Погибающие (Пильский)

Погибающие
автор Пётр Мосевич Пильский
Дата создания: август 1903 года. Источник: Пильский П. М. Рассказы. — СПб.: Типография Монтвида, 1907. — С. 119.

— Не спорьте. Не возражайте. На курорты мы убегаем от самих себя. Оно так понятно. Мы все окисляемся за год, наши нервы издёргиваются, наша печень злится, и застывает душа. Нам нужно что-то, нечто непохожее на сегодня. Наши сумерки — хмуры, наша осень сера, и зла зимняя стужа. Наши кабинеты и канцелярии, конторы и департаменты слишком угрюмы, работа однообразна, мы боимся плесени.

— Вы понимаете, — говорил радостный, молодой и здоровый голос. — Вы понимаете, — нам нужно встряхнуться. «Воздуха, простора, пламенных речей».[1] Отсюда курорт. Отсюда его спасительность и значение.

И какое огромное преимущество у курортов: нет дачных гостей, нет сплетен, не нужно всей этой обстановки, этого набившего оскомину и мозоли «train»[2].

Курорт — это бутылка шампанского после ужина. Маленькая шалость в конце года. Pétite betise[3]. Мы её раскупориваем с любопытством и выпиваем с жадностью… У нас и похмелье бывает, — когда мы снова возвращаемся в наши «меблированные» квартиры и комнаты и берём перо, чтобы писать наше первое «отношение»…

— И я уверен, — продолжал мой друг, — что число курортных гостей — это прогрессия, возрастающая как количество потребляемого шампанского…

Он вздохнул и прибавил:

— Что делать. Нервный век. Огромный расход сил. Притупляющая смена впечатлений… В то же время бедность этих впечатлений. Что мудрёного, что современный человек — слегка ворчун и курсовик. Это так просто, — это психология курортов… «Toujours un peu d’ivresse au lait de sa mamelle»…[4][5] Кто это сказал? Мюссе? А, может быть, и совсем не Мюссе. Всё равно, — это лёгкое опьянение. И, пожалуйста, не говори мне об этих «бальнеологических» и иных прочих качествах, данных, и как их ещё называют. Просто бери деньги и поезжай…

«Позволь, — думал я, — а больные?..»

И мне страстно, страстно захотелось попасть именно в царство больных. Не к опьяняющим, не к убегающим от скуки и самих себя, а к «недугующим и страждущим», пленённым болезнями, горем, несчастьем.

Я отправился, конечно, в Пятигорск и нашёл то, что искал. Нашёл бедных, больных, безногих, безруких, ворчливых, озлобленных и терпеливых, страждущих, молящихся, терзающихся людей.

Это совсем особое государство, где правитель и царь один — надежда. Она везде здесь.

Где горе, там надежда. Чем злостнее недуг, горячей надежда. Безнадёжные — самые надеющиеся. Чуть теплится жизнь в измождённом теле, едва говорит человек, а грудь и душа горят такой героической, всеисцеляющей и всепримиряющей верой, что завидно. Там, где нельзя верить ни во что, верят в чудо.

Едва шевелится язык в сухом рту, а слова его одни и те же:

— Вот поправлюсь и тогда…

— Как только выздоровею, сейчас же…

— Лишь бы начать. Я бы…

— Верну руку и начну…

Лишь бы переступить эту границу. Лишь бы исправить этот или тот недочёт… совсем маленький, ничем неважный, даже легко исправимый… А там, — там будет всё, как нельзя лучше.

Ещё Тургенев в одном месте заметил, что о чём бы ни молился человек, — он всегда молится о чуде. Всякая молитва сводится на следующее: «Великий Боже, сделай так, чтобы дважды два не было четыре».[6]

В этой вере есть что-то мистическое, больное и глубокое, грустное и неподвижное. В ней самогипноз, в ней — последнее прибежище, та соломинка, за которую надо ухватиться судорожно-изнемогающими в последних конвульсиях пальцами, чтобы отсрочить ещё на миг последний крик гибели и последнее «прощай».

