голубые глаза поднялись, въ краснорѣчивомъ восторгѣ, къ потолку фрау Шмидль, по которому медленно и лѣниво ползали мухи.
Но Нанси стояла на своемъ, что это невозможно. Не можетъ ли миссисъ Дойль найти лучше работу для Альдо?
— Какую работу? — спросила миссисъ Дойль, переводя свои голубые глаза съ узкаго бѣлаго лба Альдо на блестящую волну черныхъ волосъ, на живые и острые глаза, на пунцовыя изогнутыя губы. — Что онъ умѣетъ дѣлать?
— Да — что обыкновенно дѣлаютъ, — сказала Нанси съ нѣкоторой нерѣшительностью. Что дѣлаютъ всѣ мужчины. Онъ былъ въ университетѣ, юристъ, имѣетъ дипломъ, но никогда не практиковалъ. Но что-нибудь онъ можетъ же дѣлать. Онъ очень способный.
— Такъ, — сказала миссисъ Дойль съ мечтательнымъ видомъ.
Миссисъ Дойль думала. Думала сосредоточенно и серьезно о томъ, что ей сказала утромъ ея дочь. Она вдругъ встала и начала прощаться.
Она разрѣшила Альдо помочь ей надѣть длинную турецкую накидку, отыскать перчатки и сходить за извозчикомъ. Оставшись съ Нанси одна, она было открыла свою золотую сумочку, но увидавъ выраженіе глазъ Нанси, передумала. И, вмѣсто того, поцѣловала ее.
Усѣвшись въ экипажъ, она высунулась въ окошечко и, въ знакъ привѣтствія, замахала Альдо толстой рукой въ бѣлой перчаткѣ.
— До свиданья, Аполлонъ!
Альдо, съ открытой головой, почтительно вытянувшись на тротуарѣ, низко кланялся. Экипажъ двинулся, унося къ улицамъ высшихъ номеровъ миссисъ Дойль, со всѣми ея размышленіями и изящными идеями. Когда они повернули въ 66-ю улицу, она шептала про себя:
— Этотъ Аполлонъ именно то, что надо для Берти. Это то, что его поставитъ на мѣсто. Изящная идея! Какъ моя бѣдная Марджъ будетъ довольна!.. Графъ Делла Рокка! Да вѣдь его самъ Богъ послалъ, чтобы поставить Берти на свое мѣсто.
Берти не былъ на своемъ мѣстѣ, если только свой домъ въ полночь можетъ считаться своимъ мѣстомъ для мужа молодой жены.
Дома была только Марджъ — дочь миссисъ Дойль, маленькая и строгая посреди своего пышнаго зала. Она читала; услышавъ открывающуюся дверь, она закрыла книгу и стиснула зубы. Но лѣстницѣ послышались шаги, заглушаемые ковромъ, но это не были рѣшительные шаги ея мужа, Берти. Марджори узнала снисходительный, медленно приближающійся шелестъ материна платья. Она встала и двинулась навстрѣчу миссисъ Дойль.
— Мама! такъ поздно? Что случилось?
— Ничего, Марджъ, ничего! Берти дома?
— Нѣтъ, — и тонкія розовыя губы сжались еще тѣснѣе. — Вѣдь только двѣнадцать часовъ. Какъ же онъ можетъ быть дома?
— Марджъ, слушай хорошенько, — сказала миссисъ Дойль, усаживаясь плотно и рѣшительно въ кресло, напротивъ дочери. — У меня есть изящная идея. Я нашла нѣчто, созданное самимъ Богомъ для Берти. Самимъ Богомъ, сокровище мое!
Било часъ, когда миссисъ Дойль поднялась уходить. Лица обѣихъ дамъ сіяли улыбками.
— Ты должна держать ухо востро, дорогая, — сказала мать. — Не будь разсѣянна, неестественна и не пересаливай въ великодушіи — жена — взыскательное и щепетильное созданіе, она имѣетъ право требовать идеальнаго къ себѣ отношенія, потому что она сама въ нѣкоторомъ родѣ идеалистка; знаешь, изъ тѣхъ, что ставятъ обобщающія прописныя буквы въ словахъ: Искусство! Долгъ! Достоинство! и т. д. Съ ней надо обходиться бережно… Что же касается его, то самое простое: заставить его дѣлать то, что намъ нужно, такъ, чтобы онъ не зналъ, что дѣлаетъ.
— Вотъ именно, — сказала дочь. — Мама, ты чудо, что такое.
И онѣ расцѣловались, смѣясь, по-женски вѣроломныя.
Ничего не подозрѣвавшій Берти вскорѣ вернулся, готовый встрѣтить обычные саркастическіе упреки, привычныя мрачныя угрозы.
Но очень удивился, найдя жену спящей — кроткой, какъ голубка, спокойной, какъ ягненокъ, — съ разсыпавшимися по подушкамъ кудрями, въ то время, какъ на открытыхъ губкахъ бродила тонкая усмѣшка (снисходительная или предательская?)
На завтра миссисъ Дойль явилась къ Альдо и Нанси. Анна-Марія была приведена, наскоро и разсѣянно обласкана и отослана въ кухню.
— У меня есть для васъ мѣсто секретаря, — сказала миссисъ Дойль Альдо. — Можете начать теперь же. Двадцать долларовъ въ недѣлю. Больше не даютъ.
Альдо любезно согласился. Нанси забезпокоилась.
— Онъ неважно владѣетъ англійскимъ языкомъ, — сказала она.
— О, это не бѣда. Все дѣло въ перепискѣ… Переписывать сможете?
— Ну, еще бы! разумѣется, — сказалъ Альдо, дѣлая Нанси страшные глаза.
Нанси распрашивала о подробностяхъ, и миссисъ Дойль отвѣчала спокойно, скрестивъ на колѣняхъ толстыя руки.
Это мѣсто довѣреннаго лица. Онъ будетъ секретаремъ ея дочери… то-есть, поправилась миссисъ Дойль, встрѣтивъ свѣтлый и твердый взглядъ Нанси, — мужа моей дочери, господина Ванъ Остенъ. Работа, главнымъ образомъ, политическаго характера. Ему придется… переписывать… спичи и т. д… Кабинетъ его будетъ не въ квартирѣ Ванъ Остена, а… въ той же улицѣ… почти напротивъ. Ему не слѣдуетъ ни съ кѣмъ говорить объ этой работѣ, потому что… именно вотъ потому, что она носитъ такой… частный характеръ.
— Господинъ Ванъ Остенъ совсѣмъ особенный человѣкъ, заключила миссисъ Дойль. — Въ свое время вы это узнаете. Итакъ, когда же вы начнете?
— Сейчасъ же, — сказалъ Альдо.
Миссисъ Дойль засмѣялась.
— Позвольте. Я думаю, въ будущій понедѣльникъ. А пока что, — и миссисъ Дойль откашлялась, — въ виду того, что у Ванъ Остенъ соблюдается этикетъ (что вы подѣлаете? ужъ такіе люди!), вамъ недурно будетъ побывать у Брукса… онъ васъ… васъ… одѣнетъ съ головы до ногъ; знаете, вѣдь тутъ всѣ одинаково одѣты. Я сама побываю у Брукса, — поспѣшно прибавила она, — и поговорю съ нимъ о васъ и о томъ, какъ онъ долженъ одѣть васъ.
Нанси покраснѣла и запротестовала.
— Боже ты мой! — воскликнула американка, потерявъ терпѣніе. Да отстаньте вы отъ меня! Ну, заплатите мнѣ потомъ.
Тогда Нанси покраснѣла и замолчала.
Альдо же пошелъ къ Бруксу, и тотъ одѣлъ его съ головы до ногъ.
Заказалъ онъ себѣ также и визитныя карточки: «Графъ Альдо делла Рокка». Но адреса не поставилъ, такъ какъ жилъ въ негритянскомъ кварталѣ.
Въ слѣдующій понедѣльникъ, утромъ въ половинѣ двѣнадцатаго, онъ явился въ домъ Ванъ Остенъ, номеръ 8-й по 66-й улицѣ. Миссисъ Дойль особенно настаивала, чтобы онъ пришелъ не ранѣе этого часа. Она ждала его въ залѣ и представила своей дочери. Господина Ванъ Остенъ не было дома. Миссисъ Дойль объявила, что «графу» придется первые дни работать одному, такъ какъ Ванъ Остенъ занятъ въ Вашингтонѣ.
Послѣ чего обѣ дамы, бывшія уже въ шляпахъ, вышли съ нимъ вмѣстѣ и проводили его до 59-го номера той же улицы. Это было почти напротивъ дворца Ванъ Остенъ.
Онѣ открыли дверь своимъ ключомъ, который затѣмъ передали ему, и пошли впереди его въ верхній этажъ, гдѣ была комната, ему предназначенная. Это была большая, свѣтлая, почти пустая комната.
Передъ окномъ стоялъ большой письменный столъ. Нѣсколько стульевъ, столикъ и почти пустой книжный шкафъ составляли всю ея меблировку.
На письменномъ столѣ лежали грудою бумаги, газеты и рукописи. А на другомъ столѣ пишущая машина.
— Охъ! — сказалъ огорченный Альдо, — на машинѣ-то я писать вѣдь не умѣю.
— Не бѣда! — сказали въ одинъ голосъ обѣ дамы.
— Мы только на всякій случай ее здѣсь поставили, — сказала миссисъ Дойль. И затѣмъ показала ему работу. — Вотъ, это все надо переписать, — сказала она, показывая чистые рукописные листы. — И затѣмъ надо сдѣлать извлеченія изъ этихъ газетъ.
— Отлично, — сказалъ Альдо и заглянулъ въ газеты. Онѣ были отъ прошлой недѣли.
— Вамъ придется отмѣтить и вырѣзать все, что относится къ… къ Конго, — сказала миссисъ Дойль.
Дочь ея быстро отвернулась и стала смотрѣть въ окошко. Альдо видѣлъ только большой бантъ на шляпѣ, да бѣлокурый затылокъ и худенькія плечи. Она казалось ему нервной.
--… Стало быть, — продолжала миссисъ Дойль, — все, относящееся къ Конго, вы отмѣтите краснымъ черниломъ.
— А вырѣзывать, значитъ, не надо? — спросилъ Альдо.
— Да, да, нужно непремѣнно. И затѣмъ подчеркивать вездѣ, гдѣ встрѣчается имя господина Ванъ Остенъ.
— Отлично, — сказалъ Альдо.
— И кромѣ того, все, что говоритъ самъ Ванъ Остенъ, его «спичи», понимаете? ихъ надо будетъ переписывать вотъ въ эту большую книгу.
— А не лучше ли будетъ, — осмѣлился Альдо, — вырѣзывать спичи и наклеивать ихъ въ книгу?
— Нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ! — сказала миссисъ Дойль. — Онъ хочетъ, чтобы они были переписаны. Правда, Марджори?
Дочь ея повернулась и сказала:
— Да, да, онъ хочетъ, чтобы они были переписаны. — И засмѣялась.
У нея были зеленые колючіе глаза и странная улыбка. Свѣтлые волосы кудряшками висѣли чуть не до самаго маленькаго прямого носика, и у нея была граціозная привычка откидывать назадъ головку и выглядывать изъ-подъ кудряшекъ. Одѣта она была, какъ очень дорогая французская кукла.
— О, да, — повторила она, откинувъ назадъ голову, высокимъ, дѣтскимъ голосомъ, — онъ хочетъ, чтобы всѣ они были переписаны! И опять легкая, колеблющаяся улыбка вспыхнула на ея лицѣ, какъ тонкій огонекъ. И, отвернувшись, она опять стала смотрѣть въ окно.
Дамы ушли, и Альдо сѣлъ за столъ и принялся за работу. У него былъ превосходный писарскій почеркъ, и онъ очень любилъ переписывать. Въ часъ онъ вышелъ позавтракать. Въ четыре онъ услышалъ шелестъ шелка и догадался, что это западная птица.
Миссисъ Дойль явилась справиться, какъ подвигается работа.
Подвигалась она отлично.
Въ шесть Альдо вернулся домой.
Три дня онъ переписывалъ, подчеркивалъ, нарѣзывалъ и наклеивалъ. Въ полдень четвертаго дня, ему не оставалось больше ничего переписывать, ни подчеркивать, ни вырѣзывать, ни наклеивать. Онъ началъ курить и смотрѣть въ окно.
Затѣмъ взялъ изъ книжнаго шкафа романъ Жипъ, — тамъ только и были французскіе романы, — и часокъ почиталъ. Наконецъ, рѣшился пойти въ домъ Ванъ Остена, спросить распоряженій.
Онъ еще до сихъ поръ не видалъ конгрессиста, своего принципала, а между тѣмъ Альдо — какъ всякій, увѣренный въ себѣ и своемъ портномъ, — любилъ новыя знакомства.
У номера 8-го онъ позвонилъ.
Слуга открылъ, взглянулъ ему въ лицо и колебался.
— «Foreigner»[23], — произнесъ онъ мысленно. Затѣмъ взглянулъ на покрой платья. — «All right»[24]. — И помогъ ему снять пальто. Затѣмъ протянулъ серебряный подносикъ, на который Альдо положилъ свою визитную карточку.
Слуга прочелъ, затѣмъ открылъ дверь и громко произнесъ:
— Графъ Альдо делла Рокка.
Смутный шумъ голосовъ и чашекъ замолкъ, и, среди этой мгновенной тишины, появился Альдо.
На порогѣ онъ сдѣлалъ глубокій поклонъ — поклонъ секретаря — такъ какъ не желалъ оскорбить свою патронессу. Поднявъ голову, онъ издали увидѣлъ зеленый блескъ глазъ и колеблющуюся улыбку госпожи Ванъ Остенъ, дѣлавшей ему знакъ приблизиться. Быстрымъ взглядомъ Альдо убѣдился, что она нервничаетъ.
— Ахъ, графъ делла Рокка, здравствуйте! — сказала она, любезно протягивая ему ручку, — вы какъ разъ подоспѣли къ чаю!
Альдо прошелъ мимо четырехъ, пяти дамъ и старичка, сидѣвшихъ вокругъ хозяйки, и, наклонившись, поцѣловалъ ея руку. Ахъ, такъ секретаремъ быть не надо? Превосходно. Онъ не секретарь. Онъ графъ.
— Но, можетъ быть, — продолжала хозяйка, — вы не любите чаю? Въ вашей прекрасной странѣ въ этотъ часъ пьютъ вермутъ или абсентъ, неправда ли?
Говоря это, она протянула ему чашку чаю, откинувъ голову назадъ, съ кудряшками на самыхъ глазахъ.
— О, сударыня! — сказалъ Альдо. — Изъ такихъ прекрасныхъ рукъ всякій напитокъ — нектаръ!
Всѣ американки одобрительно улыбнулись.
— Охъ, ужъ эти мнѣ латины! Всѣ вы льстецы, дорогой графъ, — сказала Ванъ Остенъ, представляя его своимъ гостямъ.
Раза два онъ замѣтилъ, что она смотритъ на него съ сомнѣніемъ и безпокойствомъ, какъ будто опасаясь того, что онъ можетъ сказать или сдѣлать. Но Альдо, памятуя частный и политическій характеръ своей должности, остерегался говорить о ней.
Одна по одной, разошлись дамы, а за ними и старикъ.
Оставшись одна, госпожа Ванъ Остенъ обратила къ Альдо холодное и суровое личико:
— Зачѣмъ вы пришли сюда? — спросила она.
Альдо сейчасъ же почувствовалъ себя секретаремъ и смиренно оправдался:
— У меня больше работы не было, — произнесъ онъ. — Я не зналъ, что дѣлать.
— А, понимаю. Я скажу мамѣ… т.-е. мужу.
Въ эту минуту вошла миссисъ Дойль. Дочь отвела ее къ окну и начала говорить съ ней потихоньку. Миссисъ Дойль засмѣялась и сказала:
— Тѣмъ лучше! Я рѣшительно не знала, какъ начать.
И обратила на Альдо одобрительный взглядъ.
Онъ, съ строго секретарскимъ видомъ, отвѣсилъ ей поклонъ.
— Вы отлично сдѣлали, слѣдуя… наущенію, т.-е. знаку… ну, однимъ словомъ… нѣмымъ указаніямъ госпожи Ванъ Остенъ и соображаясь съ ними. Поступайте такъ и впредь. Это очень важно. А теперь, относительно господина Ванъ Остенъ. Помните, что вы никогда не должны говорить съ нимъ о своихъ занятіяхъ. Никогда. Онъ этого не желаетъ. Если только онъ не заговоритъ самъ, вы не должны дѣлать ни даже отдаленнѣйшаго намека. Поняли?
— Понялъ, — сказалъ Альдо спокойно, но не безъ удивленія.
— Только этимъ путемъ, — торжественно провозгласила западная птица, — вамъ удастся убѣдить его въ вашей абсолютной скромности.
— Понимаю, — сказалъ Альдо столь же торжественно.
Маленькая госпожа Ванъ Остенъ какъ будто взволновалась: она закрыла себѣ глаза платкомъ.
— А теперь, — сказала миссисъ Дойль, взглянувъ на часы, — подождите его.
Альдо остался. Онъ пытался поддерживать живой разговоръ кое-какими мягкими и безобидными общими мѣстами. Но никто ему не отвѣчалъ. Миссисъ Дойль нервно поглядывала на часы. А дочь ея зѣвала.
Всѣ вздрогнули отъ громкаго звонка. Сейчасъ же послышались шаги слуги, бѣжавшаго отворять хозяину дверь.
Альдо всталъ. И вдругъ почувствовалъ на рукѣ легкое, но твердое прикосновеніе: это разукрашенная драгоцѣнностями ручка госпожи Ванъ Остенъ, заставляла его сѣсть. Онъ машинально повиновался. Молодая женщина быстро опустилась близко-близко возлѣ него и, нагнувшись впередъ, оперлась подбородкомъ на руку и, улыбаясь, заговорила:
— Я увѣрена что вы, кромѣ того, музыкантъ, — сказала она, заглядывая ему прямо въ глаза, въ то время, какъ передъ господиномъ Ванъ Остенъ распахнулась дверь.
Онъ вошелъ, безбородый, надменный, спокойный, мужественно красивый.
— Ну, какъ? — спросилъ онъ жену. — Здравствуй, мама, — обратился онъ къ тещѣ.
Затѣмъ взглянулъ на Альдо. Этотъ послѣдній медленно поднялся, совершенно сбитый съ толку, не зная, что дѣлать.
— Берти, — сказала жена, поднимая на. него глаза (и взглядъ ея былъ вмѣстѣ и мышинымъ, и кошачьимъ), — это графъ делла Рокка, о которомъ я тебѣ говорила.
Ванъ Остенъ протянулъ ему сильную руку.
— Очень пріятно, — сказалъ онъ.
Миссисъ Дойль немедленно подсѣла къ нему и заговорила.
Тогда госпожа Ванъ Остенъ снова наклонилась къ Альдо.
— Ну, такъ вы музыкантъ? Не отрицайте. Я увѣрена, мнѣ подсказываетъ сердце.
И, поднявъ подбородокъ, она сверкнула своими продолговатыми и проникающими, будто два свѣтлыхъ лезвія, глазами.
Альдо вспомнилъ фразу доктора Фіоретти, друга Нино. Ему почудился его навязчивый голосъ, — Фіоретти говорилъ всегда такъ, будто всякое слово его было трижды подчеркнуто: — «Американка, другъ мой, повѣрь мнѣ, холодно истерична, преднамѣренно безумна. Это я говорю, какъ мужчина и какъ докторъ»… Наблюдая необъяснимые пріемы этой молодой американки, Альдо думалъ, что Фіоретти, пожалуй, правъ.
Альдо очутился за роялемъ, а возлѣ него, вся протянувшись, точно пантера, маленькая Ванъ Остенъ, вперивъ въ него свои зеленые глаза, стремилась къ музыкѣ всѣмъ своимъ тонкимъ тѣломъ. И вдругъ (какъ разъ въ то время, когда ея мужъ громко хохоталъ надъ какой-то фразой миссисъ Дойль), она встала и произнесла:
— Прощайте. Уходите. Приходите снова въ субботу. А теперь уходите. Сейчасъ же.
Изумленный онъ всталъ и распрощался.
Онъ разсказалъ Нанси свой странный визитъ. Но Нанси такъ была смущена и поражена, что онъ не сказалъ ей о приглашеніи на субботу.
На другой день онъ нашелъ на письменномъ столѣ новый пакетъ писанныхъ рѣчей и старыхъ газетъ и добросовѣстно засѣлъ за работу.
Въ субботу утромъ онъ нашелъ на своихъ бумагахъ лиловый конвертъ съ двадцатью долларами.
На конвертѣ было написано: «Приходите сегодня въ шесть».
Въ шесть часовъ онъ отправился и засталъ госпожу Ванъ Остенъ одну. Она читала. И продолжала читать, не обращая на него вниманія, до тѣхъ поръ, пока не услышала, что пришелъ мужъ. Тогда она вдругъ будто проснулась, заулыбалась, движенія ея сдѣлались вкрадчивыми и граціозными. Когда Альдо говорилъ, она опускала бѣлокурыя рѣсницы и робко и смущенно играла длиннымъ розовымъ шарфомъ, окутывавшимъ ея плечи.
Альдо ушелъ, ошеломленный и встревоженный.
Недѣли черезъ двѣ, Ванъ Остены пригласили его къ обѣду.
Въ домѣ Шмидль было большое волненіе.
— Видишь? — пояснялъ Альдо Нанси, повязывая непорочный галстухъ надъ безукоризненной грудью рубашки, — теперь ужъ Ванъ Остенъ чувствуетъ, что можетъ вполнѣ довѣриться мнѣ. Сегодня, навѣрно, будетъ разговоръ о моей работѣ.
Нанси, сидѣвшая меланхолически въ старомъ зеленомъ креслѣ, вздохнула:
— Аннѣ-Маріи что-то нездоровится. Я боюсь, ужъ не корь ли это у нея начинается. — И она наклонилась поцѣловать горячій лобикъ дѣвочки, которая, стоя возлѣ нея, забавлялась, выщипывая слабой лихорадочной ручкой обивку кресла. — Седьмая Авеню, повидимому, вся заражена ею.
— Грязный кварталъ, — сказалъ Альдо, застегивая жилетъ, вдѣвая въ петлю цѣпочку матоваго золота и закрѣпляя французской булавкой другой конецъ въ жилетномъ карманѣ. — Надо будетъ перемѣнить квартиру.
— А тѣ, которыхъ ты встрѣчаешь у Ванъ Остенъ, не спрашиваютъ тебя, гдѣ ты живешь? — спросила. Нанси.
— Спрашивали. Я, къ счастью, сказалъ, что въ 59-мъ номерѣ той же улицы. Знаешь, гдѣ кабинетъ мой! Надѣюсь, что никто не станетъ тамъ обо мнѣ справляться.
Нанси опять вздохнула. Альдо поспѣшно поцѣловалъ ее, а Анну-Марію, у которой были мокрыя ручки и заплаканное личико, слегка и осторожно приласкалъ. Затѣмъ поспѣшно вышелъ и вскочилъ въ трамвай, идущій въ верхній городъ.
Во время обѣда ни слова не говорилось ни о политикѣ, ни о работѣ. За столомъ сидѣло человѣкъ двѣнадцать, и вдругъ Ванъ Остенъ обратился къ Альдо.
— А что вы подѣлываете въ Нью-Іоркѣ?
Альдо угломъ глаза увидѣлъ, какъ на концѣ стола высунулась впередъ бѣлокурая головка, будто потревоженной змѣйки. Но и не глядя на нее, онъ все понялъ. Это маневръ со стороны Ванъ Остена! Это онъ хочетъ испытать тактичность своего служащаго.
Альдо взглянулъ ему прямо въ глаза.
— Я занимаюсь литературной работой, — сказалъ онъ. И прибавилъ многозначительно: — Я нахожу ее очень интересной.
Ванъ Остенъ сказалъ только: — Ахъ, вотъ какъ? — и отвернулся къ другимъ.
Но Альдо почувствовалъ, что онъ доволенъ. Теперь-то ужъ конгрессистъ убѣдился, что у него служитъ человѣкъ испытанной скромности и сообразительности.
По окончаніи обѣда, когда мужчины пришли въ гостиную къ дамамъ, Альдо замѣтилъ призывающіе глаза госпожи Ванъ Остенъ. Онъ сѣлъ возлѣ нея и заговорилъ объ операхъ Бойто. Къ великому его удивленію, она принялась хохотать, поникая головою, будто покраснѣла.
— Чего это она, чортъ возьми? — думалъ Альдо, оглядываясь по сторонамъ.
Въ глубинѣ залы онъ увидѣлъ мужа, смотрѣвшаго на нее.
Возлѣ него стояла худая и модернизированная дама и также наблюдала ихъ. Альдо слышалъ, какъ она сказала Ванъ Остену:
— Какой красавецъ! Совсѣмъ этотъ… этотъ греческій богъ, знаете… ну, этого знаменитаго ваятеля… какъ его?.. еще въ этой галлереѣ… не помню, гдѣ.
— Вотъ именно, — сказалъ Ванъ Остенъ. И продолжалъ наблюдать жену.
И вдругъ она, перевернувъ руку вверхъ ладонью, положила ее въ руку Альдо. Онъ почувствовалъ, какъ дрожитъ эта холодная и легкая ручка. Слова ея при этомъ были не менѣе изумительны.
— Ну, разъ ужъ вы такъ настаиваете, вотъ вамъ моя рука, читайте мою судьбу.
Альдо и не думалъ настаивать. И не умѣлъ читать судьбу. Но принялся за дѣло хироманта, какъ могъ. Онъ водилъ указательнымъ пальцемъ по извивающимся линіямъ розовой ладони, а она вздрагивала и хохотала, выставивъ подбородокъ и закинувъ назадъ бѣлокурую головку.
Ванъ Остенъ медленно двинулся къ нимъ черезъ залу, сильный и внушительный, руки въ карманахъ.
Альдо чувствовалъ себя совершеннымъ кретиномъ съ этой маленькой холодной ручкой въ рукѣ… Но продолжалъ тѣмъ не менѣе:
— Это линія разума…
Ванъ Остенъ положилъ, будто случайно, руку на тонкое плечико жены. Она смотрѣла на него снизу вверхъ, и опять въ глазахъ ея было выраженіе и кошачье, и мышиное.
— Вотъ все, что я прочиталъ на вашей рукѣ… — продолжалъ Альдо.
Ванъ Остенъ медленнымъ движеніемъ выставилъ большой лакированный сапогъ:
— А на этой ногѣ что вы прочтете?.. Пинки?
Жена его закатилась звонкимъ жемчужнымъ смѣхомъ и взяла прочь свою руку.
Альдо тоже засмѣялся.
Единственный, кому не было весело, былъ самъ Ванъ Остенъ.
Нѣсколько дней спустя послѣ того, Альдо работалъ въ своемъ кабинетѣ, но, переписавъ четыре столбца изъ газеты, онъ откинулся на спинку кресла и глубоко вздохнулъ. Онъ чувствовалъ раздраженіе и усталость.
Въ чернильницѣ было мало чернилъ, и ему приходилось мокать перо черезъ каждыя два слова. Онъ злился и нервничалъ. Маленькая Ванъ Остенъ раздражала его. Что означало ея поведеніе? Чего она хочетъ? Что она влюблена въ него… это очень естественно. Ничего въ этомъ нѣтъ удивительнаго. По истинѣ удивительно ея поведеніе, когда они одни. Она совсѣмъ съ нимъ не разговариваетъ, смотритъ на него своими зелеными глазами, далекими и ледяными, какъ на стѣну или окно. Затѣмъ встаетъ и оставляетъ его одного.
Послѣ обѣда у Ванъ Остенъ онъ вернулся домой въ волненіи и безпокойствѣ. Эта женщина несомнѣнно любитъ его. Эта богатѣйшая женщина готова компрометтировать себя ради него. Какъ же быть Альдо? На минуту мелькнула мысль о бѣгствѣ съ нею. Эта блондинка, разумѣется, не красавица, но не безъ оригинальности и затѣмъ, затѣмъ… вѣдь она невѣроятно богата.
И Альдо разсуждалъ:
— Надо думать о Нанси и дѣвочкѣ.
Вѣдь для Нанси и дѣвочки было бы въ тысячу разъ выгоднѣе, если бы Альдо рѣшился на подобный шагъ, чѣмъ если бы онъ остался корпѣть всю жизнь надъ работой по двадцати долларовъ въ недѣлю. Это несомнѣнно. Черезъ годъ, а, можетъ, и меньше, Альдо могъ бы вернуться къ нимъ въ пріятныхъ и достаточныхъ условіяхъ. Конечно, вѣдь эти экстравагантныя американки всегда расточительны и великодушны…
Въ этотъ вечеръ Альдо прошелъ пѣшкомъ отъ 66-й до 38-й улицы, чтобы вволю подумать. Надъ головою у него катились поѣзда «Верхней желѣзной дороги», но мечты его летали выше звѣздъ.
Онъ мечталъ о головокружительныхъ разъѣздахъ въ автомобилѣ по Европѣ и долгихъ остановкахъ въ лучшихъ гостиницахъ, безъ надобности думать о счетахъ….
Придя домой, онъ засталъ фрау Шмидль въ суетѣ, Нанси въ слезахъ, а Анну-Марію въ кори.
Онъ просидѣлъ пять дней взаперти въ темной и душной комнатѣ, разогрѣвая малюткѣ на спиртовкѣ молочко и муку Нестле и распѣвая оперныя аріи, такъ какъ Анна-Марія не хотѣла ничего другого.
— «Милая Аида, ра-а-я созданье», — пѣлъ Альдо въ темнотѣ, держа влажную ручку дочки.
— Еще пой, пой громче, — говорила Анна-Марія, чувствуя, какъ у нея бѣжитъ холоднымъ ручейкомъ по спинѣ морозъ и отъ лихорадки, и отъ музыки.
И Альдо пѣлъ еще, и пѣлъ громче.
На шестой день дѣвочкѣ стало лучше, и Альдо вернулся въ кабинетъ.
Никто его не спрашивалъ, и работа лежала на столѣ въ томъ видѣ, какъ онъ ее оставилъ. Тогда онъ отправился къ Ванъ Остенъ и, дожидаясь въ передней, услышалъ рѣзкій дѣтскій голосъ госпожи Ванъ Остенъ:
— Нѣтъ; меня нѣтъ дома.
Онъ переходилъ черезъ улицу, увѣренный, что она смотритъ на него изъ-за занавѣски и насмѣхается.
Все это онъ вспоминалъ сегодня, сердито мокая перо въ почти пустую чернильницу. Наклонивъ, онъ подставилъ подъ нее книгу. Чернильца упала и опрокинулась, такъ что изъ нея вылилось и послѣднее. Альдо хотѣлъ, было, позвонить прислугу и попросить чернила, но вспомнилъ, что, послѣ первой недѣли любезнѣйшихъ услугъ и улыбающагося усердія, она сдѣлалась затѣмъ очень кислой и краткой на словахъ. Такъ что Альдо избѣгалъ звать ее, и былъ доволенъ, когда не встрѣчалъ ее на лѣстницѣ.
Въ поискахъ пузырька съ черниломъ онъ осмотрѣлъ все вокругъ. Перерылъ всѣ ящики и шкафы. Наконецъ, открылъ стѣнной шкафъ. Наверху, на полкѣ, у самой стѣны онъ увидѣлъ свертокъ бумагъ, которыя ему показались знакомыми. Вставъ на стулъ, онъ вытащилъ пакетъ и началъ его разсматривать. Это была его работа прошлой недѣли: сто восемьдесятъ двѣ страницы аккуратнѣйшей рукописи. Зачѣмъ же она тамъ очутилась?
Онъ долго разсматривалъ ее въ раздумьи. Затѣмъ закинулъ обратно. Онъ рѣшилъ сдѣлать опытъ. Позвонивъ, онъ приказалъ нелюбезной служанкѣ принести чернила.
Затѣмъ онъ сѣлъ продолжать начатую страницу. И написалъ:
«Пренія кончились обычнымъ большинствомъ за Правительство. Сердце красавицы, какъ вѣтерокъ полей. Интересно мнѣ знать, прочитаетъ ли кто-нибудь глупости, здѣсь написанныя. Я думаю, что никто въ нихъ и не заглянетъ. Приди въ мою легкую лодочку, Санта Лючія, Санта Лючія».
Закончивъ страницу, онъ сложилъ работу на столѣ. Затѣмъ курилъ папиросы и читалъ «Вокругъ брака» вплоть до завтрака.
Во время его отсутствія, на столъ ему была подложена лиловая записка: «Приходите сегодня ровно въ восемь часовъ вечера».
Оконченные листы были унесены, какъ всегда, — а на ихъ мѣстѣ лежала новая пачка газетъ для переписки.
Альдо сейчасъ же открылъ стѣнной шкафъ и заглянулъ наверхъ. Да, пакетъ потолстѣлъ. Альдо потянулъ къ себѣ листы и заглянулъ. Надо всѣми другими лежалъ послѣдній съ безсмыслицей, которую онъ написалъ, съ неаполитанской пѣсней среди политическихъ извѣстій.
Тогда Альдо вынулъ изъ пачки штукъ двадцать написанныхъ листковъ и положилъ ихъ передъ собою на письменный столъ.
Очевидно, вновь переписывать безсмысленно. Все равно, никто не читаетъ.
Откинувшись на спинку стула, Альдо закурилъ папиросу и глубоко задумался.
Вотъ уже почти мѣсяцъ, что онъ ходитъ сюда, и переписываетъ по семи часовъ въ день цѣлые столбцы изъ старыхъ газетъ. За это ему платятъ двадцать долларовъ въ недѣлю. Зачѣмъ?
Можетъ быть, Миссисъ Дойлъ ангелъ милосердія и желала помочь ему и его семьѣ, не желая благодарности? Нѣтъ, онъ увѣренъ, что тутъ не то.
Взглядъ его упалъ на лиловую записку. «Приходите сегодня вечеромъ».
Какъ молнія, мелькнула увѣренность, что ему платятъ за часы, проводимые въ 8-мъ номерѣ, а не въ 59-мъ.
Стало быть, это значитъ, что госпожа Ванъ Остенъ въ него влюблена. Оплачиваетъ возможность позвать его, когда захочетъ. Работа эта была лишь предлогомъ, чтобы держать его тутъ въ двухъ шагахъ отъ нея, въ той же улицѣ, а можетъ быть — кто знаетъ? — чтобы удалить его отъ другихъ…
— Бѣдная женщина! — вздохнулъ Альдо. — Какъ она должна страдать! — И затѣмъ прибавилъ задумчиво: — Но только двадцать долларовъ въ недѣлю маловато.
Было уже десять минутъ девятаго, когда Альдо поспѣшно зашагалъ по направленію къ дворцу Ванъ Остенъ. Въ нѣсколькихъ шагахъ отъ подъѣзда онъ наткнулся на выходившаго хозяина.
Альдо почтительно раскланялся съ нимъ, но Ванъ Остенъ остановился закурить сигару и сдѣлалъ видъ, что не замѣтилъ поклона.
Альдо нашелъ хозяйку въ залѣ одну; она была въ черномъ, съ обнаженными плечами и вся залитая брилліантами. Видъ у нея былъ взволнованный и сердитый.
— Вы опоздали, — воскликнула она при видѣ Альдо.
— Простите! — умоляюще сказалъ онъ.
И бросился къ рукѣ. Но госпожа Ванъ Остенъ гнѣвно ее отдернула.
— Вы встрѣтились съ мужемъ?
— Да, — сказалъ Альдо,
— Онъ васъ видѣлъ?
— Да.
— Вы увѣрены? Совершенно увѣрены?
Юная, нѣсколько худая грудь тяжело дышала.
— Да, рѣшительно увѣренъ.
— Онъ васъ видѣлъ? Видѣлъ, что вы шли сюда и не вернулся?
Тонкія губы еще больше сжались. Альдо, взглянувъ на нее, нашелъ ее почти безобразной. Будто маленькое — высохшее и жалкое — изданіе госпожи Дойль.
— Молоденькая западная птичка, — сказалъ про себя Альдо.
Въ это время вошелъ слуга съ кофе на большомъ серебряномъ подносѣ, а за нимъ другой слуга со сливками и сахаромъ на другомъ большомъ серебряномъ подносѣ.
И роскошь, и атмосфера спокойнаго могущественнаго богатства побѣдили душу Альдо. Удовлетворенныя чувства его таяли въ комфортѣ, и онъ сказалъ себѣ, что, какъ бы ни была она худа, суха, жалка, онъ могъ бы подарить западной птичкѣ свою любовь.
Когда слуги удалились, Альдо почувствовалъ, что долженъ говорить. Нужно было также сказать что-нибудь значительное. Къ счастью, онъ вспомнилъ, что въ другихъ случаяхъ, — находясь наединѣ съ мало еще знакомой женщиной — онъ прибѣгалъ къ фразѣ простой, сама по себѣ, но немедленнаго и вѣрнаго дѣйствія. Онъ слегка наклонился впередъ и сказалъ тихонько:
— Какъ васъ зовутъ?
Госпожа Ванъ Остенъ подняла на него два стеклянно-ледяныхъ глаза. И не отвѣчала.
— Я не знаю еще вашего имени, — повторилъ Альдо, вглядываясь въ зеленую прозрачность ея глазъ.
Она сдѣлала глотокъ кофе. Потомъ сказала ясно и медленно, отчеканивая слоги:
— Госпожа — Ванъ-Остенъ.
— Нѣтъ! не фамилію, ваше имя… настоящее ваше имя…
Въ передней послышался легкій шумъ, и входная дверь закрылась. Услыхавъ это, госпожа Ванъ Остенъ была, казалось, внезапно охвачена пламенемъ возбужденія. Ледяные глаза засверкали, и она отвѣтила Альдо быстро и горячо.
— Марджори! меня зовутъ Марджори!
Альдо наклонился надъ чашкой кофе.
— Марджори! — повторилъ онъ потихоньку.
Да: дѣйствіе на этотъ разъ оказалось вѣрнымъ и быстрымъ, быстрѣе даже, чѣмъ ждалъ Альдо.
— Скажите еще, скажите еще! — быстро шепнула госпожа Ванъ Остенъ — Мнѣ такъ пріятно, когда вы его произносите. скажите еще, да — живо!
— Марджори! — воскликнулъ Альдо, еще больше наклоняясь къ ней въ ту самую минуту, когда дверь открылась и вошелъ мужъ.
Она сейчасъ же отвернулась, откинувъ назадъ сумасшедшее и восторженное личико.
— О, Берти! Ты вернулся? — сказала она со смѣхомъ.
Альдо смотрѣлъ на нее съ изумленіемъ. Въ ея голосѣ и смѣхѣ онъ слышалъ знакомую ноту. Онъ слыхалъ ее въ голосахъ другихъ женщинъ, эту ноту, единовременно нѣжную и дикую, голубицы и тигра.
Эта дрожащая воркующая нота прозвучала у него въ памяти, какъ звукъ фанфары. Это была любовь!
Любовь сверкала и въ зеленыхъ глазахъ, обращенныхъ къ свирѣпому и гнѣвному лицу мужа.
Тогда Альдо понялъ, зачѣмъ онъ здѣсь находился. Понялъ, какъ и для чего послужилъ онъ маленькой Ванъ Остенъ. И, при видѣ гнѣвнаго лба и крѣпкихъ плечъ ея мужа, онъ болѣе, чѣмъ когда-либо, рѣшилъ, что двадцати долларовъ мало…
Альдо пробылъ еще всего нѣсколько минутъ, причемъ принялъ видъ молчаливой горестной тоски. Это было какъ разъ то, чего желала Ванъ Остенъ и, при первой возможности она сдѣлала ему знакъ одобренія.
Прощаясь, Альдо рѣшилъ показать ей, что онъ все понялъ. Съ жестомъ, будто отгоняющимъ грустныя мысли, онъ сказалъ:
— Не сдѣлаете ли вы мнѣ чести послушать завтра «Тангейзера» въ моей ложѣ въ Оперѣ?
Молнія сверкнула въ глазахъ молодой женщины, очаровательная улыбка вспыхнула и погасла.
Мужъ положилъ свою тяжелую руку на тонкое обнаженное плечико.
— Мы уже приглашены, — сказалъ онъ. — Благодарю васъ.
И эта благодарность была заключительною и окончательною.
Госпожа Ванъ Остенъ протянула Альдо холодную ручку, опирая на руку мужа свое острое восторженное личико.
Альдо раскланялся и ушелъ.
На слѣдующій день была суббота. На письменномъ столѣ лежалъ, какъ и всякую субботу, лиловый конвертъ. Альдо распечаталъ его. Тамъ оказался билетъ въ 500 долларовъ.
Въ понедѣльникъ Альдо засталъ въ кабинетѣ госпожу Ванъ Остенъ.
— Теперь мѣсяца два вы мнѣ не будете нужны, — сказала она задумчиво. — Но я боюсь, что благодѣтельное дѣйствіе, которое вы произвели на моего мужа, длиться вѣчно не будетъ.
— Ничто не вѣчно, — изрекъ Альдо, садясь по привычкѣ за письменный столъ.
— Ну, такъ, если только онъ примется за прежнее, — сказала она съ новымъ вздохомъ, — я васъ позову. Теперь вамъ лучше къ намъ не ходить. Но бродите… на нѣкоторомъ разстояніи. И посылайте мнѣ цвѣты. Заказывать ихъ можете у Шотвель на Бродвай и велите посылать мнѣ счета. Можете проходить иногда подъ балкономъ. Но не перестарайтесь. Помните, что если онъ васъ выгонитъ, все кончено…
— Конечно, — сказалъ Альдо.
— Ахъ, вздохнула она. — И зачѣмъ это все нужно? Зачѣмъ… зачѣмъ такъ несправедливы мужчины?
Послѣ короткой паузы, Альдо спросилъ тихо и почтительно, надлежащимъ голосомъ:
— Да позволено мнѣ будетъ спросить, — кто… эта особа… для которой… господинъ Ванъ Остенъ….
— Какой дерзкій вопросъ! — сказала молодая женщина. — Но, такъ и быть, я скажу вамъ. Всѣ знаютъ. Это Мадлинъ Арчеръ, эротическая танцовщица, эта змѣя, эта вѣдьма, что танцуетъ въ черныхъ чулкахъ, розовыхъ подвязкахъ и жемчужномъ ожерельѣ! Она сдѣлала несчастными всѣхъ нью-іоркскихъ женъ.
Альдо горестно и сочувственно покачалъ головой.
Между тѣмъ, мысли его были ясны и быстры.
— Если…. — рискнулъ онъ, видя, что она собирается уходить, — если въ случаѣ какая-нибудь ваша пріятельница, одна изъ этихъ женъ, о которыхъ вы говорили сейчасъ… пожелала бы… захотѣла бы… ну, однимъ словомъ, если бы я могъ оказаться полезнымъ….
— О, это чудесно! это божественно! — воскликнула маленькая Ванъ Остенъ, всплескивая руками и заливаясь безумнымъ хохотомъ. — Нѣтъ, вы очаровательны! неописуемы! неслыханны!
И она хохотала, вся сотрясаясь отъ смѣха.
Засмѣялся и Альдо, довольный, что такъ разсмѣшилъ.
— Вы этакъ вскорѣ, пожалуй, откроете контору вспомоществованія покинутымъ женамъ… Всесовершенный возбудитель ревности небрежныхъ и невѣрныхъ мужей… Успѣхъ гарантированъ. Цѣны умѣренныя. Аттестатъ. Рекомендаціи.
— Отличная идея! — сказалъ Альдо, смѣясь. А въ душѣ онъ такъ и думалъ.
Она вдругъ перестала смѣяться и поблѣднѣла.
— Слушайте, но вы, надѣюсь, не шантажистъ?
— Нѣтъ, — отвѣчалъ Альдо, глядя прямо своими прекрасными, блестяще-бархатными глазами.
— О, вѣрю, вѣрю! — сказала она, протягивая ему почти ласково обѣ руки сразу. — Да и мама, она знаетъ вѣдь людей, сказала мнѣ: «Не бойся. Это добрый малый! Это Богомъ намъ посланный человѣкъ»!
Альдо смѣялся, не зная, считать ли ему себя обиженнымъ или польщеннымъ.
— А теперь, — сказала она торжественно, — за спасительный страхъ, внушенный вами Берти, и за все хорошее, что вы для меня сдѣлали, я разрѣшаю вамъ поцѣловать меня.
Она протянула розовыя узкія губки, и Альдо, слегка посмѣиваясь, поцѣловалъ ее.
— Я, все-таки рада, что поцѣловала графа, — сказала про себя маленькая Ванъ Остенъ, быстро и легко спускаясь по лѣстницѣ.
VIII.
правитьВъ одинъ изъ сверкающихъ осеннихъ дней, Валерія, жившая у тети Карлотты, получила отъ Нанси письмо, то самое печальное письмо, что писала она въ Нью-Іоркѣ въ первые дни отчаянія и нищеты.
Окончаніе письма было весело и полно надеждъ. Альдо получилъ приличное и доходное мѣсто. Анна-Марія здорова. Значитъ, мамѣ безпокоиться нечего.
God’s in His Heaven, all’s well with the. world. *).
- ) Пока есть Богъ въ небѣ, все будетъ по хорошему.
Но Валерія безпокоилась. У нея было нѣсколько процентныхъ бумагъ, приносившихъ ей мизерный доходъ въ двѣсти франковъ въ мѣсяцъ; онѣ были на попеченіи аккуратнѣйшаго дяди Джакомо. Почти весь этотъ доходъ она столь же аккуратно уплачивала тетѣ Карлоттѣ за свое содержаніе, оставляя себѣ съ большими извиненіями тридцать-сорокъ лиръ въ мѣсяцъ на личныя свои скромныя нужды.
Получивъ это письмо, Валерія заперлась въ своей комнатѣ.
Прочтя письмо, она простерлась передъ Мадонной Гвидо Рени съ цыганскимъ личикомъ. Мадонна должна была помочь Нанси.
И она, Валерія, должна была помочь Нанси. Дядя Джакомо не дастъ ничего, разъ деньги могутъ попасть въ руки Альдо. Карло и того менѣе. Будутъ лишь упреки да выговоры. Нино далъ бы, да ему нечего дать. Тетя Карлотта дала бы, пожалуй, взаймы франковъ пятьсотъ, но съ большимъ трудомъ и безконечными, наставленіями.
Валеріи ничего больше не оставалось, какъ продать одну изъ бумагъ и остаться на нѣсколько лѣтъ съ меньшимъ доходомъ. И эти деньги нужно было послать Нанси.
Итакъ, Валерія собралась: надѣла шляпу съ фіалками, шелковый черный жакетъ съ кружевнымъ воротникомъ, черныя шведскія перчатки, захватила зонтикъ и лиловую кожаную сумочку и отправилась навстрѣчу несомнѣнному бурному объясненію съ дядей Джакомо.
Объясненіе вышло, дѣйствительно, бурнымъ. Старикъ страдалъ астмою, и характеръ его съ годами все портился. Валерія дрожала и плакала отъ страха, что можетъ, сердя его, повредить его здоровью, и надрывалась угрызеніями совѣсти, плетя дядѣ какую-то смутную ложь въ оправденіе необходимости имѣть деньги.
Зная хорошо, что если признаться въ томъ, что деньги эти для Альдо, то дядя рѣшительно воспротивится продажѣ бумагъ, Валерія была печальна и таинственна, намекая на мрачныя возможности, плача и угрожая и, наконецъ, привела дядю Джакомо къ убѣжденію, что, очевидно, она попала въ какую-то денежную путаницу, въ которой и признаться не смѣетъ.
