Пещера Лейхтвейса. Том четвёртый
Глава 129 ОБРЕЧЕННЫЙ КОРАБЛЬ
правитьНа пристани «Колумбуса» в бременской гавани стояла густая толпа, смотревшая на красивое, огромное, гордое судно и на его последние приготовления к дальнему плаванию по океану в Америку. Хотя обыкновенно в этих случаях на берегу царствует суматоха, веселый говор, песни, смех, трогательные прощания с отъезжающими, но сегодня тут была гробовая тишина. Она распространилась по всей набережной, как томительный предвестник грозы. Мрачными взглядами осматривали жители бременской гавани судно, о котором за последние дни ходило так много таинственных толков. Теперь эти толки не были уже тайной даже для детей. Все знали достоверно, какую кладь везет «Колумбус».
— Вот и еще один смертоносный корабль, — заметил толстопузый канатный мастер своему другу и соседу, богатому мяснику, которого также привело в гавань любопытство. — Четыре недели тому назад один такой уже отошел по повелению герцога Иссен-Кассельского.
— А этот идет сегодня от имени герцога Нассауского, — ответил мясник. — О нем, впрочем, до сих пор ничего подобного не было слышно, и он считался вообще государем снисходительным.
— Да, но деньги, милые деньги, — перебил его канатный мастер, качая головой, — они уже стольких погубили и даже герцогу могут помрачить рассудок. При дворах слишком много роскоши и расточительности: они все хотят подражать французскому Людовику. Эта язва распространилась из Парижа и заразила немецких герцогов. На граждан смотрят как на дойных коров, от которых требуют слишком многого, и если те не могут дать, то… — мастер не договорил, но молча кинул сострадательный взгляд на «Колумбус». — Такой прекрасный, гордый корабль, — продолжал он, — так красиво и солидно построенный. Не стыдно ли назначать его для такой бессовестной, жестокой цели? Мне кажется, доски должны бы раздвинуться, если бы они могли чувствовать, сколько горя и несчастья несут на себе.
— Доски так же бесчувственны, как человеческое сердце, — вмешался в разговор двух бюргеров маленький, худенький, хорошо одетый человечек.
Бюргеры почтительно поклонились ему, узнав в нем магистратского писаря.
— Вы пришли очень кстати, милостивый господин, — обратился к нему канатный мастер, — скажите нам, неужели нет такого закона, который мог бы задержать этот дьявольский корабль и воспрепятствовать ему везти в Америку, как негров-невольников, честных немцев на верную смерть? Я думаю, что подобный случай должен быть предусмотрен законом?
— Мой милый мастер, — ответил маленький магистратский писарь, иронически посмеиваясь, — законы существуют, они хороши и умны и если бы исполнялись, то подобная вещь не могла бы случиться; но вы не должны забывать, что законы пишутся только для бюргеров и, так сказать, для пролетариата, но герцог и мужик — это две разные вещи, как говорит старая поговорка.
Толстый мясник сердито ударил в землю палкой, которую держал в руках.
— Между тем, — продолжал маленький магистратский писарь, — есть прекрасное средство не допустить отправки судна, и я удивляюсь, что до сих пор никто не подумал об этом.
— Средство? — спросили в один голос мясник и канатный мастер.
— Вы ведь знаете, — заговорил писарь, — что ни одно судно не имеет права выйти из бременской гавани без лоцмана; так говорит портовый закон часть II-я параграф 47. Следовательно, если не найдется лоцмана, который выведет судно из гавани, то отправка «Колумбуса» окажется невозможной и безбожная продажа живых людей не состоится. А что будет в другом месте, до того нам нет дела; это уж будет лежать на совести других людей.
— Как хорошо быть ученым, — заметил канатный мастер, с восхищением оглядывая маленького писаря. — Вы угодили не в бровь, а прямо в глаз, господин. Я спрашиваю себя, кто из наших лоцманов мог бы согласиться буксировать это судно за такие гнусные деньги?
