Сказка Извилистых гор (По; Бальмонт)
← Метценгерштейн | Сказка Извилистых гор | Месмерическое откровение → |
Оригинал: англ. A Tale of the Ragged Mountains, 1844. — Перевод опубл.: 1901. Источник: Собрание сочинений Эдгара По в переводе с английского К. Д. Бальмонта. Том первый. Поэмы, сказки. — Москва: Книгоиздательство «Скорпион», 1901. — С. 67—80. |
В конце 1827 года, во время моего пребывания близь Шарлоттесвилля, в Виргинии, я случайно познакомился с мистером Августом Бэдло (Bedloe). Этот молодой джентльмен был достопримечателен во всех отношениях и возбуждал во мне глубокий интерес и любопытство. Я считал невозможным понять ни его моральное, ни его физическое состояние. О его происхождении я не мог получить никаких удовлетворительных сведений. Откуда он прибыл, я никогда не мог узнать. Даже касательно его возраста — хот я и назвал его молодым джентльменом — я должен сказать, что было в нем что-то, весьма меня смущавшее. Конечно, он казался молодым — и он даже особенно охотно говорил о своем молодом возрасте — случались, однако, моменты, когда для меня не было никаких затруднений представить, что ему лет сто. Но ни в каком отношении не был он столь особенным, как в своей наружности. Он был необыкновенно высок и тонок. Очень сутуловат. Ноги у него были необыкновенно длинные и исхудалые. Лоб широкий и низкий. Лицо совершенно бескровное. Рот большой и подвижный, а зубы, хотя и здоровые, но такие неровные, что подобных зубов я никогда раньше не видал в человеческих челюстях. Улыбка его, однако, отнюдь не была неприятной, как можно было бы предположить; она только никогда не менялась в выражении. Это была улыбка глубокой печали — беспеременной и беспрерывной мрачности. Глаза у него были ненормально большие и круглые, как у кошки. И самые зрачки, при усилении или уменьшении света, сокращались и расширялись именно так, как мы это наблюдаем у представителей кошачьей породы. В минуты возбуждения они делались блестящими до неправдоподобности; от них исходили блистательные лучи как бы не отраженного, а внутреннего света, как это бывает со свечой или солнцем; но в своем обыкновенном состоянии они были такими тусклыми, тупыми, и настолько закрытыми пеленой, что возбуждали представление о глазах давно зарытого трупа.
Эти внешние особенности причиняли ему, по-видимому, много неприятностей, и он постоянно намекал на них, в тоне наполовину изъяснительном, наполовину оправдательном, что́ в первый раз, когда я его услыхал, произвело на меня крайне тягостное впечатление. Вскоре, однако, я к этому привык, и ощущение неловкости исчезло. По-видимому, его намерением было не столько прямо заявить, сколько дать почувствовать, что физически он не всегда был тем, чем стал — что долгий ряд невралгических припадков низвел его от более чем обычной красоты до того состояния, в котором я его увидел. В течение многих лет его лечил врач по имени Темпльтон — старик, лет, быть может, семидесяти — он встретил его впервые в Саратоге, и получил от него, или вообразил себе, что получил от него, значительное облегчение. В результате Бэдло, бывший человеком состоятельным, договорился с Доктором Темпльтоном, что этот последний, ежегодно получая щедрое вознаграждение, будет посвящать свое время и свои медицинские познания исключительным заботам о нем.