Старикъ, онѣмѣвъ отъ негодованія и горя, вынулъ изъ несгораемаго шкафа бумагъ на шесть тысячъ лиръ, и Валерія, дрожащая и огорченная, спрятала ихъ въ свою лиловую сумочку. Затѣмъ, поцѣловавъ въ лобъ дядю, который трясъ своею старою косматою головою, она быстро спустилась по лѣстницѣ.
— Охъ, ужъ эти бабы! — ворчалъ дядя Джакомо, слѣдя изъ окошка за Валеріей, покуда она поспѣшно переходила черезъ улицу, смущенно держа сумочку, зонтикъ и длинныя юбки, не обращая вниманія ни на извозчиковъ, ни на трамвай.
Одно мгновеніе дядѣ Джакомо показалось, что она подъ самой мордою лошади, но извозчикъ, рванулъ возжи и выругавшись, ухитрился объѣхать ее.
— Ахъ, эти бабы! несчастныя эти бабы! — бормоталъ дядя Джакомо, сердито возвращаясь къ своей работѣ.
Валерія отправилась въ банкъ и, послѣ долгихъ излишнихъ и сбивчивыхъ разъясненій, вышла оттуда, спустя четверть часа, съ пятью тысячами лиръ и нѣкоторымъ количествомъ серебра и мѣди въ распухшей сумочкѣ.
— Теперь, — сказала про себя Валерія, — я пойду къ Куку размѣнять ихъ на американскія деньги. А, можетъ, и иначе какъ-нибудь можно ихъ отправить. Спрошу.
И перейдя соборную площадь, Валерія пошла по улицѣ Санта Маргарита, думая о Нанси. Бѣдняжка Нанси безъ гроша! Бѣдная невинная мамочка еще болѣе невинной Анны-Маріи! Какъ тяжела практическая жизнь!
— Боже мой! — вздохнула Валерія, — если бы былъ живъ Томъ, онъ позаботился бы о насъ! — Она спустилась съ тротуара, чтобы перейти улицу Манцони.
Если бы Томъ былъ живъ, онъ сказалъ бы ей: «Подожди»! Онъ взялъ бы ее за локоть, со свойственнымъ ему слегка суровымъ видомъ превосходства, и отвелъ бы ее на шагъ назадъ, чтобы пропустить идущій справа трамвай и экипажъ, а за экипажемъ автомобиль (о, еще далеко!), катившійся быстро и ровно слѣва.
Но Томъ, или то, что осталось отъ Тома, лежало со скрещенными руками на кладбищѣ въ Нерви. И никто не сказалъ Валеріи «Подожди»! И она быстро и легко сошла съ тротуара, крѣпко держа въ одной рукѣ лиловую сумочку, въ другой зонтикъ и платье. Увидавъ на вторыхъ рельсахъ приближающійся трамвай, она рѣшила, что успѣетъ проскочить. Сдѣлавъ три-четыре шага, она увидѣла, однако, совсѣмъ близко возлѣ себя экипажъ, наѣхавшій слѣва.
Понявъ, что пройти не успѣетъ, она поспѣшно отскочила назадъ.
Экипажъ проѣхалъ… но почему это извозчикъ такъ машетъ руками? Какое у него ужасное лицо. У нихъ отвратительные характеры, у этихъ извозчиковъ, думала Валерія молніеносной мыслью… И вдругъ ее что-то толкнуло въ спину, и мысль остановилась и погасла. Мгновеніе безумнаго гвалта и смятенія, гула и криковъ, причемъ кричала какъ будто и она… и затѣмъ молчаніе, черное, замкнутое, совершенное.
…Валерія чувствовала мѣрное, колеблющееся движеніе и открыла глаза. Ничего не видно. Надъ ней сѣрая холстинная крыша, по сторонамъ сѣрыя холстинныя стѣны… Но стѣны волновались и слегка пріоткрывались, пропуская свѣтъ, Валерія увидѣла бѣгущіе дома… части лавокъ… людей… Ее несли по улицѣ… Что у нея во рту? Валерія подняла руку въ черной шведской перчаткѣ и прикоснулась ко рту и къ щекѣ, гдѣ ей чудилось что-то необычайное. Что это такое? Рука какъ будто касалась не щеки, а зубовъ… и вдругъ по ладони и за рукавомъ потекло что-то теплое и липкое.. Она вдругъ вспомнила лиловую сумочку, распухшую отъ денегъ. Гдѣ же она? Она попыталась спросить: «Гдѣ она? гдѣ она? Это для Нанси»! Ей казалось, что она кричитъ громко, но вмѣсто того слышала клокотаніе, клокотаніе и свистъ, вырывашійся у нея изо рта… Затѣмъ черная тишина снова сомкнулась надъ нею.
… Теперь она очутилась въ маленькой, свѣтлой комнатѣ. Вокругъ нея все было свѣтло и бѣло. Все было бѣлое. Прежде всего она увидѣла потолокъ. Онъ былъ изъ матоваго бѣлаго стекла… Люди тоже были бѣлые, только лица казались темными отъ бѣлыхъ одеждъ.
Надъ ней близко склонилось лицо. Затѣмъ другое. Затѣмъ болѣе свѣтлое лицо съ крыльями по сторонамъ головы. Валерія знала, что это, но не могла вспомнить… Ей хотѣлось улыбнуться этому лицу, и она было улыбнулась, но крылатая голова, повидимому, ничего не замѣтила. Она продолжала разсматривать ее близко-близко, шевеля губами, и Валерія почувствовала, что ей чья-то рука поправляетъ волосы. Попробовала опять улыбнуться… Но что видѣла голова на лицѣ Валеріи вмѣсто улыбки?..
Явилось другое лицо, красное, энергичное, съ слегка налитыми кровью глазами и короткими сѣдыми усами. Валерія чувствовала, что кто-то трогаетъ ея голову и поворачиваетъ ее то туда, то сюда. Красное лицо заговорило:
— Безполезно. Но попробовать можно.
Затѣмъ плескъ льющейся воды, потокъ воды… потокъ воды… Валерія протянула руку, чтобы остановить его.
Тотчасъ же надъ ней появилось крылатое лицо.
— Да, милая! Такъ! Крѣпитесь… молодцомъ, молодцомъ!
Валерія просила ее остановить воду, но она какъ будто не слышала, нѣжно улыбалась и говорила:
— Да, да, милая! ничего. Мадонна поможетъ! Молодецъ, молодецъ, бѣдняжка!..
Другое лицо и другой голосъ:
— И здѣсь промыть, профессоръ?
Что-то горячее и соленое хлынуло на щеку и потекло въ горло. Кто-то — она, что ли? — задохнулась, захлебнулась… и вдругъ въ комнатѣ раздался вопль, пронзительный, раздирающій, страшный вопль. Мужской голосъ произнесъ:
— Оставьте, оставьте. Ни къ чему. Смотрите сюда.
И опять Валерія почувствовала, что ей поворачиваютъ голову, и затѣмъ раздался трескъ, будто ей стригли волосы. И потокъ воды…
Валеріи повернули голову на бокъ, и теперь видна была спина человѣка въ бѣломъ, съ засученными рукавами, моющаго руки подъ серебрянымъ краномъ. Ей нравилось смотрѣть на него. Онъ повернулся, отряхивая мокрыя руки. У него-то и было красное лицо, налитые кровью глаза и сѣдые усы. Увидавъ открытые глаза Валеріи, онъ дружески кивнулъ ей головою и сказалъ:
— Отлично, отлично. Немножко терпѣнія.
Валерія улыбнулась, но, почувствовавъ, что губы ея не двигаютъ, она прищурила глаза, и красное лицо отвѣтило ей дружескимъ выраженіемъ.
Кто-то слушалъ у нея пульсъ, и воцарилась короткая тишина. Ахъ! опять эта боль, эта страшная, раздирающая боль.
Восклицаніе и одно слово: «Напрасно».
Валерія открыла глаза. Она увидѣла въ отдаленіи крылатое лицо, которое пристально вглядывалось въ лицо человѣка съ красными глазами, тогда какъ онъ близко склонился надъ нею. Два другихъ лица, тоже наклонившись, разсматривали что-то, чего Валерія не видѣла, потому что оно лежало на ея подушкѣ.
Крылатое лицо шевелило губами. Валерія хорошо знала, что значитъ это движеніе губъ, но не могла вспомнить.
Красный человѣкъ еще разъ сказалъ: — Напрасно; — и выпрямился.
«Напрасно». Это слово не сообщило ничего опредѣленнаго сознанію Валеріи, но въ тѣлѣ ея что-то дрогнуло въ отвѣтъ на этотъ приговоръ. Ударъ за ударомъ сердце ея принялось стучать быстро и сильно, все быстрѣе и сильнѣе, такъ, что слышно было на всю комнату. Ударъ за ударомъ, все громче и громче сердце стучало, какъ барабанъ.
Валерія повела вокругъ испуганными глазами и сказала красному лицу:
— Остановите мнѣ сердце! Не давайте ему такъ биться!
Но, видимо, никто ея не слышалъ. Всѣ стояли неподвижно вокругъ и слушали, какъ бьется ея сердце; тогда Валерія поняла, что она ничего не сказала.
Сердце стучало и гремѣло. Это было страшно. Валерія водила вокругъ безумными отъ страха глазами, умоляя о помощи.
Тогда сестра сказала хирургу:
— О, попробуйте, попробуйте! Помогите ей, бѣдняжкѣ! И опять хлынула и заклокотала вода и по мраморному полу двинули чѣмъ-то рѣзко скрипящимъ.
— Эфиру, — сказалъ хирургъ.
Одно изъ желтыхъ лицъ наклонилось надъ ней и приблизило къ ея лицу темную сѣтку въ видѣ маски.
И вдругъ Валерія очнулась. Пришла въ себя. Съ крикомъ сѣла она и ударила кулаками прямо въ желтое лицо, хотѣвшее надѣть ей маску. Она заговорила, и голосъ вылеталъ изъ разинутаго и разорваннаго рта. Хотѣла сказать: «Спасите меня, спасите меня»! Но вмѣсто того услышала, что говорила:
— Успѣю еще перейти!
Затѣмъ хотѣла выяснить вопросъ о лиловой сумочкѣ и деньгахъ. Но вмѣсто того кричала:
— Нанси! Нанси!
Тогда хирургъ гнѣвно обернулся къ врачу, державшему маску, и взволнованно говорилъ съ нимъ.
А сестра наклонилась къ Валеріи и перекрестила ее.
— Лягте, лягте, милая! Ложитесь! Мадонна поможетъ! Вотъ увидите, увидите!
И Валерія легла.
Сумасшедшій барабанъ въ ея сердцѣ гремѣлъ.
— Теперь смирно! — сказалъ хирургъ. — Не шевелитесь. Считайте! Считайте до двадцати.
Валерія барахталась — хотѣла встать — но черная маска была уже на лицѣ.
— Молодецъ, милая, молодецъ! — говорилъ голосъ сестры. — Считайте за мною: разъ, два, три…
— Дышите глубже, — сказалъ кто-то.
И Валерія повиновалась.
… Затѣмъ она вспомнила, что ей велѣли считать. Но время уже было потеряно… значитъ, съ «одного» ужъ нельзя было начать… надо было считать дальше…
— … Девять, — сказала Валерія, глубоко вздыхая, — десять…
Она была на огромной качели — на сказочной качели, подвѣшенной въ пространствѣ — бросавшей ее вверхъ и внизъ въ бѣломъ воздушномъ просторѣ.
— Одиннадцать… — считала Валерія. — Двѣнадцать… — И подумала: — Теперь… надо сказать поскорѣе тринадцать… потому что… несчастливое число… Тринадцать… четырнадцать…
Воздушная качель взбрасывала ее со всего размаха, выше всѣхъ горъ. Всѣ, ее окружавшіе, казались далеко, далеко внизу, въ маленькой, бѣлой комнаткѣ… Какъ же имъ услышать ее? Какъ услышать имъ ее, когда она такъ далеко?
— Пятнадцать, — закричала Валерія, какъ только могла громче изъ своего далека.
Затѣмъ огромная волна подняла ее, подкинула… и выбросила вонъ изъ жизни.
Валерія упала въ вѣчность.
— Я же зналъ, что это ни къ чему, — сказалъ хирургъ, гнѣвно тряся головою.
Лицо ей закрыли и на носилкахъ вынесли прочь.
Часъ спустя пріѣхали дядя Джакомо, Нино и тетя Карлотта, блѣдные и потрясенные.
Все кончено. Да. Къ сожалѣнію.
Тетя Карлотта плакала, ломая руки. Сестра утѣшала ее, увѣряя, что страданій не было никакихъ.
— Я хочу ее видѣть, хочу ее видѣть, — рыдала тетя Карлотта.
— Нѣтъ, нѣтъ! — говорила сестра. — Лучше не надо.
И дядя Джакомо, съ залитымъ слезами лицомъ, говорилъ ей:
— Нѣтъ, дорогая, нѣтъ!
Нино, не говоря ни слова, вышелъ съ однимъ изъ молодыхъ докторовъ который привелъ его въ холодную большую залу, казавшуюся пустой. Въ глубинѣ, возлѣ стѣны, Нино увидѣлъ двое носилокъ; на каждыхъ лежало по длинному пакету, укутанному, прикрытому и неподвижному.
— Вотъ эта, — сказалъ докторъ (тотъ самый, что держалъ маску).
Нино взглянулъ, и у него сперлось дыханіе.
— Боже! Боже! — сказалъ онъ и отвернулся.
Тетя Карлотта вошла, поддерживаемая сестрою. Нино едва выговорилъ побѣлѣвшими губами:
— Пойдемъ отсюда. Не надо смотрѣть.
И схватилъ ее за руку.
Но Карлотта, уткнувъ лицо въ платокъ, рыдала:
— Она дочь моей сестры. Единственной сестры моей. Я должна закрыть ей глаза.
И двинулась впередъ.
Нино поспѣшно вышелъ вонъ.
Сестра подвела Карлотту къ носилкамъ и открыла лицо Валеріи. Тогда въ пустой холодной залѣ раздался крикъ, страшный, леденящій, прорѣзавшій тишину широкихъ корридоровъ и долетѣвшій до палатъ, гдѣ лежали апатичные и эгоистичные больные. За этимъ послѣдовали другіе крики, раздирающіе, пронзительные, страшные…
Но двухъ тѣлъ, вытянутыхъ на носилкахъ, они не потревожили.
Валерію похоронили въ Нерви, возлѣ Тома.
IX.
правитьКогда Нанси получила въ Нью-Іоркѣ извѣстіе о смерти матери, она надѣла черное платье, вмѣсто коричневаго, и плакала, плакала, плакала, какъ плачутъ дѣти о матеряхъ. Затѣмъ снова надѣла коричневое платье и стала жить для Анны-Маріи, какъ живутъ матери для своихъ дѣтей.
Въ скоромъ времени они оставили жалкій, но гостепріимный кровъ фрау Шмидль и, чтобы уйти сколько-нибудь отъ негритянскаго квартала, взяли маленькую квартирку въ 82-й улицѣ.
Племянница фрау Шмидль, Минна, приходила убирать комнаты и гуляла съ Анной-Маріей. Анна-Марія обожала Минну. Она смотрѣла на нее восхищенными глазами, когда та разговаривала съ лавочниками и сосѣдями, и ходила за ней по пятамъ, когда та подметала и дѣлала постели. У Минны воротъ былъ всегда вырѣзанъ, и на шеѣ надѣта черная бархатка и нитка голубыхъ бусъ. Въ глазахъ Анны-Маріи Минна была образцомъ женской красоты. И Анна-Марія подражала ей, какъ только могла, стараясь перенять ея походку и говоръ.
Нанси зачастую слышала ихъ болтовню въ кухнѣ. Голосъ Минны:
— "Ты что кушала съ чаемъ?.. «А butterbread»?[25]
И звонкое сопрано Анны-Маріи:
— «Yes! two butter-breads mit sugar»!..[26]
А Минна:
— «That’s fine! То morrow Tante Schmidt makes а cake, а good one. We eat it evenings».[27]
— А cake… а good one. We eat it evenings,[28], — звучало эхо — Анна-Марія.
При ужасныхъ звукахъ этой путанной рѣчи душа Нанси сжималась отъ обиды. Она какъ разъ вытащила со дна сундука рукопись своей Книги и взволнованно развернула ее. Пріятно было прикасаться къ гладкимъ и широкимъ страницамъ.
Жгучая свѣжесть мысли, легкая дрожь, предшествовавшая всегда потоку вдохновенія, пробѣжала по ней, и Нанси протянула руку за вставочкой изъ слоновой кости.
— «A cake, a good one», — повторяла въ сосѣдней комнатѣ Анна-Марія, которой нравились тяжеловѣсные тевтонскіе звуки этой фразы.
— О, дѣвочка моя, дѣвочка! какъ-то она вырастетъ?
Нанси-мать вынула изъ руки Нанси-поэта ручку, и конецъ этого дня и многіе другіе были посвящены воспитанію и обученію Анны-Маріи.
Въ теченіе цѣлыхъ мѣсяцевъ затѣмъ Нанси придумывала для малютки игру, которая ей очень понравилась.
— Будемъ такъ играть, — говорила Нанси, — будто ты книжечка, которую я написала: хорошенькая книжечка, вродѣ сказокъ Андерсена… знаешь, гдѣ картинки съ принцессами и волшебницами. Такъ вотъ въ этой самой книжечкѣ, которую я такъ люблю…
— Какого она цвѣта? — спросила Анна-Марія
— О, вся бѣлая съ розовымъ и съ золотомъ, — сказала Нанси, цѣлуя блестящія кудри дѣвочки. — Такъ въ этой книгѣ, посреди самой прекрасной волшебной сказки, кто-то надѣлалъ безобразный кляксъ, написалъ нелѣпыхъ и безсмысленныхъ словъ… какъ… какъ «butter-bread!».
— Кто же это сдѣлалъ? — спросила Анна-Марія.
— Не знаю право!.. Минна…
— Зачѣмъ же ты ее дала ей? — спросила малютка, тряхнувъ головою точь-въ-точь, какъ отецъ.
— Вѣрно, любовь моя. Я больше не дамъ. Она будетъ всегда, всегда со мною, моя драгоцѣнная книжечка!.. Ну, такъ слушай. Я должна вынуть прочь эти глупыя и гадкія слова, правда? и вложить вмѣсто нихъ прекрасныя слова и нѣжныя мысли. А то вѣдь никто не захочетъ читать мою книжечку. Какъ ты думаешь?
— Да, — сказала Анна-Марія съ слегка удивленными глазами. — И картинки туда вложишь?
— О, да! — сказала Нанси. — Если можно, то и риѳмы!
— Зачѣмъ? для чего бываютъ риѳмы? — спрашивала Анна-Марія.
— Ничего не можетъ быть прекраснѣе, — сказала Нанси. Хочешь, попробуемъ?
Но Аннѣ-Маріи не давалась поэзія. Долгія разъясненія и примѣры, вродѣ: «слезы» и «розы», «радость» и «младость» только ошеломили и раздражили Анну-Марію.
Нанси, не теряя терпѣнія, приласкала ее:
— Ну-ка, придумай и ты риѳму, хоть одну. Скажи, сокровище, скажи риѳму къ «свѣтъ»?
Нѣтъ. Анна-Марія не знаетъ риѳмы къ свѣту.
— Ну, «отвѣтъ», конечно, дѣвочка моя дорогая. А теперь скажи мнѣ риѳму къ «дорогая»!
— «Красивая», — сказала Анна-Марія.
— Да нѣтъ же, нѣтъ. Ну, подумай немножко, какая будетъ риѳма.
АннагМарія задумалась.
— «Зеленая»? — сказала она, наконецъ.
Нанси застонала.
— Да нѣтъ же, нѣтъ, сокровище. Ну, подумай, ну найди же, найди риѳму къ «дорогая»!
— «Драгоцѣнная»! — закричала, торжествуя, Анна-Марія.
Мама ее обняла и расцѣловала.
— Ахъ, какъ я желала бы, чтобы ты была поэтомъ, Анна-Марія, — сказала Нанси, отбрасывая со лба дѣвочки бѣлокурые волосы.
— Зачѣмъ? — спросила Анна-Марія, вывертываясь, чтобы убѣжать.
— Поэты безсмертны; это значитъ, что они никогда не умираютъ, — сказала Нанси, радуясь возможности вложить образъ въ бѣло-розовую книжечку.
— Ну, такъ я буду поэтомъ, — сказала Анна-Марія, знакомая со смертью, потому что похоронила во дворикѣ Шмидль мертваго котенка, а затѣмъ вырыла его дня черезъ два, чтобы посмотрѣть, какой онъ сталъ…
Но Аннѣ-Маріи не было предназначено вырасти поэтомъ. Въ маленькихъ бѣло-розовыхъ книжечкахъ, которыя матери думаютъ создать, разсказъ вписанъ уже прежде, чѣмъ онѣ попадаютъ въ руки матерей. И Аннѣ-Маріи не было предназначено стать поэтомъ.
Сердце Нанси попрежнему сжигалъ священный огонь и бѣжалъ по жиламъ, какъ жидкое пламя. Она говорила про себя:
— Теперь мнѣ невозможно работать надъ Книгою. Книгѣ придется подождать, пока Анна-Марія перестанетъ нуждаться во мнѣ ежеминутно. Но, пока что, я могу писать стихи. Могу написать циклъ стихотвореній объ Аннѣ-Маріи. Назову его «Поэмы Дѣтства»…
И Нанси принялась наблюдать дочку взоромъ поэта, слѣдя за ней проникновенно, набрасывая на безсознательную бѣлокурую головку голубое покрывало идеализаціи и испытующе вглядываясь въ свѣтлые дѣтскіе глазки, въ поискахъ источника новой фразы, удачнаго символа. Она желала поставить ее на пьедесталъ сонета, какъ статуэтку новаго стиля; желала запечатлѣть и обезсмертить ее въ рѣдкостной архаической позѣ.
Но Анна-Марія была созданіемъ окружающей атмосферы. Анна-Марія носила платья, скроенныя и сшитыя Минной, а на головѣ плоскую розовую шляпку въ видѣ крышечки.
Анна-Марія говорила по-итальянски, какъ тосканская принцесса, но усвоенный ею нѣмецко-американскій англійскій языкъ Седьмой Авеню и 82-й улицы былъ ужасающій и чудовищный жаргонъ. Всякій разъ, что Анна-Марія открывала свой нѣжный ротикъ, изъ него вырывались фразы, ударявшія Нанси прямо въ сердце. Напрасно она разсказывала ей сказку о заколдованной принцессѣ, у которой при каждомъ словѣ выскакивали изо рта жабы, тогда какъ у сестры ея, доброй принцессы, ротикъ былъ «полонъ розъ, жемчугу и нѣжныхъ словъ»!
— А мнѣ больше нравится та, съ жабами, — говорила Анна-Марія просто и искренно.
И развлеченія Анны-Маріи были примитивны и не эстетичны. Ей не дано было бродить по тѣнистымъ садовымъ дорожкамъ, нянча великолѣпную куклу съ двигающимися ручками и ножками и сладостнымъ именемъ. Нѣтъ. Послѣ монтекарловской Маріи-Луизы съ рѣсницами, у нея было куколъ много, но она ихъ не особенно любила. По совѣту фрау Шмидль и изъ экономіи, Нанси отправилась однажды въ «нижній городъ» и ухитрилась купить въ оптовой торговлѣ то, что называлось въ фактурѣ: «Дюжина куколъ, размѣръ 9, сортъ 4. Цвѣтъ блондинъ. Платье красное. Цѣна за дюжину; 2 доллара 40 центовъ».
Первая изъ дюжины была подарена Аннѣ-Маріи въ тотъ же вечеръ. Она была неистово расцѣлована и названа Эрмина (имя Минны). Паклевые волосы были расчесаны, и сдѣланы попытки снять съ Эрмины платье. Но такъ какъ раздѣть ее оказалось невозможно, то Анна-Марія уложила ее въ постель, какъ была, и осторожно улеглась рядомъ съ нею.
Въ свое время Эрмина, сломалась и умерла. Какова жа была радость Анны-Маріи, когда предъ ней предстала такая же точно Эрмина, съ такими же голубыми глазами, тѣми же паклевыми волосами, той же ангельской улыбкой и въ такомъ же точно красномъ платьѣ.
Она ее неистово расцѣловала.
Въ свое время и вторая Эрмина, безногая и съ висящей вывернутой головою, была взята изъ нѣжныхъ объятій Анны-Маріи. И вдругъ новая Эрмина, премиленькая и цѣлая, съ голубыми глазами, паклевыми волосами и ангельской улыбкой!
Анна-Марія, увидавъ ее, широко раскрыла глаза и глубоко вздохнула. Она приняла эту третью Эрмину скорѣе съ удивленіемъ, нежели радостью, и не поцѣловала ее.
Эта Эрмина скоро умерла, и Нанси съ торжествующей улыбкой достала четвертую. Съ крикомъ негодованія и ненависти, Анна-Марія схватила ее за знакомые крашенные сапожки и ударила ненавистнымъ знакомымъ лицомъ объ полъ.
Остальныя восемь были ей отданы сразу, и всѣхъ ихъ она побросала на полъ и съ ненавистью растоптала. Много ночей подрядъ снились Аннѣ-Маріи мертвыя и воскрешающія Эрмины, спокойныя и улыбающіяся безногія Эрмины; Эрмины безносыя, но въ сапожкахъ, страшныя Эрмины, цѣлыя съ затылка, но съ зіяющей дырой вмѣсто лица, подъ бѣлой паклей волосъ.
Она больше не хотѣла куколъ. Она всюду находила забавы, больше же всего въ кухнѣ. Ей очень нравилось мыть тарелки, во это было запрещено; ей нравилось ходить по кузнѣ съ полотенцемъ подмышкой или вытирать пыль въ комнатахъ съ непринужденнымъ и важнымъ видомъ, какъ Минна.
Она обожала смотрѣть, какъ мальчикъ мясника бросаетъ на столъ кусокъ филея, какъ грубо хохочетъ чернѣйшая «coloured lady»[29] — какъ зовутъ негритянокъ въ Нью-Іоркѣ — приносившая каждую субботу бѣлье, — все это были пріятнѣйшіе для ея уха звуки.
Ей нравилась также скверная игра на рояли въ сосѣдней квартирѣ, приводившая Нанси въ отчаяніе, когда она пыталась приняться за работу…
Ты улыбаешься, вѣнчанная еще
Бѣлымъ цвѣтомъ дѣтства…
писала Нанси, стараясь не слушать бренчанія у сосѣдей.
Голубоокая съ синими жилками…
— Минна! Минна! что это играютъ? — кричала Анна-Марія, спрыгивая со стула, на который усадила ее Нанси, и убѣгая въ кухню.
Нанси продолжала:
Заревые глазки и прелестный ротикъ…
— Это пѣсня Боуэри, — отвѣчала Минна, гремя посудою.
— А кто это Боуэри? — спрашивала Анна-Марія.
— Никто. Это мѣсто, полное полисменовъ и китайцевъ.
Нанси все зачеркнула и начала снова.
Ты еще будто крылата, тебя обвиваетъ
Бѣлый цвѣтъ дѣтства…
— Спой мнѣ эту пѣсню, Минна, спой! «Go on»![30].
И въ кухнѣ раздавалось сильное сопрано Минны:
Casey would waltz with, the strawberry blonde,
And the band — play — don.*)
- ) Кази хотѣлъ вальсировать съ бѣлокурой дѣвушкой.
А оркестръ игралъ.
А дѣтскій тонкій голосокъ Анны-Маріи повторялъ:
Casey would waltz with the strawberry blonde,
And the band — play — don.
Увы! даже и циклъ «Поэмъ Дѣтства» долженъ былъ подождать. Писать его и вообще думать въ этомъ домѣ было немыслимо!
Позднѣе, когда возможно будетъ нанять болѣе обширную квартиру, когда у голубоглазой съ синими жилками будетъ гувернантка… Но, пока что, въ квартирѣ № 7, налѣво, не было атмосферы, благопріятной для поэзіи.
Днемъ Альдо былъ почти всегда дома, курилъ папиросы, читая нескончаемыя воскресныя газеты, которыми потомъ въ теченіе цѣлой недѣли завалены были всѣ столы и стулья — и вздыхая о недостаткѣ то въ томъ, то другомъ. Вечеромъ онъ уходилъ.
Работа у него была вечерняя; такъ, по крайней мѣрѣ, говорилъ онъ Нанси. Вообще же онъ мало что разъяснялъ Нанси. Однажды онъ принесъ домой пятьсотъ долларовъ вмѣсто двадцати и попытался было разъяснить ей, почему онъ получилъ такую огромную сумму, но Нанси была до того потрясена и взволнована, такъ нетерпѣливо желала знать въ точности, какимъ образомъ Альдо ихъ заработалъ, до такой степени нервничала и раздражалась, что онъ рѣшилъ никогда больше не говорить ей ничего. Разумѣется, разъ невозможно ей втолковать всю тонкость обязанностей его по отношенію къ госпожѣ Ванъ-Остенъ, то, стало быть, лучше ужъ молчать!
И когда, мѣсяца два спустя, труды его осложнились, и Альдо получилъ, вмѣсто двадцати долларовъ, сто, онъ положилъ восемьдесятъ въ Сберегательную Кассу и вернулся домой съ обычными двадцатью долларами.
Едва очутилась въ рукахъ его сберегательная книжка, въ немъ пробудился дѣдъ съ улицы Кіайя и убилъ не думающаго о завтрашнемъ днѣ ладзарони. Альдо сталъ вмѣшиваться во всѣ мелочи, интересовался малѣйшими расходами; подолгу ворчалъ изъ-за истраченныхъ 25 центовъ, а за полдоллара дулся цѣлый день. Жалкое хозяйство велось на самыхъ экономическихъ началахъ. Альдо же только тогда и былъ счастливъ, когда ему удавалось выжать долларъ изъ недѣльныхъ расходовъ и отнести его по лѣстницѣ «Dime Savings Bank».
Сводя счеты съ Минной, онъ замѣтилъ, что, если устремить на нее пристальный глубокій взглядъ, то на слѣдующій день она, чтобы сдѣлать ему удовольствіе, меньше тратитъ. И сколько кусковъ сахару и ломтиковъ масла перетаскала Минна изъ шкафа тетки Шмидль по вечерамъ, чтобы доставить ихъ, въ видѣ искупительной жертвы, къ скудному столу семьи делла Рокка'!
Заплатанныя платьица Анны-Маріи и розовыя крышечки вмѣсто шляпъ — ножъ острый для Нанси! — должны были носиться, не взирая на перемѣну сезоновъ, еще долго послѣ того, какъ негритянка-прачка отнимала у нихъ самомалѣйшій признакъ краски и жизни.
Нанси все еще продолжала носить свое коричневое платье, передѣланное, перевернутое, перекрашенное.
Шли дни, жалкіе, быстрые. И Нанси узнала, что можно перебиваться отъ положенія затруднительнаго къ положенію плачевному, что можно тянуть жизнь въ противной, скаредной бѣдности — и привыкнуть къ ней мало-по-малу до того, что позабудешь объ иной прежней жизни.
Въ особенности вечера были ужасны. Когда Минна уходила домой, Анна-Марія спала, Альдо уходилъ пройтись съ какимъ-нибудь пріятелемъ итальянцемъ, или же во фракѣ и бѣломъ галстухѣ спѣшилъ на свои занятія, Нанси сидѣла одна, покинутая, въ ужасной гостиной, окруженная мебелью госпожи Джонсонъ, квартирохозяйки, и фотографіями родныхъ и друзей ея. Съ камина и полокъ, съ консоли и этажерки смотрѣли на нее вылинявшими глазами незнакомыя лица въ старомодныхъ платьяхъ. Тутъ были актрисы въ костюмахъ пажей, толстоголовыя дѣти, безбородые съ низкими воротничками молодые люди, господинъ и госпожа Джонсонъ въ подвѣнечномъ платьѣ, ихъ первый ребенокъ (теперь приказчикъ въ бакалейной лавкѣ), голый, ухватившійся за ножку. На стѣнѣ висѣлъ увеличенный портретъ господина Джонсона, слѣдившій бѣлесыми глазами за Нанси, куда бы она ни сѣла. Пробовала она занавѣсить его скатертью, но выходило еще хуже.
Когда, нѣсколько мѣсяцевъ тому назадъ, они переѣхали въ эту квартиру, Нанси собрала всѣ эти фотографіи и спрятала въ темный шкафчикъ въ корридорѣ. Но госпожа Джонсонъ, явившись по своему обыкновенію, невзначай, строго оглянулась вокругъ.
— Гдѣ же фотографіи? — спросила она страшнымъ голосомъ. — Ихъ трогать нельзя.
И разставила снова по мѣстамъ ломаныя рамки и неуклюжія подставки.
Точно также запретила она Нанси отодвигать или перемѣщать большую лампу на ножкѣ, которая не зажигалась, но занимала необычайно много мѣста въ гостиной. Нѣтъ, нѣтъ; за нее заплачено тридцать два доллара. Трогать нельзя. И лампа стояла, огромная и громоздкая, подъ желтымъ шелковымъ абажуромъ, къ которому были пришпилены англійской булавкой грязнѣйшія бѣлыя розы: оскорбленіе грустнымъ глазамъ Нанси!
Однажды вечеромъ, ложась спать, Анна-Марія сказала матери:
— Мнѣ нравится сосѣдская дѣвочка.
— Да вѣдь ты же ее не знаешь, сокровище, — сказала Нанси.
— Нѣтъ, знаю. Я съ ней только что разговаривала черезъ кухонное окно.
— Какъ же ее зовутъ? — спросила Нанси, развязывая тесемки и разстегивая пуговицы лифчика и цѣлуя тепленькій и душистый затылокъ дѣвочки.
— Не помню. Она мнѣ сказала: коротенькое и сухое имя. Какъ кашель.
Нанси засмѣялась и снова поцѣловала толстенькій и бѣленькій затылокъ. И въ ту же самую минуту кто-то постучалъ: это какъ разъ и была та самая сосѣдская дѣвочка; она пришла въ гости и принесла Аннѣ-Маріи шоколаднаго медвѣженка.
Звали ее Пэгъ.
— Я пришла, потому что мнѣ показалось, что вамъ скучно одной, — сказала Пэгъ, входя съ Нанси въ гостиную, послѣ того, какъ Анна-Марія была укрыта, расцѣлована и уложена вмѣстѣ съ медвѣдикомъ (причемъ она дала торжественное обѣщаніе, что не будетъ его лизать).
Пэгъ разсказала, что она работаетъ у парикмахера въ Мэдисонъ Авеню.
— Я главнымъ образомъ, маникюрствую. Выправляю ногти, шлифую ихъ, такъ что они дѣлаются, какъ рубины. Тошнотворная профессія; вы подумайте только: какихъ только рукъ не передержишь!.. доходишь до морской болѣзни. Въ особенности отъ женскихъ рукъ.
Нанси смѣялась. Пэгъ предложила ей заняться ея ногтями — такъ просто, для развлеченія и Нанси, минуту поколебавшись, согласилась.
— Боже мой милостивый! Да у васъ руки дамы, — сказала Пэгъ.
И горькая чаша Нанси переполнилась. Она перемѣнила разговоръ.
— Это вы играете на рояли? — спросила она сосѣдку.
— Нѣтъ, это мой братъ. Онъ работаетъ въ бюро посольства. Но музыка — его конекъ!
При этихъ словахъ изъ сосѣдней комнаты послышался голосъ Анны-Маріи (требовавшей непремѣнно, чтобы дверь была открыта).
— Что это онъ игралъ такое красивое?
Пэгъ засмѣялась и рѣшительно не знала, про что именно говоритъ Анна-Марія.
— Ну, да, ну, да, — болтала Анна-Марія въ темнотѣ, — это совершенно непохоже на другія вещи. Очень красиво.
И такъ какъ малютка настаивала, Пэгъ пообѣщала ей пойти спросить у своего брата.
Черезъ нѣсколько минутъ, она вернулась съ длиннымъ и застѣнчивымъ юношей, котораго и представила Нанси подъ именемъ Джорджа.
Анна-Марія между тѣмъ все продолжала кричать изъ своей комнаты, настаивая на красивой вещи, и, наконецъ, Джорджъ вернулся къ себѣ, раскрылъ двери и переигралъ весь свой репертуаръ.
Но «красивой вещи» въ немъ не оказалось, и Анна-Марія была въ волненіи.
Пэгъ и Нанси рѣшили, что она это видѣла во снѣ.
Анна-Марія, при первой же нотѣ каждой новой вещи, которую Джорджъ начиналъ съ большимъ выраженіемъ и сильно нажимая педали, кричала:
— Нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ! Не то! Не то! Не играйте больше. Не хочу слушать!
И, наконецъ, расплакалась и до того раскапризничалась, что, въ наказаніе, у нея отобрали заднія лапы медвѣдика, которыхъ она не успѣла еще съѣсть.
Пэгъ и Джорджъ просидѣли съ часъ и были очень ласковы; уходя, они обѣщали зайти въ другой разъ.
Они тоже жили одиноко. У родителей ихъ было ранчо съ овцами въ Дакотѣ.
— Дрянь страна, эта Дакота; — сказалъ Джорджъ. — Трава и вѣтеръ. Для меня существуетъ одинъ только Нью-Іоркъ.
И, пожавъ другъ другу руки, они распрощались.
Послѣ этого, когда покойный господинъ Джонсонъ очень ужъ пугалъ Нанси, она входила въ комнату Анны-Маріи и стучала щеткой въ стѣнку. И Пэгъ являлась и проводила съ ней дружескій вечеръ.
Зачастую приходилъ и Джорджъ и читалъ вслухъ литературныя приложенія «New York Herald». Главнымъ образомъ, стихотворенія.
— О, Джорджъ! — говорила его сестра, — поэзія его конекъ!
Джорджъ скромно улыбался и проводилъ выхоленною рукою по рѣдкимъ волосамъ.
— Эхъ! — вздыхалъ онъ, — нынче настоящихъ поэтовъ и нѣту. Всѣ ужъ давно перемерли.
А Нанси говорила:
— Боюсь, что такъ оно и есть.
— Мама! — раздался ясный и бодрый голосокъ Анны-Маріи сквозь притворенную дверь.
— Да, милочка. Спокойной ночи.
— Мама, — повторила Анна-Марія. — Поди сюда.
Нанси встала и пошла къ ней.
Анна-Марія сидѣла на кровати.
— Что онъ такое сказалъ? — спросила она кроткимъ, но испытующимъ тономъ.
Нанси не знала, что отвѣчать. Она не поняла.
— Онъ сказалъ, — продолжала Анна-Марія, сердито и отчеканивая слова, — что всѣ поэты умерли. Всѣ настоящіе. А ты мнѣ говорила, что поэты никогда не умираютъ.
Нанси присѣла на кровать и прижала къ сердцу мягкую растрепанную головку.
— Я тебѣ объясню завтра, — сказала она. — А тебѣ не надо слушать то, что говорится въ сосѣдней комнатѣ. Это не порядочно.
— Что это значитъ порядочно?
— Честно.
И послѣ долгаго объясненія, что честно и что не честно, Нанси поцѣловала ее и пожелала спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — сказала Анна-Марія. — Лучше ужъ закрой дверь. Потому что нельзя быть честнымъ, когда можно и не быть.
И дверь была закрыта.
На слѣдующее же утро Анна-Марія потребовала разъясненій относительно смертности поэтовъ.
— Видишь ли… — сказала Нанси, застигнутая врасплохъ, позабывая предшествующее, — вотъ видишь ли; — и чувствуя на себѣ пытливый взоръ дочери, Нанси принуждена была придумывать исторію по мѣрѣ того, какъ разсказывала, стараясь вложить новый образъ въ книгу души Анны-Маріи. — Видишь ли, нѣкогда міръ былъ полонъ розъ; полнымъ полнехонекъ! Горы всѣ были ими покрыты. И поэты жили тогда вѣчно.
— Да, — сказала Анна-Марія.
— Но затѣмъ однажды нѣкоторые люди сказали Богу: Зачѣмъ, Господи, ты наполнилъ міръ такими безполезными вещами? Розами, напримѣръ. Къ чему онѣ? Ихъ отлично можно было бы уменьшить, замѣнивъ ихъ овощами: капустою, морковью…
— Шпинатомъ, — сказала Анна-Марія, морща носикъ.
— Да, шпинатомъ, — повторила Нанси.
Послѣдовала пауза.
— И тогда? — спросила Анна-Марія.
— Тогда Богъ унесъ розы. Всѣ бывшія въ мірѣ розы!.. И всѣ поэты умерли.
— Отчего?
— Отъ молчанія, — сказала Нанси.
Опять долгая пауза.
— Они умерли, — пояснила Нанси, — потому что имъ не о чемъ было больше говорить.
У Анны-Маріи былъ опечаленный видъ. Нанси поспѣшила утѣшить ее.
— Тогда Богъ возвратилъ міру немножко розъ для маленькихъ Аннъ-Марій, которыя не любятъ овощей (и очень напрасно) и тогда, — разъ были кое-какія розы, — вернулись въ міръ и кое-какіе поэты.
— Но не настоящіе?
— Можетъ, и не совсѣмъ настоящіе, — сказала Нанси.
— Такъ на что-жъ они? — спросила Анна-Марія.
Нанси не знала, что отвѣчать. Нанси не знала, на что годятся не совсѣмъ настоящіе поэты. А съ другой стороны и настоящіе-то, собственно, на что?
Все-то вообще въ жизни на что? Мысли Нанси потянулись печальной вереницей къ ея неоконченной Книгѣ. Къ чему, собственно, писать ее? Можетъ, лучше и не писать?
А къ чему, собственно, этотъ эпизодъ?..
Можно бы и не разсказывать его.
Кто знаетъ, не скажетъ ли того же самаго и Богъ, когда погасшіе міры рухнутъ къ Его ногамъ по окончаніи Вѣчности.
X.
правитьНищета съ костлявыми руками и сестра ея, Одиночество, съ омраченными глазами толкнули Нанси въ туманъ новаго безплоднаго и печальнаго года. И она кротко шла на своихъ скривленныхъ каблукахъ и въ своемъ коричневомъ платьѣ черезъ лѣто, черезъ осень, черезъ зиму. А теперь — вотъ ужъ и апрѣль!
Альдо отсутствовалъ иногда по цѣлымъ недѣлямъ. Возвращался веселымъ и изысканно элегантно одѣтымъ; но былъ все также умѣренъ и расчетливъ дома, проповѣдуя экономію и предостерегая противъ неосторожностей и расходовъ.
Анна-Марія ходила въ Дѣтскій садъ, куда ходили и дѣвочки бакалейщика, и дѣвочки зеленщицы, и дѣвочки молочника. Онѣ любили Анну-Марію и она платила имъ тѣмъ же.
И вотъ апрѣль! Апрѣль, который, гдѣ только можетъ, протискивается и проникаетъ. Онъ пробирался между столбами воздушной желѣзной дороги, разливая по улицамъ золото солнца. Забѣжалъ и въ открытое окно мрачной гостиной въ 82-й улицѣ, пролилъ свой янтарный блескъ и на желтый шелкъ ненавистнаго абажура.
Нанси, одинокой и униженной въ своемъ коричневомъ платьѣ, апрѣль сказалъ: «Выйди-ка!».
Нанси надѣла шляпу и вышла. И, не имѣя никакой уважительной причины идти направо, она свернула налѣво. Пересѣкла три-четыре улицы и, не имѣя уважительной причины идти налѣво, свернула направо.
И едва повернувъ, столкнулась носъ къ носу съ посыльнымъ, — дерзкимъ парнемъ, въ красной фуражкѣ, заломленной на бекрень, — который несъ большой букетъ въ веленевой бумагѣ. Малый, столкнувшись съ Нанси, сказалъ:
— Эй, гдѣ у васъ глаза?
Апрѣль шепнулъ Нанси: «Улыбнись!».
Нанси улыбнулась, и ямочки заиграли у нея на щекахъ.
— Простите! виновата, — сказала она грубому малому. И посторонилась.
Парень взглянулъ на нее и подмигнулъ ей. Это былъ большой грубіянъ.
— Вотъ вамъ, — сказалъ онъ, всовывая Нанси въ руки букетъ.
Нанси отстранилась было, но малый рѣшительно сунулъ ей большой пакетъ въ веленевой бумагѣ, повернулся на каблукахъ и пошелъ прочь, насвистывая..
Нанси пустилась было за нимъ, но тотъ шелъ быстрѣе, ежеминутно оборачиваясь и посмѣиваясь. На поворотѣ онъ исчезъ, и Нанси остановилась въ раздумьи, пораженная.
Отогнувъ слегка вверху бумагу, она заглянула внутрь: тамъ были орхидеи цвѣта аметиста и Волосы Венеры. Царскій букетъ.
Нанси повернула къ дому, прижимая къ себѣ цвѣты обѣими руками. Ихъ хрупкая, странная красота подняла духъ ея, простертый во прахѣ.
Быстро вошла она въ свою комнату, избѣгая встрѣчи съ Минной, которая съ грохотомъ мыла въ кухнѣ. Закрывъ дверь на ключъ, она сѣла возлѣ кровати.
Сняла бумагу и чудные, влажные, сверкающіе цвѣты привѣтствовали ее своимъ нѣжнымъ трепетомъ.
Среди нихъ лежало письмо; на конвертѣ стоялъ бланкъ трансатлантическаго парохода. Нанси робко вскрыла его.
"Дорогая Незнакомка въ голубомъ платьѣ!
Я посылаю это письмо, какъ мальчикъ пускаетъ бумажную лодочку вдоль по рѣкѣ. Куда оно пойдетъ? Гдѣ пристанетъ?
Я покидаю Америку. Когда ваши глаза (голубые? черные? кто знаетъ?) будутъ читать эти строки, я уже буду въ Океанѣ. «Лузитанія», на борту которой я вамъ пишу, бьется и пульсируетъ по направленію къ Европѣ, какъ огромное, нетерпѣливое сердце. И быть можетъ, мы съ вами никогда не встрѣтимся.
Но я суевѣренъ. Въ экипажѣ, который только что везъ меня къ порту, мнѣ вспомнились слова, часто и настойчиво звучащія въ моихъ ушахъ, когда я путешествую.
«Dort wo du nicht bist, dort ist dein Gluck.»
Тамъ хорошо, гдѣ насъ нѣтъ!
Я покидаю американскую землю, гдѣ я никогда не былъ счастливъ. Быть можетъ, счастье мое находилось въ это время въ Европѣ, или въ Азіи, или въ Австраліи!
Но теперь — теперь, когда я уѣзжаю — счастье мое, быть можетъ, здѣсь? Уѣзжая въ Европу, не оставляю ли я моего счастья въ Америкѣ? Ужъ не уносятъ ли меня прочь отъ него экипажи, пароходы, поѣзда? При этой мысли я остановилъ извозчика и купилъ эти цвѣты… на всякій случай!
Пріѣхавъ на пароходъ, я приказалъ слугѣ позвать мнѣ посыльнаго. И вотъ онъ ждетъ: ужасный малый съ кривымъ ртомъ. Ему я вручу свои цвѣты, это письмо… и свою судьбу!
Смотрю на посланца, и мнѣ пріятно думать, что и ваши глаза его увидятъ.