В это мгновение глухой ропот пробежал по толпе, ясно послышались слова:
— Вот он… вот идет старик с сыном… смотрите, как выглядит честный, даже более того, безупречный человек, таким до сих пор его все считали…
В эту минуту на набережной показался Матиас Лоренсен с Готлибом.
Толпа отхлынула от них, и они вдвоем медленно подвигались по опустевшей набережной к трапу, ведущему на палубу корабля. Матиас Лоренсен был бледен как смерть. Он шел нетвердой походкой, с опущенными вниз глазами и хотя не видел своих сограждан, но чувствовал их с упреком устремленные на него взгляды. Как только Матиас Лоренсен вступил на трап, с набережной раздались крики, свист, рев; сотни голосов кричали:
— Срам… Стыд и срам Матиасу Лоренсену… Срам лоцману смертоносного судна. Матиас Лоренсен мгновенно повернулся. Глаза его метали молнии.
— Чего хотят от меня? — крикнул он дрожащим голосом. — Сейчас называли мое имя… если кто хочет что-нибудь сказать мне, пусть подходит… пусть тот подойдет…
Готлиб тотчас же встал рядом с отцом. Молодой гигант со сжатыми кулаками и с воинственным выражением на лице внушал всем страх и уважение. Тем не менее из толпы снова раздалось несколько голосов:
— Ты позоришь бременскую гавань, Матиас Лоренсен! Ни один лоцман не согласился вывести в море невольничье судно.
— Еще есть время, — крикнул канатный мастер, говоривший перед тем с магистратским писарем и мясником, — ты еще можешь отказаться, Лоренсен; пусть посмотрит американец, как-то он выберется отсюда? Ты ведь знаешь, что он не имеет права выйти в море без лоцмана? Это дает надежду спасти несчастных.
— Выслушайте меня, люди! — крикнул старый лоцман, и голос его отчетливо прозвучал в самых отдаленных углах набережной. — Я живу между вами пятидесятый год, и, надеюсь, никто из вас не укажет ни на один бесчестный или неблагородный поступок с моей стороны…
— Нет, нет, это правда, — раздалось в толпе. — Матиас Лоренсен был всегда благородным человеком и честным моряком.
Старик вытер лоб, сняв с головы клеенчатую шляпу, и его седые волосы стали развеваться по ветру.
— Рядом со мной стоит мой сын, — заговорил он. — Думаете ли вы, что я решусь сделать что-нибудь такое, за что мне пришлось бы опустить перед ним глаза? Кто может это подумать, того я считаю подлецом. Поэтому предоставьте мне исполнить дело, на которое меня обязывает моя подписка. Еще ни один лоцман в бременской гавани не изменял своей подписи под контрактом. Но вы все меня знаете и потому положитесь на меня… я, Матиас Лоренсен… еще раз повторяю — положитесь на меня…
Хотя толпа и не могла понять таинственного смысла этих слов, но почтенная личность старого лоцмана, твердость его голоса, уверенность, с какой он произнес эти намеки, подействовали на нее. Шепот одобрения пронесся в публике, и Лоренсен мог беспрепятственно подняться с сыном по трапу на палубу «Колумбуса».
Между тем на корабле все уже было готово к отплытию. Паруса были распущены и развевались по ветру, сильном норд-осте, попутном «Колумбусу»; якоря были подняты, и последняя якорная цепь свертывалась на палубе.
На капитанской вышке стоял капитан. Это был высокого роста, крепко сложенный человек с рыжими волосами и пробором посредине головы. Подбородок его был гладко выбрит, и по обе стороны его росли маленькие, рыжие, вроде котлет, бачки, какие обыкновенно носят англичане и американцы. Но черные неподвижные глаза капитана совсем не шли к его английской физиономии. Они скорей подошли бы к смуглому, обрамленному черными волосами лицу какого-нибудь цыгана, чем к этой рыжей физиономии. На нем был капитанский мундир тех времен. Штаны до колен обтягивали его крепкие ноги, нижняя часть которых была обута в черные чулки. Сверх чулок были надеты башмаки с пряжками из чистого золота, как было видно с первого же взгляда. Длинный темно-коричневый сюртук с золотыми позументами и обшлагами и широкополая шляпа, защищавшая лицо от солнца, дополняли одеяние капитана «Колумбуса».