Как больные, высохшие растения, потерявшие свой цвет и запах, поблеклые и осуждённые на смерть, они, эти упрямые люди, с упрямой и грустной верой всемогущего животного страха, всё ещё подымают свои лица к далеко затонувшему в синем и прозрачном как тюль небе солнцу, — белому, яркому, горячему, нежному…

И вечному, и оттого бесстрастному.

Пройдут десятилетия и века, изменится земля, сойдут одни и придут другие люди, а оно всё также высоко будет стоять на наивно голубом, по-детски милом небе, также гореть и нежиться, также убивать и возрождать, как сейчас, как сто и тысячу лет назад…

Если вас судьба забросила на необитаемый остров, схоронила в живой могиле ссылки, выбросила далеко за пределы вашей родины и дала свободу на неделю, поезжайте сюда, на эти кавказские минеральные воды.

Здесь — отовсюду.

Тут вы увидите вашу первую любовь, которая катает в тележке безногого старика мужа, друзей вашей юности, угасших дней угасшего веселья. И они уже не те. С серьёзным, деловым видом, тоном, от которого чуть-чуть пахнет ладаном, они вам долго и пространно будут говорить о бесполезности креозота и неизлечимости сухотки, о шарлатанстве докторов, ругать управление вод, жаловаться на крайнюю дороговизну жизни, забыв, как по сотням рублей, всего каких-нибудь несколько лет тому назад, выбрасывали за шампанское.

Бывшего жениха вашей сестры увидите…

Он серьёзен и, слегка прихрамывая, сдержанно подаёт вам свою тяжёлую, сухую руку.

Вы заговариваете…

Небрежным тоном, — в нём явно слышатся ноты равнодушие, которыми показывают вам, что не придают решительно никакого значения своему настоящему положению, что это — так, временно и чистая случайность, небрежным тоном он спрашивает вас:

— Ну, а что Евгения Львовна?..

Стараясь быть, как можно, небрежным, — будто в вашем ответе не заключается ничего, вы бросаете:

— Вышла замуж… двое детей…

И не замечаете сами, что слова растягиваете и чуть-чуть не сказали было:

— Вы-муж за-шла…

— За кого? — задаёт он вопрос, медленно закуривая папиросу.

— За Хворостова…

— Ах, за этого…

И вы видите, как его губы кривятся и складываются в презрительную усмешку…

— Гм!..

И тогда вспоминаете вы всю эту сцену отказа: когда он сватался ещё, все говорили, что он болен и брюзга, сестра была молода, ну, и вот…

Теперь у сестры двое детей, она так же несчастна, как была бы и с ним… ни меньше, ни больше.

— Ну-с, имею честь, — слышите вы, протягиваете руку и видите суровый, старающийся быть надменным, оскорблённый взгляд.

— Пойду пить нарзан, — поясняют вам.

Музыка играет вальс. Его звуки, нежные, простые, волнующие и такие живые, что не рассказать, тихо закрадываются в сердце, что-то щекочут и будят, о чём-то говорят таинственно-сладким полушёпотом.

Закрадываются они и в сердце больных, и кое-кто из них вспоминает свой, быть может, недавний вальс… Горели огни. Мерно колыхались пары, её голова лежала на плече… Чьи-то слова и до сих пор звучать в ушах как шорох страсти и шёпот любви.

Прочь воспоминания!..

— Надо идти пить нарзан.

Катятся колясочки. В них сидят люди, взрослые, похожие на беспомощных детей. Лица их стараются улыбнуться, они кивают друг другу головой и разъезжаются.

У каждого в мире своя дорога, и своя жизнь, и собственная своя смерть. После неё только все равны, и у всех одна и та же дорога.

Тем временем солнце бледнеет. Из яркого оно становится тускловатым, и прежний цвет, красной старой бронзы, сменяется светло-золотым. По земле ложатся тени. Артистка театра в сопровождении какого-то англичанина подъезжает к цветнику на взмыленном коне. Она пробует соскочить легко, но платье запутывается и обнажает — упругую икру, высокий башмак на пуговицах, затянутую в чёрный шёлковый чулок ногу. Но быстро высвобождается, и оба, — она и англичанин, — идут на веранду, пьют вино и смеются. Кричат «газеты, газеты»… «Сезонный Листок», «Кавказские минеральные воды»…

Потом темнеет. Аллеи наполняются гуляющими.

Бьют фонтаны.