Но какъ, какъ, о незнакомое мое счастье, сможемъ мы, я и цвѣты, найти васъ?..
Вотъ какъ: я прикажу посыльному остановить первую незнакомку, на которой будетъ голубое платье.
Итакъ, это вы! Здравствуйте, счастье! Этимъ чудеснымъ апрѣльскимъ утромъ вы вышли въ платьѣ цвѣта небесъ?
Я такъ разсуждаю: если вы въ голубомъ, значитъ вы молоды: если молоды, значитъ счастливы; если счастливы, значитъ добры.
А если вы добры, то вы мнѣ напишите, потому что я печаленъ и одинокъ, суровый и нелюбезный дикарь.
Адресъ мой: «Метрополь». Лондонъ.
Нанси положила письмо рядомъ съ цвѣтами. Она стояла долго, сплетя пальцы и любуясь ими.
Они были посланниками блага — единственнаго въ ея усталыхъ отъ безобразія глазахъ, въ ея удрученной бѣдностью душѣ: богатства!
Эти цвѣты говорили о роскоши. Они предназначались въ другую квартиру. Они ошиблись улицею, ошиблись домомъ.
Если-бъ они могли хоть на мгновеніе получить движеніе и жизнь, они поднялись бы — Нанси это живо вообразила! — приподняли бы свои нѣжныя лиловыя платьица и поспѣшно убѣжали бы изъ мрачной квартиры.
Нанси положила голову на кровать, рядомъ съ очаровательными лепестками. Закрывъ глаза, она обдумывала отвѣтъ на письмо.
Воображеніе ея наслаждалось, представляя себѣ тонкій, остроумный, поражающій отвѣтъ…
How shall I hold you, fix you, freeze you,
Break my heart at your feet to please you!..*)
- ) Какъ мнѣ удержать васъ, привязать васъ, припаять васъ, хотя бы для этого пришлось разбить мое сердце у вашихъ ногъ, разъ вамъ это пріятно?
Именно; она процитируетъ Броунинга. И Гейне. Нарисуетъ себя фантастическимъ образомъ, въ небесно-голубомъ одѣяніи, на которомъ лежатъ орхидеи пастельно-лиловыхъ тоновъ въ божественно диссонирующемъ сочетаніи красокъ. И (въ письмѣ!) ея маленькое личико поблѣднѣетъ подъ громадной черной бархатной шляпой, а тѣнь отъ длинныхъ перьевъ затуманитъ ея глаза… О, конечно! она используетъ свой литературный талантъ, чтобы изумить и очаровать незнакомца — закружитъ, завьетъ его тонкими, пылающими фразами…
Нанси вздохнула. Встала и подошла къ кривому и хромоногому бамбуковому столику, на которомъ, на круглой подставкѣ, стояла чернильница, а возлѣ лежала ручка изъ слоновой кости въ позорно-фамильярной близости съ красной ручкой Анны-Маріи.
Нанси взяла листокъ дешевой линованной бумаги, той самой, которою она пользовалась, чтобы попросить у фрау Шмидль взаймы кастрюльку или попросить госпожу Джонсонъ подождать съ платою за квартиру. И написала:
«Цвѣты ошиблись. Они попали ко мнѣ, одѣтой не въ голубое.
Платье у меня было коричневое».
Она подчеркнула смиренное англійское слово «brown»[31] и подписи не сдѣлала.
Однако, перечитавъ его письмо, и обративъ вниманіе на его слова объ одиночествѣ, тоскѣ и дикости, она приписала свой адресъ.
Онъ отвѣчалъ.
На конвертѣ стояло: Miss «brown» и данный ею адресъ. Узнавъ почеркъ, она вспыхнула, когда почтальонъ подалъ ей письмо.
Онъ писалъ:
«Милая дѣвушка не въ голубомъ, напишите мнѣ еще что-нибудь».
И она сейчасъ же написала, что больше ужъ писать не будетъ.
Онъ отвѣчалъ, благодаря ее за письмо и спрашивалъ, ужъ не та ли она миссъ Броунъ, которую онъ знавалъ восемнадцать лѣтъ тому назадъ и которая была къ нему такъ матерински добра. А потомъ у нея, бѣдняжки, была черная оспа…
Онъ всѣмъ сердцемъ желалъ, чтобы она была именно этого самою миссъ Броунъ.
Нанси почувствовала необходимость написать немедля, что она вовсе не та миссъ Броунъ.
И она написала.
Тѣмъ и кончилась переписка. По крайней мѣрѣ, такъ думала Нанси, взбираясь домой по темной узенькой лѣстницѣ, послѣ того, какъ опустила письмо въ ящикъ.
Нанси зажгла газъ въ гостиной и сѣла, сложивъ руки на колѣняхъ. Она была одна сегодня, какъ зачастую по вечерамъ. Толстоголоыя дѣти смотрѣли на нее. И покойный господинъ Джонсонъ смотрѣлъ на нее бѣлыми глазами. На каминѣ потихоньку болтали маленькіе исковерканные часы и, запыхавшись, торопились какъ можно скорѣе выпроваживать время. Нанси слушала. Непрестанное, слегка неровное тиканье казалось ея уху ритмичнымъ.
Ей вспомнился старинный французскій стишокъ, и онъ будто отбивалъ тактъ вмѣстѣ съ часами:
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu.*)
- ) Красавица хочетъ, но не смѣетъ сорвать розу въ лазурномъ саду.
Наконецъ, уже вечеромъ
Красавица сказала: «Теперь ужъ войду».
Но, придя къ саду, нашла его запертымъ!
Это была исторія Красавицы, желавшей проникнуть въ лазурный Садъ и прошедшей утромъ мимо отпертыхъ воротъ.
Вмѣсто того она остановилась у рѣшетки и смотрѣла.
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu.
И въ полдень проходитъ она мимо распахнутыхъ воротъ. И останавливается снаружи и смотритъ.
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu.
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu.
Такъ болтали потихоньку часы, быстро и торопливо отстукивая время. А Нанси все слушала. И вдругъ, будто въ первый разъ, поняла, почувствовала, что жизнь проходитъ, проходитъ быстро и невозвратно, а она, Нанси, такъ и не жила! Она сидѣла здѣсь, запертая съ мертвецомъ, господиномъ Джонсонъ, и сама была такая же мертвая.
Внезапно охватило ее дикое волненіе, какъ неожиданный порывъ вѣтра, будто вспыхнуло въ сердцѣ неудержимое пламя, — и Нанси, со стономъ раненаго человѣка, закрыла лицо руками. Вся тоска по своемъ загубленномъ талантѣ, вся злоба противъ нищенскаго существованія, вся ненависть къ безобразящей, давящей, уничтожавшей ее бѣдности, прорвались въ этомъ стонѣ, сейчасъ же заглушенномъ, чтобы не проснулась Анна-Марія, спавшая въ сосѣдней комнатѣ.
Спрашивается, зачѣмъ же она сидитъ здѣсь, будто звѣрь въ клѣткѣ?
Съ какой стати эта покорность? Чего дожидается? Спитъ, что ли? Усыплена? Парализована? Куда же она дѣвала свой талантъ? А волю? Неужели же она позволитъ погрузить себя въ позоръ нищеты, въ трусливое и инертное отчаяніе?
Часы хрипло пробили полночь, и Нанси вскочила, будто повинуясь мощному призыву. То звала жизнь. Жизнь! Нанси слышала, какъ близко несется она, великолѣпная, головокружительная, какъ безумная амазонка, ринувшаяся навстрѣчу будущему. И, проносясь, звала ее: «Нанси! Нанси»!
Нанси билась; вырываясь изъ летаргіи, и кричала жизни: «Иду! иду за тобою!»
Бываютъ характеры, эволюціонирующіе медленно, съ незамѣтною постепенностью, какъ раскрывается роза, какъ теряетъ птичка перья.
Но Нанси вырвалась внезапно изъ хризалиды безсознательности. Въ промежутокъ одного дня — по той лишь простой причинѣ, что часъ ея насталъ — Нанси перестала быть кроткой и тихой. Пассивная дѣтская душа, овѣянная чистой простотой геніальности, исчезла въ одну ночь. Ужъ не унесъ ли ее Корабль Грезъ ея дѣтства, на которомъ еще дожидались ее маленькіе фантастическіе друзья, Bel Popo и Menton Fleuri…
Ужъ не вмѣстѣ ли они вернулись туда, за предѣлы существованія, за предѣлы воспоминаній, отчаливъ во мракъ прошлаго, къ далекому Острову Того, чего больше Нѣтъ…
Сколько вопросовъ! Неужели вамъ недостаточно знать, что я не дѣвушка въ голубомъ и не миссъ Броунъ, и вы непремѣнно добиваетесь моего имени?
Что въ имени? Зовите розу
Вы именемъ другимъ —
Не потеряетъ она свой ароматъ:
Что въ имени? Зовите дѣву
Вы именемъ другимъ —
Все также лживо будетъ ея сердце.
Итакъ зовите меня — если ужъ непремѣнно хотите звать — общимъ бреннымъ, безличнымъ именемъ — Евы, и представляйте себѣ меня въ видѣ младшей сестры Евы, быть можетъ, менѣе любопытной и еще болѣе одинокой… и столь привязанной къ Змію — теперь уже прирученному! — что носитъ его вокругъ шеи, будто тонкое современное боа… А въ спокойныхъ глазахъ моихъ — кроткое и неясное мерцаніе потеряннаго уже Рая…
Но вы задаете мнѣ еще вопросы: „Молоды ли вы?“ — Да; но не задорною молодостью. — „Добры ли вы?“ — Да; но не надоѣдливою добротою. — „Красивы ли вы?“ — Почти; но не волнующею красотою. —
И пишу я вамъ не потому, чтобы я была авантюристкою или отчаянною, но потому, что теперь часъ заката и апрѣль мѣсяцъ.
А вы Неизвѣстный»…
Неизвѣстный отвѣчалъ. И она снова писала ему. Въ свои письма она вкладывала самыя удачныя фразы, самыя красивыя вдохновенія. Она писала ему много правды, но много и лжи. Она описывала себя, какою она сама себя не считала, но какою, быть можетъ, была безсознательно. Въ своихъ письмахъ она была балованная принцесса, легкомысленная бабочка, порхающая въ жизни на быстрыхъ крылышкахъ.
И по мѣрѣ того, какъ писала эти письма, она начинала мало-по-малу походить на то, что описывала. Она сдѣлалась весела и беззаботна. Она взяла взаймы у Пэгъ и у Джорджа, въ нее влюбленнаго. Что за важность? Вѣдь когда же нибудь заплатитъ… Накупила себѣ нарядовъ; надѣлала долговъ; подписывала векселя; прибѣгала къ сомнительнымъ сдѣлкамъ. Весь свой талантъ, который долженъ былъ служить Книгѣ, она употребляла въ повседневности; размѣняла его на мелкіе обманы и уловки, лишь бы ухитриться вырваться изъ лапъ нищеты, душившихъ ее, пригнетавшихъ ее къ землѣ.
— Ничего не значитъ! ничегошеньки, ничего! — говорила она.
Надо было выбраться изъ грязи, во что бы то ни стало. Выбиться кверху, къ солнцу, вмѣстѣ съ маленькой Анной-Маріей; подальше отъ постыдныхъ и мерзкихъ близостей, отъ сосѣдства съ неграми, отъ отвратительной и страшной борьбы за насущный хлѣбъ. Уйти, уйти, во что бы то ни стало!
Однажды — было удушливое время послѣ обѣда — Альдо не вернулся домой. Минна пошла за Анной-Маріей въ школу; въ это время въ квартиру позвонилъ посыльный, вручилъ Нанси подъ расписку большой, запечатанный сургучемъ, конвертъ и быстро ушелъ.
Это было письмо отъ Альдо. Онъ писалъ, что ему повезло такъ, какъ онъ и мечтать никогда не смѣлъ! И онъ чувствовалъ, что не имѣетъ права отказываться отъ счастья. Нѣтъ, изъ любви къ Нанси, изъ любви къ своей дѣвочкѣ, онъ чувствовалъ, что его святой долгъ не отступать передъ серьезной жертвой. Онъ, думаетъ вовсе не о себѣ! Давно уже онъ отказался отъ своихъ собственныхъ честолюбивыхъ помысловъ, потерялъ всякую вѣру въ свои таланты, всякую надежду на свою будущность. Нѣтъ, этотъ важный шагъ онъ предпринимаетъ для нея и для Анны-Маріи. Когда-нибудь она пойметъ его жертву. Когда-нибудь (и тутъ отъ слезъ Альдо расплылись слова) она откроетъ ему свои объятія, въ порывѣ прощенія, благодарности, благословенія. Пока онъ прилагаетъ пятьсотъ долларовъ. И пусть Нанси бережетъ ихъ, такъ какъ пятьсотъ долларовъ не шутка. Это вѣдь двѣ съ половиной тысячи франковъ. И она хорошо сдѣлаетъ, если возьметъ болѣе дешевую верхнюю квартирку; и станетъ платить Миннѣ восемь долларовъ въ мѣсяцъ вмѣсто десяти, и то еще много. — И пусть она не падаетъ духомъ! вѣроятно, вскорѣ все выяснится, и они будутъ счастливы. И прощай! прощай! Да защитятъ тебя святые! Да сохранитъ тебя и Анну-Марію
Господь! О, помолитесь за него, вашего, навѣки несчастнаго, Альдо.
Нанси, изумленная, сидѣла неподвижно съ письмомъ и пятью сотенными билетами въ рукахъ.
Альдо не вернется. Больше не вернется. Онъ оставилъ ихъ съ Анной-Маріей однѣхъ бороться съ жизнью.
Весь этотъ день Нанси носила въ своей хрупкой груда холодное и тяжелое сердце.
Когда наступила ночь, она вошла въ комнату Альдо. Оглянулась кругомъ. И правда, какая это была жалкая и нищенская конура. Все въ ней — начиная съ окна съ битыми стеклами, выходившаго на сырую стѣну, и до облупленной не запиравшейся двери, отъ стоптаннаго ковра до грязной кривой оттоманки, отъ камина, съ кусочкомъ зеркала, прислоненнымъ къ стѣнѣ, до побитаго таза — все, все было ужасно, все заставляло бѣжать, чтобы никогда не возвратиться.
И, оглянувши эту комнату, Нанси почувствовала, какъ изъ глазъ ея брызнули горячія слезы состраданія.
Бѣдный Альдо! Такой красивый, такой эстетъ, такой неумѣлый въ борьбѣ за существованіе! Итакъ, онъ не вернется. Въ сущности, развѣ можно осуждать его? Что находилъ онъ дома? Одно безобразіе, одну нищету. И ничего болѣе.
Конечно, ничего. Любви не было. Любви, которая подняла бы ихъ и поддержала въ тоскѣ и злополучіи, — ея уже не было въ сердцѣ Нанси.
Та любовь, что была у нея прежде къ нему, которую ей нравилось представлять себѣ въ видѣ эпическаго и торжествующаго архангела, могучаго и вооруженнаго, оказалась лишь ничтожнымъ призракомъ, слабымъ и беззащитнымъ — полу-ребенкомъ, полу-видѣніемъ: ранить его значило убить. Судьбѣ угодно было бить и распинать ее, эту любовь, ее топтали и попирали, ее таскали по мрачнымъ улицамъ и грязнымъ лѣстницамъ, ее душили подъ грудами гадостей… Теперь, когда Нанси осмѣлилась взглянуть ей въ лицо, она увидѣла, что любовь давно умерла.
А къ Альдо она чувствовала одно лишь сожалѣніе.
Она вытащила изъ-подъ кровати его старый чемоданъ и принялась укладывать въ него съ раскаяніемъ и состраданіемъ его вещи: немножко книгъ, щетки и поломанную гребенку, старые лакированные башмаки, которые онъ носилъ дома вмѣсто туфель, папиросы.
Когда, открывъ шкафъ, она нашла его пустымъ, — очевидно Альдо успѣлъ вынести оттуда все свое хорошее платье, — Нанси слегка и печально улыбнулась. И вспомнила, что онъ ей показался очень блѣднымъ сегодня утромъ, когда прощался.
Гдѣ онъ досталъ для нея эти пятьсотъ долларовъ? У кого?
И Нанси внезапно опустилась на колѣни.
Она молилась за него, какъ онъ просилъ въ письмѣ, стоя возлѣ раскрытаго чемодана съ его жалкимъ старьемъ.
Поднявшись, она заперла чемоданъ, замкнувъ туда же и память объ Альдо: ему въ ней не осталось больше мѣста.
Анна-Марія какъ будто и не замѣтила отсутствія отца. Изрѣдка говорила о немъ, но безразлично и по-дѣтски весело. А потомъ и совсѣмъ перестала.
Минна ходила съ красными глазами и опухшимъ носомъ, и черезъ нѣсколько дней счета возрасли неимовѣрно.
Нанси заплатила всѣ свои долги, купила себѣ и Аннѣ-Маріи нарядовъ и отказалась отъ квартиры м-съ Джонсонъ.
Походивъ по пансіонамъ въ хорошихъ кварталахъ Нью-Іорка, она наняла двѣ изящныя комнатки въ «boarding-house» Лексингтонъ Авеню.
Наканунѣ отъѣзда изъ 82-й улицы, вечеромъ, Пэгъ и Джорджъ пришли ей помогать укладываться и закрывать чемоданы, но вскорѣ ихъ позвали домой по случаю прихода ихъ пріятеля. Пэгъ объяснила Нанси, что это пришелъ нѣкій Марковскій, полякъ-музыкантъ.
Анна-Марія спала. Нанси сидѣла одна въ опустѣвшей гостиной, изъ которой были убраны всѣ ея вещи. Печально глядѣлъ на нее покойный господинъ Джонсонъ и даже ненавистная лампа на ножкѣ — зажженная, наконецъ, съ разрѣшенія расчувствовавшейся м-съ Джонсонъ — разливала мягкій свѣтъ на букетъ розъ, принесенный только что мрачнымъ и влюбленнымъ Джорджемъ.
Два сильныхъ удара въ дверь заставили ее подскочить. Это былъ почтальонъ съ письмомъ для нея. Отъ Альдо? Нѣтъ. «Изъ Англіи для миссъ Броунъ». Нанси кликнула торжественнаго почтальона и дала ему полдоллара.
— Благодарю васъ. Хорошо. Всѣ письма и для миссъ Броунъ въ Лексингтонъ Авеню? Слушаю. Будетъ исполнено. Добрый вечеръ.
Нанси распечатала письмо. Глаза ея съ удовольствіемъ всматривались въ крупный характерный почеркъ. И отельный бланкъ вверху листка говорилъ ей какъ будто бы о значительныхъ и пріятныхъ вещахъ. Ей видѣлось въ этомъ маленькомъ золотомъ кружкѣ, будто сквозь волшебный бинокль, то далекое, что она помнила и любила. «Отель Метрополь». Ей представлялся блестяще освѣщенный «Hall», полный изящныхъ дамъ, съ цвѣтами въ сверкающихъ волосахъ, идущихъ съ медленнымъ шелестомъ объ руку съ воспитанными и корректными мужчинами… И предупредительныхъ услужливыхъ лакеевъ, и поклоны почтительнаго швейцара, и быстрыя движенія мальчиковъ въ красной ливреѣ… А тамъ — за хрустальными дверями — Лондонъ, веселый, сумасшедшій, залитый огнями, льющійся потокомъ экипажей къ всевозможнымъ увеселеніямъ…
Нанси сѣла писать отвѣтъ на письмо Неизвѣстнаго:
"Въ большомъ золотомъ салонѣ уютно, тепло и благоуханно. Лампы и каминъ обливаютъ спокойнымъ свѣтомъ тяжелыя парчевыя драпировки, цвѣтистыя арабески ковра.
"Большія блѣдныя розы поникаютъ головками изъ копенгагенскихъ вазъ, тонъ которыхъ такъ нѣженъ, что онѣ сами будто продолжаютъ мягкія краски цвѣтовъ, нарисоваи? ныхъ на фарфорѣ.
"Я чувствую возлѣ себя ихъ ароматное дыханіе.
"Я курю русскую папиросу, пахнущую бѣлымъ геліотропомъ, и пишу вамъ.
"О, неизвѣстный другъ! какъ прекрасно сочетается благоуханіе розъ, легкій дымокъ папиросы съ мыслью о васъ, такой же неясной, такой же нѣжной и неопредѣленной…
Отъ рѣзкаго крика въ сосѣдней комнатѣ Нанси вскочила и бросилась къ Аннѣ-Маріи еще съ перомъ въ рукѣ. Маленькая — точно бѣлая тросточка — стояла, вытянувшись въ кроваткѣ, блѣдная, съ безумными глазами и вытянутой драматическимъ жестомъ рукой по направленію къ стѣнѣ. Растрепанные волосы окружали ея личико блѣднымъ пламенемъ.
— Стой! — сказала она. — Стой тихо! и слушай!
Нанси остановилась и стала слушать.
Сквозь стѣну слышался чистый и прозрачный звукъ скрипки.
Покорно и нѣжно аккомпанировалъ рояль. Нанси узнала. Это былъ «Романсъ» Свендсена.
Анна-Марія окаменѣла съ вытянутою рукою, будто маленькая одержимая пророчица, и шептала:
— Слышишь? Вотъ она, красивая вещь, которую онъ не могъ вспомнить.
— Это скрипка, дорогая, — сказала Нанси, садясь на кроватку дѣвочки.
Но Анна-Марія все слушала, неподвижная. Нанси потянула къ себѣ одѣяло и обернула имъ голыя ножки дѣвочки. Затѣмъ охватила рукою худенькую бѣлую фигурку. Послѣдняя нота, длинная, тонкая, жалобная, прозвенѣла и погасла. Тогда только шевельнулась Анна-Марія. Закрыла лицо руками и разразилась слезами.
— Да что съ тобой, что съ тобой, ангелъ мой? — спрашивала Нанси въ тревогѣ, прижимая ее къ своему сердцу. — О чемъ ты плачешь? о чемъ, скажи мнѣ!
Большіе глаза Анны-Маріи уставились на мать.
— Обо многомъ, — сказала она.
И голосъ ея показался Нанси страннымъ и далекимъ.
Впервые Нанси почувствовала, что душа ея дочери — внѣ ея, нѣчто отдѣльное отъ нея: невѣдомая и одинокая душа, вылетѣвшая изъ материнскаго существа, недоступная материнской тревогѣ. Одинокая маленькая душа!
— Анна-Марія! ты плачешь отъ музыки? — спросила она. Малютка крѣпко прижималась къ ней и не отвѣчала. Нанси, лаская, уложила ее, укрыла, поцѣловала и оставила въ темнотѣ.
Дверь между ними осталась открытою. Нанси за своимъ столикомъ слушала нѣжную мелодію «Колыбельной» Грига и веселое стаккато генделевскаго «Менуэта». И эта нѣжная музыка прибавила въ ея письмо къ Незнакомцу еще немало фантастическихъ деталей.
На слѣдующее утро онѣ должны были переѣзжать въ барскую квартирку Лексингтонъ Авеню. Имъ не удалось проститься съ Джорджемъ, рано уходившимъ на службу. Но Пэгъ помогла закрыть чемоданы и сносить ихъ въ экипажъ и бѣгала вмѣстѣ съ Минной взадъ и впередъ по лѣстницѣ, въ поискахъ потерянныхъ пакетовъ и забытыхъ вещей.
Анна-Марія, сидя уже въ коляскѣ, серьезно взяла изъ рукъ Пэгъ серсо и одноногаго полисмена, единственнаго, уцѣлѣвшаго изъ театра маріонетокъ фрау Шмидль, а Минна, пожелавшая окончательно устроить ихъ на новомъ мѣстѣ, усѣлась въ экипажъ съ клѣткой японскихъ мышей, любимицъ Анны-Маріи.
— Что съ малюткой сегодня? — спросила Пэгъ, глядя на Анну-Марію. — Она весела, какъ погребеніе по четвертому разряду.
— Ее очень взволновала ваша вчерашняя музыка, — сказала Нанси, садясь въ экипажъ рядомъ съ дѣвочкой и заваливая себя пакетами и картонками. — Ей такъ понравилась скрипка!
— Ахъ, да? — сказала Пэгъ. — Это вѣдь жаба-Марковскій игралъ.
Говоря это, она потянулась поцѣловать Анну-Марію.
Но Анна-Марія отвернулась отъ поцѣлуя.
— Мило! — сказала Пэгъ, слегка обиженная послѣ новой напрасной попытки поцѣловать Анну-Марію, сидѣвшую съ закрытымъ руками лицомъ.
— Она не любитъ прощаться, — пояснила Нанси.
И, чтобы утѣшить Пэгъ, она крѣпко поцѣловала ее, напомнивъ ей обѣщаніе заходить къ нимъ.
— До скораго свиданья на Лексингтонъ Авеню!
Экипажъ двинулся. Минна уже разъ двадцать пересчитала по пальцамъ наличный багажъ, и тотъ, который долженъ былъ быть на-лицо, и то, что она теперь увѣрена, было забыто, — когда Анна-Марія отняла, наконецъ, руки отъ пылающаго личика.
— Я люблю прощаться, — сказала она негодующимъ тономъ. — Но зачѣмъ эта противная Пэгъ называетъ жабой того, кто игралъ вчера?
Нанси успокаивала ее, говоря, что это не важно.
— Нѣтъ, важно, — возражала Анна-Марія. — Я не хочу, чтобы она это говорила.
— Она больше не будетъ, — сказала Нанси.
— Да теперь-то она сказала, а я не хочу, чтобы она это сказала!
Отчаяніе ея было велико!
Нанси старалась развлечь ее, разсказывая ей о красивомъ новомъ домѣ, гдѣ онѣ будутъ жить и гдѣ у нихъ въ комнатѣ красный коверъ и балконъ… А вотъ и пріѣхали! На ступенькахъ передъ домомъ ихъ ждалъ уже кудрявый и дерзкій «chasseut» въ шапкѣ съ галуномъ; онъ помогъ имъ выйти изъ экипажа и обошелся очень грубо и рѣзко съ полисменомъ, захвативъ его за единственную ногу; а когда несъ клѣтку съ японскими мышами, то усиленно затыкалъ себѣ носъ. Это очень развеселило Анну-Марію. А когда она увидѣла комнату, полную солнца, и красный коверъ, жаба была забыта, и она была счастлива.
Къ завтраку сошли внизъ въ столовую и сѣли вмѣстѣ съ другими за длинный столъ.
Анна-Марія, чувствовавшая себя въ гостяхъ, сперва смущалась, но къ концу завтрака разошлась чрезмѣрно. Обитатели пансіона были такіе же, какъ и всѣ обитатели всѣхъ пансіоновъ міра. Тутъ былъ и молчаливый старичекъ, и острящій молодой человѣкъ. Была барышня, учащаяся пѣть. Была благородная семья, державшаяся очень чопорно, и была также желтоволосая дама, державшаяся ужъ очень не чопорно. Были тамъ и невоспитанные американскіе подростки, цѣлый день ссорившіеся и цѣлый вечеръ танцующіе кэкъ-уокъ; при нихъ состояли безличная мать, угнетенный отецъ и ошалѣвшая гувернантка. Были тамъ русскіе студенты. Были шведскія барышни. Была также пожилая нѣмка.
Она сидѣла напротивъ Нанси и, случайно взглянувъ на Нанси и Анну-Марію, уже не отрывала отъ нихъ глазъ въ теченіе всего завтрака.
Всякій разъ, что Нанси поднимала глаза, она встрѣчала этотъ внимательный и ласковый взглядъ изъ-за очковъ.
Съ Нанси никто не разговаривалъ; монополіей разговора завладѣли остроумный молодой человѣкъ и желтоволосая дама. Они длинно обмѣнивались мнѣніями относительно лѣтъ Сары Бернаръ. Нанси была занята уговорами потихоньку и по-итальянски Анны-Маріи, чтобы она не смотрѣла на американскихъ дѣвочекъ, отвратительныя манеры которыхъ притягивали и гипнотизировали малютку.
Вечеромъ Нанси сошла къ столу одна.
Послѣ супа нѣмка заговорила.
— Я надѣюсь, — сказала она, указывая на пустое мѣсто возлѣ Нанси, — что дѣвочка здорова?
— О, да, благодарю васъ, — отвѣчала Нанси. — Но я даю ей въ шесть только молоко и яйцо, и затѣмъ она ложится.
— На англійскій манеръ, — сказала нѣмка. — Вы бывали въ Англіи?
— Да, ребенкомъ.
Подали рыбу. Нанси продолжала чувствовать на себѣ пристальный и ласковый взглядъ.
Послѣ баранины нѣмка заговорила снова.
— Мнѣ показалось, что вы говорили съ дѣвочкой по-итальянски. Вы, можетъ, быть, изъ этой благословенной страны?
Нанси улыбнулась.
— Моя мать была итальянка, а отецъ англичанинъ. Родилась же я въ Давосѣ, въ Швейцаріи.
Безъ всякой видимой причины щеки нѣмки залились яркимъ румянцемъ. Она замолчала. Но послѣ того, какъ пуддингъ изъ манной крупы обошелъ дважды съ медлительною настойчивостью весь столъ, а фрукты быстро исчезли послѣ перваго же круга, нѣмка спросила у Нанси слегка дрожащимъ голосомъ:
— Вы говорите по-нѣмецки?
— Да, — сказала Нанси. — У меня была гувернантка нѣмка.
Снова щеки нѣмки залились краской. Обѣдъ кончился, и всѣ встали и перешли въ читальню. Нанси же отправилась къ себѣ писать Незнакомцу.
"Вы просили меня говорить вамъ о себѣ: дѣлаю это съ удовольствіемъ, такъ какъ я эгоистка и субъективистка.
Я азартна. Въ Монте-Карло меня притягиваетъ и соблазняетъ Рулетка — безумная Лорелей Юга, съ зелеными глазами, съ золотымъ голосомъ. Еще такъ недавно бросала я въ ея жадное, ненасытное горло столько золота, сколько могли сдержать мои маленькія бѣлыя ручки. (Теперь вы знаете, что у меня маленькія бѣлыя ручки).
Кромѣ того, я мечтательница. Я шла по безлюднымъ путямъ, мечтая о васъ, мой неизвѣстный герой, о таинственныхъ Уландовыхъ лѣсахъ и потерянныхъ принцессахъ Метерлинка, до тѣхъ поръ, пока не почувствовала жгучія слезы — рѣдкое явленіе! — на моихъ ясныхъ синихъ глазахъ. (Теперь вамъ извѣстно, что у меня ясные синіе глаза).
Кромѣ того, я дикарка, ультра-цивилизованная дикарка, съ молодою грудью, полною воплей и первобытныхъ стремленій и покрытою драгоцѣнностями.
Я обожаю украшенія. У меня есть наглые брилліанты, почти голубые, величиною съ мое сердце! — что я? — больше, больше! Я ихъ ношу ежечасно, во всѣ сезоны — вокругъ шеи, рукъ, ногъ — на всемъ тѣлѣ.
Надѣюсь, что и вы носите много драгоцѣнностей!
Обожаю невыразимо анормальныхъ мужчинъ «mauvais genre», носящихъ перстни до концовъ пальцевъ.
Я женственна… невѣроятно женственна. Я ношу только тончайшія матеріи, нѣжнѣйшія кружева, широчайшія шляпы, оттѣняющія мои мягкіе волосы. (Да, волосы у меня мягкіе).
У меня нѣтъ мнѣній, нѣтъ намѣреній. Я никогда не слѣдую нити разсужденія. Мнѣ нравится быть маленькимъ беззащитнымъ созданіемъ, которому всѣ сочувствуютъ, которое всѣ защищаютъ, бранятъ и обожаютъ.
Я не пью «cocktails». Курю (я вамъ говорила?) русскія папиросы, пахнущія бѣлымъ геліотропомъ — разумѣется, ни одинъ мужчина не сталъ бы курить такую тошнотворную вещь.
Я разсѣяна. Небрежна. Расточительна. Лѣнива. Охъ, очень лѣнива! Я такъ завидую «Спящей Красавицѣ», которая проспала сто лѣтъ и спала бы и до сихъ поръ, еслибъ ее не поцѣловалъ Принцъ…
Прощайте, Принцъ!
Ну, вотъ: я вамъ разсказала о себѣ.
XI.
правитьНа слѣдующій день, за завтракомъ, нѣмка снова устремила глаза на Нанси, но затѣмъ отвела ихъ. Ѣли молча, когда вдругъ Анна-Марія спросила:
— Что это за гниль мы ѣдимъ?
— Перестань, дѣтка, — сказала Нанси. — Очень вкусно. Это штуфатъ.
— А какой бываетъ штуфатъ, когда онъ живой? — спросила Анна-Марія.
Нанси улыбнулась, и на щекѣ у нея заиграла розовая ямочка.
Тогда нѣмка, при видѣ улыбки и ямочки, спросила дрожащимъ и взволнованнымъ голосомъ:
— Васъ зовутъ Нанси?
Нанси взглянула на нее съ изумленіемъ. Затѣмъ сказала:
— Да.
Всѣ молчали, глядя на нихъ.
— Я — фрейлейнъ Мюллеръ, — сказала нѣмка, вынимая изъ кармана платокъ съ розовымъ рубцомъ и собираясь заплакать.
— Фрейлейнъ Мюллеръ! Фрейлейнъ Мюллеръ! — произносила Нанси, будто во снѣ. — Такъ вѣдь это же вы мнѣ читали Уланда и Ленау, когда я была маленькая…
Тогда фрейлейнъ Мюллеръ зарыдала въ платокъ, а Нанси обошла вокругъ стола, чтобы расцѣловать ее. А затѣмъ ужъ пришлось и фрейлейнъ Мюллеръ обойти вокругъ стола, чтобы расцѣловать Анну-Марію.
Послѣ всего этого, желтоволосая дама замѣтила, какъ малъ міръ. А остроумный молодой человѣкъ заявилъ, что не доставало бы еще, чтобы они оказались братомъ и сестрою. Нѣтъ-ли у нея на лѣвомъ плечѣ родинки въ видѣ землянички? Нѣтъ? Ну, вотъ! Такъ и есть! Престранное совпаденіе! И у него нѣтъ. Стало быть, возможно, что они даже и близнецы!
Эта тонкая шутка имѣла огромный успѣхъ, всѣ расхохотались, кромѣ почтенной семьи, которая никогда не смѣялась.
Послѣ завтрака фрейлейнъ Мюллеръ пригласила Нанси въ свою комнату и усадила къ себѣ на колѣни Анну-Марію.
— Но, если ты будешь плакать, — сказала Анна-Марія, — я терпѣть не могу.
Тогда фрейлейнъ пообѣщала больше не плакать и, кромѣ того, научила ее игрѣ «Da best d’u nen thaler, gekunfden Markt» (Вотъ тебѣ талеръ, поди на рынокъ…), которая Аннѣ-Маріи очень понравилась.
Когда, наконецъ, она смогла спокойно поговорить съ Нанси, фрейлейнъ разсказала ей всѣ перипетіи жизни своей въ американской семьѣ, въ которой она жила много лѣтъ послѣ того, какъ оставила Сѣрый Домъ. И прибавила, что теперь она можетъ жить спокойно на свои сбереженія, и что для этого она наняла маленькій домикъ въ окрестностяхъ, — бѣленькій домикъ въ крошечномъ садикѣ, — гдѣ и намѣрена провести остатокъ дней своихъ. На будущей недѣлѣ домикъ уже будетъ готовъ для ея переѣзда.
— И для твоего переѣзда, моя Нанси, и твоей дѣвочки, — говорила фрейлейнъ, усердно отыскивая сухое мѣстечко на платкѣ съ розовымъ рубцомъ. Вы будете жить со мной. О, meine kleine Нанси! Нашъ маленькій геній! А какъ дѣла съ поэзіей?..
На слѣдующей недѣлѣ фрейлейнъ Мюллеръ покинула Лексингтонъ Авеню, чтобы поселиться въ своемъ «Gartenhaus»[32], какъ называла она домикъ. А черезъ три дня Нанси и Анна-Марія отправились къ ней на двѣ недѣли.
— Какого рода образованіе ты даешь своей дѣвочкѣ? — спросила старая гувернантка, на исходѣ перваго дня, полнаго чудесныхъ открытій для Анны-Маріи. (Какъ? земляника растетъ на травѣ? Анна-Марія думала, что только въ корзиночкахъ!).
Сейчасъ Анна-Марія была уже въ постели, и онѣ сидѣли вдвоемъ въ освѣщенной гостиной.
— По моему, она знаетъ весьма немного, — продолжала фрейлейнъ Мюллеръ. — Я, было, поэкзаменовала ее по ариѳметикѣ… по десятичной метрической системѣ. Она мнѣ объявила: да, да! знаю все! и перевела, было, разговоръ на другое. Но я, — сказала фрейлейнъ, сурово хмурясь, — выдержала характеръ. Я спросила: Ну-ка, скажи мнѣ, куда ты ставишь тысячныя? Она не знала. Направо или налѣво? Она надулась и сказала: «Терпѣть не могу тысячныхъ». Да почему же, спрашивается? Я ей говорю: "Запомни, что тысячныя стоятъ всегда направо. А она мнѣ и отвѣчаетъ: «Ну, значитъ, я всегда буду стоять налѣво»… Я, видишь ли, нахожу этотъ отвѣтъ невѣроятно глупымъ.
Нанси засмѣялась.
— Но это еще ничего, — продолжала фрейлейнъ Мюллеръ, — Когда я продолжала настаивать, она мнѣ сказала: «Мнѣ всю ночь будутъ сниться эти насѣкомыя». Какія насѣкомыя? Что же такое по твоему тысячныя? А она отвѣчаетъ: «Ахъ, Боже мой, это или дѣти или какіе-то другіе родственники стоножекъ».
Нанси оправдывала свою дѣвочку, описавъ фрейлейнъ школу, которую она посѣщала въ Седьмой Авеню. Гувернантка огорчилась.
— Ну, я займусь съ ней сама, — сказала она. — Разумѣется, и она будетъ геніемъ.
— Охъ, боюсь, что нѣтъ, — вздохнула Нанси. — Но какъ бы я этого желала.
Обѣ женщины замолчали. И вдругъ черезъ открытое окно зазвучалъ чистый и ясный голосокъ, будто горный каскадъ. Это пѣла Анна-Марія въ комнаткѣ наверху.
— Слышишь, она поетъ, — сказала фрейлейнъ Мюллеръ.
— Да, да. Она всегда такъ поетъ, засыпая, — сказала Нанси, — съ тѣхъ поръ, какъ услышала однажды скрипку. Она любитъ музыку.
И Нанси разсказала о «Романсѣ» Свенденсена и о слезахъ Анны-Маріи.
— Если такъ, — сказала фрейлейнъ очень рѣшительно, — завтра же я покупаю ей скрипку.
Такъ она, дѣйствительно, и сдѣлала. Скрипка была новая, желтая и блестящая, и внутри была надпись «Гварнеріусъ». Стоила она три доллара.
Анна-Марія приняла ее радостно. Весело задвигала смычкомъ взадъ и впередъ по струнамъ, но ненадолго. Затѣмъ вышла изъ терпѣнія и пошла въ садъ за большимъ камнемъ…
— …Она препротивно визжала, — сказала АннагМарія, стоя безъ малѣйшаго раскаянія возлѣ осколковъ желтаго дерева, въ то время, какъ фрейлейнъ Мюллеръ и Нанси горестно и съ упрекомъ качали головами. — Я хотѣла посмотрѣть, что такъ мяукаетъ тамъ внутри.
Въ этотъ вечеръ фрейлейнъ сказала Нанси:
— Не думаю я, чтобы музыка была ея призваніемъ. Ну, да тамъ увидимъ.
XII.
править«Здравствуйте, мой мрачный Незнакомецъ.
Я въ деревнѣ, сижу на каменной стѣнкѣ и вижу лишь далекіе холмы и дремлющія поля. На солнцѣ жужжатъ насѣкомыя, отъ чего я блѣднѣю и содрогаюсь. Ненавижу пугливой ненавистью жужжащихъ насѣкомыхъ.
Зачѣмъ вы не здѣсь? На головѣ у меня большая бѣлая шляпа съ голубыми лентами, и голубой шарфъ обвиваетъ мою тонкую талію. Я будто героиня старинной новеллы. И никто меня не видитъ. А луга полны цвѣтовъ; я рву ихъ, и мнѣ некому дать ихъ. Обыкновенно, во всѣхъ нѣжныхъ и простыхъ легендахъ, когда героиня сидитъ на стѣнкѣ въ бѣлой шляпѣ съ голубымъ шарфомъ, вдругъ — неожиданно приходитъ Принцъ, видитъ ее, останавливается…
Увы! въ жизни не такъ. Жизнь — тяжелый современный романъ, въ которомъ появляется и исчезаетъ столько лишнихъ и снотворныхъ, людей; въ которомъ у героини скучнѣйшіе любовники, такъ же похожіе другъ на друга, какъ вырѣзанная изъ бумаги вереница человѣчковъ. И напрасно ищешь неожиданнаго.
И вотъ я здѣсь сижу, одна, на стѣнкѣ, съ моимъ голубымъ шарфомъ, въ то время, какъ вы находитесь въ трехъ тысячахъ миль отъ меня….
Здравствуйте снова. Я все еще здѣсь, на этомъ островѣ, и все еще живу наивными сюжетами: травами, закатами, воспоминаніями о томъ, чего не было. Быть можетъ, потому вы у меня всегда на умѣ.
Я никогда не думаю о тѣхъ, кого вижу постоянно. О васъ же, никогда не видя, я думаю постоянно.
Вы требуете у меня отчета о моихъ любовникахъ. Спрашиваете, зачѣмъ я ихъ завела? Просто на просто потому, что, по-моему, они меня украшаютъ. Любовникъ — нѣчто вродѣ косметики: красота женщины зависитъ всецѣло отъ того, насколько она любима.
Итакъ, любовники мои для меня полезны, но это не значитъ, что они интересны. Они носятъ сѣрый мундиръ печали и царапаются и кусаются между собой, какъ печальные звѣри. И рѣчи ихъ длинны и темны, на длинныя и темныя темы — вродѣ смерти и вѣчно длящейся любви.
Я мечтаю о животворной и торжествующей любви, любви лучезарной; о любви изъ крови, солнца и розъ — самаго горячаго и пунцоваго, что есть на свѣтѣ… О чудесной и великолѣпной любви, которая не будетъ длиться, а лишь сверкнетъ и обожжетъ.
Не будетъ длиться! Ну, такъ что же изъ этого? Развѣ отъ того, что она умретъ, это будетъ не такая любовь? Это все равно, что сказать, будто настоящія розы — бумажныя, потому что онѣ не вянутъ.
Ну, вотъ я срываю живую, нѣжную, готовящуюся умереть, розу и бросаю ее вамъ черезъ Океанъ… черезъ три тысячи миль воды, что раздѣляетъ насъ съ вами.
Если она упадетъ вамъ на сердце, вы меня полюбите.
И онъ отвѣчалъ ей: „Я люблю васъ“.
Нанси была счастлива. Она жила ирреальной жизнью; жизнью лихорадочнаго бреда. Это уже не была Нанси. Это была „Ева“! А Ева было дикое, свободное, горячее и веселое созданіе.
И ничего не было милѣе ея сердцу этой тонкой, нѣжной „любви издалека“, этой страсти на разстояніи къ невиданному, незнакомому любовнику.
Ахъ, какъ все это было модернисто и пикантно! И въ то же время вѣяло тринадцатымъ вѣкомъ! Не было ли это вродѣ Жоффруа Рюдель, принца-поэта, любившаго столько лѣтъ никогда невиданную принцессу Мелиссанду?.. И, наконецъ умершаго у ея ногъ?
Вотъ и они такъ же будутъ любить другъ друга, нелѣпой и чудесной любовью. Любить такъ, безъ вмѣшательства котораго-нибудь изъ чувствъ, — какъ бы то ни было, самый высокій, совершенный, божественный родъ любви!
Такъ жила Нанси въ грезахъ и бросала съ одного полушарія на другое легкія письма любви.
Пишу вамъ, потому что идетъ дождь и небо будто изъ сѣрой фланели. Вы скажете, что вчера я вамъ писала, потому что была хорошая погода, и небо было изъ голубого атласа.
Вы правы. Но обѣ причины годятся для меня, почти въ васъ влюбленной — почти безумно, почти отчаянно, почти божественно влюбленной.
Я боюсь любить васъ. Боюсь любви, какъ ребенокъ боится темной комнаты, въ которую никогда не входилъ. Что тамъ прячется по темнымъ угламъ? Призраки, чудовища, звѣри?.. Навѣрно, едва лишь я войду, Горе бросится мнѣ на шею (на мою тоненькую шейку, не знающую другой тяжести, кромѣ жемчужнаго ожерелья) и задушитъ меня. Навѣрно, Страсть, какъ пантера съ огненными глазами, бросится мнѣ на грудь и съѣстъ мое сердце. Навѣрно, Ревность, какъ злая кошка, исцарапаетъ, искусаетъ, истерзаетъ меня…
О, дорогой Неизвѣстный, не вводите меня въ эту темную комнату! Мнѣ кажется, что я уже пріотворила дверь, и слышу, какъ всѣ эти страшныя существа ревутъ и воютъ на меня…
Прощайте! прощайте!
Меня зовутъ Нанси».
На это письмо онъ отвѣчалъ телеграммою:
«Нанси. Пріѣзжай сюда».
Она написала снова:
«-- Пріѣзжай сюда. — Отъ этихъ дерзкихъ словъ я чувствую приливъ удовольствія.
Мнѣ нравится ваше ты. И потомъ я такъ непривычна къ повелительному наклоненію. Никто никогда мнѣ не говоритъ: Сдѣлай такъ. Уйди. Поди сюда. Ступай туда. И мнѣ пріятно чувствовать себя кроткой, запуганной и принужденной повиноваться.
Пріѣзжай сюда! Мнѣ сейчасъ же кажется, что я должна начать искать робкими глазами шляпу и перчатки, и я спрашиваю мысленно, какъ мнѣ одѣться для путешествія? Я очень мила въ путешествіи. Всегда въ духѣ и одѣта въ костюмѣ мышинаго цвѣта, въ которомъ у меня узкія, хрупкія и трогательныя плечи и тончайшая талія. Все это очень важно въ путешествіи, потому что заставляетъ простить мнѣ безчисленное множество чемодановъ и саквояжей, которыми я наполняю купе, и картонки, которыя я теряю, и зонтики, которые я забываю. Даже и тѣ, что ворчатъ сперва, дѣлаются снисходительны и любезны, при видѣ моей тоненькой таліи, моего мечтательнаго вида и шляпы, которая такъ мнѣ къ лицу. И носильщики, и смазчики, и кондуктора — всѣ меня обожаютъ. Бѣгаютъ взадъ и впередъ, ищутъ потерянныя мною вещи, приносятъ мнѣ ѣсть, открываютъ окна, запираютъ меня на ключъ въ купе… даже когда мнѣ это совсѣмъ не нужно.
Затѣмъ, въ пути мнѣ никогда не хочется спать. Я прислоняюсь куда-нибудь головою и сплю минутъ пять, какъ котенокъ. Затѣмъ просыпаюсь веселая, бодрая и въ духѣ. Да, да; я думаю, что вамъ понравилось бы путешествовать со мною.