Экипаж состоял исключительно из американцев, хотя многие имели тип ирландцев, которых, как известно, живет такое множество в Америке. Это было грубые, отважные молодцы, люди, которых житейские бури, видимо, носили по всем морям земного шара. Грубые морские волки, которые исполняли с криками и проклятиями свои служебные обязанности; на их лицах не было и признака того добродушия и сердечности, которыми в настоящее время отличаются моряки. В то время только беда заставляла людей поступать на морскую службу. Человек, напроказивший в молодые годы, столкнувшийся с властями, преследуемый полицией, не способный ни к какому другому труду, становился моряком.
Из этого, впрочем, не следует заключать, что между моряками не было верных, надежных молодцов, напротив, особенно люди, занимавшие высшие должности, отличались честностью и порядочностью. На рулевого, капитана и его помощника можно было положиться, но матросы представляли часто прямую опасность для корабля. Случаи измены, возмущения, отказа в повиновении беспрестанно разбирались в морских судах, уже учрежденных в то время в вольных ганзейских городах: Гамбурге, Бремене и Любеке.
Таким же ненадежным был и экипаж «Колумбуса». Оглядев этих людей, Матиас Лоренсен скривил многозначительно крепко сжатые губы и шепнул стоящему рядом с ним сыну:
— Ну, что касается этих, то будет вовсе не жаль, если они все утонут, как кошки.
На кормовой палубе стояли восемь человек, очевидно, не принадлежащих к экипажу. Средь них было шесть мужчин и две женщины. На них были надеты костюмы жителей Гельголанда, и они держали себя в них с гордостью, свойственной их соотечественникам. Высокого роста человек с густой черной бородой был, по-видимому, главой этого гельголандского семейства и строго следил за тем, чтобы люди его держали себя на корабле как следует. На головах у женщин были надеты гельголандские чепцы, с опущенными на лица покрывалами, сквозь которые нельзя было разобрать черт лица, к великой досаде мужской части публики; стройные, изящные фигуры этих женщин заставляли догадываться об их молодости и красоте. Чернобородый гельголандец внимательно осматривал с одним из своих товарищей устройство корабля. Его, казалось, все интересовало, но особенно привлекли его внимание спасательные лодки. Он просил одного из матросов объяснить, как следует пользоваться ими в случае опасности? Можно ли привести их в действие скоро и легко, так как они ведь единственные спасательные средства в случае бури. В каком месте нужно подрезать канат, чтобы лодка спустилась в воду сама, без чужой помощи.
— Вы, кажется, боитесь, гельголандец, — спросил матрос, дававший эти объяснения, — чтобы между Бременом и Гельголандом не случилось несчастья с «Колумбусом»? В этом отношении вы можете быть совершенно покойны: «Колумбус» отличный корабль; доски его крепки, как железо. Должно случиться что-нибудь необыкновенное, чтобы «Колумбус» пострадал. Он так же верно доплывет до Америки, как когда-то доплыл до нее его тезка.
— Я не боюсь, — ответил чернобородый гельголандец, — я ведь, так сказать, дитя моря: кто родился на Гельголанде, тот с пеленок привык к морским волнам. Но «Колумбус» меня интересует потому, что я еще никогда не видал такого прекрасного трехмачтового судна.
— Охотно верю, — проговорил матрос-ирландец, сплюнув табачную жвачку на палубу. — Судно это было построено в Балтиморе специально для океанского плавания и в короткое время совершило уже семь рейсов туда и обратно.
— А какой груз он везет сегодня? — спросил совершенно равнодушно гельголандец.
Матрос не сразу ответил. Он кинул на говорившего сбоку пытливый взгляд, как будто хотел убедиться, серьезно ли задан этот вопрос или с язвительной насмешкой.