При свете луны они кажутся театральными, фантастическими, их струи серебряными, и плеск их напоминает дикую песню без слов, неясное и нежное воспоминание о прошедшем, что было и утонуло, где-то утеряно, как-то забыто, должно быть по неосторожности. Хочется и любить, и плакать: это смешанные голоса настоящего и былого.

Прошла пара. Офицер с красным околышем и барышня.

— Да?

— Да. Всегда.

У него не действует правая рука, а барышня его невеста. И её рука просунута под его левую.

Долечивается…

А девушка ещё ребёнок, розовенький, пухленький, со звонким голоском и ямочками на щеках. Она играет по утрам в бильбоке, там на углу, у низенького домика, в саду.

В воздухе — совсем тихо. Деревья становятся чёрными, свежий воздух тихо парит как молодой царь южной ночи на крепких крыльях. Немного холодно. Вы застёгиваетесь на все пуговицы и идёте домой.

Проходя мимо госпиталя, вы видите зажжённую лампадку, её красный глазок, который мигает часто и ровно — будто плачет, — и коленопреклонённого человека. Его фигура, жесты и молитвенно-просто, с такой надеждой обращённые к этому коричневому лику глаза выражают одно: мольбу о пощаде и жажду чуда. Лицо его серьёзно, брови приподняты и от морщин разглажен лоб.

Давно ли был ты и неверующим, и атеистом, и как недалеко то время, когда любимой твоей фразой было:

— Молодость бывает раз, и от неё надо всё взять!

Далеко ли?.. Не всё ли равно… Не всё ли равно, когда приходят горе и несчастье, обновляет, или измучивает человека?

О чём молит он? Об исцелении? О прощении грехов прошлого? О снятии схимы терпения?

И что дастся ему? И поправимы и искупимы ли преступления жизни, и если да, то все ли?..

Где-то соловей поёт песнь любви… Чьи-то вздохи, чей-то кашель…

На душе становится грустно, и думается о том, что на земле горя много и много несчастья, и что мы не видим их потому, что они рассеяны и несобраны, а мы всё бежим куда-то и не оглядываемся… Душу сосёт страх, и готов молиться сам об исцелении от этого мрака, этих тягостей тьмы и ужаса нашей чёрной, злой и хищной жизни…

Петухи поют, и встаёт больной рассвет.

На другой день я укладываюсь. Нервы не выдерживают. Я хочу бежать из этой бездны горя и мученичества.

И когда меня спрашивают на вокзале:

— Билет куда?

Я задумываюсь и хочу сказать:

— В страну здоровья.

Но мнусь и произношу:

— До Петербурга…

Поезд быстро несёт меня по длинной пестреющей канаве лугов, мимо лесов и тихих, блестящих речек:

«Мерный шум колёс…
Поле, ряд берёз,
Много мутных грёз…
Мчимся, мчимся, мчимся…
Мерный шум и шум…
Свод небес угрюм…
Много мутных дум…
Дальше, дальше, дальше!..»[7]

Когда я выхожу в Петербурге, на меня накидывается дождь, длинный, медленный, ровный.

Но я спокоен. Мне хорошо. Кругом меня здоровые люди, я слышу их милые, бодрые голоса, ласково звучит их весёлый смех, чем-то бодрым веет от их быстрых шагов по крепким каменным панелям…

И когда я встречаю моего друга, я жму ему руку, смотрю ему прямо в глаза и говорю:

— Ты лгал, милый… Курорт — совсем не бутылка шампанского… Это сильный приём противного креозота… И вовсе не маленькая шалость. Это что-то огромное как несчастье, и серьёзное как смерть и её страх… На курортах я узнал ту истину, — что явно и тайно больных, как откровенно и скрыто несчастных, так много, так много, как людей…

— Но мы с тобой всё-таки пойдём и выпьем, — говорит он.

И мы идём.

Примечания

править
  1. С. Я. Надсон «Наше поколенье юности не знает…». Прим. ред.
  2. англ. Train — Поезд. Прим. ред.
  3. фр.
  4. фр.
  5. Необходим источник цитаты
  6. Необходим источник цитаты
  7. В. Я. Брюсов «Мерный шум колёс…». Прим. ред.