Въ вашемъ послѣднемъ письмѣ — коротенькомъ, какъ и всѣ ваши письма — (я рада, что вы не многорѣчивы), — вы говорите, что ѣдете въ Швейцарію. Я знаю и обожаю всякую скалу, всякій камушекъ этой страны; мнѣ знакомы каждая сосна въ каждомъ лѣсу, и каждая бѣлка на каждой соснѣ. Я прошлась или проѣхалась по каждой змѣящейся дорогѣ, которая причудливо вьется, какъ бѣлая лента по суровымъ склонамъ Альпъ. Я убѣгала отъ каждой мирной коровы, мирно жующей жвачку на каждомъ мирномъ лугу.
Поклонъ отъ меня Швейцаріи. Обожаю ее.
Вотъ я вернулась въ городъ, ужасный городъ, знойный и шумный подъ жгучимъ іюльскимъ солнцемъ. А вы мнѣ пишете изъ Отеля Бельвю на Андерматѣ!
Андерматъ! Какая свѣжесть и ясность и блескъ вспоминаются мнѣ при этомъ словѣ. Въ удушающемъ городскомъ зноѣ оно падаетъ, какъ снѣжинка. А въ письмѣ вашемъ всего три слова: „Пріѣзжай сюда. Немедленно“.
И снова повелительный, непреодолимый зовъ восхитительно встряхиваетъ мнѣ нервы. Если вы скажете мнѣ это въ третій разъ — клянусь бѣлокурыми богами Валгаллы! — пріѣду.
Будете ли вы рады? Расцѣлуете ли мнѣ съ благодарностью бѣлыя брошенныя вамъ ручки? Будемъ ли мы просты и нелѣпы и счастливы? Или же придется прибѣгнуть къ интеллектуальному фехтованію и насмѣшливо и недружелюбно состязаться въ остроуміи?
Что за важность? не все ли равно? Глаза мои увидятъ васъ, и больше ничего не нужно душѣ моей».
Телеграмма изъ Нью-Іорка въ Андерматъ, съ оплаченнымъ отвѣтомъ. (Деньги взяты взаймы у фрейлейнъ Мюллеръ):
"Видѣла васъ во снѣ съ длинной черной бородой. Скажите, что это неправда.
Отвѣтъ изъ Андермата:
«Это неправда. Пріѣзжай сейчасъ же».
Нанси сейчасъ же не поѣхала. Она и не имѣла ни малѣйшаго намѣренія ѣхать… да и денегъ на путешествіе не было.
Онъ писалъ: «Пріѣзжай въ Люцернъ!».
А она отвѣчала: «Невозможно».
Онъ: «Буду ждать тебя въ Интерлакенѣ».
Она: «Невозможно».
Онъ: «Встрѣтимся въ Парижѣ».
Она: «Невозможно».
Онъ: «Тогда въ октябрѣ уѣзжаю въ Трансвааль».
Тогда въ сентябрѣ она написала снова:
«Я люблю воображать нашу первую встрѣчу.
Она произойдетъ, конечно, въ условной рамкѣ салона какого-нибудь Грандъ-Отеля. Это будетъ уже ввечеру, когда вся комната будетъ освѣщена красными лампочками, будто свѣтящимися цвѣтами въ волшебной сказкѣ.
Я услышу стукъ въ дверь. И вы войдёте въ мою жизнь.
И тогда? и тогда, дорогой Незнакомецъ?
Когда мои руки, какъ пойманныя бабочки, будутъ захвачены вашими, когда ваши глаза потонутъ въ моихъ, что будетъ съ моей смѣлой развязностью, съ моей легкомысленной и непринужденной веселостью? Я знаю, что онѣмѣю и испугаюсь.
Уже и теперь я чувствую, какъ, при одной мысли объ этомъ, выходитъ изъ меня жизнь, въ восторгѣ, въ тревогѣ и счастьѣ.
И тогда?
Тогда мы будемъ суровы, сдержанны и корректны. Приличіе, какъ пожилая воспитанная дама, возьметъ насъ за руки и поведетъ гулять въ сады Обычаевъ, мимо хорошо содержимыхъ клумбъ, по протоптаннымъ дорожкамъ Условности.
О, неизвѣстный другъ мой, ужъ не думаете ли вы, что мы сумѣемъ избѣжать ихъ? Что, на фантастическомъ конѣ Судьбы нашей, мы перемахнемъ черезъ барьеры и запреты въ пылающую пропасть страсти?
Прощайте, Господинъ мой. Разумѣется, я не пріѣду».
XIII.
правитьФрейлейнъ Мюллеръ пріѣзжала три раза въ недѣлю въ городъ учить Анну-Марію ариѳметикѣ и географіи.
Въ ариѳметикѣ Анна-Марія смыслила немного. Въ географіи ничего.
Съ разсѣяннымъ видомъ тыкала она пальцемъ куда попало на географической картѣ и говорила: «Скагеракъ и Каттегатъ».
Это все, что она удостоила запомнить.
— Ну, послушай, — говорила фрейлейнъ, — вѣдь ты же, наконецъ, невозможна съ твоими Скагеракомъ и Каттегатомъ. Это же Великобританія…
— Почему Великобританія? — разсѣянно спрашивала Анна-Марія, глядя въ окно.
Фрейлейнъ, удрученная, говорила Нанси:
— Нѣтъ, нѣтъ. Дочь твоя отнюдь не геній.
Однажды Джорджъ и Пэгъ зашли къ Нанси въ пансіонъ Лексингтонъ Авеню. Они захватили съ собой и Марковскаго, бѣднаго и застѣнчиваго, со своей скрипкой.
Послѣ чая Нанси попросила скрипача сыграть. Онъ сейчасъ же всталъ, открылъ футляръ и нѣжно поднялъ скрипку съ ея сѣраго плюшеваго ложа.
Марковскій былъ полякъ, онъ былъ молодой и оборванный, но скрипка у него была итальянская, старая и драгоцѣнная. У Марковскаго былъ грязный носовой платокъ, но у скрипки былъ чистый, мягкій, бѣлаго шелка. Марковскій доложилъ черную бархатную подушечку на вытертый воротникъ своего пиджака, оперъ на нее скрипку, поднялъ смычекъ и закрылъ глаза: тогда Марковскій сталъ богомъ.
Знаете ли вы метанія тоски въ «Сонатѣ въ fa» Грига? Знаете ли взрывы звонкаго смѣха въ «Ronde des Lutins»[33] Бадзини? Завывающія и тоскливыя жалобы не записанныхъ цыганскихъ пѣсенъ? Топотню крылатыхъ ножекъ въ «Moto perpetuo»[34] Риса?
Все это закружило маленькую Анну-Марію вихремъ нотъ.
Она стояла посреди комнаты, блѣдная, какъ полотно, неподвижная, будто музыка отняла у нея жизнь, обратила ее въ закоченѣвшее мертвое тѣльце, въ статую. Вотъ она, бѣлая статуэтка, которую Нанси такъ хотѣла запечатлѣть въ своихъ поэмахъ.
Глаза дѣвочки потеряли выраженіе и блуждали, будто въ нихъ струилась голубая вода. Поблѣднѣвшія губы были сжаты.
Нанси смотрѣла на нее. Внезапная огромная печаль охватила ее мрачно и болѣзненно, будто кто положилъ ей на сердце тяжелый камень. Кто эта блѣдная, преображенная фигурка? Неужели это ея Анна-Марія? шалая и глупенькая дѣвочка, которую она ласкала и наказывала и укладывала въ постель?.. ея дѣвочка, такая безтолковая въ ариѳметикѣ, такая тупая въ географіи?
— Анна-Марія! Анна-Марія! Скажи! Что съ тобой! о чемъ ты думаешь?
Анна-Марія обратила на мать дремлющую ясность глазъ своихъ. Но въ широко раскрытыхъ глазахъ не было души.
Душа ея была далеко.
Духъ музыки вошелъ въ нее и завертѣлъ ее въ вихрѣ звучащихъ своихъ крыльевъ: похитилъ, унесъ, погрузилъ ее съ сказочныя волны Мистическаго Моря Звуковъ.
XIV.
править— Фрейлейнъ, у меня больше нѣтъ денегъ. Во всемъ мірѣ я не имѣю даже жалкой и ничтожной монеты, называемой сольдо.
И Нанси, за чаемъ въ маленькомъ садикѣ дачи, огорченная прихлебывала душистый напитокъ въ новыхъ чашечкахъ съ лиловымъ ободкомъ, только что пріобрѣтенныхъ фрейлейнъ Миллеръ.
— «Ach! was sagst du»?[35] — сказала фрейлейнъ.
И долгое время она шевелила губами, погрузясь мысленно въ мудреные расчеты. Затѣмъ сказала:
— Я могу дать тебѣ сорокъ семь долларовъ.
Нанси поставила свою чашку и наклонилась поцѣловать пушистую щеку фрейлейнъ.
— Ты ангелъ, — сказала она — А затѣмъ?
— Что затѣмъ? — спросила фрейлейнъ.
— Вотъ именно, — сказала Нанси.
Фрейлейнъ долго размышляла.
— Какъ же быть? — сказала она.
Нанси сдѣлала жестъ отчаянія.
— О мужѣ никакихъ извѣстій?
— Ничего, — сказала Нанси.
Фрейлейнъ вздохнула. Потомъ заговорила:
— Остается одно. Ты съ дѣвочкой переѣдешь ко мнѣ. Я отпущу Елизавету, которая къ тому же зѣвака-дѣвченка, успѣла ужъ разбить двѣ тарелки и стекло отъ лампы; а вы, мои дорогія, будете со мною. Придется жить съ экономіей. — Фрейлейнъ, и всегда-то жившая въ этомъ мало пріятномъ обществѣ, откашлялась и прибавила съ серьезнымъ видомъ положительной особы. — Да, да, я очень рада буду отдѣлаться отъ этой дуры Елизаветы.
Нанси обняла ее и снова поцѣловала. Затѣмъ сказала:
— У меня имѣется одинъ только якорь спасенія.
— Что такое?
На этотъ разъ откашлялась Нанси. Затѣмъ сказала:
— Есть… имѣются… въ Европѣ… одно::, нѣкоторыя лица, интересующіяся мною, т-е. моими писаніями. Быть можетъ, они и помогутъ мнѣ, если я къ нимъ обращусь.
— Ну, разумѣется, — сказала фрейлейнъ. — Тебѣ надо ѣхать немедленно. Анна-Марія пока останется у меня. Такимъ образомъ, не будетъ у нея перерыва и въ урокахъ скрипки.
— О, Боже мой! — воскликнула Нанси, — неужели же я должна оставить Анну-Марію здѣсь? — Она тяжело вздохнула, — Я знаю, что уроковъ прерывать нельзя… но какъ же я буду жить безъ нея? — И послѣ паузы она сказала: — Ты думаешь, что мнѣ слѣдуетъ поѣхать?
— Обязательно, — увѣрила фрейлейнъ. Она таки вообще любила похвастать своимъ практическимъ смысломъ — Издательская фирма вродѣ той, о которой ты говоришь, ничего не сдѣлаетъ, не повидавъ и не потолковавъ съ тобою лично. Я вѣдь знаю, что такое эти фирмы… Но берегись, гляди въ оба, чтобы тебя не обманули…
Нанси улыбнулась.
— Я буду осторожна.
— О, да, съ издателями надо держать ухо востро, — сказала фрейлейнъ.
И при этомъ фрейлейнъ Мюллеръ повторила все, что она говорила много лѣтъ тому назадъ въ Англіи, когда Нанси написала свое первое стихотвореніе. И вспомнивъ прежніе дни, фрейлейнъ почувствовала себя крайне взволнованной. Вспомнила даже день — это было пасхальное воскресенье — тогда былъ еще живъ бѣдный дѣдушка… Фрейлейнъ казалось, что она помнитъ даже самые стихи, первые стихи Нанси. Чудные стихи! И фрейлейнъ стала декламировать съ большимъ волненіемъ:
Утромъ въ саду
Я рвала цвѣты,
Утромъ въ саду (или въ огородѣ?)
Летали еще риѳмы…
— Зачѣмъ же онѣ летали? — спросила Нанси.
— Не знаю, право, — сказала фрейлейнъ, со стекляннымъ взоромъ человѣка, старающагося что-то припомнить. — Можетъ, я ошибаюсь въ какой-нибудь мелкой подробности. Но, увѣряю тебя, что стихи были превосходные. А ты была маленькая, маленькая дѣвчурка, какъ Анна-Марія.
— Слушай Анну-Марію! — сказала Нанси, указывая на открытое окно столовой.
Анна-Марія не соглашалась разстаться со своей скрипкой даже на два часа. И сейчасъ она заперлась въ столовой и разучивала потихоньку маленькую колыбельную пѣсенку, нѣжную и легкую, и поразительно вѣрно интонировала ее.
— Это настоящій вундеркиндъ, — сказала фрейлейнъ. — Просто чудо!..
Такъ же назвалъ ее и Марковскій, когда увидѣлъ, какъ она конвульсивно разрыдалась отъ его исполненія. Онъ сказалъ:
— Это вундеркиндъ. Я самъ буду заниматься съ ней.
На слѣдующій же день онъ пришелъ и принесъ маленькую половинную скрипку. И началъ свои первый урокъ съ Анной-Маріей.
Урокъ былъ длинный, и Анна-Марія вышла съ него съ пылающими щеками и злыми глазами. Глубокій гнѣвъ жегъ ея сердце.
Почему въ скрипкѣ Марковскаго было что-то, что пѣло — птичка или фея или сирена, — а въ ея гадостной скрипченкѣ этого не было?
— Будь умница, будь умница, — говорилъ Марковскій, встряхивая черными кудрями, падавшими на выразительные глаза, — подожди! Скоро и въ твоей скрипкѣ запоютъ птицы и феи..И будутъ пѣть для тебя. А теперь давай учить гамму sol.
И Анна-Марія выучила гамму sol, къ полному изумленію Нанси, которая не могла повѣрить, что можно сдѣлать столько за одинъ урокъ.
За десять уроковъ Анна-Марія выучила пятнадцать гаммъ и колыбельную пѣсенку. А затѣмъ въ два мѣсяца сдѣлала столько, сколько другія дѣти въ два года. Такъ говорилъ Марковскій, все болѣе волнуясь: и онъ давалъ все болѣе длинные уроки и приходилъ ежедневно, вмѣсто условленныхъ двухъ разъ въ недѣлю.
— Я ужъ и не знаю, сколько я вамъ должна, — говорила ему Нанси. — Всѣ наши счета перепутались. Сегодня, напримѣръ, былъ двухчасовой урокъ, равняющійся, стало быть, двумъ часамъ въ недѣлю. И вчера тоже… И третьяго дня? Я ужъ и не знаю. Мнѣ кажется, что вы все время тутъ.
— Не бѣда, не бѣда, — говорилъ Марковскій, размахивая длинными руками, — когда-нибудь заплатите. — И вспомнивъ, что говорилъ ему Джорджъ относительно ихъ финансовыхъ обстоятельствъ, прибавилъ: — Можете заплатить мнѣ, когда дѣвочка будетъ играть «Chaconne» Баха.
— Ну, хорошо, — сказала Нанси спокойно, думая, что это будетъ черезъ недѣлю или дней десять.
И видя, какъ Марковскій извивается отъ безмолвнаго хохота, настраивая свою скрипку, она рѣшила, что онъ немножко не въ своемъ умѣ.
Фрейлейнъ Мюллеръ цѣлый день и половину ночи просидѣла, занимаясь сложными расчетами, дѣля и вычитая въ своей записной книжечкѣ; на другой день она отправилась въ Нью-Іоркъ къ Нанси.
— Я могу тебѣ дать восемьдесятъ долларовъ, — сказала она. — Достаточно тебѣ будетъ, чтобы съѣздить въ Европу повидать твоихъ издателей?
Да, да; Нанси увѣрена, что достаточно. Фрейлейнъ просто ангелъ. Спасибо, спасибо.
— Разумѣется, — сказала фрейлейнъ, практическій смыслъ которой былъ окутанъ туманнымъ романтизмомъ, — эти господа дадутъ тебѣ съ удовольствіемъ авансъ въ нѣсколько тысячъ лиръ, хотя бы и подъ незаконченную рукопись.
— Надѣюсь. — сказала Нанси, опустивъ глаза.
— И смотри, чтобы контрактъ былъ по всей формѣ. Ты бы хорошо сдѣлала, обратившись къ консулу или, вообще, къ властямъ, — сказала фрейлейнъ, мысли которой на этотъ счетъ были очень смутны.
И Нанси пообѣщала такъ и сдѣлать.
Итакъ, фрейлейнъ направилась въ нѣмецко-американскій банкъ и взяла восемьдесятъ долларовъ и даже немножко больше, потому что вѣдь Анна-Марія переѣдетъ къ ней, а для нея надо будетъ готовить что-нибудь повкуснѣе: крѣпкіе бульоны, сладкія… При мысли о сладкихъ для Анны-Маріи ей пришлось быстро достать платокъ, такъ какъ подступила потребность поплакать.
— Одинъ день будетъ рисъ на молокѣ съ черносливомъ, другой шарлотка изъ яблоковъ, потомъ манная кашка… или тапіока… — и фрейлейнъ Мюллеръ утерла глаза и поспѣшила, со своими восемьюдесятью долларами къ Нанси.
Но тутъ произошло непредвидѣнное. Нанси не хотѣлось уѣзжать. Каждый день находился новый предлогъ, чтобы не укладываться и не брать мѣсто на пароходѣ. Фрейлейнъ выходила изъ себя.
— Ну, послушай; долго ли тебѣ уложиться? Синій костюмъ годится отлично для путешествія. Затѣмъ у тебя есть сѣрый съ чернымъ въ полоску, который тебѣ, правда, идетъ не особенно, но зато придаетъ серьезный видъ. А это какъ разъ то, что надо.
— Ты думаешь? — вздохнула Нанси.
— Ну, конечно, для дѣлъ нуженъ подходящій туалетъ. Боже сохрани, если ты явишься въ элегантномъ и легкомысленномъ туалетѣ..Къ тебѣ и отнесутся не серьезно. Нѣтъ, нѣтъ, ты должна быть аккуратною и выдержать стиль даже въ одеждѣ.
— Конечно, — сказала Нанси съ блѣдной улыбкой.
Какъ только фрейлейнъ ушла, Нанси послала Джорджу записочку.
Джорджъ пришелъ на другой день во время завтрака и спросилъ ее.
Нанси оставила Анну-Марію, съ гримасами кушавшую «oxtail soup», черный и клейкій супъ; — и поспѣшила въ салопъ, гдѣ ждалъ ее длинный и застѣнчивый Джорджъ.
— Джорджъ, — сказала Нанси, задерживая въ своихъ рукахъ холодную и влажную руку юноши, — мнѣ нужно денегъ. Много денегъ.
Пожатіе Джорджа замедлилось, и онъ высвободилъ свою руку. Затѣмъ принялся щипать свою бородку, недавно и не особенно удачно вырощенную имъ на сильно срѣзанномъ подбородкѣ.
— Тогда догадываюсь, — заговорилъ Джорджъ, по-американской манерѣ повторяя слова, — догадываюсь, что вамъ надо ихъ дать.
— Но мнѣ надо много! Двѣсти-триста-четыреста долларовъ…
— «Stop»! — воскликнулъ Джорджъ — Если вы будете такъ идти впередъ, мнѣ не поспѣть за вами.
И снова принялся щипать бородку.
— О, Джорджъ! Какой вы добрый! какой вы милый!
И Нанси схватила и горячо сжала его холодную вялую руку.
— Хуже всего, — сказалъ Джорджъ, — что я рѣшительно не знаю, гдѣ ихъ взять. Думаю, что если именно…
— Охъ, не говорите! Я и знать не хочу! — И Нанси милымъ жестомъ заткнула себѣ уши — Я предпочитаю не знать ничего. Не будете мнѣ говорить, правда? Я же знаю, что вы не украдете и не убьете никого! Благодарю васъ, дорогой, дорогой Джорджъ! До свиданія!
Слѣдя за нимъ изъ окна, Нанси видѣла, какъ онъ вскочилъ на «cablecar», шедшій въ нижній городъ, и, глядя на его сутулыя плечи и дешевую шляпу, она испытывала угрызенія совѣсти и чувствовала себя хищницей и грабительницей.
Это меня деморализуетъ мое второе я, «Ева изъ писемъ», — подумала Нанси.
Въ слѣдующій понедѣльникъ онъ принесъ ей четыреста долларовъ, и Нанси пролила красивыя, прозрачныя слезы, принимая ихъ, и не желала знать, откуда они, и была граціозна и улыбалась всѣми ямочками.
Она уже была въ роли «Евы изъ писемъ». Хотѣла поупражняться… И съ Джорджемъ результаты были быстры и поразительны. Даже до такой степени, что Нанси пришлось перестать быть «Евою» и сдѣлаться снова собою. И тогда Джорджъ ушелъ.
И Нанси отправилась покупать себѣ платья, но не строгія и выдержанныя. Накупила платьевъ тонкихъ и нѣжныхъ, мягкихъ и длинныхъ, прозрачныхъ и восхитительныхъ. Накупила огромныхъ мягкихъ шляпъ съ длинными перьями, шляпъ, которыхъ никакъ нельзя было принять въ серьезъ. — Накупила обуви, въ которой почти нельзя было ходить. Купила «Крема изъ Кремовъ» для лица; «Крема Красоты» для рукъ; розоваго лака для ногтей и фіалковой помады для волосъ.
И запасшись всѣмъ этимъ, была удовлетворена и ждала только, когда Незнакомецъ напишетъ ей снова: «Пріѣзжай!».
Но письма не было. Прошелъ день. И другой. А онъ не писалъ.
И Нанси сидѣла въ своемъ пансіонѣ, со всѣми платьями, шляпами и кремами. Всѣ четыреста долларовъ Джорджа и пятнадцать изъ восьмидесяти долларовъ фрейлейнъ были истрачены.
Нанси цѣлыми днями сидѣла и смотрѣла въ окошко, погруженная въ свои мысли. Что ей дѣлать? Снова написать Незнакомцу? Нѣтъ. Она писала послѣдняя. Онъ не отвѣчалъ. Телеграфировать? А что сказать? И куда? куда? Можетъ, онъ въ уже въ Трансваалѣ. Ну, да, Нанси чувствуетъ, что онъ въ Трансваалѣ. Положительно чувствуетъ, а она въ такихъ случаяхъ никогда не ошибается. Итакъ, все кончено. Граціозное романтическое приключеніе кончилось, какъ слѣдуетъ, эстетично, безъ банальной развязки въ видѣ встрѣчи. Какъ разъ то, чего желала Нанси. Да, да; Нанси очень довольна, что все именно такъ кончилось.
А что же теперь будетъ съ нею? Она тысячу разъ на дню говорила себѣ, что это было безуміе брать въ долгъ столько денегъ, покупать эти безсмысленные наряды, эти дурацкія, нелѣпыя шляпы! А теперь, спрашивается, что дѣлать? Ее объялъ ужасъ: невыразимый испугъ передъ жизнью и будущимъ. И пришло въ мысль, что лучше бы ей быть тамъ, на маленькомъ нервійскомъ кладбищѣ, спать во тьмѣ между отцомъ и матерью, со спокойно обращеннымъ вверхъ лицомъ и мирно сложенными руками… Да, да! Нанси положительно рада была, что все такъ кончилось!
И вдругъ въ концѣ третьей недѣли телеграмма изъ Парижа.
«Почему бы намъ не пообѣдать вмѣстѣ въ будущій четвергъ у Вуазена?».
Это было какъ разъ въ четвергъ.
Нанси телеграфировала:
«Почему бы и нѣтъ. Въ восемь».
О, какое волненіе охватило ее, какая лихорадка! Укладыванье, телеграмма къ фрейлейнъ! Какая радость, какая спѣшка, суматоха!
Нанси безпрестанно бросала все, садилась и восклицала:
— Можетъ, не надо ѣхать!
Затѣмъ вскакивала и лихорадочно принималась за дѣло, при мысли, что завтра въ это время уйдетъ пароходъ.
На слѣдующій день въ десять часовъ утра явилась фрейлейнъ, взволнованная и обезпокоенная, какъ она уведетъ дѣвочку. Въ рукахъ у ней былъ маленькій фокстеррьеръ, подарокъ Аннѣ-Маріи, «чтобы не плакала».
— А зачѣмъ мнѣ плакать? — спросила Анна-Марія со свойственною ея возрасту жестокостью.
— Ну, конечно! что только фрейлейнъ приходитъ въ голову? — говорила Нанси, обливаясь слезами. И, стоя на колѣняхъ передъ дѣвочкой, она застегивала ей кофточку — Вѣдь мама вернется скоро, скоро.
— Разумѣется, — сказала Анна-Марія, крѣпко держа собачку и поднимая кверху ножку, чтобы зашнуровать башмачекъ.
— Будешь слѣдить, фрейлейнъ, правда? чтобы не простудилась, — рыдала Нанси склонившись надъ башмачкомъ и цѣлуя его,
— Нѣтъ, нѣтъ, — говорила сіяющая фрейлейнъ. — Я ей надѣну Іегеровскую фуфайку и буду водить гулять только, когда солнце.
Зашнуровали и расцѣловали и второй башмачекъ. Затѣмъ надѣли шляпу съ резинкой впереди ушей. А гдѣ же перчатки? Да, да, въ карманѣ. И платочекъ? Да. А !!!!!мытттитг? Ихъ взяла фрейлейнъ, такъ же какъ и скрипку, и свертокъ нотъ, и саквояжъ.
Чемоданъ былъ уже внизу въ коляскѣ. Ну, вотъ и готовы.
— Сокровище мое, дай мнѣ собачку, я снесу ее внизъ, — говорила Нанси сдавленнымъ голосомъ. — А я сведу тебя по лѣстницѣ за ручку.
— Нѣтъ, нѣтъ, спасибо! — сказала Анна-Марія. — Я сама понесу собачку. А ты держись за перила.
И съ собачкой въ рукахъ, она легко запрыгала за фрейлейнъ. А Нанси молча слѣдовала за ними.
Фрейлейнъ, спускаясь, дрожала, думая о минутѣ разставанія. Навѣрно Анна-Марія будетъ плакать и кричать, прощаясь съ матерью, и какъ будетъ ужасно ѣхать всю дорогу съ ревущей дѣвочкой.
Чтобы заранѣе развлечь ее, фрейлейнъ придумала новую тему для разговора.
— Каждый день у насъ будетъ сладкое, — сказала она, оборачиваясь на второй площадкѣ и улыбаясь Аннѣ-Маріи. При этомъ она зацѣпилась скрипкой за перила и чуть не уронила клѣтку съ мышами и ноты и саквояжъ. — Одинъ день у насъ будетъ рисъ на молокѣ съ черносливомъ, другой тапіока…
— Я не люблю тапіока, — объявила Анна-Марія, прискакивая на ступенькахъ, — ничего такого я не люблю.
Онѣ были уже въ дверяхъ. По просьбѣ Нанси, никто не вышелъ прощаться. Но всѣ жильцы выглядывали изъ-за занавѣсокъ салона,
— Такъ что же ты любишь на дессертъ? — спросила фрейлейнъ, сходя съ послѣдующихъ ступенекъ рядомъ съ Анной-Маріей.
— Люблю карамель отъ кашля, сардинки и земляничное желе. А больше ничего, — прибавила она рѣшительно, въ то время какъ chasseur и горничная подсаживали ее въ экипажъ.
Фрейлейнъ, нагруженная, сѣла возлѣ нея, и собаченка принялась лаять на мышей.
— Прощай, Анна-Марія! Прощай, любимая, — говорила Нанси, едва удерживая рыданія, и тянулась съ большимъ трудомъ поцѣловать ее черезъ фрейлейнъ, скрипку и мышей. — Благослови тебя Богъ. Сохрани и защити тебя Господь, дѣвочка моя обожаемая!
Собака оглушительно лаяла, Мальчикъ захлопнулъ дверцу, и коляска покатилась.
Нанси вернулась. Медленно поднялась она до лѣстницѣ и вошла въ покинутыя комнаты.
XV.
правитьПэгъ и Джорджъ провожали ее на пароходъ. — Пэгъ, взвинченная и болтливая, Джорджъ удрученный и молчаливый.
Въ своей мрачной конторѣ нижняго города Джорджъ недавно почувствовалъ себя гораздо больше поэтомъ, нежели конторщикомъ. А теперь душа его была — элегія. Она уѣзжала! А съ нею и его сердце! Съ нею же уѣзжали и четыреста долларовъ — чужихъ, одного его пріятеля, съ душой мѣщанской и скаредной. Джорджъ подавилъ въ себѣ эту вульгарную мысль, родившуюся у конторщика, и цѣликомъ предался горю поэта.?
Прощай! Прощай!.. Пароходъ жестоко повернулся бокомъ, скрывая фигурку, машущую платкомъ… И съ медленнымъ біеніемъ, точно большое невѣрное сердце, покинулъ берегъ. Прощай! Что значили четыреста долларовъ, хотя бы они принадлежали пріятелю, въ сравненіи съ растерзаннымъ любовью сердцемъ?
… Пароходъ, раскачиваясь, плылъ на Западъ, то поднимаясь, то опускаясь на могучемъ дыханіи океана, и несъ Нанси, и ея платья, и ея шляпы, и баночки съ кремомъ — къ Неизвѣстному.
И чѣмъ болѣе приближалась къ нему Нанси, тѣмъ сильнѣйшій страхъ овладѣвалъ ею, удручалъ ее.
Она думала:
— А что если я пріѣду въ Парижъ съ четырнадцатью оставшимися у меня долларами… а его тамъ нѣтъ? Или онъ тамъ будетъ, но окажется грубымъ и противнымъ человѣкомъ?
Затѣмъ явилась другая, ужасная мысль. Что, если онъ не найдетъ ее такою красивою, какъ ожидаетъ?
Потому что, по правдѣ говоря, красавицей ее назвать нельзя. Ахъ, зачѣмъ у нея не такіе золотисто-бѣлокурые волосы, какъ у этой молоденькой американки, сидѣвшей возлѣ нея за столомъ? Зачѣмъ у нея не такіе глаза, какъ у этой дѣвочки съ Дальняго Запада — у той, что училась живописи въ Нью-Іоркѣ — зеленые глаза-звѣзды, аквамариноваго цвѣта, свѣтящіеся молодостью?
Нанси, въ утѣшеніе себѣ, начала надѣяться, авось, онъ-то самъ окажется уродомъ изъ уродовъ. Ну, а если это такъ? Какъ же она будетъ говорить съ нимъ, улыбаться ему, если онъ отвратительное чудовище? Но затѣмъ разсудила, что, если бы онъ былъ чудовищемъ, то не пригласилъ бы ее. «Отчего бы намъ не пообѣдать вмѣстѣ въ четвергъ», — такой телеграммы чудовище не послало бы. Нѣтъ, Нанси была увѣрена, что онъ не чудовище.
Затѣмъ начала обдумывать: что скажетъ ему при первой встрѣчѣ. Все зависитъ отъ этого перваго момента встрѣчи. И этотъ моментъ представлялся Нанси въ тысячахъ различныхъ видовъ, но начинались ея фантазіи всегда одинаково.
Вотъ: она пріѣзжаетъ въ Парижъ, садится въ экипажъ и ѣдетъ — не въ Грандъ-Отель, гдѣ остановился онъ, а въ Континенталь. Тамъ она беретъ великолѣпное помѣщеніе… Какъ? съ четырнадцатью долларами? Да, вотъ именно. Развѣ теперь не все равно?
Вѣдь это же было Rouge или Noir! Если выйдетъ Rouge, она спасена. Noir — погибель! Пятьюдесятью франками больше или меньше, положеніе отъ этого ничуть не измѣнялось.
Итакъ — Нанси принималась снова за нить своихъ воображеній — она входитъ въ свои великолѣпныя комнаты, пьетъ чай въ великолѣпной своёй гостиной и затѣмъ отдыхаетъ часокъ-другой на великолѣпной кровати. Затѣмъ тщательный туалетъ, пускаются въ ходь всѣ кремы. Безъ четверти восемь она отправляетъ посланца съ запиской въ Грандъ-Отель: «Дорогой Незнакомецъ! Я здѣсь».
Тогда… ахъ! тогда?.. Онъ является, входитъ… видитъ ее! И тутъ Нанси должна сказать ему что-нибудь. Но что? Какія слова?
«Здравствуйте. Какъ поживаете?». Ужасно! нѣтъ, этого она не скажетъ. Или: «Вотъ и я!». Боже мой! еще хуже! У Клариссы въ Миланѣ была служанка, которая на зовъ всегда отвѣчала: «вотъ она, я». И Кларисса находила это отвратительнымъ. Значитъ, какъ-нибудь: иначе. Можетъ, по-французски? «Me voilà!». Смѣшно! Дико! Нѣтъ, нѣтъ. Нанси ничего не скажетъ. Пусть онъ говоритъ первый.
Тогда Нанси принималась воображать себѣ его первую фразу. Быть можетъ, послѣ долгаго молчанія онъ скажетъ глубокимъ и дрожащимъ голосомъ; «Да, вы женщина моихъ грезъ!». Это будетъ мило и пріятно. Или: «Ахъ, Ева! Ева! Какъ я жаждалъ васъ!». Вотъ, это дало бы сейчасъ же надлежащій тонъ разговору. Или — кто знаетъ? — можетъ, въ болѣе веселомъ тонѣ, протягивая обѣ руки: «Такъ это Нанси?»…
«Зачѣмъ же вы мнѣ не сказали, что у васъ есть ямочка на подбородкѣ?». Это было бы очаровательно и оригинально.
Сколько ночныхъ часовъ провела Нанси безъ сна, думая объ этихъ Первыхъ Словахъ… ворочаясь на узенькой койкѣ; и переворачивая подушку, чтобы освѣжить пылающую щеку. Нанси трепетала и дрожала, улыбалась и приходила въ отчаяніе, одно мгновеніе раскачиваясь, другое блаженствуя, пока, наконецъ, громадный пароходъ не зарычалъ, причаливая къ порту Гавра.
Нанси пріѣхала въ Парижъ въ три часа дня. Сѣла въ каретку и велѣла вести себя въ Отель Континенталь. Заняла номеръ, стоившій восемьдесять франковъ въ день: салонъ нѣжныхъ оттѣнковъ, свѣтло-зеленаго съ свѣтло-сѣрымъ, какъ будто на него смотрѣли сквозь воду, и рядомъ роскошная спальня, красная съ золотомъ, вся сверкающая зеркалами, которыя, казалось, почтительно ожидали изысканнаго туалета.
Нанси нервно проглотила чай, лишь бы выполнить программу. Затѣмъ попыталась отдохнуть. Но не была въ состояніи заснуть. Въ половинѣ пятаго записка, которую она должна была послать безъ четверти восемь, была уже написана. И Нанси принялась дѣлась изысканный туалетъ.
Сперва она хотѣла позвать парикмахера, но затѣмъ вспомнила, что парикмахеры всегда укладываютъ ей волосы трубками и завитками, такъ что голова дѣлается похожею на тортъ, а лицо остается само по себѣ. И она причесалась сама à la Carmen съ боковымъ проборомъ. Ей казалось, что «Ева изъ Писемъ» причесалась бы непремѣнно такъ. Но закончивъ прическу, она увидѣла, что имѣетъ видъ необычайный и вызывающій: тогда она распустила снова волосы и рѣшила. сдѣлать прическу простую и натуральную. Раздѣливъ волосы проборомъ посрединѣ, она заплела волосы въ двѣ косы и уложила ихъ короною вокругъ головы. Да, такъ было просто и натурально. Нанси сдѣлалась похожа на подростка изъ шведскаго пансіона. На «Еву изъ Писемъ» она, разумѣется, ничуть не походила. Тогда она начала снова. Раздѣлала все и причесалась à la Pierrot: хохолъ спереди и два по бокамъ, — эта прическа дѣлала ее граціозной, легкой и двусмысленной.
Боже мой! уже шесть. Кремы! Значитъ, сперва немножко кольдкрема на все лицо, затѣмъ Crème Impératrice. Потомъ — Нанси отлично помнила всѣ указанія продавщицы парфюмерій въ Нью-Іоркѣ — потомъ, значитъ, чуть-чуть румянъ Лейхнера, растертыхъ съ чуточкой «Crème des Crèmes» и легонько наложенныхъ на щеки. Затѣмъ розовой пудры и немножко пудры Рашель. А теперь?.. Ахъ, да! «un soupèon»[36] (барышня такъ и сказала) румянъ на уши и внутрь ноздрей. Ноздри, — сказала барышня; — это очень важно.
Теперь чуточку карандаша на брови и легкую тѣнь вокругъ глазъ… Et voilà!
Voilà! Нанси поглядѣлась въ зеркало. Изъ него глянуло блѣдно-фіолетовое лицо съ носомъ въ сильномъ насморкѣ. Глаза были огромные, усталые и выразительные, какъ глаза западныхъ птицъ въ Монте-Карло.
Семь часовъ!! А про ногти-то и забыла!
Минутъ двадцать раскрашивала она ногти жидкимъ розовымъ лакомъ, ужасно ѣдкимъ и рѣшительно не отстающимъ. Казалось, будто она обмакнула концы пальцевъ въ кровь.
Половина восьмого! Надо было посылать записку. Она позвонила, явился слуга, тотъ самый, который подавалъ ей чай. Тогда онъ былъ почтителенъ и корректенъ, входилъ въ роскошныя комнаты со множествомъ поклоновъ и служилъ молча, съ опущенными глазами.
Теперь же при видѣ Напси, быстро надѣвшей самое свѣтлое шелестящее платье, слуга взглянулъ на нее съ удивленіемъ и, беря у нея изъ рукъ записку, разглядывалъ ее нахально.
Прочелъ адресъ и сказалъ:
— «C’est bon. All right. Jawohl».
Положилъ въ карманъ записку, улыбнулся — улыбнулся ей! — и пошелъ по коридору, слегка насвистывая.
Нанси кровь бросилась въ лицо. Краснѣя отъ стыда, закрыла она дверь, стащила блестящее платье и вышла въ бѣло-серебряную ванную комнату примыкавшую къ спальнѣ. Напустивъ горячей воды, она умыла себѣ лицо, смыла съ глазъ и щекъ всѣ пудры, и тѣни, и карандаши, съ ушей и ноздрей всѣ «soupèons» и кремы Лейхнера. Затѣмъ, раздѣлавъ прическу, собрала волнистые волосы въ широкій узелъ наверхъ, какъ она носила всегда, и надѣла самое темное и простое изъ своихъ шелестящихъ платьевъ.
Но напрасно она мыла, терла, чистила щеткой ногти. Они оставались ярко красными и вызывающими. И Нанси вспыхивала всякій разъ, что взглядывала на нихъ. Наконецъ, она рѣшила надѣть шляпу и перчатки. Такъ и сдѣлала. Затѣмъ присѣла въ салонѣ въ ожиданіи
Ждала минутъ пятнадцать. И вдругъ кто-то стукнулъ въ дверь.
Нанси вскочила, какъ отъ выстрѣла. Съ бьющимся сердцемъ юркнула она подъ портьеру и спряталась въ спальнѣ, закрывъ за собою дверь. Но дверь не закрылась, походила на петляхъ взадъ и впередъ и осталась полуоткрытою. Напси такъ и оставила ее, не смѣя больше двинуться. Услышала болѣе рѣшительный стукъ въ дверь салона. Затѣмъ дверь открылась, и кто-то вошелъ.
Дверь закрылась снова, и послышались шаги — шаги слуги, — удалявшіеся по коридору.
Кто-то былъ тамъ, въ салонѣ, въ двухъ шагахъ отъ нея. Кто-то — мужчина, незнакомецъ — кому она написала писемъ сорокъ-пятьдесятъ, кого она называла: «Другъ мой! Mes amours! Prince Charmant! Моя незнакомая любовь!».
Нанси стояла неподвижно, окаменѣвъ отъ стыда, спрятавъ лицо въ руки въ бѣлыхъ перчаткахъ. Она не пойдетъ туда, въ салонъ… никогда! Хоть годъ простоитъ! Никогда не хватитъ у нея мужества взглянуть въ лицо таинственному субъекту въ сосѣдней комнатѣ.
Положеніе становилось нелѣпымъ. Въ обѣихъ комнатахъ царило напряженное и глубокое молчаніе. Ахъ! думала Нанси, насколько она чувствовала себя ближе къ нему, когда ихъ отдѣляли волны на три тысячи миль. А теперь на разстояніи ковра въ нѣсколько метровъ и открытой между ними двери, онъ былъ далеко, неизмѣримо далеко. Онъ былъ чужой, вторгнувшійся врагъ.
Абсолютная тишина. Да… ужъ есть ли тамъ кто?
Да, есть. Нанси чувствовала, что онъ тамъ ждетъ.
И вдругъ Нанси сдѣлалось страшно. Внезапный безумный ужасъ передъ этимъ молчаливымъ незнакомцемъ охватилъ ее — и она рѣшила бѣжать. Бѣжать! Бѣжать!.. Она проберется потихоньку въ ванную, откроетъ дверь въ коридоръ и вонъ! Она сдѣлала шагъ, потихоньку, съ безконечными предосторожностями. Платье зашелестѣло, туфля на высокомъ каблучкѣ скрипнула… А человѣкъ, бывшій рядомъ въ комнатѣ, кашлянулъ.
Нанси сразу остановилась, оледенѣвшая, окаменѣвшая.
Новое долгое молчаніе, нелѣпое, невыносимое. И вдругъ въ салопѣ раздались Первыя Слова. Онъ произнесъ ихъ спокойнымъ и пріятнымъ голосомъ:
— Нашъ обѣдъ застынетъ.
Нанси разсмѣялась конвульсивнымъ и тихимъ смѣшкомъ. Затѣмъ отвѣчала (и голосъ ея звучалъ нервно и нѣжно, какъ воркованіе голубки):
— А что вы заказали?
— Супъ бискъ, — сказалъ онъ, и соль…
— Жареную? — пробормотала Нанси и, чувствуя, что, если не скользнетъ изъ двери на этой жареной соли, то ужъ не выйдетъ никогда, быстро откинула драпировку и вошла въ салонъ.
Они смотрѣли другъ на друга. Она увидѣла высокаго человѣка съ рѣзкимъ ртомъ и изогнутымъ носомъ на загорѣломъ лицѣ, холодные свѣтлые глаза, серьезный лобъ подъ густыми сѣдѣющими волнистыми волосами.
И онъ долго и пытливо разсматривалъ ее. Оглянулъ ее съ верхушки перьевъ ея шляпы до носка туфелекъ Людовика XV. Глаза выразили довольство.
— Идемъ, — сказалъ онъ, подавая ей руку.
Они вышли вмѣстѣ.
Обѣдъ не простылъ. Нанси говорила очень мало. Она была нервна, застѣнчива и очаровательна, и вкусно глотала Liebfrauenmilch, а ямочки перебѣгали по щекамъ въ кроткой улыбкѣ.
Онъ разсказывалъ ей о своихъ рудникахъ въ Трансваалѣ и о томъ, что онъ пробылъ двадцать лѣтъ вдали отъ цивилизованнаго міра.
— Я спустился въ рудники, когда мнѣ было двадцать лѣтъ, а вышелъ, когда мнѣ минуло сорокъ. То-есть, четыре года тому назадъ. Съ тѣхъ поръ мнѣ стоило большихъ усилій избѣгать ловушекъ, разставляемыхъ мнѣ женщинами. У меня прямо ужасъ передъ женщинами.
— И у меня, — сказала Нанси; и это была неправда. Онъ засмѣялся и сказалъ:
— Вы боитесь только женщинъ?
— О, нѣтъ, и пауковъ тоже.
— А еще?
— Львовъ.
— А еще?
— Грозы, — сказала Нанси. И такъ какъ онъ будто ждалъ еще чего-то, прибавила: — И васъ очень боюсь.
Онъ не повѣрилъ. Но это была правда.
Послѣ обѣда онъ повезъ ее въ Folies Bergères, а затѣмъ въ Boîte à Fursy.
Онъ наблюдалъ ее своимъ свѣтлымъ и проницательнымъ взоромъ и радъ былъ, что она не смѣется: серьезная линія ея юнаго профиля нравилась ему. Затѣмъ онъ отвелъ ее въ отель.
Поднявшись вмѣстѣ по подъемной машинѣ, они пошли рядомъ по красной дорожкѣ коридора между башмаками. Не спрашивая разрѣшенія, онъ вошелъ въ сѣро-зеленый салонъ и сѣлъ, большой и сильный, въ парчевое кресло.
— Вы устали? — спросилъ онъ.
Нанси сказала:
— Нѣтъ, — и осталась стоять.
Онъ долго смотрѣлъ въ одну точку, выставивъ нижнюю губу и задумчиво покусывая коротенькіе прямые усы. Это былъ большой, сильный и суровый человѣкъ, рѣзкія черты его дышали строгостью и гордостью.
И вдругъ Нанси вспомнила, что она писала ему «ты» и употребляла фразы, вродѣ «adieu, mes amours»; при этой мысли она сгорѣла отъ стыда.
Онъ испустилъ не то рычаніе, не то кашель, и взглянулъ на нее.
— О чемъ вы думаете? — рѣзко спросилъ онъ ее.
Нанси засмѣялась.
— О томъ, что называла васъ сказочнымъ Принцемъ, а вы, между тѣмъ, гораздо болѣе похожи на сказочное Чудовище.
— Такъ, — сказалъ онъ, долго и пристально глядя на нее.
Затѣмъ онъ неожиданно всталъ и протянулъ Нанси свою большую, сильную руку:
— Покойной ночи, миссъ Броунъ, — сказалъ онъ.
Взявъ шляпу и палку, онъ вышелъ, рѣшительно заперевъ за собою дверь.
Миссъ Броунъ вошла въ свою пышную спальню и раздѣлась.
Въ длинной, простой пансіонерской ночной рубашкѣ, совсѣмъ чуждой сомнительнымъ платьямъ и легкомысленнымъ башмакамъ, она опустилась на колѣни возлѣ постели, съ портретомъ Анны-Маріи въ рукахъ. Она благодарила Бога за то, что онъ далъ ей Анну-Марію, и за то, что далъ ей перебраться благополучно черезъ Океанъ, и за то, что послалъ ей въ концѣ этого путешествія Незнакомца такимъ, каковъ онъ есть. Затѣмъ она легла и заснула, какъ ангелъ.
На слѣдующее утро, въ одиннадцать часовъ, онъ пришелъ съ букетикомъ ландышей въ рукѣ.
— Пригласите меня къ завтраку? — спросилъ онъ.
Да, да! Съ большимъ удовольствіемъ. Быстро мелькнула мысль о двадцати двухъ франкахъ, оставшихся въ портмонэ. Что за бѣда?
Позавтракали въ большой столовой. Онъ былъ очень молчаливъ.
Нанси вдругъ спохватилась, что она должна быть «Тою изъ Писемъ», и рѣшила быть веселою и остроумною. Заговорила о музыкѣ, но онъ отвѣчалъ односложно и неохотно.
— А вы поете? — спросила, наконецъ, Нанси.
Онъ поднялъ глаза съ видомъ оскорбленнаго звѣря.
— Развѣ у меня видъ человѣка, умѣющаго пѣть?
— По правдѣ сказать, нѣтъ, — сказала Нанси. — У васъ видъ человѣка, умѣющаго рычать.
Онъ слегка улыбнулся подъ короткими усами и ничего не отвѣтилъ.
Нанси прекратила дальнѣйшія попытки къ разговору. Сердце у нея сильно билось. Все такъ плохо складывалось. Онъ уже отсталъ отъ нея. У него былъ скучающій видъ — нѣтъ, не то, чтобы дѣйствительно скучающій, но совершенно безразличный, какъ будто онъ былъ одинъ.