— Какой груз мы везем? — переспросил ирландец. — Какой глупый вопрос. Мы возим из Америки разные продукты в Европу, а из Европы… Ну само собой разумеется… из Европы берем на борт то, в чем нуждается Америка… кажется, ясно…
— Конечно, конечно, совершенно ясно, — подтвердил гельголандец, не моргнув глазом. — Но объясните мне, пожалуйста, мой друг: когда я спускался вниз, чтобы выпить стакан воды, я слышал под нижней палубой ужасный шум и гам, точно говор многочисленной бурной толпы. Разве, кроме нас, у вас есть еще пассажиры на судне?
— Какой вздор, — буркнул ирландец и повернулся спиной. — Мне некогда болтать с вами, видите, вон капитан делает мне знак.
Тот стоял на капитанской рубке и начальническим взором следил за всем, что делалось на корабле. Ему, казалось, не особенно нравилась маленькая группа гельголандцев. Подозвав говорившего с ними матроса-ирландца, он приказал послать к нему лоцмана, Матиаса Лоренсена.
— Слушайте, лоцман, — обратился он к старику, когда тот поднялся к нему на мостик. — Вы сделали мне большую неприятность, приведя этих людей на борт. Вы ведь знаете, как строго мне запрещено допускать посторонних пассажиров на «Колумбус»?
— Я это знаю, капитан, — проговорил старый Лоренсен, с некоторым смущением поглядев в сторону, — я знаю, что в этом случае я поступил, может быть, не совсем правильно, но я не мог иначе… Прежде чем я уговорился с вами буксировать «Колумбус» в Северное море, эти люди уже наняли мою лодку и заплатили мне за то, чтобы я перевез их в Гельголанд. Конечно, ваше дело было много важнее и мне не хотелось упустить его. Однако я не мог бросить моих гельголандцев: они должны вернуться домой. Вот мне и пришла в голову мысль: так как «Колумбус» должен подойти к Гельголанду, а на проезд от Бремена понадобится всего десять или, в худшем случае, пятнадцать часов, то я и подумал, что эти люди могут сделать такой короткий переезд на вашем судне. Но если вы находите, капитан, что я поступил дурно, то, пожалуйста, верните мне мой контракт и возьмите другого лоцмана. Их много, и есть люди, гораздо ловчее меня в бременской гавани.
Капитан, вероятно, почувствовал едкую иронию в этих словах, потому что, быстро подняв голову, кинул недружелюбный взгляд на Матиаса Лоренсена.
— Нет, оставайтесь, — резко проговорил он, — теперь не время приглашать другого лоцмана. Гельголандцы могут доехать на «Колумбусе» до их острова, но при условии не двигаться с кормовой палубы и не сметь спускаться в нижние помещения: этого я не потерплю. Я отвечаю за груз, который везу.
— Ах, капитан, неужели вы думаете, что гельголандцы могут украсть что-нибудь из вашего товара? — насмешливо возразил Матиас Лоренсен. — Можете быть совершенно спокойны, это самые честные люди на свете. Не можете же вы их равнять с разбойником Лейхтвейсом, если вы его когда-нибудь встречали?
— Ну хорошо, — проворчал капитан, — идите теперь на ваше место, потому что я сейчас дам сигнал к отплытию… Еще одно: ведь вы будете у руля до тех пор, пока мы не зайдем за Гельголанд, не правда ли?
— Само собой разумеется, — ответил Матиас Лоренсен. — Пока лоцман на судне, рулевая будка — его владение, и никто не может коснуться ее.
— Но вы же должны иметь помощника, — продолжал торопливо мистер Смит, так звали капитана «Колумбуса», — я вам для этого дам своего рулевого.