Доктор Темпльтон в юности много путешествовал, и во время пребывания в Париже в значительной степени сделался приверженцем доктрин Месмера. Острые боли своего пациента ему удалось смягчить исключительно с помощью магнетизма; и успех этот естественно внушил больному известную веру в те идеи, из которых выводились средства врачевания. Доктор, однако, как все энтузиасты, делал все усилия, чтобы совершенно обратить своего ученика, и, в конце концов, это ему удалось настолько, что он убедил больного подвергнуться многочисленным опытам. — Частым их повторением был обусловлен результат, за последнее время сделавшийся столь обычным, что он уже почти не обращает на себя внимания, но в тот период, к которому относится мой рассказ, бывший большою редкостью в Америке. Я хочу сказать, что между Доктором Темпльтоном и Бэдло мало-помалу возникло вполне отчетливое и сильно выраженное магнетическое соотношение. Не буду, однако, утверждать, чтобы это соотношение выходило за пределы простой усыпляющей силы; но эта сила достигла большой напряженности. При первой попытке вызвать магнетическую дремоту, месмерист потерпел полный неуспех. При пятой пли шестой успех был крайне частичным, и получился лишь после долгих усилий. Только при двенадцатой попытке успех был полный. После этого воля пациента быстро подчинилась воле врача, так что, когда я впервые познакомился с обоими, сон вызывался почти мгновенно, силою простого хотения со стороны оперирующего, если больной даже и не знал о его присутствии. Только теперь, в 1845 году, когда подобные чудеса подтверждаются ежедневными свидетельствами тысяч людей, дерзаю я рассказывать об этой видимой невозможности, как о серьезном факте.
Темперамент у Бэдло был в высшей степени впечатлительный, возбудимый, и склонный к энтузиазму. Воображение его было необыкновенно сильным и творческим; и нет сомнения, что оно приобретало дополнительную силу, благодаря постоянному употреблению морфия, который он принимал в большом количестве, и без которого он, казалось, не мог бы существовать. Он имел обыкновение принимать большую дозу тотчас после завтрака, каждое утро — или вернее тотчас вслед за чашкой крепкого кофе, так как до полудня он ничего не ел — после этого он отправлялся один, или же в сопровождении лишь собаки, на долгую прогулку среди фантастических и угрюмых холмов, что лежат на запад и на юг от Шарлоттесвилля и носят наименование Извилистых Гор.
В один тусклый теплый туманный день, на исходе ноября, во время того странного междуцарствия во временах года, которое называется в Америке «индийским летом», Мистер Бэдло, по обыкновению, отправился к холмам. День прошел, а он не вернулся.
Часов около восьми вечера, серьезно обеспокоенные таким долгим его отсутствием, мы уже собирались отправиться на поиски, как вдруг он появился перед нами, и состояние его здоровья было такое же, как всегда, но он был возбужден более обыкновенного. То, что он рассказал о своих странствиях, и о событиях, его удержавших, было на самом деле достопримечательно.
— Как вы помните, — начал он, — я ушел из Шарлоттесвилля часов в девять утра. Я тотчас же отправился к горам, и часов около десяти вошел в ущелье, совершенно для меня новое. Я шел по изгибам этой стремнины с самым живым интересом. Сцена, представшая передо мной со всех сторон, хотя вряд ли могла быть названа величественной, имела в себе что-то неописуемое, и, для меня, пленительно-угрюмое. Местность казалась безусловно девственной. Я не мог отрешиться от мысли, что до зеленого дерна и до серых утесов, по которым я ступал, никогда раньше не касалась нога ни одного человеческого существа. Вход в этот провал так замкнут и в действительности так недоступен — разве что нужно принять во внимание какие-нибудь случайные обстоятельства — так уединен, что нет ничего невозможного, если я был действительно первым искателем — самым первым и единственным искателем — когда-либо проникшим в это уединение.
Густой и совершенно особенный туман или пар, свойственный индийскому лету, и теперь тяжело висевший на всем, несомненно, способствовал усилению тех смутных впечатлений, которые создавались окружавшими меня предметами. Этот ласкающий туман был до такой степени густой, что я не мог различать дорогу перед собой более, чем на двенадцать ярдов. Она была крайне извилиста, и так как солнца не было видно, я вскоре утратил всякое представление о том, в каком направлении я шел. Между тем, морфий оказывал свое обычное действие — а именно, наделил весь внешний мир напряженностью интереса. В трепете листа — в цвете прозрачной былинки — в очертаниях трилистника — в жужжании пчелы — в сверкании капли росы — в дыхании ветра — в слабых ароматах, исходивших из леса — во всем этом возникала целая вселенная внушений — веселая и пестрая вереница рапсодической и несвязанной методом мысли.