Напившись кофе, онъ всталъ (всякій разъ, что Нанси видѣла его во весь ростъ, она поражалась, какой онъ сильный и большой) и вышелъ впереди ея изъ столовой. Нанси шла сзади мелкими шагами. Они вошли въ громадный Hall, и онъ выбралъ столикъ возлѣ окна. Пододвинувъ Нанси кресло, онъ сѣлъ.
— Вы позволите мнѣ закурить? — спросилъ онъ, вынимая изъ кармана большой портсигаръ.
Нанси сказала:
— Да, — и продолжала смотрѣть на него.
Онъ аккуратно выбралъ сигару, срѣзалъ кончикъ и закурилъ. Нанси рѣшительно не знала больше, о чемъ говорить. Ей хотѣлось плакать. Передъ этимъ лаконическимъ дикаремъ у нея изъ головы вылетѣли всѣ ея легкія и граціозныя мысли, оригинальныя фразы и мѣткія остроты. Она не приготовилась къ монологамъ.
Дикарь обернулся:
— А вы не курите? — спросилъ онъ.
— О, нѣтъ! — сказала Нанси. — Никогда,
Едва она произнесла эти слова, какъ волна краски залила ей лицо.
Она вспомнила, что писала ему о русскихъ папиросахъ съ запахомъ геліотропа, которыя она всегда куритъ. Конечно, онъ ей не повѣрилъ.
Боже! Боже! и какъ только могло ей придти въ голову писать такія глупости?
И вдругъ Нанси ясно представилось, что она вовсе не «Та изъ Писемъ». И онъ, конечно, недоволенъ и разочарованъ.
Но вѣдь и онъ же не тотъ, что былъ въ письмахъ, по крайней мѣрѣ, она представляла его себѣ совсѣмъ другимъ, — тонкимъ, бѣлокурымъ, съ продолговатыми мечтательными глазами и поэтическою душою. Но затѣмъ вспомнила, что онъ никогда не говорилъ о себѣ.
Въ это время онъ поднялъ голову и сказалъ:
— Мнѣ нравятся женщины, умѣющія молчать. Вы уже съ полчаса молчите.
Нанси, довольная, смѣялась.
Выкуривъ сигару, онъ сказалъ:
— Я надѣюсь, что вы не оставили драгоцѣнностей въ номерѣ. Это рискованно.
— Нѣтъ, нѣтъ.
— Вы сдали ихъ въ бюро?
— Нѣтъ, — сказала она, — нѣтъ.
И, говоря это, она вспомнила, что писала ему, будто она вся покрыта драгоцѣнностями. Лило ея снова вспыхнуло пламенемъ.
Онъ не поднялъ глазъ.
— Хотите дать мнѣ ваше портмонэ? Я спрячу его.
Нанси чувствовала, что если она будетъ продолжать такъ краснѣть, у нея вспыхнуть волосы. Но вынула портмонэ и подала ему.
Онъ открылъ его медленно и рѣшительно; вынулъ изъ него три су и два франка и положилъ ихъ въ карманъ. Открывъ среднее отдѣленіе, онъ нашелъ тамъ одинокій двадцатифранковикъ, вынулъ его и положилъ на столъ. Пошарилъ во всѣхъ отдѣленіяхъ, задумчиво повертѣлъ въ рукахъ трамвайный билетъ и образокъ Мадонны дель Монте.
Вложивъ ихъ обратно въ портмонэ, онъ закрылъ его и отдалъ Нанси. Двадцать франковъ положилъ себѣ въ карманъ.
— Теперь пойдемте, — сказалъ онъ. — Я заказалъ къ двумъ коляску. Подите, одѣньтесь.
Нанси, будто во снѣ, перешла Hall и поднялась на машинѣ къ себѣ. Надѣвъ большую шляпу и взявъ накидку и перчатки, она какъ разъ захватила подъемную машину, спускавшуюся внизъ.
Увидавъ ее, онъ сказалъ одобрительнымъ тономъ;
— Какъ вы скоро.
Швейцаръ проводилъ ихъ съ безчисленными поклонами до коляски, и прекрасныя лошади помчали ихъ крупной рысью по Бульварамъ и къ Этуаль.
Онъ задалъ ей дорогою множество вопросовъ, и она, отвѣчая, старалась быть Тою изъ Писемъ. Онъ спросилъ ее о Монте-Карло, и Нанси рада была, что можетъ говорить объ этомъ со знаніемъ дѣла, развязно болтая о системахъ и Café de Paris.
— Вы хотѣли бы туда поѣхать? — спросилъ онъ.
— О, да! — воскликнула Нанси, складывая руки въ изящныхъ сиреневыхъ шведскихъ перчаткахъ.
Затѣмъ мысли ея унеслись далеко, и она мысленно помолилась за Анну-Марію.
Коляска въѣзжала въ Булонскій лѣсъ, когда онъ ее спросилъ:
— Куда бы вы хотѣли поѣхать?
— Да тутъ хорошо. Булонскій лѣсъ такъ красивъ.
— Я не про это, — сказалъ онъ. — Я спрашиваю, куда вы хотите ѣхать завтра, или послѣ-завтра, или черезъ недѣлю. Вѣдь не собираетесь же вы жить вѣчно въ Парижѣ!
Слегка вздрогнувъ, Нанси взглянула на него и сказала:
— О… — повторила: — О!.. правда? — глядя на него съ сомнѣніемъ.
— Не смотрите же на меня такъ, будто я паукъ, или левъ, или гроза, — сказалъ онъ. — Лучше скажите-ка мнѣ, есть ли на свѣтѣ мѣсто, куда бы вы желали поѣхать. И когда? и какъ? И съ кѣмъ?..
Глаза ея наполнились слезами.
— Я хотѣла бы поѣхать въ Италію, — сказала она. — Есть деревушка, вся бѣлая на солнцѣ, повисшая надъ Средиземнымъ моремъ… будто робкая Наяда, пробующая ногою воду.
Дикарь, въ качествѣ англичанина и позитивиста, спросилъ:
— Географически она называется..?
— Porto Venere.
Дикарь, читавшій «Elle et Lui», улыбнулся.
— Хорошо, — сказалъ онъ. — А затѣмъ?
— Я хотѣла бы, — бормотала Нанси, прерывисто дыша отъ волнующей невѣроятной радости, — хотѣла бы остановиться на день, на два въ Миланѣ… повидать дорогихъ мнѣ людей…
— Потомъ?
— О… потомъ я хотѣла бы поѣхать въ Швейцарію! въ одно-два мѣстечка, которыя я помню: Splügen, Suf его, Via, Mala…
— А потомъ?
— Потомъ, охъ, въ Неаполь! въ Неаполь!.. Но больше всего въ Porto Venere!
Онъ кивнулъ головою.
— Когда вы хотите ѣхать?
— Завтра, — сказала она.
— А какъ? Въ поѣздѣ? Въ автомобилѣ? По морю?
— Все равно, — сказала Нанси и, закрывъ лицо руками, заплакала.
— А съ кѣмъ? — Послѣдовала пауза. Онъ подсказалъ: — Хотите горничную?
— О, нѣтъ, безъ горничной, — сказала Нанси, поднимая голову. — Съ вами! — прибавила она потихоньку, потому что «Та изъ Писемъ» должна была такъ отвѣтить. И также потому, что это была правда.
— All right, — сказалъ онъ. — И берите поменьше багажа.
XVI.
правитьОни поѣхали. Проѣхали Швейцарію. Проѣхали по бѣлымъ дорогамъ, лентой вьющимся по суровымъ склонамъ Альпъ; всходили на безплодный Julier Paas, сходили по ужасной Via Mala, привѣтствовали Silvaplana, перешли Saint-Moritz, бродили по сосновымъ лѣсамъ Flims’а, гдѣ солнце, пробиваясь сквозь чащу, бросаетъ лунный свѣтъ. Величественныя сосны, въ снѣжныхъ шапкахъ, стояли, будто процессія монаховъ въ ночныхъ колпакахъ, бѣлки останавливались, поблескивали своими быстрыми гагатовыми глазками, затѣмъ скакали дальше по деревьямъ, помахивая хвостомъ. И мирныя коровы стояли на зеленыхъ пастбищахъ и смотрѣли имъ вслѣдъ.
Каждый вечеръ въ разныхъ гостиницахъ разныхъ городовъ они шли по коридорамъ, уставленнымъ двойнымъ рядомъ башмаковъ, и, дойдя до комнаты Нанси, онъ говорилъ:
— Спокойной ночи, миссъ Броунъ, — и уходилъ.
Переѣхали границу и очутились въ Италіи. И прямо проѣхали въ Неаполь, не останавливаясь въ Миланѣ, потому что Нанси въ концѣ-концовъ раздумала видѣться съ родными — не теперь! не теперь! Ну, что она имъ скажетъ? Какъ объяснитъ?.. Она не хотѣла думать объ этомъ. Послѣ подумаетъ.
Въ Неаполѣ небо и море опьяняли ее, а народъ восхищалъ. Лазили на Везувій. Изумлялись Помпеямъ. Бродили по Капри. Затѣмъ, изгнанные вездѣсущими нѣмецкими парочками, жеманными и неприличными, и англійскими компаніями съ «Бедекерами» подъ мышкой, поѣхали прямо въ Спецію.
Тамъ они вспоминали Шелли,
…Shelley, spirito di titano
entro virginee forme…. *)
- ) ..Шелли, титаническій геній.
Облеченный въ дѣвственныя формы…
И наконецъ отправились въ Porto Vouer, бѣлую подъ солнцемъ, деревушку, повисшую надъ Средиземнымъ моремъ, будто робкая Наяда, ногою пробующая воду. И Нанси долго молилась въ полосатой, бѣлой съ чернымъ, церковкѣ на вершинѣ холма. Сошли они и въ гротъ и содрогнулись при мысли о томъ, что акулы могли растерзать Байрона, когда онъ переплывалъ заливъ. Катались на парусахъ по заливу и ѣли вонголи и другіе наблагоуханные морскіе фрукты.
И всякій вечеръ онъ провожалъ ее по коридору между двойнымъ рядомъ башмаковъ до ея двери и говорилъ:
— Спокойной ночи, миссъ Броунъ.
Изъ Спеціи они отправились каботажнымъ торговымъ пароходикомъ, шедшимъ на сѣверъ.
Они скользили по голубымъ водамъ къ Генуѣ, когда Напси, сидѣвшая на корзинѣ съ апельсинами, почувствовала, что Незнакомецъ тронулъ ее за плечо. Она подняла на него глаза и улыбнулась.
Онъ сидѣлъ рядомъ на другой корзинкѣ, но корзина гнулась и трещала подъ нимъ, Тогда онъ притащилъ тяжелый деревянный ящикъ и подсѣлъ къ ней.
— А теперь? — спросилъ онъ.
Нанси хорошо его изучила. Ни на минуту не подумала она — какъ думала мѣсяцъ тому назадъ, въ Булонскомъ лѣсу — что дѣло идетъ о данной минутѣ. Она знала, что онъ бралъ жизнь въ большихъ размѣрахъ и крупными кусками и никогда не говорилъ о ничтожныхъ вещахъ минуты.
— А теперь? — повторила Нанси и вздохнула.
Онъ положилъ свою большую бронзовую руку на ея маленькую ручку.
Это была его первая ласка. Нанси почувствовала, какъ дрожь пробѣжала по всему ея тѣлу и охватила, будто холоднымъ шарфомъ, лицо.
Онъ смотрѣлъ на нее своими рѣшительными голубыми глазами и видѣлъ, какъ она медленно блѣднѣетъ подъ его взглядомъ.
— Теперь вы должны вернуться домой, — сказалъ онъ.
— Да. Теперь я должна вернуться домой. — И Нанси разсѣянно задалась вопросомъ, гдѣ ея домъ: въ пансіонѣ или въ квартирѣ м-съ Джонсонъ. Рѣшила, что у этой послѣдней, гдѣ букетъ изъ орхидей и Венериныхъ волосъ прожилъ съ нею чуть ни недѣлю. Да, это «ея домъ». Опять она будетъ среди Пэгъ и Джорджа, и покойнаго господина Джонсона, и юноши безъ подбородка, и голыхъ толстоголовыхъ дѣтей; будетъ проводить среди нихъ долгіе и одинокіе вечера. А Анна-Марія оставитъ дачу фрейлейнъ Мюллеръ и вернется въ безплатную школу Седьмой Авеню.
— О чемъ вы думаете? — спросилъ Дикарь.
Нанси отвѣчала не сразу. Потомъ сказала:
--… Думаю; зачѣмъ вы тогда послали мальчика съ цвѣтами и письмомъ… письмомъ для дѣвушки въ голубомъ?.. Это такъ не похоже на васъ! — И, глядя на суровое холодное лицо, повторила: — Нѣтъ, вы рѣшительно не выглядите способнымъ на это.
— Знаю, — сказалъ онъ. И прибавилъ, смѣясь: — слава Богу! Но вѣдь всѣмъ случается дѣлать то, что на нихъ непохоже. Неправда ли?
Она не отвѣчала.
— Вамъ никогда не случалось? Отвѣчайте.
Нанси вздохнула.
— Не знаю. Я не знаю, что похоже на меня, а что нѣтъ. Совсѣмъ не знаю. Я себя не знаю.
— Но я, — сказало Чудовище, — знаю васъ. — И замолчалъ.
У него была раздражающая привычка переставать говорить какъ разъ тогда, когда хотѣлось, чтобы онъ продолжалъ.
— Говорите, — сказала Нанси. — Скажите еще.
И онъ заговорилъ.
— Разумѣется, на меня было непохоже посылать въ пространство, неизвѣстно кому, эти ненужные и напрасные цвѣты. Ни писать сумасшедшее письмо, неизвѣстно кому адресованное, поручая его случайности… Правда. Но у насъ у всѣхъ бываютъ минуты безумія,, когда мы дѣлаемъ положительно сумасшедшія вещи, непохожія, какъ вы говорите, на насъ.1--Снова пауза. — Не было похоже и на васъ расписывать мнѣ ваши парчевыя занавѣси, ваши душистыя папиросы, ваши драгоцѣнности, вашихъ любовниковъ. Не было похоже на васъ и то, что вы переплыли Атлантическій океанъ, чтобы обѣдать въ Парижѣ съ незнакомымъ человѣкомъ, чтобы посмотрѣть, можно ли изъ него выжать денегъ.
— О! — простонала Нанси, закрывъ лицо. — Вы это думали?
— О! — сказалъ онъ, — вы это сдѣлали?
Послѣдовало долгое молчаніе.
Капитанъ парохода подошелъ поздороваться съ ними и сказать, что меньше, чѣмъ черезъ часъ, они будутъ въ Генуѣ!
— Вотъ Нерви! — Онъ указалъ на бѣлый городокъ, граціозный, какъ горсть цвѣтовъ, брошенная на склонѣ горы.
Нерви!.. Съ глубокимъ огромнымъ порывомъ пожелала Нанси еще разъ лучше лежать тамъ, между отцомъ и матерью, спокойно, во тьмѣ, внѣ борьбы, страховъ и печалей.
Капитанъ поговорилъ о погодѣ и затѣмъ, съ любезной улыбкой, прошелъ.
И Незнакомецъ, ничего не знавшій о Нерви, продолжалъ:
— Мнѣ такъ понравилось ваше первое письмо, бѣдное искреннее письмецо на жалкой бумагѣ. Вы писали, что одѣты въ коричневомъ. Я видѣлъ васъ въ этомъ мизерномъ темномъ платьицѣ — оно, несомнѣнно, было мизерно!1--и мнѣ полюбилась мысль сдѣлать небольшой суммой денегъ что-нибудь неожиданное и пріятное… И то письмо, въ которомъ вы говорили, что вы не миссъ Броунъ, было такое милое и простое!.. А затѣмъ пошла ложь.
Нанси задрожала. Мимо плылъ красный Отель Квинто. Берега будто убѣгалъ потихоньку въ противоположномъ направленіи.
— Какъ вы могли подумать, что я, знающій Нью-Іоркъ, повѣрю въ парчевые занавѣсы въ трехсотомъ съ чѣмъ-то номерѣ 82-й улицы? Изъ этого я заключилъ, что вы не американка, потому что иначе вы знали бы, что номера нью-іоркскихъ улицъ сами говорятъ за себя. Итакъ, иностранка и бѣдная… Затѣмъ ваши письма разсказали мнѣ, что вы фантазерка и одинокая, да! очень одинокая, потому что иначе не успѣвали бы столько писать; что вы — маленькая лгунья, очень образованная, очень интеллигентная, цитирующая поэтовъ, выбирающая крылатую фразу, рѣдкій эпитетъ… Онъ помолчалъ немного. Затѣмъ, глядя на нее пристально, продолжалъ: — Затѣмъ, когда я узналъ, что у васъ есть дѣвочка…
— О! — воскликнула Нанси, и слезы полились у нея изъ глазъ. — Вы знаете объ Аннѣ-Маріи?
— Я знаю объ Аннѣ-Маріи. У меня даже есть ея фотографія. — И онъ, доставъ изъ кармана бумажникъ, вынулъ изъ него маленькую моментальную фотографію и подалъ Нанси.
Да, это была она съ дѣвочкой: ужасный снимокъ, сдѣланный въ ту минуту, когда онѣ вышли изъ игрушечной лавки и намѣревались перейти черезъ улицу. Анна-Марія подняла ногу кверху. Онѣ обѣ смѣялись и были одна уродливѣе другой.
— Боже мой! — рыдала Нанси, оскорбленная до глубины души. — Анна-Марія не такая! Повѣрьте мнѣ, что не такая!
Улыбка мелькнула на его лицѣ; онъ взялъ фотографію и бережно положилъ обратно, спрятавъ бумажникъ въ карманъ.
— Такъ вотъ, когда я узналъ, что у васъ есть дѣвочка и что вашъ мужъ… исчезъ, оставивъ васъ однѣхъ и безъ средствъ…
— Да какъ же вы узнали? — пролепетала Нанси, — кто сдѣлалъ эту ужасную фотографію?
— Не все ли равно, какъ и кто? За сто долларовъ можно получить всевозможныя фотографіи и всевозможныя свѣдѣнія. Такъ вотъ я говорю, понявъ, чего вы хотите, я сказалъ себѣ: «All right»! Пойду на удочку. «Je marcherai», какъ говорятъ французы.. Et j’ai marché!
Долгое молчаніе.
— А теперь, чего вы хотите?
Нанси не отвѣчала. Она плакала, закрывъ лицо руками.
" — Хотите попрежнему жить въ Америкѣ? Вы любите Америку?
Нанси качнула головою отрицательно.
— О чемъ вы плачете? — Онъ отвелъ ей руку отъ лица.
— Плачу, — сказала она обрывающимся голосомъ, — о томъ, что все погибло! Все, все, что было такъ прекрасно… теперь лишено… рѣшительно всего… Да, я была бѣдна, да, я была несчастна и лгала въ своихъ письмахъ. Но я думала, что вы… что вы любите меня, какъ Жоффруа Рюдель. И никогда, никогда, никогда я не была такъ счастлива, какъ тогда, любя васъ на разстояніи… Когда вы были Незнакомцемъ… Но теперь… все разрушено, все погибло… А вы всегда думали, что мнѣ нужны деньги… т.-е. вы знали, что мнѣ нужны деньги… и потомъ… и потомъ у васъ была ужасная фотографія… и вы думали… —тутъ Нанси вся затряслась отъ слабыхъ и отчаянныхъ рыданій, — думали, что я такая!
— Конечно, — сказалъ Жоффруа Рюдель. — Думалъ, что именно такая.
И онъ далъ ей выплакаться.
Кварто давно уже проплыло мимо, навстрѣчу имъ двигалась на блистающей водѣ грандіозная, озаренная солнцемъ, Генуя.
Наконецъ, Нанси подняла голову.
— Не могу же я плакать вѣчно, — сказала ода съ трепещущей улыбкой. — Капитанъ смотритъ на насъ и считаетъ васъ ужаснымъ и свирѣпымъ чудовищемъ, дикимъ англичаниномъ, который меня тиранитъ..
Они были уже почти въ порту.
— Ну, бери свой саквояжъ, — сказалъ онъ, — и собирайся. И молчи.
Она, покраснѣвъ, разсмѣялась и повиновалась ему поспѣшно. Немногочисленные пассажиры приготовились уже выходить. Наконецъ, съ саквояжемъ въ одной рукѣ и зонтикомъ и палкой въ другой, она стояла позади него, покорная и маленькая.
Она смотрѣла на его широкія плечи, стоявшія передъ нею, какъ оплотъ. Ахъ! какъ она чувствовала себя спокойно и подъ защитою! Какъ хорошо имѣть кого-нибудь, кто задастъ нагоняй и позаботится и скажетъ: дѣлай то, дѣлай это! Нанси наклонила голову и поцѣловала изогнутую ручку палки Дикаря.
Экипажъ отвезъ ихъ въ Отель Изотта. Онъ больше не говорилъ съ ней на ты. Пообѣдали. Затѣмъ сидѣли на балконѣ и разсматривали гуляющихъ. Тщеславные и красивые офицеры прогуливались по двое, по трое, покручивая усы и заглядывая въ лицо бѣгущимъ шведкамъ и косясь на барышенъ, стройно и робко выступающихъ возлѣ благополучныхъ и величественныхъ родителей. На площади игралъ военный оркестръ, и музыка на разстояній звучала нѣжно и красиво.
Тогда Нанси разсказала ему всю «Сказку про Бѣлаго бычка». Разсказала о второй неоконченной Книгѣ — которая должна быть шедевромъ…
Онъ слушалъ молча, куря сигару. Когда Нанси кончила, онъ сказалъ:
— Въ среду отсюда идетъ пароходъ «Kaiser Wilhelm». Хорошее старое судно. Вы поѣдете за дѣвочкой, — онъ прервалъ себя, — если, конечно, вы не предпочитаете воспитывать ее въ Америкѣ.
— Боже сохрани! — сказала Нанси.
— Ну, такъ поѣзжайте за ней и привезите ее сюда. Возьмите и старую фрейлейнъ, если она захочетъ. А затѣмъ отправляйтесь въ Porto Venere или въ Спецію или куда хотите и наймите домъ. И пишите вашу Книгу. И о другомъ не думайте.
Нанси не могла говорить. Она видѣла Porto Venere, бѣлую деревню подъ солнцемъ, висѣвшую надъ моремъ.
И видѣла Книгу — Книгу, которая жила — которая послѣ всего, несмотря на все, должна была жить, наконецъ-то, жить!
Такъ какъ она не отвѣчала, онъ спросилъ:
— Вы не довольны? Не хотите?
Словъ у Нанси не находилось. Она взяла его руку и прижала ее къ губамъ и къ сердцу.
Онъ тогда наклонился къ ней, и его свѣтлые голубые глаза были жестче и холоднѣе обыкновеннаго.
— Миссъ Броунъ, — сказалъ онъ, — миссъ Броунъ глупая и дерзкая. Вы себѣ сами внушили вашими собственными словами въ вашихъ собственныхъ письмахъ, будто вы влюблены въ Незнакомца. А затѣмъ явились сюда, чтобы выманить у этого Незнакомца денегъ. Развѣ не правда?
Нанси опять заплакала.
— Не плачьте. Деньги у васъ будутъ. Но лучше условиться. Я человѣкъ простой и люблю въ дѣлѣ ясность. Вы явились ко мнѣ за деньгами. Стало быть, это финансовая сдѣлка, а не средневѣковая поэма.
И когда Нанси, блѣдная, въ ужасѣ, хотѣла говоритъ:
— Молчи, миссъ Броунъ, — сказалъ онъ. — Молчи, такъ будетъ лучше.
И она замолчала.
XVII.
правитьДомикъ фрейлейнъ въ сумерки, съ его освѣщенными окнами и снѣжной шапочкой, точно сорвался съ рождественской поздравительной карточки, и Нанси, издалека завидѣвъ его, ускорила свои трепетные шаги. Часъ тому назадъ пріѣхала она въ Нью-Іоркъ и, оставивъ въ порту свои вещи, помчалась, не теряя ни минуты, на дачу. Розовые пальчики Анны-Маріи сжимали ей сердце. Нужно было увидѣть ее скорѣй, скорѣй!
Фрейлейнъ, всегда имѣвшая смутное и туманное представленіе о пароходныхъ росписаніяхъ, рѣшила лучше не встрѣчать, чтобы избѣжать, кромѣ того, необходимости ждать съ дѣвочкой подъ холодными сводами, въ толпѣ, на сквознякѣ. Она ужъ три дня не выпускала Анну-Марію изъ дому и говорила: «Мама того и гляди пріѣдетъ». Но послѣ первыхъ часовъ лихорадочнаго ожиданія и бѣготни къ рѣшеткѣ посмотрѣть, не ѣдетъ ли мама, Анна-Марія объявила, что фрейлейнъ лгунья, за что и была наказана (фрейлейнъ сурово лишила, ее воображаемаго крема, котораго — Анна-Марія отлично знала — вовсе и не существовало), послѣ чего дѣвочка шепнула «Шопенгауэру» въ мохнатое ушко, что она больше никогда, никогда ни въ чемъ фрейлейнъ не повѣритъ. «Шопенгауэръ», названный такъ съ поучительными цѣлями (какъ писала фрейлейнъ въ дневникѣ своемъ, «чтобы развить дѣтскую память, заранѣе пріучая ее къ именамъ писателей и философовъ») въ знакъ согласія тявкнулъ скептически, потому что и его фрейлейнъ увѣряла: «Сейчасъ барыня пріѣдетъ! „Шопенгауэръ“, слышишь, барыня! Ищи барыню, Шоппи!»
Шоппи тотчасъ же обыскалъ и вынюхалъ весь садъ, царапался во всѣ изгороди, быстро нарылъ ямокъ въ клумбахъ и вокругъ скороспѣлыхъ кочней капусты, но вскорѣ понялъ, «что барыня» слово напрасное, звукъ пустой — раздражающій и обманчивый.
И, такимъ образомъ, послѣ напрасныхъ и долгихъ ожиданій, когда, наконецъ, Нанси вошла въ калитку и пробѣжала по крошечной дорожкѣ, никто уже не ждалъ ее.
Сердце ея трепетало отъ радости. Какъ она боялась, какъ тосковала по Аннѣ-Маріи. Въ послѣдніе дни плаванья ее охватили тревожныя и трагическія представленія. Боже мой! Что если Анна-Марія упала въ море? А вдругъ фоксъ террьеръ взбѣсился и искусалъ ее? Или автомобиль, — сердце Нанси прыгнуло и упало, какъ пуля, ужаснувшись одного представленія… Нѣтъ! не надо думать о такихъ ужасахъ! Ни за что не надо больше думать.
А что если у Анны-Маріи скарлатина?! И вдругъ Нанси прониклась увѣренностью, что у Анны-Маріи скарлатина, и что она, подходя къ дому, увидитъ на балконѣ предупреждающій красный флажокъ…
Нанси была уже на порогѣ и собиралась постучать въ дверь. Но прежде, чѣмъ отважиться на это, она упала на колѣни въ снѣгъ и молитвенно сложила руки:
— Боже мой, дай мнѣ увидѣть Анну-Марію живой и здоровой. Да будетъ такъ.
И какъ бы въ отвѣтъ на ея молитву раздались звуки: нѣжный, мягкій аккордъ…. потомъ длинная вибрирующая нота, за которой послѣдовали быстрые группетто, жемчужные и сыплющіеся, какъ смѣхъ.
Скрипка!
Нанси вскочила и подбѣжала къ освѣщенному окну. Карабкаясь на искусственныя скалы, наваленныя подъ окнами, и обдирая руки о голыя вѣтви вьющихся розъ, она добралась, наконецъ, до подоконника и впилась въ окно съ легкими кисейными занавѣсками. И увидѣла Анну-Марію.
Стоя въ свѣтломъ кругу лампы, со скрипкою въ поднятой лѣвой рукѣ и нѣжно прислоненною къ ней щекою, она походила на ангела Беато Анджелико. Рѣсницы были опущены, волнистые бѣлокурые волосы нѣжно падали вокругъ лица, будто струи золотого ручья.
Нанси перехватило горло, чудная картина заколебалась и померкла передъ глазами. Умъ помутился, слушая. Дѣвочка играла, какъ артистка. Трели и арпеджіо лились изъ-подъ пальцевъ, какъ серебряные каскады. Временами полный и звучный аккордъ прерывалъ прыгающую легкость; и вдругъ снова трели, быстрые пассажи, яркіе, какъ ракеты, пронизывающія сумракъ.
Рука Нанси сорвалась съ подоконника, и вѣтка розы стукнула въ стекло. Послышался звонкій и настойчивый лай собаки, быстрые шаги по коридору, — и улыбающаяся Елизавета распахнула дверь.
А вотъ и фрейлейнъ: вся — восклицанія и вопросы, а вотъ… вотъ и Анна-Марія въ объятіяхъ матери!
Она держала ее, трепещущую и живую, крѣпко сжимая и благодаря Бога за мягкіе волосы, щекочущіе ей лицо, за свѣжую щечку, пахнущую мыломъ, за нѣжное дыханіе, благоухающее травою и цвѣтами.
— Анна-Марія! Анна-Марія! Обожаемая! Грустила? Скажи, скажи. Ждала меня? очень? Скучала по мнѣ?
Анна-Марія безутѣшно рыдала.
— Нѣтъ! нѣтъ! только теперь! только теперь!
— Да теперь же я съ тобой, сокровище мое!
— Все равно! Но теперь я скучаю, я скучаю, — кричала Анна-Марія безпричинно и отчаянно.
И мать ее поняла — Матери всегда понимаютъ.
— Анна-Марія! Я никогда больше не оставлю тебя. Обѣщаю тебѣ.
Анна-Марія взглянула на нее сквозь сверкающія слезы. Протянула влажную ручку.
— Слово честнаго индѣйца? — спросила она серьезно.
— Слово честнаго индѣйца, — сказала Нанси, торжественно опуская свою руку въ ея.
«Шопенгауэръ», извивавшійся отъ лая и маханья хвостомъ, получилъ, наконецъ, и на свою долю нѣкоторую долю ласкъ и восхищеній и доказалъ свое воспитаніе тѣмъ, что постоялъ на заднихъ лапкахъ, крѣпко прислонившись къ стѣнѣ. А фрейлейнъ изложила по порядку все, чѣмъ питалась Анна-Марія, которая теперь уже не отказывалась отъ тапіоки, но варенаго чернослива не любила попрежнему. Затѣмъ, за позднимъ временемъ и такъ какъ Аннѣ-Маріи пора уже было спать, всѣ поднялись наверхъ, въ томъ числѣ и «Шопенгауэръ». И пока Елизавета развязывала тесемки и разстегивала пуговки, а фрейлейнъ расчесывала золотые волоски и заплетала ихъ въ двѣ косы, Нанси стояла передъ дѣвочкой на колѣняхъ, и обѣ хохотали и цѣловались, а «Шопенгауэръ» грызъ башмакъ.
Когда дѣвочка легла, Нанси и фрейлейнъ ушли, а Елизавета и «Шопенгауэръ» остались, какъ всегда, сидѣть возлѣ кроватки, пока она не заснетъ.
— Но, фрейлейнъ, фрейлейнъ! какъ ты ее балуешь! — сказала Нанси, спускаясь съ ней подъ руку по маленькой лѣстницѣ.
— Молчи, — сказала фрейлейнъ таинственно. — Я объясню тебѣ.
И когда они вошли въ гостиную, въ которой скрипка лежала на столѣ, смычекъ на креслѣ, а канифоль на диванѣ, фрейлейнъ остановилась и сказала торжественно:
— Да развѣ ты не понимаешь, что этотъ ребенокъ геній? — При этомъ словѣ въ голосѣ фрейлейнъ слышался таинственный трепетъ, уваженіе и преклоненіе.
Нанси сѣла и разсѣянно устремила глаза на кусочекъ канифоли, приклеенный къ квадратику зеленаго сукна, валяющійся на диванѣ. «Геній!» Слово и тонъ трепещущаго изумленія, которымъ оно было произнесено, пробудило въ ея сердцѣ воспоминанія.
Много лѣтъ назадъ, когда Слава раскрылась предъ нею, подобно громадному сверкающему цвѣтку, и когда, при нежданномъ шумѣ ея успѣха, всѣ итальянскіе поэты приходили привѣтствовать ее и льстить ей; — одинъ не пришелъ. Это былъ великій Пѣвецъ возмущенія, Поэтъ — язычникъ новаго Рима. Онъ былъ Геній, чистый и страшный латинскій Геній, то прославляемый, то посрамляемый бурной и восторженной итальянской молодежью[37]. Онъ жилъ далеко и уединенно отъ людей, былъ глухъ къ шуму вокругъ его имени, равно презиралъ хвалителей и клеветниковъ, равнодушный и къ оскорбленіямъ и къ восхищеніямъ. Нанси сама пошла къ нему — по его лаконическому согласію. Бородатый и немногорѣчивый ученикъ его зашелъ за нею и повелъ къ поэту въ многостѣнный и многобашенныи городъ[38].
Домъ былъ старый; предъ нимъ взадъ и впередъ ходилъ часовой съ ружьемъ на плечѣ. Нанси вспомнила, какъ она тогда глупо и легкомысленно разсмѣялась:
— Очевидно, солдатъ сторожитъ мысли Поэта, чтобы ихъ никто не укралъ, — сказала она ученику.
Но онъ не улыбнулся.
Въ домъ она вошла одна, потому что ученикъ не былъ приглашенъ.
На темной и холодной лѣстницѣ царило Молчаніе.
Дверь открыла блѣдная сонная служанка, единственнымъ назначеніемъ жизни которой было, казалось, не шумѣть. Три молчаливыя женщины, вѣроятно, дочери Поэта, покорными голосами пригласили ее присѣсть. У всѣхъ трехъ былъ кроткій и покорный видъ, какъ будто въ теченіе всей жизни ихъ что-то уничтожало. И онѣ какъ будто были этимъ довольны. Будто и существовали онѣ только затѣмъ, чтобы оберегать спокойствіе Генія.
И вотъ дверь распахнулась, и Геній вошелъ. Это былъ гордый человѣкъ съ сѣдой львиной головой и безпокойными глазами. И, при видѣ его, Нанси поняла, что и она въ состояніи пройти жизнь на цыпочкахъ, лишь бы не обезпокоить его. Поняла, что при немъ понижается голосъ и сдерживается жестъ. Поняла, что онъ имѣетъ право поглощать.
Въ рукахъ у него была маленькая книжечка Лирики. Онъ заговорилъ коротко и отрывисто:
— Было лишь три поэтессы: Сафо, Дебордъ Вальморъ[39], Елизавета Броунингъ. Теперь вы. Идите и работайте.
Онъ говорилъ еще немного, и все суровымъ тономъ, съ мрачнымъ взоромъ изъ-подъ нахмуренныхъ бровей. Но Нанси простилась съ нимъ вся трепеща и охваченная счастьемъ. Тихо открыли ей дверь Поглощенныя, и она стала спускаться, пошатываясь отъ волненія, — какъ вдругъ услышала надъ собою тяжелые шаги; она остановилась и подняла голову.
Онъ вошелъ на площадку и смотрѣлъ ей вслѣдъ своими острыми, подъ гордымъ лбомъ, глазами. Она остановилась; сердце такъ и стучало.
— Прощайте, — сказалъ Поэтъ. — Жду и надѣюсь.
Она пробормотала:
— Благодарю.
И затѣмъ быстро спустилась, съ затуманенными набѣжавшею слезою глазами и не оборачиваясь. Но знала, что онъ стоитъ тамъ и смотритъ на нее.
«Жду и надѣюсь». Эти три слова толкнули и пробудили ее. Они звучали въ сердцѣ, какъ фанфара.
Увы! онъ ждалъ и надѣялся напрасно.
Она такъ и не написала другой книги.
А теперь строгимъ глазамъ не придется уже ничего больше читать. И великое сердце не ждетъ больше ничего.
… Нанси все еще разсѣянно смотрѣла на кусочекъ канифоли, лежащій на диванѣ — смотрѣла и не видѣла его. Геній!.. Ея маленькая Анна-Марія геніальна? Это нѣжное и веселое, какъ птичка, созданье тоже, стало быть, Поглотительница? Конечно. Въ маленькомъ домикѣ уже царила атмосфера ожиданія, почтительной тишины, жажды жертвы, словомъ, атмосфера Поглотителя.
Фрейлейнъ понижала голосъ, Елизавета и собака сидѣли въ темнотѣ, пока геній засыпалъ. Скрипка занимала столъ, смычокъ — кресло, канифоль — диванъ. А въ движеніяхъ фрейлейнъ проглядывало восхищеніе Поглощаемой.
— Дѣвочка геніальна, — продолжала она повторять. — Это будущій Вагнеръ. Но только гораздо выше его.
Затѣмъ вдругъ будто проснулась и вспомнила о менѣе важномъ, о житейскихъ мелочахъ.
— Ахъ, да! ты же мнѣ не разсказала еще о своемъ путешествіи. Чѣмъ порѣшили съ издателями? Когда выйдетъ книжка? Бѣдная ты моя, вѣдь ты навѣрно проголодалась… Тсъ! Тише!.. Комната малютки какъ разъ надъ нами! — И фрейлейнъ пугливо приложила палецъ къ губамъ. — Если ты ничего не имѣешь противъ, я тебѣ дамъ поужинать въ кухнѣ. Анна-Марія не любитъ стука посуды внѣ часовъ ѣды.
XVIII.
правитьИтакъ Нанси въ Porto Venere не поѣхала. Ни въ Спецію. Потому что въ этихъ голубыхъ и очаровательныхъ мѣстахъ не было знаменитыхъ профессоровъ по скрипкѣ.
Тамъ, правда, были балконы съ видомъ на морской просторъ и, глядя на воду (голубую, сверкающую вдохновительницу), Нанси могла бы вернуть свои видѣнія, воскресить свои грезы и писать свою Книгу. Но, — какъ резонно замѣчала фрейлейнъ, — книгу вѣдь можно писать гдѣ угодно, лишь бы былъ столъ да чернильница. Тогда какъ необходимо было развить дарованіе Анны-Маріи и вести ее по ея пути. Анна-Марія должна была учиться скрипкѣ.
Такъ писала Нанси Дикарю, выясняя все, и затѣмъ отправилась съ Анной-Маріей и фрейлейнъ въ Прагу, гдѣ жилъ величайшій изъ всѣхъ скрипачей. Это былъ чехъ, грубый, дикій, бородатый; въ его суровой груди заключалось чувствительное сердце, раненое неблагодарностью великихъ артистовъ. Онъ жилъ въ дрянной уличкѣ старой Праги, и домъ его — по сосѣдству съ гробовщикомъ — былъ самый скверный изъ всей улицы.
Онъ проводилъ дни свои среди правыхъ и лѣвыхъ рукъ, среди музыкальныхъ и немузыкальныхъ ушей, среди головъ съ длинными волосами и ничтожными мозгами. И онъ училъ четыре пальца лѣвой руки танцовать и скакать на четырехъ струнахъ, а кисти правой руки онъ давалъ силу и гибкость, чтобы управлять ударомъ и взлетомъ смычка. И когда онъ ихъ выучивалъ этому всему, руки пожимали его руку и пускались въ свѣтъ играть фантазіи и рапсодіи, и сонаты, и танцы, по рѣдко случалось, чтобы руки эти вынимали изъ кармановъ невыплаченное вознагражденіе великому учителю. Вотъ почему и жилъ онъ въ дрянной уличкѣ въ скверномъ домѣ по сосѣдству съ гробовщикомъ.
Этотъ великій учитель прослушалъ Анну-Марію и влюбился въ нее. И онъ тоже назвалъ ее «вундеркиндомъ» и взялъ ея маленькія ручки и далъ имъ крылышки. И на нихъ Анна-Марія взлетѣла надъ всѣми трудностями.
Нанси вынула изъ сундука свою рукопись Книги и положила ее на столъ въ своей комнатѣ. Квартира ихъ тоже была въ дрянной уличкѣ Праги, чтобы быть ближе къ профессору.
Прямо противъ окна Нанси высились желтые, сѣрые, красные дома. Нанси видѣла ихъ всякій разъ, какъ поднимала глаза отъ стола.
Но у нея была рукопись, перо и чернила, и работѣ ея никто не мѣшалъ. Правда, скрипка Анны-Маріи была слышна черезъ двѣ запертыя двери, но это, разумѣется, могло лишь радовать Нанси. Да и если хорошо обмотать голову и уши шарфомъ, то звуковъ почти не слышно.
Итакъ, у Нанси не могло быть никакихъ отговорокъ. Она повторяла это себѣ тысячи разъ на день, сидя за столомъ, съ замотанною головою и устремивъ глаза на желтый домъ напротивъ.
Сквозь открытое окно слышались рѣзкіе и сильные голоса чеховъ: странный новый языкъ, изъ котораго Нанси усвоила лишь два-три слова, звучавшихъ у нея постоянно въ ушахъ: «Коварна… Выходъ… Народни Думъ…» безсмысленныя слова вертѣлись въ головѣ, какъ пестрая карусель.
Даже по ночамъ ей снилось, что она ведетъ длинные разговоры по-чешски. Но ко всему этому она, конечно, вскорѣ привыкнетъ и засядетъ, наконецъ, спокойно за работу. Потому что у нея теперь не было ни заботъ, ни безпокойства. О здоровьи и настроеніи Анны-Маріи непрерывно и усердно заботилась фрейлейнъ Мюллеръ: придавая равное значеніе и прогулкѣ въ паркѣ, и разучиванію «Zigeunerweisen», тарелкѣ супу и утренней и вечерней молитвѣ.
А кромѣ того, Нанси не приходилось думать о матеріальныхъ средствахъ. Она рѣшила принять — съ благодарностью и безъ щепетильности — все, что понадобится въ теченіе двухъ лѣтъ, отъ друга своего Дикаря. Вѣдь Книга же выйдетъ гораздо ранѣе двухъ нѣтъ, и она ему вернетъ все. Да и что ему до того, заплатитъ она или нѣтъ? Онъ желалъ одного, чтобы она была счастлива, желалъ дать ей возможность жить спокойно, для себя, выполняя свое назначеніе. Такъ, по крайней мѣрѣ, онъ писалъ. Онъ долженъ былъ вернуться въ Трансвааль и пробыть тамъ около двухъ лѣтъ. Пусть же она пока слѣдуетъ своему призванію, слишкомъ долго задыхавшемуся въ ничтожныхъ матеріальныхъ заботахъ! пусть она живетъ своею жизнью, дѣлаетъ свое дѣло, пишетъ свою Книгу.
Итакъ, Нанси сидѣла передъ рукописью и старалась жить своею жизнью — и не слушать скрипку, и не обращать вниманія на то, что ее постоянно прерываютъ.
Но въ сердцѣ ея вставало настойчивое и тоскливое желаніе повидаться съ Дикаремъ передъ его отъѣздомъ изъ Европы: она томилась мучительно, болѣзненно и неотступно желаніемъ увидѣть снова его холодные голубые глаза, услышать его строгій и серьезный голосъ, снова почувствовать возлѣ своей собственной хрупкости опору его силы.
И рядомъ съ этой тоской была другая острая боль: мысль о своей безплодной жизни и напрасномъ талантѣ.
И снова, остро сознавъ, какъ бѣжитъ время и какъ коротка жизнь, она почувствовала будто уколъ ядовитаго жала въ сердцѣ.
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu…
И она написала ему: «Не могу работать. Меня охватила волна невыразимой печали. Мною овладѣло химерическое желаніе, которому нѣтъ имени и которое давитъ меня, съѣдаетъ меня. О, дорогой другъ мой, передъ отъѣздомъ пріѣзжайте за мной! Отвезите меня снова въ Италію и заприте тамъ въ какомъ-нибудь уединенномъ и цвѣтущемъ уголкѣ, гдѣ бы я могла снова услышать голосъ моей фантазіи, говорящій на языкѣ моей матери. Мнѣ кажется, что при нѣжныхъ латинскихъ звукахъ проснется и мое затерянное вдохновеніе. Иногда я чувствую въ себѣ такую силу, такое могущество буйнаго вдохновенія, что, кажется, міръ бы сдвинула! Но затѣмъ вдругъ талантъ мой запутывается и погрязаетъ въ мелочахъ, какъ ангелъ-гигантъ, которому перевязали бы нитками его трепещущія крылья»…
Распахнулась дверь, и въ ней появилась торжественно фрейлейнъ съ видомъ сивиллы; глаза ея были затуманены слезами,
— Нанси! Сегодня Анна-Марія въ первый разъ будетъ играть Бетховена. Иди слушать.
Нанси быстро встала и пошла за фрейлейнъ въ залу, гдѣ находились уже профессоръ и аккомпаніаторъ.
Профессоръ не игралъ на роялѣ и потому привелъ аккомпаніатора, который сидѣлъ за Бехштейномъ, покачивая черною кудрявою головою, готовый начать. Анна-Марія стояла передъ пульпитромъ уже въ позиціи съ поднятой скрипкой. Профессоръ, заложивъ руки за спину, смотрѣлъ на нее.
Начали романсъ Бетховена въ fa.
Простая вступительная мелодія полилась нѣжно и чисто съ пальцевъ дѣвочки и повторилась на роялѣ. Упорное crescendo второй фразы поднималось постепенно до страстной высокой ноты и мало-по-малу сошло къ мягкимъ и нѣжнымъ трелямъ — будто разсерженный человѣкъ, смягчающійся при звукахъ голоса ребенка.
Воинственныя ноты на роялѣ. Черная энергичная голова піаниста отмѣчала, вздрагивая, ритмъ. А теперь Бетховенъ мягко направлялъ смычекъ Анны-Маріи, медленно и нѣжно скатываясь къ первоначальной мелодіи. И снова голова аккомпаніатора закачалась ритмически въ «solo». На рѣзкое fa упалъ сильно и рѣшительно смычекъ Анны-Маріи.
— Молодецъ! — закричалъ вдругъ профессоръ. — Фа, мы, соль… играй на четвертой струнѣ.
Анна-Марія, продолжая играть, кивнула, головой. Слѣдующія восемь, акцентированныхъ на роялѣ, нотъ звучали, какъ фанфара, и Анна-Марія должна была повторить ихъ.
— Это должно быть, какъ трубный звукъ, — крикнулъ профессоръ.
— Да, да, я помню, — отвѣчала Анна-Марія.
И вотъ въ третій разъ прозвучала мелодія, и Анна-Марія сыграла ее нѣжно, какъ вздохъ, — будто во снѣ, — и сдѣлала группетто pianissimo съ такой прозрачной легкостью, что профессоръ рѣзко засунулъ руки въ карманы, а аккомпаніаторъ, изумленный, повернулся и взглянулъ на нее. Это былъ конецъ: нисходящія гаммы лились все слабѣе и медленнѣе… разсѣевались… и три послѣднія ноты, призывныя, одинокія, упали, какъ звѣзды, блестящія, далекія.
Мгновеніе всѣ молчали. Затѣмъ профессоръ подошелъ къ дѣвочкѣ.
--Почему ты сказала «я помню», когда я велѣлъ тебѣ сдѣлать ноты, какъ трубный звукъ?
— Не знаю, — сказала Анна-Марія съ тѣмъ разсѣяннымъ и непроснувшимся видомъ, какой у нея былъ всегда послѣ игры.
— Что ты хотѣла этимъ сказать?