— Нет, господин, — резко возразил Матиас Лоренсен, — моим помощником будет мой сын, вот тот молодой высокий белокурый парень, что стоит там внизу. Мы, бременские лоцманы, не позволяем портить своего ремесла и не настолько глупы, чтобы указывать рулевым подводные рифы и скалы, между которыми нужно лавировать. В таком случае господа рулевые скоро захотят сами загребать лоцманские деньги и будут наносить нам вред. Поэтому я пойду в рулевую будку только со своим сыном. Но если это придется вам не по вкусу, мистер Смит, то, сделайте милость, отпустите меня домой и возьмите себе другого лоцмана.
Лицо рыжего капитана исказилось злобой. Он сделал рукой знак старику, чтобы тот сошел с капитанской рубки, и крикнул ему вслед:
— Я на все согласен, только доведите нас благополучно до Гельголанда и позаботьтесь, чтобы «Колумбус» не потерпел никакой аварии: само судно со всем грузом стоит миллионы.
Матиас Лоренсен спустился с капитанской вышки. Улыбка удовольствия играла на его губах.
— Проклятая старая шельма, — ворчал в рубке капитан, провожая неприязненным взглядом старика. — Этот лоцман невыносимо нагл. Старый проныра хорошо понимает, что я не могу обойтись без него и что во всей бременской гавани не найдется ни одного лоцмана, который согласился бы пойти со мной. Ах, как хотел бы я избавиться от старика и его сына и как буду рад, когда они сойдут с «Колумбуса». Но до тех пор… терпение и терпение… Ты знаешь, Сандор Батьяни, какая богатая награда ждет тебя, если ты действительно доставишь в Америку невольников с нижней палубы. А затем восторжествует месть, которую ты питаешь к Карлу Нассаускому, к этому герцогу, который поступил с тобой так бессовестно. Его доброе имя будет опозорено с той минуты, как ты поднимешь якорь и передашь проданных им подданных их нынешним владельцам. Исполни хорошо свою роль, Сандор Батьяни. В Америке ты сделаешь свою карьеру: еще два-три рейса туда и обратно — и ты станешь богачом.
Вдруг Батьяни вздрогнул. Читателю уже известно, что капитаном «Колумбуса» был именно он, уговорившийся с герцогом под именем мистера Смита из Филадельфии провезти в Америку его живой товар. Батьяни испуганно вздрогнул, и его сверкавшие злобой глаза остановились на высоком, стройном, чернобородом человеке, который, не замеченный им во время его монолога, поднялся на рубку и встал за его спиной. Это был Глава мнимого гельголандского семейства.
— Что вам тут нужно? — заскрежетал зубами Батьяни. — Убирайтесь долой с мостика, или я сброшу вас.
Гельголандец так пристально посмотрел в глаза капитана, точно хотел пронзить его до самого мозга. При этом какая-то мимолетная тень скользнула по его лицу, но тотчас он уже овладел собой и, низко поклонившись капитану, проговорил:
— Я хотел только от имени моих друзей поблагодарить господина капитана за его любезность и за дозволение доехать до нашего острова на «Колумбусе».
Произнося эти слова, он имел такой невинный, добродушный вид, точно всю жизнь ничем другим не занимался, кроме рыбной ловли на Гельголанде.
— Хорошо, хорошо! — воскликнул Батьяни и глубоко вздохнул, успокоившись насчет того, что незнакомец не слышал его недавнего монолога. — Я, конечно, позволю вам доехать до Гельголанда, но при условии, чтобы вы вели себя скромно и прилично, не сходили бы с кормовой палубы и ничем не затрудняли бы моих людей.
— Господин капитан может быть спокоен: мы не подадим никакого повода к жалобе.
Капитан высокомерно поклонился и движением руки сделал знак гельголандцу, чтобы он удалился.
Этот последний повернулся и спустился вниз на палубу.
Если бы капитан «Колумбуса» взглянул в эту минуту на его лицо, то он крепко задумался бы и скорей бросил бы корабль со всем его грузом и даже отказался бы от своего вознаграждения, чем отправился бы в плавание с этим человеком.
Гельголандец быстро вернулся к своим. Он взял под руку одного из мужчин и отошел с ним немного в сторону.