Погруженный в нее, я блуждал в течение нескольких часов, в продолжение которых туман до такой степени усилился, что, наконец, я был вынужден буквально идти ощупью. И мной овладело неописуемое беспокойство — что-то вроде нервного колебания и нервной дрожи — я боялся ступать, боялся обрушиться в какую-нибудь пропасть. Вспомнились мне также и странные истории, которые рассказывались об этих Извилистых Холмах, и о грубых свирепых племенах, живущих в их лесах и пещерах. Тысячи смутных фантазий угнетали и смущали меня — фантазий тем более волнующих, что они были смутными. Вдруг мое внимание было остановлено громким боем барабана.
Понятно, я удивился до последней степени. Барабан в этих горах вещь неизвестная. Я не более бы удивился, услыхав трубу архангела. Но тут возникло нечто новое, еще более удивительное по своей поразительности и волнующей неожиданности. Раздался странный звук бряцанья или звяканья, как бы от связки больших ключей — и в то же мгновение какой-то темнолицый и полуголый человек с криком пробежал около меня. Он промчался так близко, что я чувствовал на своем лице его горячее дыхание. В одной руке он держал какое-то орудие, составленное из набора стальных колец, которыми он, убегая, потрясал. Едва только он исчез в тумане, передо мной, тяжело дыша в погоне за ним, с открытою пастью и горящими глазами, пронесся какой-то огромный зверь. Я не мог ошибиться. Это была гиена.
Вид этого чудовища скорее смягчил, нежели усилил мои страхи — теперь я вполне уверился, что я спал, и попытался пробудить себя до полного сознания. Я смело и бодро шагнул вперед. Я стал тереть себе глаза. Я громко кричал. Я щипал себе руки и ноги. Маленький ручеек предстал пред моими глазами, и, наклонившись над ним, я омыл себе голову, руки и шею. Это, по-видимому, рассеяло неясные ощущения, до сих пор угнетавшие меня. Я встал, как мне думалось, другим человеком, и твердо и спокойно пошел вперед, по моей неведомой дороге.
В конце концов, совершенно истощенный ходьбою и гнетущей спертостью атмосферы, я сел под каким-то деревом. В это мгновение прорезался неверный луч солнца, и тень от листьев этого дерева слабо, но явственно упала на траву. В течение нескольких минут я удивленно смотрел на эту тень. Ее вид ошеломил меня и исполнил изумлением. Я взглянул вверх. Это была пальма.
Я быстро вскочил, в состоянии страшного возбуждения — мысль, что все это мне снилось, больше не могла существовать. Я видел — я понимал, что я вполне владею моими чувствами — и они внесли теперь в мою душу целый мир новых и необыкновенных ощущений. Жара внезапно сделалась нестерпимой. Странным запахом был исполнен ветерок. — Глухой беспрерывный ропот, подобный ропоту полноводной, но тихо текущей реки, достиг до моего слуха, перемешиваясь с своеобразным гудением множества человеческих голосов.
В то время как я прислушивался, исполненный крайнего изумления, которое напрасно старался бы описать, сильным и кратким порывом ветра, как мановением волшебного жезла, нависший туман был отнесен в сторону.