— Ничего, хотѣла только сказать, что понимаю, — отвѣчала дѣвочка.
Профессоръ смотрѣлъ на нее, сдвинувъ брови, и губы его нервно дергались.
— Ты сказала «я помню». И по-моему, ты дѣйствительно, «помнишь»: для тебя нѣтъ ничего новаго. Ты припоминаешь то, что уже знала.
Фрейлейнъ вступилась взволнованно:
— Ахъ, господинъ профессоръ! Увѣряю васъ, дѣвочка и не видала даже этой вещи. Я же все время съ ней, съ самаго начала ея занятій и увѣряю васъ…
Профессоръ нетерпѣливо отмахнулся рукою. Онъ все еще не сводилъ глазъ съ Анны-Маріи.
— Кто это? — бормоталъ онъ, тряся сѣдою головой. — Кто это у насъ? Можетъ, Паганини… Если бы это былъ Моцартъ! Надѣюсь, что Моцартъ. — Онъ обернулся къ аккомпаніатору, все еще сидѣвшему неподвижно, уставивъ локти на клавіатуру и закрывъ лицо рука, мы: — Бертолини! Что скажешь? Кто передъ нами въ этомъ образѣ?
— Я не знаю, — отвѣчалъ взволнованно Бертолини. — Я нѣмъ.
— Благодари небо, что ты не глухъ, — сказалъ профессоръ, — что ты удостоился слышать это чудо.
Затѣмъ профессоръ пустился въ поиски своей шляпы и, найдя ее, простился, такъ какъ онъ былъ очень занятъ. Бертолини остался, чтобы уложить въ футляръ драгоцѣннаго Гварнеріуса, которымъ профессоръ дорожилъ болѣе, нежели женою и дѣтьми; захваталъ также его ноты, и его перчатки, и его очки, и все, что профессоръ, вѣчно, по разсѣянности, забывалъ.
А Нанси спросила аккомпаніатора:
— Вы итальянецъ?
— Да, — сказалъ Бертолини, краснѣя.
— И я, — сказала Нанси. И они стали друзьями.
На слѣдующій день Бертолини явился предложить пройти съ «маленькимъ вундеромъ» романсъ въ fa, а затѣмъ прошли и романсъ въ sol.
А потомъ и итальянскихъ классиковъ, Корелли и Вивальди: прелюдіи и корренти, джиги и сарабанды. И на слѣдующій день пришелъ Бертолини, и еще, и всякій день. Скрипачъ онъ былъ второстепенный, а піанистъ третьестепенный. Но музыкантъ былъ первоклассный — врожденный: со всею маніей и чувствительностью, и мелочною педантичностью, и воспріимчивостью истиннаго музыканта, Приходилъ онъ, робкій и корректный, добрый, спокойный, толстощекій, тщательно причесанный. А черезъ полчаса онъ уже оралъ и вопилъ на весь домъ, внѣ себя колотя ногами по педалямъ.
Аннѣ-Маріи нравилось выводить его изъ себя. Она забавлялась, наблюдая его гримасы, когда она нарочно играла невѣрно: онъ трясъ черной головой, морщилъ носъ, разѣвалъ ротъ и кричалъ. Однажды она все время брала си простое вмѣсто бемоля въ вещи, написанной въ fa.
— Си бемоль! — сказалъ Бертолини въ первый разъ, — Б_е_м_о_л_ь! — крикнулъ онъ во второй разъ. — Б_Е_М_О_Л_Ь!!! — заоралъ онъ, неистово топча педали, лихорадочно дергая взъерошенные волосы, плотно, какъ каракулевая шапка, покрывавшіе его голову.
— Что съ нимъ, съ этимъ Бемолемъ? — спросила, фрейлейнъ, поднимая свои мягкіе глаза отъ работы.
Анна-Марія засмѣялась.
— Я не знаю, что съ нимъ. По-моему, взбѣсился!
Такъ и пошелъ съ тѣхъ поръ Бертолини подъ именемъ Бемоля. Бемоль, намѣтившій для себя, главнымъ образомъ, карьеру композитора, больше ужъ не писалъ. Онъ весьма скоро обратился въ Поглощеннаго. По утрамъ онъ былъ занятъ у профессора. А день онъ отдавалъ Аннѣ-Маріи. Онъ приходилъ послѣ завтрака и садился за рояль. Аккордами волнующей мягкости, струящимися арпеджіями онъ выманивалъ къ себѣ Анну-Марію. Она бросала игрушки и сказки, и являлась, будто притягиваемая невидимымъ магнитомъ.
И такъ какъ профессоръ сказалъ:
— Съ этой дѣвочкой надо начинать съ конца, — Бемоль повелъ ее, съ лукавыми заманиваніями и музыкальными соблазнами, весело и легко черезъ засады Паганини, бездны Бетховена, высоты Баха.
А ей еще не было девяти лѣтъ.
И пришелъ день, когда Нанси оторвали отъ работы, позвавъ слушать, какъ играетъ Анна-Марія «Chaconne» Баха. И въ тотъ день Нанси, вернувшись въ свою комнату, сложила и убрала шарфъ, которымъ она завязывала себѣ уши. Собрала рукописи, связала ихъ, поцѣловала и простилась съ ними. И уложила ихъ. Навсегда.
Въ отвѣтъ на письмо Нанси, Дикарь пріѣхалъ въ Прагу. Такъ было утѣшительно повидаться съ нимъ. Его ростъ и широкія плечи наполняли квартиру, спокойная сила покоряла и умиротворяла душу. Вотъ онъ, дѣйствительно, могъ быть «опорою», о которой говорила Кларисса на виллѣ «Одиночества» много лѣтъ тому назадъ.
Счастлива женщина, принадлежащая сильному человѣку. Послѣ того, какъ она постарается отбросить его, сдвинуть, выбьется изъ силъ, чтобы обмануть его, и изранитъ себя въ борьбѣ съ нимъ, она сядетъ, покорная и спокойная, подъ защиту его тѣни и возблагодаритъ небо за его несокрушимость.
Черезъ часъ послѣ пріѣзда Дикаря, повелительная Анна-Марія была покорена и восхищена, фрейлейнъ, хлопотливая и сіяющая, суетилась, чтобы накормить и напоить его; а Нанси, спокойная и ясная, наблюдала его, забравшись въ кресло, и ей казалось, что теперь ничто на свѣтѣ не можетъ смутить и огорчить ее.
Вечеромъ, когда фрейлейнъ пошла укладывать Анну-Марію, Дикарь, покуривая сигару, сказалъ Нанси:
— Я сдѣлалъ то, о чемъ вы просили меня въ письмѣ.
— Что? я не помню.
— Васъ ждетъ въ Италіи уединенное и цвѣтущее убѣжище. Тамъ большой садъ и необозримый просторъ. Я васъ тамъ устрою и сейчасъ же уѣду въ Трансвааль.
— О, Боже! — сказала Нанси.
— Какъ?
— Развѣ ужъ такъ необходимо уѣзжать въ такую даль?
— Да, въ Санъ-Хуанскомъ рудникѣ что-то неладно. Тамъ оказалась вода. Мнѣ бы надо было гораздо раньше туда поѣхать; три мѣсяца тому назадъ, когда я вамъ писалъ. Но это васъ не касается, — прибавилъ онъ сухо.
— Правда., — сказала. Нанси кротко.
— Стало быть, будемъ говорить о васъ и о вашей работѣ въ Италіи. Когда вы думаете ѣхать?
Этотъ вопросъ вызвалъ у Нанси дрожь радостнаго волненія. «Когда вы думаете ѣхать?» Какая соблазнительная, какая очаровательная фраза.
— Послѣзавтра будете готовы?
Что за бальзамъ! что за наслажденіе и эти слова! Нанси готова была вѣчно слушать подобные вопросы.
Но онъ пересталъ спрашивать и ждалъ отвѣта.
Она отвѣтила съ запинкой:
— А… скрипка Анны-Маріи?
Онъ ждалъ разъясненій, и она высказалась. Изъ Анны-Маріи долженъ выйти необычайный виртуозъ. Анна-Марія — чудесное проявленіе музыкальнаго генія — самъ великій маэстро призналъ это. Она, стало быть, должна оставаться въ Прагѣ, гдѣ профессоръ давалъ ей уроки, которыхъ ей нигдѣ, не получить, а Бемоль посвящалъ ей все свое время и весь свой талантъ.
Дикарь слушалъ и пристально смотрѣлъ на Нанси.
— Итакъ…?
— Ахъ, — вздохнула Нанси. — И такъ…?
— Хотите оставить ее здѣсь?
— Нѣтъ.
— Хотите увезти?
— Нѣтъ.
— Ну, такъ…?
Нанси подняла смущенный взглядъ на его спокойное и сильное лицо.
— Помогите мнѣ, — сказала она.
Онъ молчалъ, докуривая сигару. Затѣмъ помогъ. Онъ смотрѣлъ ей все время прямо въ глаза, пока говорилъ:
— Нельзя идти по двумъ путямъ, Вы говорили, что вашъ талантъ — гигантскій скованный орелъ, который рветъ вамъ когтями сердце.
— Это правда. Но съ тѣхъ поръ, какъ я вамъ это писала, талантъ Анны-Маріи отвѣтно рванулся къ свѣту.
— Вы говорили, что невысказанныя мысли дѣлаютъ вамъ больно, что несдѣланная работа для васъ терзаніе.
— Правда. Но развѣ я могу прервать живой музыкальный источникъ для того, чтобы жили мои нѣмыя, не написанныя книги?
Онъ отвѣчалъ не сразу; затѣмъ сказалъ:
— Вамъ никогда не приходило въ голову, что, быть можетъ, дѣвочка была бы счастливѣе, если бы она была просто дѣвочка?
— Нѣтъ, никогда.
— И что лучше было бы, если бы и вы, вмѣсто того, чтобы быть поэтомъ, были бы просто счастливою женщиною?
— А, можетъ быть. Но вы не принимаете во вниманіе колдуна… Гаммельнскаго, знаете!
— Вовсе не знаю, — отвѣчалъ Дикарь.
— Какъ? вы не знаете легенду о гаммельнскомъ крысоловѣ? о Колдунѣ на длинныхъ ногахъ, въ пестрой одеждѣ, прибывшемъ въ Гаммельнъ, опустошенный крысами?
— Разскажите, — сказалъ онъ, улыбаясь.
И Нанси разсказала:
— «Сколько вы мнѣ дадите», сказалъ бургомистру пестрый крысоловъ, «если я освобожу вамъ городъ отъ крысъ?». — «Пять тысячъ кронъ», сказалъ бургомистръ, издѣваясь надъ нимъ. — «Пять тысячъ кронъ!», закричали горожане, вѣря въ него, — «Ладно», сказалъ крысоловъ. И вышелъ на улицу и заигралъ на дудкѣ. Изо всѣхъ домовъ, мимо которыхъ онъ шелъ, выходили крысы, большія и маленькія, и шли за нимъ. Такъ дошли они до горы въ концѣ города. Гора раскрылась, крысоловъ вошелъ туда, все продолжая играть. За нимъ, толкаясь и барахтаясь, послѣдовали всѣ крысы, большія и маленькія. Гора сомкнулась. И крысы не вернулись больше въ Гаммельнъ… Прошелъ годъ, и вотъ крысоловъ явился за своими пятью тысячами кронъ. «Ну, вотъ еще!», сказали горожане, у которыхъ не было больше крысъ въ домахъ. — «Ну, вотъ еще!», сказалъ бургомистръ, который даже и не помнилъ, были ли онѣ у него когда-нибудь. — «Ладно», сказалъ крысоловъ. И пошелъ по улицамъ, играя на дудкѣ. Тогда изо всѣхъ домовъ высыпали дѣти, большія и маленькія, и пошли за нимъ, танцуя и распѣвая. Такъ дошли они до горы въ концѣ города. И гора раскрылась, и крысоловъ вошелъ внутрь, все продолжая играть. А за нимъ, толкаясь и барахтаясь, вошли всѣ дѣти, большія и маленькія. И гора сомкнулась. А дѣти такъ и не вернулись больше въ Гаммельнъ".
Нанси замолчала, а свѣтлые глаза ея еще туманились грезами. Затѣмъ прибавила;
— Ужъ, конечно, я была среди дѣтей, уведенныхъ Колдуномъ. И Нанси усмѣхнулась съ оттѣнкомъ легкой грусти въ глазахъ.
Дикарь смотрѣлъ на нее, думая о томъ, что черезъ нѣсколько дней онъ уже больше не увидитъ ее. Но Нанси не прерывала нить своихъ размышленій.
— Зовъ Славы! Я услышала его еще ребенкомъ!… Всѣ тѣ, кто слышалъ его, должны за нимъ слѣдовать. Должны все бросить, все попрать и шагать за нимъ впередъ по горамъ, скаламъ, черезъ пропасти. И днемъ и ночью этотъ зовъ билъ меня по нервамъ, раздиралъ мнѣ сердце на клочья. Но не зовъ мучителенъ: мучительна невозможность за нимъ слѣдовать! Повседневныя мелочи, равно какъ и великія героическія любви, всѣ, всѣ соединяются, чтобы удержать, отвязать и задержать. И такъ и остается… И человѣкъ побѣжденъ — и напрасенъ — и пустъ… Да, пустъ! Потому что душа его ушла за зовомъ! — Нанси глубоко вздохнула, ей вспомнилось многое. Затѣмъ сказала потихоньку: — А теперь дошла очередь и до Анны-Маріи. Она услышала свирѣль Колдуна и должна за ней слѣдовать. И если ей для этого придется пройти по моимъ разбитымъ надеждамъ и ненаписаннымъ книгамъ, ну, что же: я брошу ихъ ей подъ ножки и пусть топчетъ, бѣгаетъ, танцуетъ на нихъ! И да будетъ счастлива!
— Да будетъ счастлива, — повторилъ Дикарь.
А Нанси сказала:
— Спасибо.
— Ну, значитъ, такъ тому и быть, — сказалъ онъ послѣ короткой паузы. — Но, разъ принявъ рѣшеніе, раскаиваться не приходится. Помните, что если вы желали видѣть вашу дочь орломъ, то вы должны будете вырвать свои крылья и отдать ихъ ей.
— Каждое перо! — сказала Нанси съ блѣдной улыбкой.
— А когда вы отдадите ихъ, она взмахнетъ ими и улетитъ отъ васъ.
— Я знаю.
— И вы останетесь одна.
— Да, — сказала Нанси, заглядывая въ будущее.
Для этого она закрыла глаза.
XIX.
правитьДикарь пробылъ въ Прагѣ десять дней и возилъ Анну-Марію на Молдаву, и на Бѣлую гору, и на гору Петрино.
И вонь насталъ послѣдній день его пребыванія. Онъ пришелъ утромъ и пригласилъ миссъ Броунъ одну отправиться съ нимъ въ долину Сарку. Миссъ Броунъ, — такъ онъ всегда звалъ ее, — блѣдненькая, но спокойная, согласилась.
Былъ сверкающій лѣтній день. Вся долина горѣла красными маками, будто вульгарная провинціальная шляпа.
Сердце миссъ Броунъ было печально.
— Я ѣду сегодня, — сказалъ Дикарь. — Въ восемь сорокъ.
— Знаю. Вы мнѣ ужъ разъ двадцать это говорили.
— Мнѣ пріятно, чтобы вы объ этомъ думали, — сказалъ онъ, но она молчала. — Я возвращаюсь въ свои трансваальскіе рудники…
— Вы мнѣ это говорили уже разъ двѣсти, — дерзко замѣтила миссъ Броунъ.
Онъ продолжалъ спокойно:
--… и долженъ буду пробыть тамъ годъ, а можетъ, два, буду смотрѣть за Санъ-Хуанскимъ рудникомъ. Потомъ вернусь. — Онъ кашлянулъ. — Или не вернусь.
Никакого отвѣта.
— Вы ничего не передумали относительно вашего прежняго намѣренія поѣхать въ Италію писать Книгу?
— Нѣтъ, ничего, — отвѣчала Нанси, у которой по бокамъ носа показались бѣлыя полоски.
— Я такъ и думалъ.
Они шли молча. Возлѣ нихъ бѣжала зелено-голубая рѣчка, гладкая и блестящая, какъ японскій шелкъ. Пѣли птицы, по макамъ пробѣгалъ вѣтерокъ.
— Нанси, — сказалъ онъ.
Впервые назвалъ онъ ее по имени. Она закрыла лицо и заплакала.
Онъ не пытался утѣшать ее. Черезъ минуту онъ сказалъ ей:
— Сядь.
Она сѣла на траву и продолжала плакать.
— Ты такъ любишь меня? — спросилъ онъ.
— Безумно, — сказала она, поднимая на него залитые слезами, кроткіе глаза.
Онъ сѣлъ возлѣ.
— А знаешь ли ты, что я люблю тебя больше жизни?
— Да, знаю, — всхлипнула Нанси.
Опять послѣдовало короткое молчаніе. А затѣмъ онъ сказалъ:
— Въ одномъ изъ твоихъ давнихъ писемъ было: «Эта любовь на разстояніи, безъ участія какого-либо изъ нашихъ чувствъ, это небесная Роза Любви, мистическое Чудо, расцвѣтшая въ душахъ нашихъ на радость небесамъ». Давай, сорвемъ ее, Нанси? сорвемъ и унесемъ на нашу радость?
Вода бѣжала, журча на солнцѣ, вѣтеръ леталъ надъ травою.
Онъ отнялъ ея руку отъ лица и заглянулъ.
— Отвѣчай, — сказалъ онъ тихо, но сильно.
— Тогда ужъ, если мы сорвемъ ее… это не будетъ больше небесная Роза… неправда ли?
— Такъ, — сказалъ онъ.
— Тогда ужъ это будетъ такая же обыденная роза, какъ всѣ… — повседневная, повсемѣстная роза…
— Такъ, — сказалъ онъ снова.
Она вынула свою руку изъ его. И его рука осталась пустая и открытая на солнцѣ; большая, сильная, но одинокая рука.
— О, дорогой Незнакомецъ! — сказала Нанси и наклонилась впередъ и поцѣловала эту брошенную руку. — Не надо выкидывать мистическую Розу нашихъ грезъ.
— Не хочешь? — сказалъ онъ, и его бронзовое лицо было такъ блѣдно, что и Нанси, глядя на него, поблѣднѣла.
И ея свѣтлые глаза мечтательницы и поэтессы потонули въ еще болѣе свѣтлыхъ глазахъ одинокаго человѣка, столько времени и такъ чисто любимаго Незнакомца. И она представила себѣ эту любовь, какъ серебряный щитъ на ея сердцѣ, должный ее защитить.
— О, нѣтъ! — сказала она, пугливо складывая руки,
И вся трагическая банальность подобнаго заключенія нѣжной исторіи ея любви затуманила ея глаза болью.
Онъ замѣтилъ это.
— О чемъ ты думаешь? — спросилъ онъ хрипло.
— Думаю, что когда вы будете далеко, и мнѣ придется идти по моему одинокому пути, я понесу вашу любовь, какъ щитъ, у себя на сердцѣ, и она защититъ меня отъ всѣхъ печалей и отъ всей грязи. И если щитъ не будетъ обезображенъ, мнѣ кажется, онъ лучше гащититъ меня, и я смогу, — тутъ голосъ измѣнилъ ей отъ рыданій, — смогу поднять его и на защиту невинной головки Анны-Маріи.
— Хорошо, миссъ Броунъ.
Онъ наклонился впередъ и охватилъ своими большими руками маленькое печальное личико. Онъ долго смотрѣлъ на нее, и она видѣла, какъ внезапно покраснѣли его глаза, будго отъ наплывшихъ слезъ. Но мало-по-малу вернулась ихъ холодная ясность, а онъ все не отрывалъ отъ нея глазъ.
— Молодецъ, миссъ Броунъ, — сказалъ онъ, — молодецъ, маленькая, храбрая, кроткая, миссъ Броунъ.
И поцѣловалъ ее въ лобъ.
Въ этотъ вечеръ онъ уѣхалъ въ свои рудники.
XX.
правитьНа слѣдующую зиму, когда Нанси была уже съ годъ въ Прагѣ, профессоръ сказалъ:
— Въ будущемъ мѣсяцѣ Анна-Марія дастъ концертъ съ оркестромъ.
— О, господинъ профессоръ! — воскликнула Нанси.
— Въ чемъ дѣло? — спросилъ профессоръ.
— Что такое? — спросила Анна-Марія.
— Вѣдь ей же всего девять лѣтъ.
— Ну? — сказалъ профессоръ.
Кто можетъ описать лихорадочную сумятицу послѣдовавшихъ затѣмъ дней?
Волненіе Бемоля о томъ, какъ составить программу! Волненіе фрейлейнъ по поводу платья! Волненіе Нанси, глазъ по ночамъ не смыкавшей и представлявшей себѣ, какъ Анна-Марія отказывается въ послѣднюю минуту выйти или какъ разражается слезами и останавливается посрединѣ номера, или заболѣваетъ отъ испуга, или простуживается наканунѣ концерта! Всѣ были въ безумномъ волненіи и напряженіи, кромѣ самой Анны-Маріи. Она будто и не думала совсѣмъ объ этомъ.
Значитъ, она будетъ играть Концертъ Бруха? Чудесно. И Fantasia Appassionata Вьентана? All right! И варіаціи Паганини на струнѣ соль? Ну, да, — а теперь можно ей идти гулять съ «Шопенгауэромъ»? (Потому что и «Шопенгауэръ», превратившійся въ длинную, простую и неизящную собаку, отличавшуюся болѣе душевными, нежели физическими качествами, тоже пріѣхалъ въ Прагу и завязалъ дружескія отношенія со всѣми веселыми чешскими собаками околодка).
— Пойдемъ, пожалуй, — сказала фрейлейнъ. — Я зайду кстати взглянуть на розовое платье для концерта.
— Ой, только не розовое! — сказала Нанси. — Нужно бѣлое.
— А я хочу голубое, — объявила Анна-Марія.
И платье сдѣлали голубое.
Вѣтреннымъ и снѣжнымъ утромъ Анна-Марія отправилась на первую оркестровую репетицію. Въ огромной пустой залѣ Рудольфинума болтало человѣкъ сто музыкантовъ, когда открылись большія стеклянныя двери, и вошла Анна-Марія въ сопровожденіи Бемоля, несшаго скрипку, и Нанси, несшей ноты, и фрейлейнъ, несшей «Шопенгауэра». За ними шелъ профессоръ въ широкополой шляпѣ, надвинутой на самые глаза; онъ нервно вертѣлъ въ пальцахъ потухшую сигару. Въ оркестрѣ прошелъ гулъ изумленія и волненія, и всѣ заапплодировали и застучали смычками.
Анну-Марію представили дирижеру, Ярославу Каласу, широко улыбавшемуся подъ рыжими усами, а затѣмъ фрейлейнъ и профессоръ подсадили ее на эстраду, и Бемоль по? далъ ей скрипку и смычекъ.
И вотъ Ярославъ Каласъ стучитъ по подставкѣ и поднимаетъ руку. Затѣмъ вдругъ спохватывается и наклоняется къ Аннѣ-Маріи:
— «La» у тебя есть?
— Да, благодарю васъ, — говоритъ Анна-Марія, прижимая къ уху грифъ скрипки и пощипывая легонько пальцемъ струны.
Затѣмъ быстрымъ и рѣшительнымъ движеніемъ кладетъ скрипку на лѣвое плечо и становится въ позицію.
Снова два сухихъ удара по подставкѣ и рука вверхъ, ". Бр-р-р-р, рычатъ литавры.
«Re-do-si, re-do-si, ге-е-е», вздыхаютъ въ терцію кларнеты. — Пауза. Анна-Марія медленно поднимаетъ правую руку и твердымъ ударомъ беретъ нижнее «sol». Длинная нота дрожитъ, низкая и вибрирующая, будто віолончельная. И вдругъ Анна-Марія взлетаетъ кверху каденцой и останавливается pianissimo на верхнемъ «re» съ тою же мягкою увѣренностью, съ какою маленькая акробатка взлетаетъ на трапецію.
Бемоль, до того стоявшій, вдругъ сѣлъ. А сидѣвшій профессоръ вскочилъ на ноги.
И вотъ Анна-Марія выкидываетъ, какъ ракету, новую каденцу. Фрейлейнъ, одинокая и сіяющая посреди пустыхъ креселъ, киваетъ головою непрерывно и быстро, какъ китайскій болванчикъ. Нанси закрыла лицо руками
Но дѣвочка, склонившись надъ инструментомъ, играетъ концертъ и ничего не видитъ. Неожиданно вздрагиваетъ, услышавъ позади себя внезапный гулъ мѣдныхъ инструментовъ; не переставая играть и слегка повернувъ голову, она нерѣшительно взглядываетъ на нихъ. Но затѣмъ свыкается съ ними, забываетъ и кидается въ музыку, утопая въ ней, какъ въ морѣ наслажденій. Какъ крылатая сирена, скользитъ и летитъ она, гибкая и легкая, сквозь разнообразное Andante; тонетъ, погружается въ мрачныя глубины Adagio; бросается быстрымъ, яркимъ, сверкающимъ полетомъ — въ блескѣ каскадовъ, сверкати звѣздъ, взрывѣ ракетъ — въ сіяющее великолѣпіемъ финальное Allegro.
Глубокая тишина. Оркестръ не апплодируетъ; Каласъ оборачивается, медленнымъ жестомъ скрещиваетъ руки и смотритъ на профессора. Но тотъ усиленно ищетъ по карманамъ платокъ. Сморкается и ни на кого не смотритъ.
Тогда Каласъ сходитъ со своего возвышенія, торжественно беретъ ручку Анны-Маріи и подноситъ ее къ губамъ.
Затѣмъ легко вскакиваетъ обратно, стучитъ палочкой и произноситъ:
— «Вьентамъ, Фантазія».
Слышится шелестъ переворачиваемыхъ страницъ.
Вся Прага собралась въ Рудольфинумъ на концертъ; толпились въ креслахъ, биткомъ набили галлерею, усаживались, шепчась и покашливая въ ложахъ.
Венгерскій оркестръ размѣстился. Ярославъ Каласъ занялъ свое возвышеніе, и заиграли увертюру.
Короткая пауза. И вотъ въ напряженной глубокой тишинѣ появилась Анна-Марія се скрипкой подъ рукой.
Крошечная бѣлокурая фигурка выдѣлялась, какъ голубая миніатюра на черномъ фонѣ музыкантовъ. На ней было короткое, легкое, голубого шелка, платьице, черные чулки и туфельки; бѣлокурые волосы были раздѣлены боковымъ проборомъ и связаны на вискѣ голубымъ бантомъ. Это было воплощеніе яснаго дѣтства; она казалась сестрою всѣхъ дѣвочекъ въ мірѣ.
Взволнованный гулъ прошелъ по публикѣ; изъ переполненной галлереи всѣ высовывались, толкая другъ друга, чтобы увидѣть ее.
Спокойная и ясная, Анна-Марія обратила безмятежный взглядъ на тысячи обращенныхъ къ ней глазъ. Обвела спокойными глазами кругъ галлереи, и всюду, въ отвѣтъ, внимательныя лица освѣщались улыбкой. Легкимъ движеніемъ откинувъ назадъ волосы, Анна-Марія приблизила къ уху грифъ и, пощипавъ слегка струны, прислушалась къ отвѣтному шопоту скрипки. Дирижеръ, блѣдный, смотрѣлъ на нее.
Анна-Марія слегка кивнула ему, и онъ постучалъ палочкой. Бр-р-р, зарычали литавры…
По окончаніи концерта, въ артистическую залу ломилась и толпилась публика, желая взглянуть поближе на Анну-Марію. Тогда распорядители и служителя принялись выталкивать всѣхъ вонъ и запирать двери.
Огромный и толстый полицейскій, съ свирѣпымъ плюмажемъ на шлемѣ, былъ поставленъ охранять дверь.
Профессоръ, слушавшій концертъ изъ отдаленнѣйшаго угла, послѣдней галлереи, пробирался, какъ могъ, сквозь толкотню и, назвавъ себя стражнику, вошелъ въ артистическую. Дверь за нимъ быстро захлопнулась.
Въ рукахъ у профессора былъ его старый и черный скрипичный футляръ. Онъ осторожно уложилъ свой драгоцѣнный инструментъ на большой столъ, заваленный поднесенными и набросанными Аннѣ-Маріи цвѣтами, и футляръ лежалъ среди цвѣтовъ, будто маленькій гробикъ. Затѣмъ профессоръ оглянулся, ища глазами Анну-Марію.
Она стояла въ глубинѣ и одѣвалась, чтобы идти домой. Ярославъ Каласъ надѣвалъ ей пальто, а Нанси, блѣдная, съ красными глазами, завязывала ей на шеѣ бѣлый шелковый шарфикъ. Профессоръ сдѣлалъ ей знакъ подойти, и дѣвочка немедленно подбѣжала къ нему.
— Вы довольны моимъ концертомъ? — спросила она.
Профессоръ не отвѣчалъ. Онъ открылъ свой футляръ и вынулъ изъ него чудный блѣдный инструментъ, бывшій въ теченіе тридцати лѣтъ его утѣхой и гордостью. Отвернувъ колокъ квинты, онъ снялъ струну «mi». Потомъ струну «la». Затѣмъ «ге». Кобылка держала одну всего серебряную струну «соль». Профессоръ оглянулъ скрипку. Затѣмъ торжественно повернулся къ дѣвочкѣ, серьезно слѣдившей за нимъ.
— Это мой Гварнерій Іисуса. — сказалъ онъ.
— Да, — подтвердила Анна-Марія.
— Я дарю его тебѣ.
— Да.
— Ты будешь, всегда играть на этой скрипкѣ Варіаціи Паганини на одной струнѣ. И Арію Баха.
— Да.
Профессоръ уложилъ инструментъ обратно. Затѣмъ снова торжественно обратился къ дѣвочкѣ.
— Я научилъ тебя, чему могъ, — сказалъ онъ. — Жизнь научить тебя остальному.
— Да, — сказала Анна-Марія и забрала сейчасъ же въ руки футляръ.
Профессоръ долго смотрѣлъ на нее. Затѣмъ сказалъ:
— Смотри, не забудь надѣть теплыя перчатки. Снѣгъ идетъ.
Затѣмъ быстро повернулся и вышелъ изъ комнаты.
Нанси охватила руками дочку.
— Любимая! Ты же забыла поблагодарить его!
Анна-Марія, крѣпко прижимая къ себѣ обѣими руками скрипку, подняла на мать невинные глаза:
— Какъ же можно было благодарить его? Къ чему было бы благодарить? — сказала она.
И Нанси почувствовала, что она права.
— Гдѣ мои перчатки? Онъ мнѣ велѣлъ надѣть, — сказала Анна-Марія, озираясь вокругъ. — А гдѣ фрейлейнъ?
Фрейлейнъ не было. У фрейлейнъ было слабое сердце. Послѣ второй же вещи ей сдѣлалось дурно, и ее пришлось отвезти домой.
— А Бемоль?
Бемоль, слушавшій концертъ, конвульсивно сжавъ голову руками, а въ перерывахъ проливавшій обильныя слезы, подошелъ къ ней съ распухшимъ носомъ и повисшими усами; въ рукахъ у него былъ футляръ со скрипкою Анны-Маріи.
— Зачѣмъ вы это дѣлаете? — сказала Анна-Марія слегка презрительно. — Къ чему эти физіономіи?
Бемоль не могъ отвѣчать.
Ну, вотъ готовы. Нанси хотѣла взять Анну-Марію за руку, но у малютки въ одной рукѣ былъ Гварнерій, въ другой цвѣты. Служителя въ мундирахъ съ поклонами распахнули двери.
Анна-Марія, шагнувшая было за порогъ, внезапно остановилась. Весь обширный коридоръ передъ ней былъ биткомъ набитъ огромной, молчаливой толпой, раздѣленной въ два длинные ряда, едва оставившіе посрединѣ узенькій проходъ. И вдали, въ глубинѣ прихожей, возлѣ дверей виднѣлись волны людскія, ходившія, будто подъ вѣтромъ.
Анна-Марія повернулась къ матери.
— Мама! Чего они всѣ ждутъ?
Нанси, потрясенная и взволнованная, едва могла говорить. Она улыбнулась дрожащими губами:
— Пойдемъ, дорогая.
— Да нѣтъ же, нѣтъ! Не хочу я идти. Всѣ чего-то ждутъ. И я хочу подождать, можетъ, и я что-нибудь увижу.
Но толпа, завидѣвъ ее, зашумѣла и ринулась къ ней: тогда огромный полицейскій подхватилъ ее, какъ перышко, и посадилъ себѣ на плечо. Затѣмъ двинулся черезъ толпу.
Анна-Марія, испугавшись въ первую минуту, хохотала, прижимая къ себѣ скрипку и цвѣты; при каждомъ шагѣ полицейскаго футляръ колотился объ его шлемъ. Нанси пробиралась за ними сквозь давку, и смѣясь, и рыдая; сотни рукъ протягивались къ ней и жали ея руку, сотни взволнованныхъ голосовъ благословляли и поздравляли ее.
— Счастливая мать! Благословенная мать!
Она не знала, что отвѣчать. Смѣялась и плакала, и говорила:
— Благодарю! Благодарю васъ!
И вотъ онѣ вдвоемъ въ каретѣ, тѣсно прижавшись другъ къ другу, держась за руки. Дверца захлопнулась, и смѣющіяся лица прильнули къ стекламъ.
— Поклонись имъ, — говорила Нанси. — Помаши рукой.
И Анна-Марія махала имъ рукой и цвѣтами и обѣими руками, смѣясь и барабаня пальцами по стеклу.
Крикъ толпы перепугалъ лошадей, онѣ ринулись впередъ и понеслись по пустыннымъ улицамъ.
И вотъ онѣ однѣ. Нанси обняла дѣвочку рукою, и бѣлокурая головка прильнула къ ея груди. Гварнерій лежалъ у нихъ въ ногахъ, и всѣ цвѣты выпали изъ рукъ Анны-Маріи и осыпали черный футляръ, будто гробикъ.
Такъ мчались онѣ отъ шума и свѣта по темнымъ тихимъ улицамъ, тѣсно прижавшись другъ къ другу, и молча.
Потомъ Анна-Марія спросила:
— Ты довольна моимъ концертомъ, Liebstes?
Это нѣжное нарицательное она усвоила у фрейлейнъ.
— Да, — шепнула Нанси.
— Я хорошо играла?
— Да, дорогуня! малютка моя!
Долгое молчаніе.
— Ты счастлива, Liebstes?
— Да, да, да! Я счастлива.
XXI.
правитьНе прошло и недѣли, а ужъ Нанси почувствовала, какъ тяжко быть матерью знаменитости. Градъ писемъ сыпался ежедневно, и всѣ требовали отвѣтовъ; толпы чужихъ людей наводняли ихъ тихую квартирку въ Виноградахъ, и всѣ желали быть принятыми.
Часовъ съ семи утра молодые скрипачи-соперники прогуливались подъ окнами, чтобы послушать, занимается ли Анна-Марія, и какъ она занимается, и что разучиваетъ. Они такъ разсуждали: чтобы играть такъ, какъ играетъ Анна-Марія, ей несомнѣнно приходится работать цѣлый день. Не слыша же ничего, они были увѣрены, что она упражняется на нѣмомъ инструментѣ, и уходили разочарованные и огорченные. Часамъ къ десяти утра веселая служанка Лори успѣвала уже впустить двухъ-трехъ журналистовъ, двухъ-трехъ импрессаріо, двухъ-трехъ матерей съ двумя-тремя дѣтьми, и никто изъ нихъ рѣшительно не чувствовалъ необходимости идти домой завтракать.
Они задавали Нанси множество вопросовъ и давали ей множество совѣтовъ. А журналисты при этомъ все записывали.
— Сколько часовъ въ день занимается дѣвочка?
— Два-три часа, — отвѣчала Нанси.
— Черезчуръ мало! — восклицали импрессаріо. А журналисты записывали.
— Сколькихъ лѣтъ начала она играть?
— На восьмомъ году, — отвѣчала Нанси.
— Слишкомъ рано! — кричали матери.
— Слишкомъ поздно! — кричали импрессаріо.
— А по ночамъ она спитъ? — спрашивали матери.
— А какого гонорара вы желаете? — спрашивали импрессаріо.
— Почему вы ее одѣваете въ голубое? — спрашивали матери.
— Почему вы не одѣваете ее мальчикомъ и не выдаете за пятилѣтнюю? — спрашивали импрессаріо.
— Надѣюсь, вы позволите ей играть съ благотворительной цѣлью, — говорили матери.
— Надѣюсь, вы не будете давать ей играть съ благотворительной цѣлью, — говорили импрессаріо.
— Ужъ и нервна же она, должно быть! — вздыхали матери.
— Ужъ и заработаетъ же она деньжонокъ! — вздыхали импрессаріо.
А журналисты все записывали.
Уходя, импрессаріо говорили Лорѣ:
— Правда, что ей шестнадцать лѣтъ, и что ее поятъ виски, чтобы она не росла?
А матери, уходя, спрашивали у Лоры:
— Правда, что отецъ ее дуетъ цѣлый день палкой, чтобы училась?
Нанси оскорблялась и плакала.
Въ это время Анна-Марія уходила съ фрейлейнъ на прогулку и съ туго заплетенными косичками, чтобы ее не узнали, скакала въ паркѣ, играла въ серсо и въ мячъ съ чешскими дѣвочками, не знавшими, что она знаменитость. И чешскія дѣвочки дергали ее за косы и щипали и высовывали ей языкъ, не подозрѣвая, что она знаменитость. (А если бы и знали, дѣлали бы то же самое). И Анна-Марія не знала, что она знаменитость, и очень любила чешскихъ дѣвочекъ, показывавшихъ ей языкъ и дергавшихъ ее за волосы.
Между тѣмъ слава «вундеркинда» дошла до Вѣны, и Анна-Марія была приглашена сыграть въ огромной залѣ Musik-Verein’а.
Съ благодарными слезами распрощались онѣ съ профессоромъ и отправились, забравъ съ собою его лучшую скрипку и его единственнаго аккомпаніатора, такъ какъ было рѣшено, что Бемоль ѣдетъ съ ними въ Вѣну носить скрипку, исполнять порученія, слѣдить за багажомъ, болѣе же всего, въ качествѣ человѣка практическаго, вести ихъ дѣла.
Потому что въ дѣлахъ ни фрейлейнъ, ни Анна-Марія — тѣмъ менѣе Нанси — ничего не смыслили. Въ этомъ отношеніи Бемоль очень нервничалъ, потому что, по его словамъ, онъ никогда въ жизни не занимался финансовыми операціями. Но, профессоръ (смыслившій въ дѣлахъ не болѣе Анны-Маріи), взялся наставить его.
— Смотри, — сказалъ онъ Бемолю, — не довѣряйся импрессаріо. Всѣ это говорятъ.
— Я знаю, — сказалъ Бемоль, совершенно уже терроризированный.
— Надо быть во всеоружіи, — продолжалъ профессоръ. — Видишь ли, послѣ концерта ты отправляешься домой, и тамъ тебя ждетъ агентъ или импрессаріо, который сдаетъ тебѣ деньги и билеты. Ты долженъ сосчитать билеты и долженъ сосчитать деньги, и все должно сойтись. Понимаешь?
Да, Бемоль понималъ.
Такъ онъ и поѣхалъ во всеоружіи. И въ точности слѣдовалъ совѣтамъ профессора. Всегда, во всѣхъ городахъ, послѣ всѣхъ концертовъ онъ являлся съ видомъ человѣка положительнаго и суроваго въ дѣлахъ, въ кассу, гдѣ поджидалъ его улыбающійся агентъ или импрессаріо, уже часа два тому назадъ сведшій счеты. И Бемоль принимался съ мрачнымъ и значительнымъ видомъ за чистенькій отчетъ и аккуратно сложенные билеты и разложенныя пачками и столбиками деньги.
Бемоль аккуратно просматривалъ отчетъ, считалъ билеты, считалъ деньги (улыбающійся импрессаріо въ это время прохаживался покуривая, а то такъ и совсѣмъ уходилъ, заявивъ Бемолю, что питаетъ къ нему полное довѣріе!). И всегда все сходилось аккуратнѣйшимъ майоромъ.
Такъ было со стороны дѣлъ все въ порядкѣ, и Бемоль рѣшительно недоумѣвалъ, почему существуетъ такое несправедливое заблужденіе на счетъ нечестности импрессаріо.
На первомъ же концертѣ Анны-Маріи огромный залъ Alusik-Verein’а былъ переполненъ публикой. Биткомъ набитъ былъ залъ и на послѣдующихъ трехъ концертахъ. Бѣлокурая эрцгерцогиня пригласила дѣвочку къ себѣ сыграть для ея дѣтей, и ротикъ Анны-Маріи научился произносить необходимыя при дворѣ фразы, а ея черныя ножки выучились поклонамъ и реверансамъ.
Затѣмъ Берлинъ затребовалъ «вундеркинда», и малютка феноменъ отправилась въ Берлинъ и играла тамъ Баха и Бетховена въ «Saal der Philarmonie». Два высокихъ сѣдыхъ старика пришли послѣ концерта въ артистическую и торжественно поцѣловали Анну-Марію въ невинный вдохновенный лобикъ, призывая на нее благословеніе небесъ.
Когда они уходили, Нанси видѣла, какъ Бемоль бросился за ними; видѣла, какъ остановились эти двѣ почтенныя фигуры и говорили съ нимъ и, улыбаясь, пожали ему руку.
— Что это вы, Бемоль? — спросила Нанси.
А Бемоль, со дня дебюта Анны-Маріи плававшій въ морѣ волненій, воскликнулъ, весь блѣдный и съ покраснѣвшими глазами:
— Я пожалъ руку Максу Бруху и Іоахиму! Теперь и умереть можно!
И всегда ужъ, послѣ концерта, толпа ожидала у выхода маленькую Анну-Марію. И она проходила среди восторженныхъ криковъ, апплодисментовъ и восклицаній, улыбаясь направо, улыбаясь налѣво, кланяясь на обѣ стороны, благодаря и снова улыбаясь. А за ней шла Нанси, дрожащая и взволнованная, благодаря, улыбаясь, кланяясь.
Зачастую толпа была такъ велика, что дѣвочка не могла пройти, и ее приходилось нести на рукахъ сквозь давку, и она хохотала тамъ наверху и махала ручейками, полными цвѣтовъ. Затѣмъ такая же толпа и давка вокругъ экипажа. Нанси едва входила за Анной-Маріей, измученная и запыхавшаяся, заплаканная и смѣющаяся. Дверцы захлопывались, и лошади неслись, а Анна-Марія все еще кланялась и барабанила пальчиками въ стекла на прощанье, то въ одну, то въ другую сторону… Наконецъ, крики и апплодисменты и бѣгущая молодежь — все оставалось позади, и малютка съ радостнымъ вздохомъ падала въ объятія матери.
— Ты довольна моимъ концертомъ, Liebstes? Хорошо я играла, мама моя дорогая?
Это были самыя счастливыя минуты для Нанси. Въ теченіе концерта она не жила — почти не дышала: сидѣла неподвижно, окоченѣлая отъ страха. Концерты были для нея пыткою: они обращали ее въ статую ужаса, обволакивали ее страхомъ, точно ледяною простынею.
Въ то время, какъ Анна-Марія играла спокойно и экстатично, слегка волнуемая дыханіемъ мелодіи, будто цвѣтокъ, колыхаемый вѣтеркомъ, и душа ея улетала на крыльяхъ музыки — Нанси, бѣлая, замершая, заледенѣвшая отъ страха, сидѣла среди публики (такъ хотѣла Анна-Марія), съ конвульсивно стиснутыми руками, и ей казалось, что сердце у нея колотится быстро и глухо въ вискахъ и въ горлѣ.
Голубые глаза Анны-Маріи, полные грезъ, бродили по аудиторіи и затѣмъ останавливались на лицѣ матери… И фигурка играющаго ангела улыбалась. Нанси пыталась отвѣтить на эту улыбку: и Анна-Марія видѣла, какъ она кривитъ ротъ въ странную искаженную улыбку, будто окаменѣлую на перекошенномъ отъ страха лицѣ.
И тогда дѣвочкѣ дѣлалось смѣшно. И если въ это время ей приходилось исполнять какую-нибудь умопомрачительную трудность Паганини, какую-нибудь фантастическую бравурность Эрнста или Баццини, она уставлялась на перепуганное лицо матери, и лукавый огонекъ сверкалъ въ ея глазахъ. А въ это время пальчики бѣгали, скакали, метались по струнамъ, а смычекъ воздушно леталъ, какъ лучъ, какъ стрѣла!
Нанси, глядя на нее и продолжая складывать губы въ жалкую улыбку, думала про себя:
— Боже мой! Боже мой! вотъ остановится, забудетъ, спутаетъ! Немыслимо же запомнить эти тысячи, тысячи нотъ! Вдругъ струна оборвется! Боже мой! Боже мой! вотъ случится что-нибудь! а если у меня будетъ такъ колотиться сердце, я свалюсь на полъ мертвая.
Но ничего не случалось — Нанси не умирала, и вещь кончалась. А кругомъ трещали апплодисменты.
И концертъ кончался… А затѣмъ онѣ оставались однѣ, вдвоемъ, въ движущемся сумракѣ полнаго цвѣтами экипажа.
— Ты счастлива, дорогая моя мамочка?
— Да, да, да! я счастлива, обожаемая моя!
Въ кроткомъ мѣсяцѣ маѣ онѣ отправились въ Лондонъ. Лондонъ! родина отца Нанси — Лондонъ, близкій къ Гертфордширу, въ которомъ Нанси провела первые восемь лѣтъ своей жизни.
На пароходѣ, покачивавшемся въ Ламаншѣ, Нанси указала дѣвочкѣ на бѣлыя британскія скалы.
— Смотри, маленькая, — и ея голосъ былъ нѣженъ и дрожалъ, — это Англія.
— Я знаю, — сказала Анна-Марія.
— Ты должна любить Англію.
— Тамъ увидимъ, — объявилъ «вундеркиндъ», который не допускалъ возможности любить по приказанію.
Фрейлейнъ Мюллеръ волновалась тысячью воспоминаній. Вѣдь это же здѣсь въ Дуврѣ, встрѣтила ее, двадцать четыре года тому назадъ, мать Нанси — Валерія, нѣжная, молоденькая итальянка! Онѣ пили въ поѣздѣ чай съ хлѣбомъ и масломъ. Вмѣстѣ потеряли онѣ зонтикъ, — а шелъ дождь.
И сегодня шелъ дождь, нудно, меланхолично, надъ печальнымъ зеленымъ пейзажемъ Кентскаго графства, по которому бѣжалъ поѣздъ, направляясь къ Лондону.
Бемоль, уткнувшись лбомъ въ заплаканное стекло, думалъ объ Италіи.
Онъ видѣлъ деревушку у подножія Аппенинъ, гдѣ жила его старуха мать, покорная и одинокая, слѣдуя въ своихъ несложныхъ мысляхъ за сыномъ, бродящимъ въ далекихъ странахъ. Когда-нибудь онъ долженъ будетъ вернуться къ ней знаменитымъ и богатымъ; вѣдь онъ же обѣщалъ ей, что когда будетъ даваться его первая опера въ миланской Scala, она будетъ слушать ее вмѣстѣ съ нимъ въ ложѣ съ красными бархатными занавѣсями. И опера его тоже дожидалась, покуда онъ скакалъ по Европѣ со скрипкою Анны-Маріи въ рукахъ.
Первый концертъ въ Лондонѣ состоялся черезъ недѣлю по ихъ пріѣздѣ.
«Manager», розовый, чистый, съ лицомъ хорошо умытаго ребенка, на геркулесовыхъ плечахъ, разгуливалъ по коридорамъ Queen’s Hall’а и похлопывалъ по плечамъ знатоковъ, критиковъ и знакомыхъ.
— Что скажете, а? Откровеніе! Чудо! Я никогда не вѣрилъ сказкѣ про Іону, прожившаго три дня во чревѣ китовомъ. А теперь приходится вѣрить. Теперь вѣрю всему. Если эта дѣвочка можетъ такъ играть концертъ Бетховена, не вижу причины, по которой нельзя было бы жить въ китѣ. Нѣтъ больше чудесъ. Нѣтъ больше невозможностей.
— Это правда, — подтверждали англійскіе музыканты. — Истинная правда. Ахъ, музыка! Какъ она возвышаетъ! Какъ трогаетъ! Итакъ, значитъ, рѣшено, завтра мы играемъ въ гольфъ?
XXII *).
править- ) Отпускаемъ нѣсколько эпизодическихъ страницъ, задерживающихъ дѣйствіе и блѣдною сентиментальностью своею спускающихся много ниже общаго уровня романа. Ред.
XXIII.
правитьПотихоньку на цыпочкахъ прошелъ возлѣ Анны-Маріи Пестрый Крысоловъ и нѣжно сыгралъ ей на ушко свои мелодіи. У Анны-Маріи былъ въ это время широко раскрытый и потерянный взоръ. И эти мелодіи весь день жужжали, шумѣли и напѣвали у нея въ ушахъ, пока, чтобы освободиться отъ нихъ, не занесла она ихъ на бумагу Бемоля.
Все, что она слышала, развертывалось въ пѣсни, развивалось въ гармоніи, разсыпалось въ ритмы. Всѣ стихи, какіе ей попадались, она клала на музыку. Всѣ любимые герои андерсеновскихъ сказокъ — Принцесса и Русалочка, злая Мачиха и коварные гномы — всѣмъ находились въ головѣ Анны-Маріи соотвѣтственные музыкальные размѣры.
Растерявшійся Бемоль восклицалъ:
— Но у дѣвочки прямо-таки есть чувство лейтмотива!
Было рѣшено, что по утрамъ Бемоль будетъ свободенъ, чтобы работать надъ своими сочиненіями. Два-три года тому назадъ, съ большими лишеніями и жертвами, ему удалось купить либретто для своей оперы, о которой онъ мечталъ, и изъ которой онъ игралъ отрывки еще въ Прагѣ, когда приходилъ съ профессоромъ аккомпанировать Аннѣ-Маріи. Кромѣ того, онъ уже написалъ больше половины симофнической поэмы на «Эльдорадо» Эдгаро Поэ. Онъ игралъ иногда Аннѣ-Маріи, но чаще Нанси отрывки изъ него.
Gaily bedight, а gallant knight,
In sunshine aud in ghadow… *)
- ) Пышно украшенный, прекрасный
Кавалеръ — то въ солнечномъ свѣтѣ, то въ тѣни…
— Слышите? — говорилъ онъ, согнувшись надъ роялемъ, жестоко держа педаль и тряся своей густой, черной гривой, — вотъ ѣдетъ Кавалеръ… полный надеждъ и мужества! Слышите стукъ и топотъ галопа?..Это галопируетъ Конь, и стучитъ Сердце Кавалера.
Да, да; Нанси отлично слышала и Сердце, и Коня.
— А теперь… — черныя кудри Бемоля взвивались и падали чуть не до самыхъ клавишъ, — вотъ и Привидѣніе, Тѣнь подъ вуалью, которая его останавливаетъ и говоритъ ему… Слышите, какъ Тѣнь шепчетъ и бормочетъ?..
— У меня бы она бормотала въ ре миноръ, — заявила Анна-Марія.
Съ этими словами она легко и весело выскочила изъ комнаты, оставивъ въ сердцѣ Бемоля легкое разочарованіе, потому что у него Тѣнь бормотала въ ля мажоръ.
Вскорѣ, будучи заваленъ работою: составленіемъ программъ, писаніемъ писемъ, принятіемъ или отклоненіемъ предложеній, Бемоль принужденъ былъ отложить свою оперу и свою симфоническую поэму и посвятить себя исключительно практической сторонѣ концертовъ и поѣздокъ.
Всѣ трое — Нанси, фрейлейнъ и Бемоль — были путаники и люди разсѣянные. Зачастую они сбивались въ числахъ условленныхъ концертовъ.
— Театръ Констанци въ Римѣ телеграфируетъ, проситъ три концерта въ февралѣ. Я, разумѣется, принялъ! — съ торжествомъ закричалъ однажды Бемоль, встрѣчая Нанси и Анну-Марію, возвращавшихся съ одного изъ неизбѣжныхъ и скучнѣйшихъ пріемовъ въ ихъ честь.
— Но развѣ мы не обѣщали на февраль Стокгольму? — сказала Нанси смущенно.
— И правда! — воскликнулъ Бемоль, хлопнувъ себя по лбу. — Какъ же быть-то теперь? Придется снова телеграфировать въ Римъ и отказаться.
— О, только не Риму! — воскликнула Нанси. — Откажемъ лучше Стокгольму.
Такъ и сдѣлали, пообѣщавъ Стокгольму пріѣхать въ мартѣ, сейчасъ же послѣ Рима и передъ Берлиномъ, гдѣ Анна-Марія должна была играть на «Kaiserfest» концертъ Бруха съ аккомпаниментомъ самого композитора.
Когда наконецъ — съ большими усиліями и множествомъ телеграммъ — составили опредѣленный маршрутъ, Нанси, просматривая книжку Бемоля, гдѣ все это было записано, замѣтила:
— Но какъ же это мы ухитримся попасть изъ Рима въ Стокгольмъ и изъ Стокгольма въ Берлинъ въ шесть дней и давъ три концерта при этомъ?
— Немыслимо, — сказала фрейлейнъ. — Ты же считай, что отъ Берлина до Варнемюнде…
— Охъ, не до подробностей, фрейлейнъ, — вздохнула Нанси. — Ясно же, что это невозможно.
— Придется отказаться отъ Рима, — рѣшила фрейлейнъ.
— Немыслимо, немыслимо, — воскликнулъ Бемоль.
— Ну, значитъ, надо по боку Берлинъ, — сказала Нанси.
— Невозможно! абсолютно невозможно.
— Стало быть, остается выкинуть Стокгольмъ.
Такъ и выкинули Стокгольмъ, при помощи телеграммъ, стоившихъ полтораста франковъ и неустойки въ двѣ тысячи франковъ, не считая унизительныхъ и горькихъ писемъ, полныхъ угрозъ и взаимныхъ упрековъ.
— Мнѣ думается, — говорила Нанси, — не лучше ли намъ завести импрессаріо? А то, по-моему, мы ужъ очень много путаемъ въ нашихъ дѣлахъ.
Итакъ, рѣшено было взять импрессаріо. Послѣ многихъ колебаній, въ нерѣшительности между маленькимъ, черненькимъ генуэзцемъ, сопровождавшимъ ихъ по всему континенту, и большимъ парижскимъ импрессаріо, который предложилъ свои услуги всего однажды по телеграфу, порѣшили, наконецъ, въ пользу симпатичнаго блондина, съ которымъ онѣ познакомились въ Вѣнѣ, очень серьезнаго и честнаго съ вида, обѣщавшаго имъ прямо чудеса. Немедленно же телеграфировали ему; никто, разумѣется, никогда не писалъ больше писемъ. Огромная корреспонденція, приходившая изо всѣхъ концовъ міра, переѣзжала изъ кармановъ Бемоля въ портфель Нанси, а затѣмъ, послѣ продолжительнаго пребыванія въ чемоданѣ фрейлейнъ, исчезала въ сундукахъ и затѣмъ путешествовала по всему свѣту въ большихъ желтыхъ конвертахъ съ надписью «письма къ отвѣту».
Вѣнскій импрессаріо потребовалъ двѣсти кронъ подъемныхъ, которыя ему немедленно же перевели телеграфомъ.
А затѣмъ импрессаріо не явился.
— Этого ему спустить нельзя, — объявила фрейлейнъ.
И ему не спустили. Отправились къ адвокату, потребовавшему переписку и полтораста, франковъ на предварительные расходы. Вручили. И тѣмъ дѣло и кончилось. Зато черезъ годъ, когда онѣ ужъ и думать объ этомъ перестали, полученъ былъ счетъ отъ адвоката (еще на двѣсти тридцать семь франковъ), ѣздившій за ними по всей Европѣ и нагнавшій ихъ, наконецъ, въ Петербургѣ.
Пришлось заплатить.
Между тѣмъ онѣ взяли парижскаго импрессаріо. Это былъ крупный импрессаріо, «пустившій въ ходъ» всѣ величайшія свѣтила артистическаго міра.
Подъемныхъ ему было не надо. Онъ явился въ очаровательномъ галстухѣ, умопомрачительномъ жилетѣ, сверкающемъ цилиндрѣ. Передъ отъѣздомъ изъ Парижа онъ уже назначилъ у Колонна четыре концерта для Анны-Маріи. Онъ вѣдь не изъ зѣвакъ. Нѣтъ-съ. Вотъ и контрактецъ въ двухъ копіяхъ къ подписи.
Блестящіе глаза импрессаріо устремились на Бемоля. Потомъ, быстрымъ взглядомъ, онъ смѣрялъ фрейлейнъ, съ нея перевелъ свой предусмотрительный взоръ на нѣжное личико Нанси — не отъ міра сего. Чудесно. Импрессаріо былъ доволенъ. Съ этими господами ладить можно. Что касается Анны-Маріи, то онъ на нее даже и не взглянулъ. Онъ слышалъ ее дважды. Достаточно. Анна-Марія, какъ Анна-Марія, его не интересовала. Анна-Марія, какъ артистка, и того менѣе. Анна-Марія была просто-на-просто «шарманка», поразительная и сенсаціонная, равняющаяся суммѣ въ шесть цифръ въ его портфелѣ.
Ну, такъ вотъ контрактъ. Кто же его подпишетъ? Отца нѣтъ? Такъ, такъ. Можетъ и мать подписать, это все равно.
Нанси робко заявила, что, быть можетъ; прежде чѣмъ подписывать, недурно было бы его прочитать, и всѣ, въ томъ числѣ и импрессаріо, согласились съ ней.
Итакъ, Нанси, Бемоль и фрейлейнъ очень тщательно прочли документъ, въ это время импрессаріо попивалъ малагу и покуривалъ папиросы. У него была манера быстро втягивать въ себя носомъ воздухъ, производя при этомъ легкій, довольный и выжидающій звукъ, и затѣмъ проглатывать слюну, опустивъ утлы рта, что чрезвычайно нервировало Нанси и мѣшало ей понимать написанное въ контрактѣ.
Всѣхъ пунктовъ было четырнадцать.
— Какъ по-вашему, все правильно? — спросила Нанси потихоньку у Бемоля.
Бемоль нахмурилъ брови съ самымъ строгимъ видомъ дѣлового человѣка, а фрейлейнъ сказала:
— «Sprechen wir deutsch».
И они заговорили по-нѣмецки къ великому удовольствію парижскаго импрессаріо, который родился въ Клагенфуртѣ.
Послѣ долгаго чтенія и разнообразныхъ соображеній, Бемоль обратился, попрежнему съ видомъ знатока, къ импрессаріо:
— Тутъ сказано: тридцать процентовъ артисту?
Импрессаріо фыркнулъ носомъ и проглотилъ слюну.
— Совершенно вѣрно. — Послѣ паузы онъ прибавилъ: — я же беру на себя весь рискъ и всѣ расходы!
— Ахъ, въ самомъ дѣлѣ? — сказала Нанси, почти готовая извиниться.
Бемоль подтолкнулъ ее локтемъ, чтобъ молчала.
— Тридцать процентовъ валового? — спросилъ Бемоль недовѣрчиво.
— Нѣтъ чистаго.
— Ахъ! ну, такъ отлично! — объявила наивная флейлейнь. Бемоль наступилъ ей на ногу.
--… А что такое эта оговорка относительно трехъ лѣтъ? — спросилъ онъ.
— «Que diable!». Вы что же, воображаете, что я возьму на себя весь трудъ дать ей ходъ, а вы потомъ, мѣсяцевъ черезъ шесть, вырвете ее у меня изъ-подъ носу? А я тогда пальцы себѣ грызи, что ли?
— Какой грубый малый! — сказала фрейлейнъ по-нѣмецки.
Но Нанси рискнула робко замѣтить:
— По-моему, Анна-Марія уже пущена въ ходъ.
— Вы находите? Я не нахожу. Вотъ, когда я пущу ее въ ходъ, то черезъ два года она заработаетъ два милліона. — Импрессаріо снова фыркнулъ. — А то мнѣ не къ чему и за дѣло браться.
— «Zwei Millionen!!!» — прошептала фрейлейнъ.
Бемоль снова наступилъ ей на ногу.
— «А это вотъ что значитъ? „Пунктъ 8-й: Вышеозначенная сторона обязуется давать минимумъ по сто сорокъ концертовъ въ годъ, въ теченіе трехъ лѣтъ“.
— Это чистѣйшая формальность. Это включается во всѣ контракты. И просто-на-просто обязываетъ насъ съ вами не терять зря времени, не прохлаждаться. Да и, если это вамъ не подходитъ, аминь. Бросьте. Я вѣдь въ сущности не для того и пріѣхалъ. Я здѣсь для заключенія контракта съ величайшимъ теноромъ міра. Завтра подпишемъ. Вотъ онъ.
И онъ вытащилъ изъ кармана контракта, въ которомъ красовалось имя знаменитѣйшаго пѣвца, и документъ весь пестрѣлъ сотнями тысячъ франковъ, будто лугъ, испещренный маргаритками.
Фрейлейнъ была потрясена.
— Лучше не упускать его, — сказала она Нанси по-нѣмецки. — Возьми его, возьми его теперь же.
И его взяли. И подписали контракта. И Бемоль аккуратно его засвидѣтельствовалъ.
— Ну, вотъ дѣло и сдѣлано! „Nun ist alles in Ordnung“, — сказалъ „грубый малый“, обращаясь съ усмѣшечкой къ фрейлейнъ. И онъ фыркнулъ и проглотилъ.
Вскорѣ они поняли значеніе пункта 8-го.
„Вышеозначенная сторона“ обязывалась давать минимумъ по сто сорокъ концертовъ въ годъ, а вышеуказанною стороною была Анна-Марія. Нѣтъ, ужъ, конечно, ей не допустили бы прохлаждаться, ничего не дѣлая. Въ теченіе шестнадцати дней было одиннадцать переѣздовъ и двѣнадцать концертовъ.
Она переѣзжала изъ города въ городъ, съ подмостковъ на подмостки и походила на блѣднаго серафима, играющаго во снѣ. На седьмомъ переѣздѣ заболѣла фрейлейнъ, и ее пришлось оставить на полпути между Майнцемъ и Кельномъ.
Бемоль молчалъ, стиснувъ зубы. Онъ сидѣлъ въ вагонѣ противъ Нанси и Анны-Маріи и смотрѣлъ на нихъ; смотрѣлъ на малютку (дремавшую, привалившись головкой на плечо матери), и крупныя слезы собирались въ его вѣрныхъ черныхъ глазахъ, задерживались и затѣмъ скатывались, теряясь въ печальныхъ темныхъ усахъ, падавшихъ на губы, будто у моржа.
Импрессаріо путешествовалъ съ ними, почитывая газеты и пуская имъ дымъ въ физіономіи; затѣмъ засыпалъ, засунувъ руки въ карманы, протянувъ свои длинныя ноги поперекъ купэ и разинувъ ротъ.
Бемоль смотрѣлъ на него, замышляя что-то мрачное. Его добрые глаза преданной собаки свирѣпо блуждали отъ разинутаго рта спящаго импрессаріо и бѣлокурой остроконечной бородки до цвѣтистаго жилета, гдѣ и останавливались упорно, будто ища подходящаго мѣста…
Во время концертовъ импрессаріо быль вездѣсущъ: онъ бродилъ по залу и по коридорамъ; его видѣли всюду — руки въ карманахъ и папироса въ зубахъ. Въ антрактахъ онъ усаживался въ артистической и разговаривалъ со всѣми, приходившими къ Аннѣ-Маріи. Журналистовъ онъ угадывалъ нюхомъ охотничьей собаки и разсказывалъ имъ фантастическія и невѣроятныя легенды насчетъ дѣвочки, отъ которыхъ Нанси краснѣла до слезъ. Онъ разговаривалъ со всѣми: съ восторженными музыкантами, съ растроганными дамами, зашедшими поцѣловать дѣвочку, и всѣмъ онъ разсказывалъ самые экстравагантные анекдоты, все одни и тѣ же, отъ которыхъ Нанси оскорбленно рыдала. Да, вѣдь это онъ открылъ дѣвочку; онъ услышалъ, какъ она, четырехлѣтняя, играла на роялѣ вальсъ Шопена. Пяти лѣтъ они вмѣстѣ съ братишкой взяли старый деревянный ящикъ изъ-подъ винныхъ ягодъ и смастерили скрипку. Въ прошломъ году ее похитили въ Россіи нигилисты и держали недѣли три въ подземельи, и она должна была играть цѣлыми часами по приказу этихъ варваровъ. Освободивъ ее, они подарили ей брилліантовое ожерелье, стоимостью въ восемьдесятъ тысячъ франковъ. О, да; у малютки украшеній и драгоцѣнностей на полмилліона слишкомъ. У нея два Страдиварія. Одинъ принадлежалъ Barнеру. Другой царю.
По окончаніи всякаго концерта импрессаріо выходилъ вмѣстѣ съ ними изъ артистической. Импрессаріо несъ на рукахъ Анну-Марію сквозь апплодирующую толпу. Импрессаріо несъ цвѣты и скрипку. Импрессаріо садился съ ними въ экипажъ, и онъ же привѣтствовалъ въ окно публику, — Анна-Марія бывала слишкомъ утомлена.
Анна-Марія сидѣла молча, забившись въ уголъ экипажа, и дремала. Нанси кусала губы, чтобы не расплакаться.
А на козлахъ сидѣлъ Бемоль, обуреваемый черными мыслями, и посылалъ мысленно на импрессаріо всѣ страшныя колдовскія заклинанія, которыя въ его деревнѣ вѣками считались самыми дѣйствительными.
Такъ продолжалось съ мѣсяцъ. На тридцать первый день Анна-Марія заявила:
— Не хочу больше видѣть этого человѣка. Никогда, никогда. И не желаю, чтобы онъ носилъ мою скрипку.
— Хорошо, дорогуня, — сказала Нанси.
— И хочу загородъ; хочу кушать на травѣ разныя штуки въ пакетикахъ и пить молоко изъ бутылки.
— Хорошо, мое сокровище. Такъ и сдѣлаемъ.
— Вотъ славно будетъ! — сказала Анна-Марія.
Такъ и сдѣлали. И было такъ славно.
Вечеромъ, когда явился импрессаріо, Анна-Марія не была готова, какъ обыкновенно, блѣдненькая и грезящая въ своемъ голубомъ платьицѣ. Она лежала въ своей кроваткѣ и спала, вся розовая и спокойная послѣ долгаго дня, проведеннаго на открытомъ воздухѣ.
— Готовы? — спросилъ импрессаріо, оглядываясь кругомъ.
— Малютка сегодня играть не можетъ, — сказала Нанси. — Она устала. Еслибъ я знала, гдѣ вы находитесь, я бы послала предупредить васъ.
— О, славно! — воскликнулъ импрессаріо и фыркнулъ носомъ.
— И кромѣ того, — продолжала робко Напси, — лучше ужъ я вамъ скажу теперь же: такъ продолжаться не можетъ. Дѣвочка должна играть только, когда захочетъ. Нельзя ее принуждать. Достаточно одного-двухъ концертовъ въ мѣсяцъ.
— О, славно! — повторилъ импрессаріо; усѣлся и вынулъ изъ кармана портсигаръ.
— Такъ что я васъ попрошу оплатить намъ прошедшіе уже концерты, а… а затѣмъ… вы насъ отпустите…
Импрессаріо расхохотался изо всей мочи. Плечи его такъ и прыгали.
— Нѣтъ, это просто великолѣпіе! — сказалъ онъ, переставая хохотать, чтобы зажечь папиросу, а затѣмъ принимаясь снова. — Такъ, стало быть, я вамъ долженъ заплатить, а? Сколько-жъ я вамъ долженъ, скажите, пожалуйста?
Нанси отвѣчала робко:
— Да, я не знаю… сколько слѣдуетъ…
— Ахъ, такъ! сколько слѣдуетъ. Чудесно, чудесно. — Импрессаріо вдругъ пересталъ хохотать и взглянулъ на часы. Ну-съ, живо! Сію минуту! Гопъ, гопъ!
— Но Анна-Марія спитъ.
— Разбудите.
Нанси почувствовала, что она блѣднѣетъ.
— Шевелитесь же, — продолжалъ импрессаріо. — Вѣдь не умретъ же она, если и поиграетъ сегодня. А театръ весь проданъ.
— Мнѣ очень жаль, — сказала Нанси. — Но Анна-Марія никогда не должна играть, если чувствуетъ себя усталою.
— Не говорите пустяковъ, милая барыня, — сказалъ онъ вставая. — Если вы не хотите будить, такъ я и самъ разбужу.
И онъ двинулся къ дверямъ комнаты, гдѣ спала Анна-Марія.
Теперь сонъ Анны-Маріи сдѣлался для всѣхъ чѣмъ-то священнымъ, о чемъ говорили, приложивъ палецъ къ губамъ и задерживая дыханіе. Когда Анна-Марія спала — когда этотъ чудесный маленькій мозгъ, полный милліонами нотъ, отдыхалъ, все должно было молчать: міръ долженъ былъ пріостановиться. Если Бемолю случалось — проходя на цыпочкахъ по коридору — скрипнуть сапогомъ, Нанси и фрейлейнъ сейчасъ же вскакивали съ перепуганными лицами и съ видомъ горькаго упрека, и, поднятыми кверху пальцами, призывали его къ тишинѣ. Да; сонъ Анны-Маріи вещь ненарушимая и священная.
Бемоль стоялъ у окна и глядѣлъ въ темноту, пока импрессаріо говорилъ съ Нанси. Но, при первомъ шагѣ того по направленію къ запертой двери Анны-Маріи, Бемоль бросился впередъ и, съ ревомъ взбѣшеннаго звѣря, напалъ на него.
Бемоль былъ маленькій и толстенькій. Но гнѣвъ и ненависть, такъ давно въ немъ копившіеся, замѣнили ему силу и мускулы. Въ одно мгновеніе вцѣпился онъ въ ошеломленнаго импрессаріо, царапалъ его лицо, дергалъ за бороду, колотилъ кулаками и лягался своими коротенькими ножками.
Когда импрессаріо пришелъ въ себя отъ изумленія при этомъ неожиданномъ нападеніи, онъ схватилъ Бемоля за воротъ, приподнялъ его и быстро посадилъ на полъ. Послѣ чего взялъ шляпу и палку и ушелъ.
--… Ушелъ? — спросилъ Бемоль, продолжая сидѣть; щеки у него были бѣлы, какъ бумага, и одинъ глазъ покраснѣлъ
— Да, ушелъ! — сказала Нанси. — Бѣдный Бемоль! Онъ ушибъ васъ?
Бемоль все не вставалъ. Сидя на полу, онъ качалъ головою и хрипло бормоталъ:
— Хотѣлъ разбудить Анну-Марію!.. Нѣтъ, вы подумайте только! хотѣлъ разбудить Анну-Марію…
Чтобы разорвать контрактъ, пришлось уплатить двѣ съ половиной тысячи франковъ, да еще судебныхъ издержекъ пятьсотъ франковъ. Но всѣ рѣшили, что за радость освобожденія заплачено даже недорого.
Ѣздили за городъ и очень весело провели время, поджидая выздоравливающую фрейлейнъ. Когда она подъѣхала, они всѣ вчетверомъ, счастливые и довольные, отправились въ Римъ, гдѣ имъ оставалось еще двѣ недѣли времени до начала концертовъ въ Констанцѣ.
Въ Римъ къ нимъ пріѣхали всѣ родственники: тетя Карлотта, согнутая и удрученная, дядя Джакомо, старый и трясущійся, и Адель, и Нино, и Карло, и Кларисса, всѣ взволнованные, радостные, ласковые. Много горячихъ слезъ было пролито при воспоминаніи о Валеріи, не дождавшейся славы своей удивительной внучки.
— Но она видѣла твою славу, Нанси, — сказалъ Нино.
Пережили въ воспоминаніяхъ посѣщеніе молоденькою Нанси королевы, какъ она шла туда дрожащая, сосвоею книжечкою стиховъ и большою шляпою съ перьями и бѣлою вуалькою, которую пришлось снять… Было чудное солнечное утро. Нино, волосы котораго посѣдѣли, а характеръ сдѣлался столь же непреклоннымъ, какъ и у отца, — такъ по крайней мѣрѣ увѣряла тетя Карлотта, — шелъ впереди съ Анной-Маріей, и она держала его за руку. Онъ разсказывалъ ей интересныя вещи: про розовый передничекъ, который носила ея мама въ восемь лѣтъ, про фрейлейнъ, которая была молода, и щеки у нея были, какъ яблоки.
Фрейлейнъ, которая, по правдѣ сказать, мало чѣмъ отличалась отъ себя самой двадцать лѣтъ тому назадъ, слушала эти воспоминанія, очень тронутая. А Бемоль, еще и еще разъ намѣревавшійся навѣстить мать свою немедленно по окончаніи концертовъ въ Костанцѣ, шелъ позади всѣхъ, потихоньку утирая себѣ слезы, весь распустившійся въ неопредѣленныхъ нѣжныхъ чувствахъ ко всему міру вообще.
— Кстати, Нанси, — сказалъ Нино, — знаешь, я видѣлъ Сѣрый Домъ. Я былъ въ Англіи по дѣламъ Карло мѣсяца два тому назадъ и завернулъ въ Гертфордширъ. Домъ стоитъ пустой. Я съ часъ, по крайней мѣрѣ, стоялъ у рѣшетки, окруженный всѣми призраками прошедшаго.
— О! — воскликнула фрейлейнъ. — Какое это было божественное мѣсто! Помнишь, Нанси?
— Я помню садъ, — сказала Нанси, разсѣянно глядя вдаль, — и качель…
— Какая качель? — спросила Анна-Марія, заинтересовавшись разговоромъ.
Тогда Нанси описала ей далекій садъ, тихій подъ нѣжнымъ англійскимъ солнцемъ, гдѣ она, дѣвочкой, баюкала на качели свои фантастическія грезы, и откуда, на заходѣ солнца, виденъ былъ горизонтъ, пылающій на краю свѣта…
На другой день послѣ перваго концерта въ Римѣ и Аннѣ-Маріи пришелъ большой конвертъ съ золотымъ гербомъ королевскаго дома. Ихъ величества изволятъ принять завтра, въ девять часовъ вечера, милую дѣвочку и великую артистку и рады будутъ услышать ея исполненіе…
На другой день вечеромъ Адель, Карлотта и Кларисса, радостныя и взволнованныя, помогали Нанси и Аннѣ-Маріи собираться на аудіенцію въ Квириналъ. Бемоль, блѣдный, себя не помнилъ отъ волненія при мысли, что будетъ аккомпанировать Аннѣ-Маріи.
Когда, ровно въ девять, Нанси и Анна-Марія проходили черезъ рядъ залъ — залъ красный, залъ желтый, залъ голубой — вплоть до зала бѣлаго съ золотомъ, гдѣ должны были принять ихъ король и королева, Бемоль шелъ за ними и весь трясся. За нимъ выступалъ великолѣпнѣйшій лакей въ красной ливреѣ и несъ скрипку и ноты. (Мысли Бемоля неслись въ это время къ деревушкѣ у подножія Аппенинъ, гдѣ какъ разъ теперь зажигался во тьмѣ убогій огонекъ…).
Королева двинулась къ Нанси и Аннѣ-Маріи. Это была уже не та королева, имя которой — цвѣтокъ — было записано въ старой книжечкѣ Нанси. Эта королева была еще почти дѣвочка, съ громадными сіяющими черными глазами. А юноша, изображеніе котораго въ медальонѣ она столько ужъ лѣтъ носила на груди, былъ теперь король.
Королева поцѣловала Анну-Марію и смѣялась, когда Анна-Марія говорила, и плакала, когда Анна-Марія играла. Анна-Марія смотрѣла на нее, покоренная и восхищенная этими необыкновенными глазами, огненными и бархатными въ то же время, такими невинными, что, казалось, они до сихъ поръ заглядывали только въ души дѣтей и цвѣтовъ.
Анна-Марія, играя, насилу могла отвести отъ нея глаза, но изъ чувства долга бросала изрѣдка покорный взглядъ въ сторону блистательнаго офицера въ красномъ мундирѣ, увѣшанномъ орденами, котораго она приняла, за короля.
По окончаніи мендельсоновскаго adagio, какой-то серьезный человѣкъ, сидѣвшій въ сторонѣ отъ другихъ въ простомъ вечернемъ платьѣ, заговорилъ:
— Я мало понимаю музыку. Но эта музыка мнѣ нравится.
Королева повернулась къ нему и улыбнулась. И эта улыбка заставила Анну-Марію вздрогнуть. Ну, право же она не видывала никогда такой нѣжной, ясной, очаровательной улыбки! Она обернулась въ направленіи этой свѣтлой улыбки, и взглядъ ея остановился на серьезномъ лицѣ человѣка, одѣтаго въ черное платье.
Это лицо! Гдѣ же она его видѣла? Почему оно ей такъ знакомо? такъ дорого? Почему оно ей такъ напоминаетъ Нью-Іоркъ и слезы мамы надъ письмами изъ Милана? Марки! Ну, конечно, это лицо она видѣла на маркахъ! Это онъ, король Италіи! И какъ ей только въ голову могло придти, что этотъ желтоволосый офицеръ въ красномъ — король Италіи? Вотъ онъ король!
Бемоль, когда входилъ, низко поклонился, затѣмъ остановился у рояля, согнувшись и, въ теченіе вечера, такъ ужъ и не принялъ больше вполнѣ вертикальнаго положенія, такъ и вставалъ, и садился — всякій разъ, что къ нему обращались — сохраняя все время кривую линію, такъ что тяжело было на него смотрѣть. Въ аккомпаниментахъ онъ вралъ немало и чувствовалъ, какъ кипитъ на него гнѣвъ Анны-Маріи, хотя она и стояла къ нему спиной.
Нанси сидѣла рядомъ съ королевой и, съ посвѣтлѣвшими отъ счастливыхъ слезъ глазами, отвѣчала на милостивые и интимные вопросы, слетавшіе съ прекрасныхъ губъ. Королева называла ее дѣвичьимъ именемъ, ея поэтическимъ именемъ… И ея прошедшее и настоящее смѣшались въ двойной прелести въ сердцѣ Нанси. Она переживала свою славную юность въ юной славѣ Анны-Маріи.
На обратномъ пути въ экипажѣ Анна-Марія, щебетала, какъ пташка, разсказывая свои впечатлѣнія и Нанси, смѣясь, прижимала ее къ сердцу.
XXIV.
править— Миланъ — городъ, который дастъ тебѣ крещеніе Искусствомъ, — объявилъ Аннѣ-Маріи молодой, но уже заслуженный музыкальный издатель, высшій судья лирическаго искусства въ миланскомъ обществѣ[40]. — Въ смыслѣ музыки Миланъ — единственный городъ.
И въ глазахъ Командора — сѣрыхъ и рѣжущихъ, точно сталь — блеснула улыбка.
— Это ужъ мнѣ говорили и въ Берлинѣ, — сказала Анна-Марія.
— И въ Вѣнѣ, — добавила фрейлейнъ.
— И въ Парижѣ, — робко замѣтила Нанси.
— Вотъ именно потому-то и мы это говоримъ, — сказалъ молодой Командоръ, проводя тонкой рукой по бритому подбородку.
— Ну, такъ что же ты намъ сыграешь? Смотри, мы вѣдь не въ Берлинѣ. Мы всѣ здѣсь притворяемся, будто обожаемъ классическую музыку и, когда слушаемъ, восклицаемъ: „Какая красота!“ И уходимъ раньше конца и больше не возвращаемся.
Услышавъ это, Бемоль поставилъ на программу немножко Вьетана и Венявскаго, немножко Сарасатэ и Паганини. Миланцы пришли на концертъ и остались до самаго конца. И рѣшили придти снова.
Но „Истинные Музыканты“, — изъ которыхъ одинъ всегда ужъ найдется во всякомъ городѣ (а въ Миланѣ ихъ было цѣлыхъ четыре), тѣ, что толкуютъ о музыкѣ всерьезъ, какъ о нѣкой священной и привиллегированной болѣзни, которою могутъ страдать лишь одни они, — эти музыканты грустно качали предусмотрительными головами. Какъ печально слышать въ исполненіи распускающагося таланта, какимъ была эта дѣвочка, гнуснѣйшую виртуозную музыку — скрипичный акробатизмъ, который — недостойно, но несомнѣнно — нравится публикѣ! Паганини! Вьетанъ! Ахъ, эти имена вонзали кинжалы въ сердце Истинныхъ Музыкантовъ.
— О, — кричали они, — дайте же намъ глубины Бетховена! Дайте намъ великолѣпіе Баха!
Они выливали свои горести то тамъ, то здѣсь на столбцахъ газетъ.
Командоръ — музыкальный издатель — улыбался и поглаживалъ тонкою рукою свой бритый подбородокъ, читая эти статьи.
Увидѣвъ Нанси, онъ сказалъ:
— Дайте же имъ классиковъ, ничего, кромѣ классиковъ!
И во второмъ концертѣ Анна-Марія играла Концертъ Бетховена и Крейцерову сонату, затѣмъ — „Chaconne“, Фугу», «Прелюдъ» и «Сарабанду» Баха. И миланцы сбѣжались и остались до самаго конца и намѣревались придти еще.
Но четверо Истинныхъ Музыкантовъ съ новою грустью покивали осторожными глазами. Какъ можетъ дѣвчонка понимать гиганта Бетховена? Кто этотъ преступный учитель, рискнувшій завалить хрупкій мозгъ Анны-Маріи титанами-классиками? Развѣ не святотатство, если можно такъ выразиться, слушать, какъ дѣвчоночка приближается къ таинственнымъ огромностямъ «Chaconne» Баха? Одни лишь Истинные Музыканты могутъ понять глубокую, безумную тоску, скрытую въ простомъ и наивномъ танцѣ семнадцатаго вѣка! Ради Бога! Пощадите! Пусть дѣти не играютъ ничего, кромѣ Генделя и Моцарта!
Въ третьемъ концертѣ Анна-Марія играла Генделя и Моцарта. И миланцы собрались и просидѣли до конца и рѣшили придти снова.
Но четверо Истинныхъ Музыкантовъ выгнули горестно брови и заболтали, что, конечно, эту простую и легкую музыку очень мило играть дома для папы и мамы, но что, право же, въ миланскомъ концертномъ залѣ имѣешь право требовать чего-нибудь болѣе сильнаго и вѣскаго. И зачѣмъ она, собственно, играетъ на скрипкѣ? Не лучше ли ей было бы изучить контрапунктъ? Или другое что? А музыку надо оставить для нихъ однихъ, четырехъ Истинныхъ Музыкантовъ.
Командоръ, не бывшій Истиннымъ Музыкантомъ, улыбнулся и поцѣловалъ Анну-Марію въ лобъ. Но это не утѣшило Нанси, слушавшей эти критики съ изумленнымъ недовѣріемъ, не успокоило Бемоля, пришедшаго въ бѣшеный гнѣвъ, не удержало вознегодовавшую фрейлейнъ отъ отправки длиннѣйшихъ писемъ по этому поводу въ «Corriere della Sera», «Berliner Tageblatt» и «Times». (Это не значитъ, что ихъ напечатали).
Анна-Марія, не читавшая критическихъ статей, и не подозрѣвала о существованіи «Истинныхъ Музыкантовъ»; она была счастлива, весела и влюблена въ Италію. Чтобы утѣшить ее въ разлукѣ съ «Шопенгауэромъ», Нанси подарила ей маленькаго такса. Анна-Марія водила его гулять въ Паркъ, стыдясь немножечко его кривыхъ лапокъ и длиннаго, извилистаго, какъ Малерова симфонія, тѣла, но, за эти его незаслуженныя несчастія, она любила его еще больше.
Таксъ былъ названъ «Стейнеръ», такъ какъ соединялъ въ себѣ всѣ отличительныя свойства этихъ великолѣпныхъ тирольскихъ скрипокъ: золотисто-коричневый цвѣтъ, нѣкоторую пухлость тѣла и слабый голосъ.
… Множество людей приходило къ нимъ и высказывало свои взгляды. Пришли и Истинные Музыканты, очень напугавшіе Анну-Марію и еще того больше Нанси.
— Что вы думаете дѣлать съ вашей дочерью? — спросилъ одинъ изъ нихъ, потягивая чай и закусывая его печеньемъ, съ такимъ видомъ, будто дѣлаетъ имъ этимъ величайшее одолженіе. — Что вы надѣетесь изъ.нея сдѣлать?
— Не знаю, — отвѣчала Нанси. — Пока я довольна тѣмъ, что есть.
— Плохо. Вамъ слѣдуетъ подумать о будущемъ. Если вы желаете, чтобы она сдѣлалась великой, настоящей артисткой…
— Не знаю, желала ли бы я этого. Если вмѣсто великой артистки она опустилась бы, — и Нанси улыбнулась, — до того, что сдѣлалась бы только счастливымъ ребенкомъ, думаю, что я не стала бы жаловаться.
— Смотрите! — продолжалъ Истинный Музыкантъ, — берегитесь! сегодняшній вундеркиндъ убиваетъ завтрашняго артиста. Срывая цвѣтокъ, вы уничтожаете плодъ.
Нанси тихонько засмѣялась.
— Это все равно, что сказать: берегитесь срывать бутонъ розы! а то она такъ и не сдѣлается никогда яблокомъ.
Анна-Марія, занимавшаяся возлѣ окна подниманіемъ такса за хвостъ, чтобы узнать, чистокровный ли онъ, расхохоталась.
— Вотъ ужъ правда! — сказала она, хотя и не слышала ничего изъ предыдущаго разговора, но инстинктивно желая позлить Музыканта, казавшагося ей несноснымъ.
— Перестань, дорогая, — сказала ей мать. И затѣмъ прибавила: — Анна-Марія — то, что она есть. Я счастлива, что она расцвѣтаетъ свободно, какою ее создалъ Богъ, и не забочусь о томъ, чѣмъ она можетъ стать со временемъ: лишь бы была хорошая, здоровая и счастливая! Неужели мнѣ нужно запрещать ей играть теперь, какъ играетъ серафимъ, изъ страха, что она не будетъ играть потомъ, какъ Іоахимъ?
— Вотъ, — сказала Анна-Марія, держа въ воздухѣ за хвостъ визжавшаго «Стейнера». — Неужели?
Суровый визитеръ обратился къ ней.
— Дитя мое, — началъ онъ мвачнымъ и пророческимъ тономъ, — Бахъ…
— Охъ, ужъ знаю я, — весело объявила Анна-Марія.
— Что ты ужъ знаешь? — строго спросилъ Музыкантъ.
— Вы хотѣли сказать: «Бахъ — богъ! Играй всегда Баха. Ничего, кромѣ Баха. Все остальное ничего не стоитъ», — вздохнула Анна-Марія, раскаиваясь уже, что вмѣшалась въ разговоръ.
— Ничего подобнаго. Я совсѣмъ не то хотѣлъ сказать.
— Ну, значитъ, другое: «Никогда не играть Баха! Дѣвочка не можетъ понимать Баха…» Всѣ профессора говорятъ мнѣ или то или другое.
— Совершенно вѣрно, — сказалъ онъ съ важностью. — Ты никоимъ образомъ не можешь понять Баха.
Анна-Марія выпустила Стейнера, который залѣзъ подъ диванъ и тамъ покусывалъ себѣ хвостъ.
— А вы? — спросила она Музыканта, — вы что понимаете въ Бахѣ? Я хочу знать точно, что именно вы понимаете? — И съ сверкающими глазами и пылающими щеками Анна-Марія схватила его за рукавъ. — Я вамъ сейчасъ сыграю Баха, а вы мнѣ скажите, что вы въ немъ понимаете… Бемоль, дай мнѣ скрипку!
Бемоль съ сіяющимъ лицомъ кинулся за скрипкой.
— Анна-Марія! Дорогая! Не надо такъ, — говорила смущенно Нанси.
Но Анна-Марія уже настраивала скрипку.
— Вотъ, — сказала она, сжигая взглядами визитера, — теперь вы мнѣ скажите, что такое вы понимаете, а я нѣтъ.
И сыграла сейчасъ же первыя пять изъ тридцати двухъ варіацій Chaconne. Затѣмъ остановилась.
— Ну-съ? Что вы поняли? Скажите-ка!
Музыкантъ откинулся на спинку съ улыбкой снисходительнаго превосходства.
— А теперь, — сказала Анна-Марія, похожая на маленькую бѣлокурую фурію, воспламененную и вдохновенную, — теперь я это сыграю иначе. Сыграю, какъ Іоахимъ… Такъ вотъ, именно такъ Іоахимъ игралъ ее для меня и со мною… Я теперь что вы поняли? Что говоритъ вамъ Бахъ, глупый вы человѣкъ, больше того, что говоритъ онъ мнѣ?
— Анна-Марія! — воскликнула Нанси. — Стыдись! Такъ нельзя говорить!
— Можно! можно! — говорила Анна-Марія, чуть не плача. Визитеръ, кисло улыбаясь, поднялся съ мѣста.
— Я боюсь, — сказалъ онъ, — что музыка въ большомъ количествѣ вредно дѣйствуетъ дѣтямъ на нервы.
— Нѣтъ, нѣтъ, очень хорошо! — кричала Анна-Марія въ отчаяніи и съ плачемъ. И пока Нанси, обнявъ ее, старалась успокоить, дѣвочка, всхлипывая, говорила: — Мама, скажи ему! скажи ему то, что я не умѣю! Помоги мнѣ.
— Что, родная?
— Помнишь… когда мы должны были ѣхать куда-то далеко… ты еще говорила, что тамъ тепло, красиво… и грязно… Куда это?
— Въ Мексику, должно быть?
— Да, да, да! Такъ вотъ ты сказала что-то такое про ихъ гостинницы… что ты такое сказала объ этихъ странныхъ маленькихъ гостинницахъ?
Нанси подумала съ минуту. Потомъ вспомнила и улыбнулась.
— Я говорила, что въ нихъ можно найти только то, что привезешь съ собою.
— Да, да, — бормотала Анна-Марія взволнованно и безсвязно, — а теперь скажи это… скажи опять это, но о музыкѣ.
Нанси разсмѣялась и поцѣловала ее въ разгоряченный лобикъ.
— Ты хочешь сказать, что и въ музыкѣ можно найти только то, что несешь съ собой, въ собственной своей душѣ?
— Да, — подтвердила дѣвочка. — Это хочу сказать.
— Дорогуня! — И Нанси поцѣловала ее.
Но Истинный Музыкантъ ушелъ въ негодованіи.
Какое невѣжество! Какія нелѣпыя сопоставленія! При чемъ тутъ мексиканскія гостинницы — въ Баховой-то музыкѣ?!
XXV.
правитьГодъ промчался, какъ сонъ, разсыпая розы и мирты на пути Анны-Маріи: цѣлый годъ фантастическихъ путешествій отъ тріумфа въ тріумфу. Жизнь являлась Аннѣ-Маріи въ видѣ заколдованнаго сада, горѣвшаго волшебными цвѣтами, склонявшимися на пути ея.
Концерты были ея радостью. Свѣтлая душа ея была переполнена музыкой, и, будто изъ чистаго и избраннаго сосуда, изливала она мелодическій избытокъ на слушающій міръ.
Играя, она выполняла свое назначеніе такъ же, какъ долженъ пѣть жаворонокъ.
Однажды въ Генуѣ ее повели смотрѣть скрипку Паганини, нѣмую и запечатанную въ стеклянномъ ящикѣ въ муниципалитетѣ. Она долго и молча смотрѣла на нее. Затѣмъ отвела взглядъ.
— О чемъ ты думаешь, сердце мое? — спросила Нанси. — Почему ты такъ печальна?
— Я думаю, — сказала дѣвочка, и взглядъ ея былъ величавъ, --какъ должна страдать взаперти эта скрипка; какъ ее долженъ мучить ея голосъ! Кто знаетъ, какъ ей безумно, можетъ быть, хочется пѣть!
Эти слова, запомнили и повторили. Они дошли до ушей генуэзскаго синдако. Однажды, съ большою торжественностью, Анну-Марію пригласили во дворецъ муниципалитета и тамъ, въ присутствіи небольшого количества приглашенныхъ, сняли всѣ печати: священный инструментъ безсмертнаго Николо былъ вложенъ въ нѣжныя ручки дѣвочки.
Ужъ цѣлыхъ три ночи не спала она, мечтая объ этомъ великомъ моментѣ, мечтая о радости этого трепетнаго скованнаго голоса, которому ея пальцы вернуть свободу!
Быстро надѣла она новую квинту, натянувъ ее на выцвѣтшую кобылку. Затѣмъ легонько пощипала струны и прислушалась, наклонивъ голову. А затѣмъ, поднявъ смычекъ, вибрирующимъ ударомъ разбила кандалы молчанія, тяготѣвшаго на дрожащихъ струнахъ. Прозвучалъ ре минорный аккордъ, тремолирующій и жалобный.
Анна-Марія снова подняла смычекъ и взяла другой аккордъ, нажимая пальцами на струны, съ сильной и густой вибраціей.
И снова отвѣчала скрипка хриплымъ, слабымъ, глухимъ звукомъ. Лицо Анны-Маріи поблѣднѣло, какъ полотно. Губы задрожали. Съ рыданіемъ опустила она скрипку.
— Умерла, — сказала сна.
Много лѣтъ спустя, если Нанси случались раздумывать, не лучше ли было удержать дѣвочку отъ концертовъ и публики — если нападали на нее сомнѣнія, не было ли ошибкою дать ей излить на міръ всю свою юную благозвучную душу, — воспоминаніе о Молчащей Скрипкѣ, запертой въ стеклянной тюрьмѣ, живо вставало предъ нею: о Скрипкѣ, умершей отъ того, что она не пѣла, умершей отъ собственнаго молчанія[41].
И она счастлива была сознаніемъ, что ея жавороночекъ могъ пѣть, сколько вздумается.