Я находился у подножья высокой горы, и глядел вниз, на обширную равнину, по которой извивалась величественная река. На ее берегу стоял какой-то, как бы восточный, город, вроде тех, о которых мы читаем в арабских сказках, но по характеру своему еще более особенный, чем какой-либо из описанных там городов. Находясь высоко над уровнем города, я мог видеть с своего места каждый его уголок и каждый закоулок, точно они были начерчены на карте. Улицы представлялись бесчисленными, и пересекали одна другую неправильно, по всем направлениям, но они были скорее вьющимися аллеями, чем улицами, и буквально кишели жителями. Дома были безумно живописны. Повсюду была целая чаща балконов, веранд, минаретов, храмов, и оконных углублений, украшенных фантастической резьбой. Базары были переполнены; богатые товары были выставлены на них во всей роскоши бесконечного разнообразия — шелки, кисея, ослепительнейшие ножи и кинжалы, великолепнейшие украшения и драгоценные камни. Наряду с этим, со всех сторон виднелись знамена и паланкины, носилки со стройными женщинами, совершенно закутанными в покровы, слоны, покрытые пышными попонами, причудливые идолы, барабаны, хоругви и гонги, копья, серебряные и позолоченные палицы. И посреди толпы, и крика, и общего замешательства, и сумятицы — посреди миллиона черных и желтых людей, украшенных тюрбанами и одетых в длинные платья, людей с развевающимися бородами, блуждало бесчисленное множество священных быков, разукрашенных лентами, меж тем как обширные легионы грязных, но священных обезьян, бормоча и оглашая воздух резкими криками, цеплялись по карнизам мечетей или повисали на минаретах и оконных углублениях. От людных улиц к берегам реки нисходили бесчисленные ряды ступеней, ведущих к купальням, между тем как речная вода, казалось, с трудом пробивала себе дорогу сквозь бесчисленное множество тяжко нагруженных кораблей, которые на всем протяжении загромождали ее поверхность. За пределами города, частыми величественными группами, росли пальмы и кокосовые деревья, вместе с другими гигантскими и зачарованными деревьями, изобличавшими глубокий возраст; а там и сям виднелись — рисовое поле, покрытая тростником крестьянская хижина, прудок, пустынный храм, цыганский табор, или одинокая стройная девушка, идущая, с кувшином на голове, к берегам великолепной реки.
Вы, конечно, скажете теперь, что все это я видел во сне. Но это не так. В том, что я видел — в том, что я слышал — в том, что я чувствовал — в том, что я думал — не было ни одной из тех особенностей, которые безусловно присущи сну. Все было строго и неразрывно связано в своих отдельных частях. Усомнившись сперва, действительно ли я не сплю, я сделал целый ряд проверок, и они меня убедили, что я действительно бодрствую. Когда кто-нибудь спит, и во сне начинает подозревать, что он спит, подозрение всегда подтверждается, и спящий пробуждается почти немедленно. Таким образом Новалис не ошибается, говоря, что «мы близки к пробуждению, когда нам снится, что мы видим сон». Если бы видение посетило меня так, как я его описываю, не возбуждая во мне подозрения, что это сон, тогда действительно это мог бы быть сон, но когда все случилось так, как это было, и у меня возникло подозрение, и я проверил себя, — я поневоле должен отнести это видение к другим явлениям.
— Относительно этого я не уверен, что вы заблуждаетесь, — заметил Доктор Темпльтон, — но продолжайте. Вы встали и спустились в город".
— Я встал, — продолжал Бэдло, смотря на Доктора с видом глубокого изумления, — я встал, как вы говорите, и спустился в город. По дороге я попал в огромную толпу, заполнявшую все пути, и стремившуюся в одном направлении, причем все свидетельствовало о крайней степени возбуждения. Вдруг, совершенно внезапно, и под действием какого-то непостижимого толчка, я весь проникся напряженным личным интересом к тому, что происходило. Как мне казалось, я чувствовал, что мне предстоит здесь важная роль, какая именно, я не вполне понимал. Я испытывал, однако, по отношению к окружавшей меня толпе, чувство глубокой враждебности. Попятившись назад, я вышел из толпы, и быстро, окольным путем, достиг город и вошел в него. Здесь все было в состоянии самой дикой сумятицы и распри. Небольшая группа людей, одетых наполовину в индийские одежды, наполовину в европейские, под предводительством офицера, в мундире отчасти британском, при большом неравенстве сил поддерживала схватку с чернью, кишевшей в аллеях. Взяв оружие одного убитого офицера, я примкнул к более слабой партии, и стал сражаться, против кого, не знал сам, с нервною свирепостью отчаянья. Вскоре мы были подавлены численностью, и были вынуждены искать убежища в чем-то вроде киоска. Здесь мы забаррикадировались, и, хотя на время, были в безопасности. Сквозь круглое окно, находившееся около верха киоска, я увидел огромную толпу, объятую бешеным возбуждением; окружив нарядный дворец, нависший над рекой, она производила на него нападение. Вдруг, из верхнего окна дворца спустился некто женоподобный, на веревке, сделанной из тюрбанов, принадлежавших его свите. Лодка была уже наготове, и он бежал в ней на противоположный берег реки.
И нечто новое овладело теперь моей душой. Я сказал своим товарищам несколько торопливых, но энергичных слов и, склонив нескольких из них на свою сторону, сделал из киоска отчаянную вылазку. Мы ворвались в окружавшую толпу. Сперва враги отступили перед нами. Они собрались, оказали бешеное сопротивление, и снова отступили. Тем временем мы были отнесены далеко от киоска, и, ошеломленные, совершенно запутались среди узких улиц, над которыми нависли высокие дома, в лабиринте, куда солнце никогда не могло заглянуть. Чернь яростно теснила нас, угрожая нам своими копьями, и засыпая нас тучами стрел. Эти последние были необыкновенно замечательны, и в некоторых отношениях походили на изогнутый малайский кинжал. Они были сделаны в подражание телу ползущей змеи, были длинные, черные, и с отравленною бородкой. Одна из них поразила меня в правый висок. Я зашатался и упал. Мгновенный и страшный недуг охватил меня. Я рванулся — я задохся — я умер.
— Теперь вы вряд ли будете настаивать на том, что все ваше приключение не было сном, — сказал я, улыбаясь. — Вы не приготовились к тому, чтобы утверждать, что вы мертвы?
Говоря эти слова, я, конечно, ожидал от Бэдло какого-нибудь живого возражения; но, к моему удивлению, он заколебался, задрожал, страшно побледнел, и ничего не ответил. Я взглянул на Темпльтона. Он сидел на своем стуле прямо и неподвижно — зубы у него стучали, а глаза выскакивали из орбит. — Продолжайте! — сказал он, наконец, хриплым голосом, обращаясь к Бэдло.
— В течение нескольких минут, — продолжал рассказчик, — моим единственным чувством — моим единственным ощущением — было ощущение темноты и небытия, с сознанием смерти. Наконец, душу мою пронизал резкий и внезапный толчок, как бы от действия электричества. Вместе с этим возникло ощущение эластичности и света. Этот последний я почувствовал — не увидел. Мгновенно мне показалось, что я поднялся с земли. Но во мне не было ничего телесного, ничего видимого, слышимого, или осязаемого. Толпа исчезла. Шум прекратился. Город был, сравнительно, спокоен. Рядом со мной лежало мое тело, со стрелой в виске, голова была вздута и обезображена. Но все это я чувствовал — не видел. Я не принимал участия ни в чем. Даже тело казалось мне чем-то не имеющим ко мне никакого отношения. Хотения у меня не было вовсе, но как будто я был вынужден движению, и легко вылетел из города, следуя окольным путем, через который я вошел в него. Когда я достиг того пункта в горном провале, где я встретил гиену, я опять испытал толчок, как бы от гальванической батареи; чувство веса, хотения, материи, вернулось ко мне. Я сделался прежним самим собою, и быстро направился домой — но происшедшее не потеряло своей живости реального — и даже теперь, ни на мгновение, я не могу принудить мой разум смотреть на это, как на сон.
— Это и не было сном, — сказал Темпльтон с видом глубокой торжественности, — но было бы трудно найти для этого какое-нибудь другое наименование. Предположим только, что человеческая душа наших дней стоит на краю каких-то поразительных психических открытий. Удовольствуемся пока этим предположением. Для остального у меня есть некоторые объяснения. Вот офорт, который я должен был показать вам раньше, но который не показывал вам, повинуясь какому-то необъяснимому чувству ужаса.
Мы взглянули на картину. Я не увидел в ней ничего необыкновенного; но впечатление, оказанное ею на Бэдло, было поразительно. Он почти лишился чувств, смотря на нее. А между тем, это была всего только миниатюра, портрет — правда, удивительно исполненный — изображавший его собственное, столь примечательное, лицо. По крайней мере, так подумал я.