И жаворонокъ пѣлъ! Пѣлъ въ разныхъ климатахъ, подъ разными небесами, въ далекихъ краяхъ. Въ Эдинбургѣ, кажется, отпрягли лошадей и съ тріумфомъ везли ихъ обѣихъ на себѣ? Чуть ли не въ Бернѣ полиціи пришлось расчищать улицы и площади отъ бѣсновавшихся студентовъ? Не въ Туринѣ ли толпа вызвала ее разъ двадцать на балконъ, чтобы привѣтствовать, чтобы вымолить у маленькаго восторженнаго личика еще одну улыбку, а у маленькихъ ручекъ еще одинъ цвѣтокъ? Гдѣ, гдѣ это было, что мужчины поднимали своихъ дѣтей, чтобы тѣ могли ее увидѣть, а женщины, смятыя и придавленныя въ толкотнѣ, со шляпами на боку и безумными глазами, дрались, чтобы увидѣть хоть на мигъ кланяющуюся бѣлокурую головку и дотронуться до ея рученки въ перчаткѣ. А въ Неаполѣ не называли ее развѣ «одержимой дѣвочкой» и не думали, что въ нее вселился духъ? И среди привѣтствій развѣ не раздавались голоса, умолявшіе предсказать номеръ лотто?
Да, это было въ Неаполѣ. Нанси хорошо это помнитъ. Въ смутномъ блескѣ смѣняющихся эпизодовъ, нѣкоторые встаютъ ясными и отчетливыми въ памяти Нанси. Въ Неаполѣ случилось однажды, что въ обширномъ переполненномъ театрѣ забыли оставить ей мѣсто. И директоръ театра явился сказать ей, что нѣкая, извѣстная ему, дама любезно предлагаетъ ей мѣсто въ своей ложѣ: ложа второго яруса, номеръ пятый, — Нанси хорошо это помнить. И въ то время, какъ Анна-Марія, уже расцѣлованная и благословенная, какъ всегда, со скрипкою подъ рукою выходила на сцену — точно маленькое небесное видѣніе, — Нанси еще бѣжала по пустымъ коридорамъ второго яруса, разыскивая номеръ пятый. Вотъ онъ, наконецъ. Нанси вошла и увидѣла даму подъ черной вуалью. Нанси сдѣлала ей легкій поклонъ и сѣла, прошептавъ: «Благодарю васъ». Затѣмъ, конвульсивно переплетя пальцы, она зашептала молитву, которую произносила всегда, когда играла Анна-Марія: «Боже мой! помоги ей! Вдохнови ее! Направь ея руку!».
И Богъ снова услышалъ ея молитву, потому что Анна-Марія играла грандіозно, нѣжно и не подозрѣвая, что можетъ нуждаться въ чьей-либо помощи!
Нанси сидѣла въ ложѣ, оледенѣвъ отъ ужаса, какъ всегда, ожидая, когда спокойные глаза Анны-Маріи отправятся кругомъ изъ ложи въ ложу на поиски матери. Вотъ! Нашла! Глаза блестятъ, смѣются!.. Но затѣмъ Духъ Музыки упалъ на своихъ огромныхъ крыльяхъ между ними и унесъ ея дѣвочку, играющую и грезящую, далеко изъ круга материнской любви…
Дама въ черномъ прижала платокъ къ глазамъ. Нанси привыкла это видѣть, но всякій разъ это ее трогало. Она протянула руку и положила ее на руку незнакомки, сердце которой терзала музыка ея дѣвочки.
Дама въ черномъ, не оборачиваясь, взяла ея руку, и такъ сидѣли онѣ рядомъ, незнакомыя, но связанныя музыкой, какъ сестры.
Кончился послѣдній номеръ, и изъ всѣхъ угловъ залы вырывались восклицанія, хорошо знакомые крики восторга и упоенія. Нанси быстро встала, чтобы бѣжать за кулисы къ Аннѣ-Маріи. Незнакомка повернулась и откинула вуаль.
— Мое имя Виллари, — сказала она.
Нанси помнила, это имя. Все, что разсказывалъ ей объ этой женщинѣ Альдо, все, что замалчивалъ о ней Нино, хлынуло волной въ ея память. Она вглядывалась съ любопытствомъ въ это изнуренное лицо подъ шапкой темно-рыжихъ волосъ — блѣдное, усталое лицо, изборожденное печальными морщинами.
— Я хорошо знаю ваше имя, — сказала Нанси, подавая ей руку. — Привѣтствую великую артистку.
Женщина глубоко вздохнула,.
— Привѣтствую счастливую мать.
И опустила вуаль.
Нанси бѣжала по переполненнымъ коридорамъ, мимо публики, стоявшей группами и говорившей объ ея дѣвочкѣ. И слова: «Поразительно! Феноменально! Невѣроятно!» касались обычнымъ нѣжнымъ крыломъ ея уха.
«Счастливая мать!». О, да, да! она счастливая мать! Она говорила это себѣ тысячи тысячъ разъ; повторяла эти слова потихоньку, пока окутывала мягкимъ бѣлымъ шарфомъ бѣлокурую головку своей дочери, и тогда, когда проходила съ нею сквозь привѣтствія толпы, сквозь протянутыя руки и размахивающія шляпы. Она повторяла это себѣ, сидя на автомобилѣ, который увозилъ ихъ въ тихую неаполитанскую ночь, и тогда, когда она держала Анну-Марію, стоявшую ножками на сидѣньи и махавшую окружавшей ихъ толпѣ обѣими ручками.
Ея фигурка покачивалась отъ бѣга автомобиля по веселой освѣщенной улицѣ. Вскорѣ и послѣдніе поклонники остались позади, и Анна-Марія скользнула внизъ рядомъ съ Нанси. Автомобиль выѣзжалъ на набережную; тамъ за заливомъ вздыхалъ Везувій, ритмичнымъ огненнымъ дыханіемъ; а спокойныя воды сверкали. Нанси вспомнила было, что это родина Альдо, но затѣмъ забыла все при звукѣ обычныхъ нѣжныхъ словъ:
— Ты довольна моимъ концертомъ, Liebstes? Ты счастлива, мамуня моя дорогая?
Фраза эта, уже превратилась въ какую-то формулу, которую онѣ повторяли, смѣясь, какъ ритурнель пѣсни. Изъ всѣхъ часовъ на дню, лихорадочныхъ и бурныхъ, это былъ часъ радости для сердца Нанси. Анна-Марія, бывшая обыкновенно капризной и непокорной — подъ вліяніемъ музыки и обожанія толпы — въ этотъ часъ дѣлалась снова тою нѣжною дѣвочкой, которая была несравненно болѣе кроткою и нѣжною, чѣмъ повседневная Анна-Марія, и несравненно болѣе близкою и человѣчною, нежели концертная Анна-Марія: то было странное и недоступное созданіе, въ которомъ иногда Нанси сомнѣвалась, точно ли оно принадлежитъ ей!
Фрейлейнъ и Бемоль ѣхали въ другомъ экипажѣ. Послѣ импрессаріо никто не смѣлъ нарушать этотъ священный и звѣздный часъ ихъ любви.
А Нанси, неужели никогда не. оплакивала она. свои погибшія мечты о славѣ? Неужели не вспоминала о ненаписанной Книгѣ? Неужели не горѣли ея раны отъ вырванныхъ крыльевъ?
Нѣтъ. Она жила для Анны-Маріи и ею. Химера-вдохновенія ушла отъ нея. Риѳмы и ритмы, слова, видѣнія и грезы не смущали ее больше. Она дышала музыкой, которую исполняла Анна-Марія. Она грезила музыкой, которую та сочиняла, Колдунъ изъ Легенды, который такъ долго мучилъ ее своимъ призывомъ, не звалъ уже ее больше. Онъ прошелъ мимо и забылъ ее.
И орелъ Генія не трогалъ ея больше и не разбивалъ ей сердце своими большими крылами.
Она была, какъ Безмолвная скрипка: пѣсни, которыя не высказала душа ея, умерли въ ней.
XXVI.
правитьВъ Парижѣ случилось то, чего Нанси давно уже смутно ожидала и боялась.
Она была одна въ салонѣ своего номера. Фрейлейнъ отправилась съ Анной-Маріей и толстымъ томомъ Французской Революціи подъ мышкой въ Тюильри.
Мальчикъ при «лифтѣ» постучалъ въ дверь и возвѣстилъ посѣтителя, который вошелъ тотчасъ же, не дожидаясь разрѣшенія. Это былъ Альдо! Альдо. съ квадратной бородой и моноклемъ, — Альдо, великолѣпный и безупречный, съ цилиндромъ въ рукѣ.
Онъ остановился на. порогѣ, глядя прямо въ лицо Нанси. Затѣмъ ступилъ впередъ, положилъ шляпу на стулъ, протянулъ обѣ руки и произнесъ тихо и пламенно:
— Нанси!
Нанси вскочила и, быстро и тяжело дыша, стояла передъ нимъ, блѣдная и тонкая въ свѣтломъ капотѣ. Онъ сдѣлалъ еще шагъ по направленію къ ней, все еще съ протянутыми руками. Тогда Нанси недовѣрчиво протянула ему руку, которую мужъ ея схватилъ и сжалъ въ своихъ. На мизинцѣ Альдо сверкалъ перстень съ брилліантами.
Онъ склонилъ свою блестящую черную голову надъ холодной ручкой Нанси и поцѣловалъ ее.
— Благодареніе Господу! — произнесъ онъ и опустился на стулъ.
Нанси смутно соображала, за что, собственно, благодаритъ онъ Бога, По правдѣ сказать, и самъ Альдо не зналъ этого хорошенько, но эта фраза показалась ему подходящею къ данному моменту, да и другой не было наготовѣ.
Послѣдовало затруднительное молчаніе. Альдо прервалъ его:
— Нанси! я вернулся!
— Да.
И мысли Нанси нескладно вились вокругъ его борода и брилліантоваго перстня.
— Что ты думала, обо мнѣ все это время? Кто знаетъ, какъ жестоки были твои мысли!
Нѣтъ. У Нанси жестокихъ мыслей не было.
— А теперь ты больше не любишь меня!
Нанси растерянно взглянула на него и, сама, не зная почему, улыбнулась.
Альдо нехотѣлъ обращать вниманія на улыбку и сказалъ:
— Нанси! Нанси! Ты никогда, не простишь меня?
— Да нѣтъ же, я прощаю тебя, — сказала Нанси и снова улыбнулась.
Ей казалось, что она. во снѣ. Странно и смѣшно было, что этотъ господинъ съ четырехугольной бородой и болтающимся моноклемъ просилъ прощенія и говорилъ о любви. Ничего въ немъ не было для нея хоть сколько-нибудь знакомаго и близкаго. Его, волосы, которые онъ прежде имѣлъ обыкновеніе носить съ проборомъ посрединѣ, теперь были зачесаны назадъ и лежали гладкою и блестящею черною волною; вѣерообразная борода измѣнила его лицо и придала ему видъ французскаго художника; и даже въ шляпѣ, высокой, съ узенькимъ бортомъ, лежавшей на стулѣ, было что-то чуждое и постороннее.
— Почему ты смѣешься? — спросилъ Альдо.
Въ голосѣ его звучало оскорбленное достоинство, что встряхнуло и пробудило Нанси и вернуло ее къ дѣйствительности.
— Я не смѣюсь, — сказала она.
И вдругъ расплакалась.
Это было именно то, чего ожидалъ Альдо, и съ чѣмъ онъ умѣлъ справляться. Молчаливая и холодная женщина со стеклянными глазами и двусмысленной улыбкой безпокоила его и ставила въ затрудненіе. Но плачущая женщина — Альдо столько видалъ ихъ и такъ умѣлъ утѣшить.
Мгновенно очутился онъ подлѣ нея и, склонившись надъ ея закрытымъ руками лицомъ, охватилъ рукою ея узенькія плечики.
— Нанси! не плачь, прошу тебя! Я былъ подлецъ, каналья, но, клянусь тебѣ! я думалъ, что поступаю правильно. Я искуплю, искуплю! Я вознагражу великимъ счастьемъ всѣ прошлые годы твоихъ страданій!
Она все плакала, потрясаемая рыданіями.
— Я богатъ, — продолжалъ Альдо. — У меня столько денегъ, что намъ ихъ и не истратить.
Содрогавшіяся плечи вдругъ затихли, будто выжидая, прислушиваясь… Много было недовѣрія въ этихъ выжидающихъ, худенькихъ плечикахъ.
Альдо продолжалъ:
— Не бойся. Я не игралъ и не сдѣлалъ ничего недостойнаго и безчестнаго. Деньги были мнѣ оставлены, — онъ видѣлъ, что плечи замерли въ ожиданіи, — одною… одной старушкой, которой я оказывалъ услуги. Она умерла и оставила мнѣ все свое состояніе. Я заслужилъ его. Я былъ очень добръ съ нею…
Плечи поднялись въ глубокомъ вздохѣ. Было ли это облегченіе или отчаяніе? Альдо сомнѣвался.
— Итакъ, моя Нанси, всѣ твои огорченія кончились. Я уже назначилъ тебѣ и дѣвочкѣ значительную сумму… Такимъ образомъ, тебѣ не придется больше эксплоатировать Анну-Марію.
Нанси отскочила отъ него и смотрѣла на него въ ужасѣ Что онъ сказалъ? «Эксплоатировать Анну-Марію»!.. Эксплоатировать Анну-Марію? Онъ могъ это думать? И другіе, стало быть, могли думать?.. что она эксплоатируетъ Анну-Марію?
Нанси закрыла себѣ лицо и разразилась отчаянными рыданіями. Рыдала, стонала и ломала себѣ руки. Альдо, видя это, понялъ, что это не тѣ рыданія, какія привыкъ онъ слышать и понимать. Въ этомъ плачѣ слышались всѣ разбитыя надежды Нанси, всѣ погибшія стремленія, все, что она, изъ любви къ Аннѣ-Маріи, принесла въ жертву и задушила, и что молила и насиловала себя не оплакивать. Ея работа, ея Книга, ея надежды и мечты о славѣ — все, что она бросила подъ ножки Анны-Маріи, и что та въ бѣгѣ своемъ къ славѣ такъ весело растоптала, — все это встало въ ея памяти, будто видѣнія убитыхъ. Нанси вспомнила чудныя крылья своего собственнаго таланта, которыя она выщипала по перышку, — и раны открылись и истекали кровью.
— Это неправда, что я эксплоатирую Анну-Марію, — сказала она, поднимая на Альдо налитые слезами глаза; — все, что она зарабатываетъ своими концертами, кладется на ея имя. Эти деньги неприкосновенны. Ихъ никто не трогаетъ.
— На что же вы въ такомъ случаѣ жили?
— Я занимала деньги, — отвѣтила она съ гнѣвнымъ и недовѣрчивымъ взглядомъ. — Много денегъ, которыя отдамъ, когда смогу.
— У кого? — спросилъ Альдо, хмуря брови.
Нанси не отвѣчала.
— Ты можешь вернуть ихъ теперь же, — сказалъ онъ мрачно.
И замолчалъ. Легкомысленные часики на каминѣ звонко пробили четыре.
— Гдѣ дѣвочка? — тихо спросилъ Альдо.
— Ушла. — Лицо Нанси вдругъ сдѣлалось каменнымъ. — Я не хочу, чтобы ты ее видѣлъ. Не хочу, чтобы она разстраивалась и волновалась.
— Нанси! — воскликнулъ Альдо, поблѣднѣвъ, — я долженъ видѣть ее. Ты не можешь запретить мнѣ это! Нанси, не будешь же ты такъ жестока! Вотъ уже шесть слишкомъ лѣтъ томлюсь я дни и ночи мыслью о ней. Ни о чемъ больше не мечталъ, ничего не желалъ, только бы увидѣться съ нею. Каждую ночь часами не спалъ я, представляя себѣ нашу встрѣчу. Я думалъ: когда я буду богатъ, буду свободенъ, — Нанси содрогнулась, — я разыщу ихъ… Я нагду ихъ бѣдными, покинутыми, въ борьбѣ съ нуждою… И тогда я пріѣду… въ жалкую улицу, гдѣ онѣ живутъ… пріѣду въ парной коляскѣ, на двухъ чудныхъ бѣлыхъ лошадяхъ, которыя понравятся Аннѣ-Маріи…
Глаза Альдо были полны слезъ, но Нанси смотрѣла на него холодно, изумленно, почти не будучи въ состояніи повѣрить такой дѣтской безсознательности.
— И тогда… — голосъ Альдо прервался отъ рыданій, — я думалъ: онѣ взглянутъ въ окно и увидятъ меня… А я скажу тогда: — Я пріѣхалъ за вами, чтобы увезти васъ отъ бѣдности, отъ нищеты, отъ одиночества… увезти васъ съ собою навсегда!
Альдо закрылъ себѣ лицо руками, и слезы брызнули на брилліантовый перстень.
— Но вмѣсто того… я узналъ:., прочелъ… въ газетахъ… объ успѣхахъ Анны-Маріи! И я хотѣлъ было послушать ее. Но какъ могъ я видѣть мою дѣвочку… мою дочку… въ присутствіи тысячи постороннихъ людей… тогда какъ я… я… ея отецъ… — отъ слезъ онъ запутался. — И подумать только, что я ее никогда не слыхалъ, никогда ее не слыхалъ! — рыдалъ онъ.
Губы Нанси были сомкнуты. Сердце закрыто. Она молчала.
Альдо устремилъ на нее полные слезъ глаза и желалъ бы, чтобы и она заплакала.
— Ты не простишь мнѣ? не простишь? — всхлипывалъ онъ.
Нанси кивнула головой.
— Но не хочешь жить вмѣстѣ? Развѣ мы не сможемъ быть счастливы всѣ втроемъ?
— Нѣтъ.
— Никогда? — и борода Альдо странно зашевелилась. — Никогда?
— Никогда, — сказала Нанси, и дрожь отвращенія заставила ее прижать локти къ тѣлу.
Тогда Альдо началъ плакать и кричать. Шесть лѣтъ мечталъ онъ о свиданіи съ ней и съ дѣвочкой; шесть лѣтъ дѣлалъ онъ то, что дѣлалъ изъ любви къ ней и къ дѣвочкѣ; фантазировалъ и измышлялъ, терпѣлъ и страдалъ изъ-за. нея и дѣвочки; жилъ только съ мыслью о ней-и о дѣвочкѣ; и дальше онъ жить не можетъ — о. нѣтъ! ни одного дня, ни часа — безъ нея и дѣвочки!
И, говоря все это, онъ былъ совершенно искрененъ и думалъ, что говоритъ правду. И глаза его дѣлались все правдивѣе, по мѣрѣ того, какъ онъ говорилъ, и по мѣрѣ того, какъ читалъ на ея лицѣ, что всѣ просьбы напрасны.
— О, Нанси! Нанси! Нанси! — Онъ схватилъ ея холодную. ослабѣвшую руку и съ отчаяніемъ стиснулъ, ее, — покажи мнѣ дѣвочку! Пусть она рѣшитъ мою судьбу. Если она црогонитъ меня, я уйду. Но если она помнитъ меня и захочетъ, чтобы я остался, обѣщай мнѣ, Нанси, что не прогонишь меня! Обѣщай же, обѣщай! Я не уйду, не уйду, пока ты не обѣщаешь!
Но Нанси не хотѣла обѣщать.
— Нанси! — рыдалъ Альдо, — вспомни, какъ мы любили другъ друга! вспомни дни, проведенные на Лаго Маджоре! вспомни, какъ ты писала свою Книгу и читала ее мнѣ по вечерамъ, прильнувъ головою къ моему плечу. Вспомни все, Нанси, и обѣщай мнѣ, что если дѣвочка велитъ мнѣ остаться, то и ты не откажешь мнѣ въ этомъ.
Но Нанси не желала обѣщать.
— Нанси! Нанси! неужели ты забыла печальные ньюіоркскіе дни? Дни нищеты и голода, проведенные вмѣстѣ? Въ память этихъ печальныхъ дней въ домѣ Шмидль, въ память моей маленькой темной комнатушки, по которой я столько разъ потомъ тосковалъ, потому что сквозь притворенную дверь я могъ видѣть изъ нея васъ съ малюткой спящихъ… Нанси, во имя всѣхъ этихъ печалей, обѣщай!
Но Нанси не могла обѣщать.
— Неужели ты не помнишь, Нанси, Нанси! какъ Анна-Марія была больна? У нея была корь, — рыдалъ Альдо, — и она не хотѣла кушать другого молока, кромѣ того, что согрѣвалъ ей я… и не хотѣла засыпать иначе, какъ держа, меня за руку.?. О, Нанси, Нанси! ты не хочешь вспомнить это… и обѣщать?
Нанси это вспомнила. — И обѣщала!
Они сидѣли молча, поджидая возвращенія Анны-Маріи. Ни одинъ изъ нихъ не заговаривалъ. Альдо взялъ со стола портретъ дѣвочки со скрипкою и долго разсматривалъ его, опираясь локтями въ колѣни. Затѣмъ, склонивъ голову, прижался лбомъ къ портрету и такъ и сидѣлъ.
Безсознательная Повелительница Судебъ затопотала по коридору. Къ ручкѣ ея былъ привязанъ шаръ «Au Bon Marché». Это былъ огромный красный шагъ съ надписью золотомъ «Au Bon Marché», приводившій въ большое негодованіе фрейлейнъ на всемъ пути Итальянскаго Бульвара.
— Тебя узнаютъ, — говорила она дорогою Аннѣ-Маріи, — и никто къ тебѣ не будетъ относиться серьезно и къ музыкѣ твоей тоже. Совершенно это неприлично для великой артистки разгуливать съ этимъ дурацкимъ шаромъ.
— Этотъ шаръ ничуть не болѣе дурацкій, чѣмъ всѣ прочіе, — отвѣчала Анна-Марія, толкнувъ легонько книзу красную голову и наблюдая, какъ онъ медленно плыветъ кверху на всю длину шнурка.
Затѣмъ она снова потянула его внизъ, и порывъ вѣтра швырнулъ его въ лицо фрейлейнъ.
Фрейлейнъ очень разсердилась.
— Я просто не понимаю, какъ человѣкъ, исполняющій бетховенскую сонату…
— Которую? — спросила Анна-Марія, желая искусно отвлечь разговоръ, — Крейцерову или Весеннюю? Я предпочитаю Крейцерову.
Затѣмъ она насильно всунула свою руку подъ вытянутую и упирающуюся руку фрейлейнъ и весело запрыгала рядомъ съ ней вдоль Бульваровъ. Фрейлейнъ была счастлива. Шаръ слегка ударялся въ ея шляпу, но она не обращала вниманія. Она ограничилась лишь заявленіемъ, что предпочла бы надпись «Лувръ» на шарѣ, такъ какъ «Au Bon Marché» слишкомъ демократично.
… Анна-Марія вошла, прячась за шаръ. Фрейлейнъ, увидавъ посѣтителя, ушла въ свою комнату.
Анна-Марія привыкла къ посѣтителямъ; она часто заставала поджидающихъ ее людей. И, увидавъ этого чужого, вскочившаго при ея появленіи и пристально уставившагося на нее заплаканными глазами, она протянула ему свою теплую ручку. Анна-Марія видала столько чужихъ и столько заплаканныхъ глазъ! Поэтому она не удивилась и не взволновалась
— «Bonjour», — сказала она, разсматривая его бороду.
Затѣмъ подошла къ матери.
— Посмотри, какой шаръ, Liebstes, — сказала она, снимая съ руки шнурочекъ.
Шаръ сейчасъ же быстро и легко понесся кверху и тихонько застучалъ о потолокъ. Анна-Марія горестно смотрѣла ему вслѣдъ… Комната была высокая. Шнурочекъ висѣлъ высоко, недосягаемо для чьей бы то ни было руки.
Но бородатый господинъ схватилъ ея руку и поцѣловалъ.
— Анна-Марія!
Анна-Марія отдернула руку и слегка обтерла ее объ юбку.
Онъ повторилъ:
— Анна-Марія! — хриплымъ голосомъ и складывая руки. — Взгляни на меня.
Голубые глаза покорно отошли отъ потолка и перешли на его лицо.
— Дѣвочка моя, дѣвочка! Помнишь ли ты меня?
— Да, — быстро и неправдиво отвѣтила Анна-Марія.
Столько разъ доставалось ей отъ фрейлейнъ въ такихъ случаяхъ, если она отвѣчала «нѣтъ». — Невѣжливо такъ говорить «нѣтъ». Чтобы не обидѣть, ты должна сказать: "можетъ быть… я не увѣрена… Какъ будто, помню… — поучала фрейлейнъ. Но Анна-Марія была лаконична. — Ну, если нельзя говорить нѣтъ, такъ я скажу да. — Такъ и на этотъ разъ.
Лобъ Альдо вспыхнулъ, какъ огнемъ. Онъ упалъ передъ дѣвочкой на колѣни, схватилъ ея ручки и прижалъ ихъ къ глазамъ и къ губамъ.
— Малютка моя! малютка моя! — и легкія южныя слезы брызнули изъ глазъ его.
Анна-Марія подумала про себя: — Должно быть, это нѣмецкій музыкантъ.
До сихъ поръ одни только нѣмецкіе музыканты были до такой степени экспансивны и нервны.
Она было повернулась къ матери съ нѣмымъ вопросомъ, но та сидѣла съ опущенной головой.
— Я могу остаться, могу остаться, Анна-Марія? Правда, вѣдь ты не хочешь, чтобы я ушелъ одинъ? Скажи, скажи твоей мамѣ, чтобы она позволила мнѣ остаться тутъ и заботиться о васъ.
Анна-Марія очень удивилась.
— …Мы не любимъ, чтобы о насъ заботились, — сказала она. И; прибавила, чтобы не обидѣть этого страннаго человѣка: — Все-таки спасибо.
Альдо разсмѣялся сквозь слезы.
— Дорогая, обожаемая! — и поцѣловалъ рукавъ ея кофточки.
Анна-Марія была разсудительная особа, и ей не нравились волненія незнакомыхъ. И притомъ она торопилась.
— Прощайте, — сказала она рѣшительно. — Если и мой автографъ, я вамъ дамъ.
Альдо схватилъ ее за хрупкія плечики, уставившись на нее потеряннымъ и отчаяннымъ взглядомъ.
— Анна-Марія! Анна-Марія! Да ты не узнаешь меня? Ты же сказала, ты сказала, что помнишь меня. Не узнаешь своего папу? — Нѣтъ.
— Не узнаешь своего папу, твоего папу, который пѣлъ тебѣ «милая Аида», когда ты была больна въ Нью-Іоркѣ?.. Не помнишь, какъ я водилъ тебя по воскресеньямъ въ паркъ смотрѣть бѣлокъ? Маленькая Анна-Марія, не узнаешь меня, не узнаешь?
Дѣвочка покраснѣла, и губы у нея задрожали. Покачала головой.
— Нѣтъ, — сказала она потихоньку.
Альдо отвернулся и закрылъ лицо руками. Малютка съ минутку поглядѣла на него, затѣмъ на цыпочкахъ подошла, къ матери и угнѣздилась подъ ея защитную руку. Затѣмъ голубые глаза устремились къ потолку. Вонъ онъ шаръ, а веревочка коротенькая, далеко… Аннѣ-Маріи показалось, что шаръ уменьшился какъ будто… Какъ же, какъ же ей достать его?
Нанси повернула къ дѣвочкѣ грустное и блѣдное лицо (и оно показалось Аннѣ-Маріи меньше обыкновеннаго) и заговорила негромко:
— Анна-Марія, это твой отецъ.
— Правда? — спросила Анна-Марія съ сомнѣніемъ, разглядывая этого человѣка, закрывшаго лицо и борода руками; затѣмъ она остановилась глазами на его блестящей и высокой шляпѣ на стулѣ. — Правда? — повторила она.
— Хочешь, чтобы онъ остался съ нами? — спросила Нанси тихонько, едва дыша.
— Съ нами двоими?
Зрачки Апны-Маріи расширились. Она вспомнила импрессаріо.
— Да, съ нами двоими, — сказала Нанси.
— Навсегда?
И смущеніе испуганныхъ голубыхъ глазъ выразилось еще яснѣе.
— Навсегда, — сказала Нанси.
Анна-Марія окинула быстрымъ взглядомъ человѣка и его шляпу. Затѣмъ прижалась щекой къ плечу матери, какъ всегда, когда просила чего-нибудь.
— Лучше не надо, Liebstes, — шепнула она.
Судья произнесъ свое слово.
Альдо произнесъ всего нѣсколько словъ. Онъ положилъ руку на голову дѣвочки и долго смотрѣлъ на нее. Затѣмъ круто повернулся, взялъ шляпу и вышелъ.
— Какой странный человѣкъ! — сказала Анна-Марія. — Правда, онъ былъ моимъ отцомъ?
Нанси, съ совершенно бѣлыми губами, сказала: — Да.
— Ты увѣрена въ этомъ? — спросила Анна-Марія и машинально подняла глаза къ шару.
— Да, дорогая, — сказала мать и заплакала.
Анна-Марія помчалась къ двери.
— Папа! — крикнула она звонкимъ серебристымъ голоскомъ.
Альдо, спустившійся уже было до половины лѣстницы, услыхалъ и остановился. Сердце забилось у него. Онъ схватился руками за рѣшетку.
— Папа! Альдо повернулся, колеблясь, не смѣя вѣрить, не смѣя надѣяться.
И снова раздался нѣжный дѣтскій зовъ:
— Папа!
Альдо вернулся и взбѣжалъ по лѣстницѣ. Онъ ослѣпъ, съ ума сошелъ отъ счастья. Шатаясь и дрожа, шелъ онъ по коридору къ открытой двери. На порогѣ, вся облитая свѣтомъ, ждала его дѣвочка.
— Папа, — сказала Анна-Марія (и снова и слово это и дѣтскій голосъ сдавили ему горло счастливымъ рыданіемъ). — Не будешь ты такъ добръ?
— Да.! — сказалъ Альдо блѣдный и торжественный.
— Тогда… прежде чѣмъ уйти, достань мнѣ мой шаръ! Ты высокій, тебѣ легко!
Альдо досталъ шаръ. Потомъ ушелъ. Изъ комнаты — изъ жизни — изъ разсказа.
XXVII.
править"Кончилось ожиданіе. Прошли годы, черные, печальные годы отсутствія и одиночества.
"Я уѣзжаю отсюда, чтобы вернуться къ тебѣ.
"Пріѣзжай меня встрѣтить въ Генуѣ. Будемъ опять сидѣть на томъ балконѣ, гдѣ столько лѣтъ тому назадъ ты говорила мнѣ о своей ненаписанной Книгѣ, боялась, что она умретъ не родившись, какъ ребенокъ. Я отвезу тебя въ Porto Venere, бѣлую, залитую солнцемъ деревушку, будто наяда, пробующая ногою воду, лазурную, морскую воду. И твоя Книга будетъ жить, заживетъ, наконецъ!
"И мы заживемъ!.. О, Нанси, Нанси! Я такъ давно нѣмъ и одинокъ, что у моей любви почти нѣтъ словъ. И въ мою пустую и темную жизнь радость входитъ, какъ маленькая пугливая тѣнь, готовая ежеминутно ускользнуть.
"Я ловлю и сжимаю ее и кричу: «Останься! Кончились одиночество и изгнаніе!» Но она, маленькая, чуждая гостья, не вѣритъ.
"И я не смѣю повѣрить своему счастью, о которомъ мечталъ столько лѣтъ. Но затѣмъ говорю себѣ самому, что сердце Нанси не можетъ измѣнить, Нанси, однажды меня полюбившая, любитъ и не перестанетъ любить меня.
"И тѣ же слова, что притянули ее ко мнѣ однажды черезъ Океанъ, и теперь снова приведутъ ее: — Нанси, пріѣзжай ко мнѣ.
"Въ мои пустыя объятія, къ моему печальному и одинокому сердцу! Пріѣзжай, Нанси. Пріѣзжай немедленно. И навсегда!
XXVIIІ.
править"Твой призывъ перевернулъ мнѣ сердце. Всѣ мои желанія, всѣ мечты мои присоединяются къ твоему зову и велятъ ѣхать къ тебѣ.
"Увы! Маленькая молитва, которой научила меня бѣдная фрейлейнъ въ дѣтствѣ, слышится мнѣ въ ея дѣтскомъ ритмѣ, и этотъ шепотъ побѣждаетъ и заглушаетъ крики моихъ безумныхъ желаній. Знаешь ли ты ее, молитву тремъ ангеламъ, стоящимъ вокругъ нашихъ кроватей?
Бѣлый ангелъ (ангелъ Божій!)
Простри крыло свое надъ моей головою.
Ангелъ лазурный (Маріинъ ангелъ!)
Возьми мою руку своей рукою.
Золотой ангелъ (ангелъ Христовъ!)
Возьми мое сердце и не выпускай его больше.
"Я столько лѣтъ подрядъ повторяла эту молитву, что. очевидно, ангелы услышали ее. Какъ же могу я пріѣхать къ тебѣ, когда я такъ связана?
"Церковь и Законъ, какъ два первые ангела, держатъ меня, а ты знаешь, что моя, погрязшая въ условностяхъ, душенка бѣжитъ всего неправильнаго и запрещеннаго. Но если бы я даже была свободна, какъ воздухъ, мнѣ помѣшалъ бы бѣжать къ тебѣ третій ангелъ. Третій ангелъ держитъ мое сердце.
"Анна-Марія — третій ангелъ. Анна-Марія держитъ мое сердце въ своихъ чистыхъ ручкахъ. Развѣ могу я вырвать его у нея?
"Скажи мнѣ, скажи мнѣ самъ! Какъ могла я оставить ее? Или какъ мода я взять ее съ собой? Подумай, подумай — и отвѣть.
"Дорогой Дикарь, я одна изъ «поглощенныхъ». Я больше не существую. Моя маленькая Анна-Марія поглотила меня. И это справедливо, это прекрасно, это священно. Она меня истребила, и мнѣ это пріятно. Она меня уничтожила, и я ей благодарна.
"Потому что это вѣчный законъ, непреклонный и чудесный: этимъ даруемымъ намъ жизнямъ мы должны отдать свою.
"И я — какъ и множество матерей — съ восторгомъ, на колѣняхъ, даю мою жизнь безсознательному существу, которое ея требуетъ.
"И вотъ, я отхожу въ тѣнь; а путь мой не свершенъ, и цѣль моя не достигнута, и назначеніе мое не выполнено. Что за бѣда? То, что не удалось мнѣ, дается Аннѣ-Маріи. Дочь моя достигаетъ вершинъ, до которыхъ я не добралась. Ей достанется Слава, не завоеванная мною.
"О, другъ мой, любимый мой, мнѣ приходится вплести въ твою печальную жизнь еще одну горечь, но пойми меня и прости! Въ жизни моей нѣтъ мѣста любви. Вся жизнь моя — вихрь и волненія, вся спѣшка и торопня, вся тревога и лихорадочность, и бѣгущіе поѣзда, и крики, и апплодирующія руки…
"Развѣ не видишь ты нашего существованія, какъ на картинѣ? Сказочный Колдунъ вьется передъ нами въ пляскѣ и звукахъ. А за нимъ, черезъ вершины и пропасти и скалы летитъ маленькая Анна-Марія, опьянѣвъ отъ музыки, обезумѣвъ отъ успѣха… а я бѣда за ними, запыхавшись, трепеща, теряя въ бѣшеномъ бѣгѣ все, что когда-то было моимъ, оставляя все, все за собою — мечты, надежды, Любовь…
"Любовь! Любовь на этой картинѣ является не въ видѣ юнаго бога, свѣтлаго и смѣющагося, увѣнчаннаго розами и страстью. Нѣтъ. Любовь на ней — суровая, печальная, одинокая фигура… О, дорогой мои Дикарь, я вѣдь знаю, какъ ты печаленъ и одинокъ!
«Но ты пойми меня и прости. И простись. Простись съ Нанси».
И Дикарь понялъ. И простилъ. И простился съ Нанси.
XXIX.
правитьЗакрытый цвѣтокъ времени раскрылъ свои лепестки.
И сверкающіе дни и звѣздныя ночи вели маленькую Анну-Марію отъ тріумфа къ тріумфу. И волной отливали ея глаза, и солнцемъ отливали ея волосы. И она поднялась, сверкающая, какъ лилія, къ дѣвственной и лучистой юности.
Закрытый цвѣтокъ времени раскрылъ свои лепестки.
А дни и ночи лили свой сумракъ на Нанси и вели ее все дальше въ тѣнь, гдѣ сидятъ матери, съ кроткими устами, которыхъ никто не цѣлуетъ, съ тихими очами, слезъ которыхъ никто не считаетъ.
Она научилась забвенію. Забыла, что была молода, забыла, что была поэтомъ. Забыла и о Лазурномъ Садѣ:
La belle qui veut,
La belle qui n’ose,
Cueillir les roses
Du jardin bleu.
Лазурный Садъ молодости потихоньку закрылъ за нею дверь, и цвѣты, которыхъ она въ немъ не ростила, уже не зацвѣтутъ для нея.
Но для Анны-Маріи, когда пришло время, золоченная рѣшетка распахнулась широко.
И тогда ужъ напрасно призывала ее свирѣль Славы.
Анна-Марія услышала другой голосъ — далекій голосъ, зовъ Любви. Нѣжно и сильно потрясъ этотъ зовъ ея сердце.
Колдунъ кричалъ: «Иди! что же ты? Иди! здѣсь Слава! ты у дверей Безсмертія!»
Анна-Марія, колеблясь, остановилась… Затѣмъ повернула и пошла на новый голосъ
И Любовь взяла у нея изъ рукъ скрипку. Любовь увѣнчала флердоранжемъ чистое чело, на которое уже серьезно и величаво Слава опускала тѣнь лавроваго вѣнка.
XXX.
правитьКо дню свадьбы Іюнь — этотъ простодушный художникъ — раскрасилъ міръ лазурными: полосами, зелеными пятнами, золотыми брызгами.
Экипажъ, въ которомъ должны были ѣхать молодые на станцію, стоялъ у воротъ, окруженный веселой и нетерпѣливой толпой. Рыжія лошади топали и трясли гривами. Когда на лѣстницѣ показалась бѣлокурая и кудрявая Анна-Марія подъ руку съ мужемъ, толпа, разразилась криками, привѣтствуя ее, будто по окончаніи концерта.
Молодая улыбнулась засвѣтившимися глазами, и граціозная головка подъ шляпой съ перьями закивала направо и налѣво. Изъ толпы потянулась къ ней сотня рукъ, и она, красиво стоя на послѣдней ступенькѣ, протягивала руки всѣмъ этимъ рукамъ и улыбалась всѣмъ улыбкамъ, благодарила и кланялась.
Высокій и серьезный, супругъ ея желалъ бы, повидимому, чтобы она поскорѣе садилась въ экипажъ, но Анна-Марія кротко, но упорно оставалась, отвѣчая на всѣ вопросы, благодаря всѣхъ, повторяя; «прощайте! прощайте! до свиданья!.. прощайте!».
Молодой потихоньку направлялъ се къ экипажу, и когда она, уже поставивъ ногу на подножку, опять засмѣялась, онъ приподнялъ ее за тоненькую талію и поставилъ въ коляску, затѣмъ вскочилъ самъ и захлопнулъ дверцу.
Лошади, перепутанныя крикомъ толпы, рванулись въ галопъ, такъ что искры посыпались изъ-подъ копытъ. Въ минуту исчезли они въ концѣ улицы.
… Нанси осталась одна въ домѣ. Одна. Она стояла неподвижно посрединѣ комнаты, гдѣ обняла ее въ послѣдній разъ Анна-Марія, я куда доносились съ улицы крики и привѣтствія толпы. На минуту ей представилось, что это окончился концертъ, и что она съ Анной-Маріей сядетъ въ коляску и вернется домой. Вотъ: дверца захлопнулась, сотни незнакомыхъ лицъ окружаютъ коляску, и Анна-Марія, дѣвочка ея. кланяется — сперва въ одно окно, потомъ въ другое — машетъ ручками, благодаритъ, смѣется… Лошади трогаютъ, и Анна-Марія падаетъ въ объятья матери, пряча личико у нея на груди съ счастливымъ вздохомъ. И вотъ онѣ однѣ, послѣ такой толпы и тучна… однѣ въ сумракѣ кареты, полной цвѣтовъ. И Нанси чувствовала въ своей рукѣ теплую ручку Анны-Маріи и видѣла ея мягкіе распущенные волосы. И затѣмъ нѣжный дѣтскій вопросъ, будто ритурнель пѣсни: «Ты довольна моимъ концертомъ, Liebstes?… Ты счастлива, мамуня моя дорогая?..» И затѣмъ молчаніе до самаго дома. Домомъ зачастую была неизвѣстная гостиница незнакомаго города чуждой страны. Но всегда это былъ «ихъ домъ», потому что онѣ были вмѣстѣ…
А теперь… Нанси была одна. Одна! Тишина шепнула ей это ужасное слово.
Одна! Опустошенныя стѣны повторили его… А затѣмъ ей показалось, что весь міръ вопитъ это слово ея испуганному сердцу.
Нанси двинулась, какъ во снѣ, и подошла къ окну. Улица была пуста.
Домъ былъ пустъ.
Міръ былъ пустъ.
Нанси, шатаясь, прошла по комнатѣ и вышла въ коридоръ. Остановилась возлѣ запертой комнаты Анны-Маріи. Протянула дрожащую руку и открыла дверь… Пусто, пусто въ свѣтлой веселой комнаткѣ!..
На кровати лежалъ футляръ: это былъ Гварнерій Іисуса, брошенный въ своемъ гробикѣ.
Нанси оглянулась вокругъ, содрогнувшись отъ отчаянія. Со стѣны улыбалась фрейлейнъ, умершая нѣсколько лѣтъ года назадъ въ Парижѣ. А надъ каминомъ, между Іоахимомъ и Бетховеномъ, скромно висѣлъ портретъ Бемоля, скромно вернувшагося въ Прагу аккомпанировать ученикамъ Профессора, уже состарившагося, полуслѣпого и ставшаго кислымъ брюзгою.
Все кончилось… все прошло… все исчезло… И вдругъ Нанси ясно представилась жизнь — жизнь во всей ея злой и страшной безполезности — короткій, напрасный, трагическій, кошмарный бѣгъ изъ Ничего въ Ничто.
Тогда Нанси заплакала и закричала — кричала громко, какъ раненая, упавъ на колѣни возлѣ окна и въ отчаяніи протягивая къ небу руки.
— Анна-Марія, Анна-Марія! Боже мой, Боже мой! отдай мнѣ ее! Сдѣлай такъ, чтобы это все былъ лишь сонъ! Сдѣлай такъ, чтобы я, проснувшись, нашла у себя на рукахъ маленькую Анну-Марію!.. Боже мой, что же я теперь буду дѣлать? Что дѣлать?..
Ничего.
Нанси больше нечего было дѣлать.
Теперь ужъ было поздно. Дитя ея уѣхало. Книга умерла. Лазурный Садъ закрылся.
КНИГА ТРЕТЬЯ.
правитьI.
правитьАнна-Марія шевельнулась, вздохнула и открыла глаза. Въ комнатѣ было темно и тихо. Но вскорѣ послышался тихій ритмическій стукъ; онъ былъ ей пріятенъ. Это былъ правильный спокойный стукъ; какъ тиканье часовъ, Какъ пульсація сердца. Это качалась люлька.
Анна-Марія, въ полуснѣ, улыбнулась; ея душу охватило огромное спокойствіе. Тихій ритмическій стукъ клонилъ ко сну. Она была невыразимо спокойна и счастлива. Жизнь открывала еще болѣе широкія двери на еще болѣе безграничные горизонты.
Съ радостнымъ трепетомъ думала она о томъ, что краткое прошлогоднее молчаніе окончено. Опять музыка будетъ струиться съ ея пальцевъ, какъ волшебный каскадъ, надо всѣмъ слушающимъ міромъ.
Ея скрипка!.. Съ закрытыми глазами Анна-Марія видѣла ее. Видѣла изгибъ темно-золотистаго завитка; живой разрѣзъ «S» въ декѣ; чуткія струны, натянутыя на кобылкѣ; весь этотъ совершенный инструментъ, молча выжидающій прикосновенія ея горячихъ юныхъ пальцевъ, чтобы снова пробудиться къ жизни и пѣнію!
Сладкія слезы текли изъ ея закрытыхъ глазъ. Какъ она начнетъ теперь работать! какъ будетъ работать!.. Сколько новыхъ пѣсенъ, сколько дивныхъ симфоній создастъ она! Столько новаго можетъ сказать она, никѣмъ еще не сказаннаго…
Она напишетъ теперь и оперу — большую оперу, въ которой дастъ міру новую музыку, музыку чистую, великолѣпную, возрожденную.
Вдохновеніе, воздушное и неясное, уже окутывало душу ея тихими мелодіями, будто мистически-прозрачными лентами… ритмы обозначались уже въ головѣ, ясные и великолѣпные… аккорды гремѣли, какъ торжественныя фанфары. — Въ сердцѣ ея билась радость, какъ нѣчто живое.
Жизнь ей казалась яркимъ пейзажемъ, раскинутымъ передъ ея юными ногами: она взойдетъ по бѣлому пути Безсмертія, поддерживаемая неизмѣнной Любовью; Геній обовьетъ ея чело вѣнцомъ пылающихъ звѣздъ; — а Музыка, божественная Музыка, журчавшая въ ея сердцѣ, какъ неизсякаемый источникъ, наводнитъ гармоніей весь міръ…
Дитя въ люлькѣ открыло глазки и крикомъ заявило, что оно голодно…
- ↑ Да. Пожалуйста. Благодарю васъ.
- ↑ Провансальская форма стихотворенія.
- ↑ Гуляка юноша и старецъ на ложѣ сна — они равно близки къ смерти.
- ↑ Но не спрашивайте у меня, какъ.
- ↑ Ходячее итальянское выраженіе о людяхъ безъ характера.
- ↑ Извѣстный итальянскій драматургъ и романистъ (1834-81).
- ↑ Они давали клятвы на вѣки…
- ↑ Братъ короля Гумберта I, бывшій въ 1870—73 испанскимъ королемъ (Амадей I).
- ↑ Маргарита.
- ↑ Буквально: желанная.
- ↑ Pecoato.
- ↑ Онъ такъ остроуменъ.
- ↑ «Изъ жизни никудышкина».
- ↑ «Ахъ! городъ, который бываетъ красивѣе всего, когда къ нему, стоятъ спиною!»
- ↑ Развѣ могло быть иначе?
- ↑ Разочтемся по чести.
- ↑ Внѣ стоящій.
- ↑ Погибнуть.
- ↑ Ахъ, ты. милочка.
- ↑ Истинно-нѣмецкое.
- ↑ Фуроръ.
- ↑ Rocca — скала.
- ↑ Иностранецъ.
- ↑ Все въ порядкѣ.
- ↑ -- Бутербродъ?
- ↑ Да! два бутерброда съ сахаромъ!
- ↑ -- Это превкусно! А завтра тетя Шмиль спечетъ кэкъ, хорошій. Вечеромъ поѣдимъ.
- ↑ Кэкъ… хорошій. Вечеромъ поѣдимъ.
- ↑ Цвѣтная дама.
- ↑ Ну, начинай!
- ↑ Коричневый.
- ↑ Бесѣдка.
- ↑ Хороводъ бѣсенятъ.
- ↑ Вѣчное движеніе.
- ↑ Ахъ! что ты говоришь?
- ↑ Намекъ.
- ↑ Кардуччи (прим. переводчика).
- ↑ Болонья.
- ↑ Французская лирическая поэтесса, род. въ 1785 г. въ Дуа, ум. въ 1850 г. въ Парижѣ. Сперва была актрисою.
- ↑ Рикорди (Примѣч. переводчика).
- ↑ Два года тому назадъ эта знаменитая скрипка произвела такое же тяжелое впечатлѣніе погребальнаго разочарованія, подъ смычкомъ одного изъ серьезнѣйшихъ скрипачей нашего времени г. Губермана; въ генуэзскомъ его концертѣ. Перев.