— Вы можете видеть, — сказал Темпльтон, — дату этой картины — вот здесь, еле заметно, в углу — 1780. В этом году был сделан портрет. Это мой умерший друг — Мистер Олдэб — с которым я находился в тесных дружеских отношениях, в Калькутте, в то время когда там был правителем Уоррен Гастингс. Мне было тогда всего двадцать лет. Когда я в первый раз увидел вас, Мистер Бэдло, в Саратоге, именно это чудесное сходство между вами и портретом побудило меня заговорить с вами, искать вашей дружбы, и устроить все так, что, в конце концов, я стал вашим постоянным сотоварищем. К этому я был вынужден отчасти, а может быть и главным образом, горестным воспоминанием об умершем, но отчасти также беспокойным и не вполне лишенным ужаса любопытством относительно вас самих.
Подробно описывая видение, представившееся вам среди холмов, вы самым точным образом описали индийский город Бенарес, находящийся на берегу Священной Реки. Мятеж, схватка, и побоище, были действительными событиями, сопровождавшими восстание Чайт-Синга, которое случилось в 1780 году, когда жизнь Гастингса подвергалась неминуемой опасности. Человек, спасшийся с помощью веревки из тюрбанов, был сам Чайт-Синг. Кучка людей, заключившихся в киоске, представляла из себя сипаев и британских офицеров, находившихся под предводительством Гастингса. Я также принадлежал к их числу, и сделал все возможное, чтобы предупредить безрассудную и злополучную вылазку офицера, который пал в одной из заполненных толпою аллей, пораженный отравленною стрелой бенгалезца. Этот офицер был моим ближайшим другом. Это был Олдэб. Вы можете видеть это из записи — (здесь говоривший вынул записную книжку, несколько страниц которой были, по-видимому, только что исписаны) — в то самое время, как вы воображали себе все это среди холмов, здесь, дома, я заносил на бумагу все подробности события.
Приблизительно через неделю после этого разговора следующие строки появились в одной из шарлоттесвильских газет:
«Считаем своим прискорбным долгом известить о смерти мистера Августа Бэдло (Bedlo), джентльмена, чрезвычайная любезность которого, вместе с многими достоинствами, издавна возбудила к нему любовь среди жителей Шарлоттесвилля.
В течение нескольких лет мистер Бэдло страдал невралгией, которая нередко грозила принять роковой оборот. Но это должно быть рассматриваемо лишь как косвенная причина его смерти. Ближайшей причиной было нечто совершенно особенное. Во время прогулки среди Извилистых Гор, несколько дней тому назад, он слегка простудился, и получил лихорадку, сопровождавшуюся сильным приливом крови к голове. Чтобы облегчить страдания, доктор Темпльтон прибегнул к местному кровопусканию. Пиявки были приставлены к вискам. В страшно быстрый срок времени больной скончался, и тогда обнаружилось, что в банку с пиявками случайно попала одна из тех ядовитых червеобразных пиявок, которые время от времени попадаются в окрестных прудах. Она присосалась к небольшой артерии на правом виске. Ее крайнее сходство с врачебной пиявкой было причиной того, что ошибка была замечена слишком поздно.
NB. — Ядовитую шарлоттесвильскую пиявку всегда можно отличить от врачебной по ее черноте, и в особенности по ее извивающимся или червеобразным движениям, делающим ее чрезвычайно похожей на змею».
Я разговаривал с издателем упомянутой газеты по поводу этого замечательного случая, как вдруг мне пришло в голову спросить его, почему имя умершего было напечатано как Бэдло (Bedlo).
— Я думаю, — сказал я, — у вас есть основания для такого правописания, но мне всегда казалось, что на конце нужно писать e.
— Основания? о, нет, — ответил он. — Это просто типографская ошибка. Все знают, что это имя пишется с e на конце, и никогда в жизни не слышал я, чтобы его писали иначе.
— В таком случае, — пробормотал я, повертываясь спиной, — в таком случае, действительно, истина страннее всякого вымысла — ибо, что же из себя представляет Бэдло без e, как не Олдэб, перевернутое наоборот? И этот человек говорит мне о типографской ошибке!