— Я смотрю на тебя, атаман, — шепотом проговорил этот человек, — и вижу, что с тобой случилось что-то особенное, чрезвычайное. Успокойся, прошу тебя, овладей собой: ты так взволнован, что ребенок мог бы заметить это.
— Я уже успокоился, — ответил чернобородый гельголандец, — но, знаешь, Зигрист, я узнал такую вещь, что чуть было не потерял всякое присутствие духа… такое открытие… однако будем говорить потише. Только, пожалуйста, держи при себе то, что я тебе скажу. Особенно не проговорись Лоре, а то она прежде времени измучается от страха. Ах, Зигрист, какие бывают на свете встречи… Нет, нет, это не может быть простая случайность… это прямое предопределение Господне… это перст Божий.
— Ты возбуждаешь мое любопытство, атаман, — сказал Зигрист. — Я только что видел тебя разговаривающим с капитаном «Колумбуса»: разве наш план открыт? Может быть, нам нельзя спасти несчастных?
— Мы их спасем и освободим, Зигрист, — успокоил его Лейхтвейс, — теперь больше, чем когда-либо, мы должны настоять на своем и во что бы то ни стало утопить это проклятое судно. Да, Бог, видимо, благословил мое намерение взяться за освобождение несчастных: Он посылает мне давно ожидаемый случай отомстить моему заклятому врагу и раз и навсегда обезвредить его.
— Я все же не понимаю тебя, атаман.
— Ты сейчас поймешь, Зигрист, когда я шепну тебе на ухо: капитан «Колумбуса», вон тот человек, который стоит там наверху, в капитанской рубке, не кто иной, как граф Сандор Батьяни, этот дьявол в человеческом образе.
Зигрист отшатнулся. Его взгляд невольно направился на капитанскую рубку, в которой стоял капитан. В эту минуту этот последний поднес к губам маленький серебряный свисток и резким свистом дал сигнал к отплытию.
— Батьяни? — заговорил Зигрист. — Но у этого человека рыжие волосы и рыжие бакенбарды.
— Что же из этого? — тихо ответил ему Лейхтвейс. — Разве у нас также не фальшивые бороды и не фальшивые парики? Разве мы также не переодеваемся, когда в этом бывает надобность? Ты увидишь, как скоро покажется подлая физиономия Батьяни, когда я сорву с него фальшивую бороду и парик. А это я сделаю вот этими собственными руками, друг Зигрист. Ну, а затем я уж сведу счеты с проклятым цыганом, причинившим столько горя и мучений моей бедной Лоре. По морю будет раздаваться его вой о помощи и рев о пощаде, а акулы будут лакомиться его останками. Теперь, Зигрист, вернемся к нашим, — закончил Лейхтвейс, немного успокоенный. — Молчи о том, что я доверил тебе: остальным незачем это знать.
Сигнал, поданный серебряным свистком капитана, был последний знак к отплытию. Медленно и гордо поднялся, усеянный звездами, американский флаг, недавно начавший развеваться по морям, а именно с тех пор, как Джордж Вашингтон соединил отдельные штаты в один союз и сообща напал на общих врагов и притеснителей — англичан. Медленно взвился звездный флаг до самой верхушки флагштока, весело заиграв на легком ветерке. В ту же минуту судно пришло в движение. Ветер был необыкновенно благоприятен. Паруса раздувались и шумели, вся палуба гудела. Легко и свободно несся «Колумбус» по волнам Везера. Лоцман Матиас Лоренсен искусной рукой направлял его между берегами устья Везера к морю.
Было семь часов утра, когда «Колумбус» вышел из устья Везера. Экипаж не был занят, потому что при попутном ветре на парусном судне почти нет работ. Тем внимательнее исполняли свое дело лоцман и его сын в рулевой будке. С изумительной ловкостью умудрялись они держаться посередине фарватера, избегая мелей и рифов и между тем выбирая самый кратчайший путь, чтобы не терять лишнего времени.
Не прошло и трех часов, как «Колумбус» уже вышел в море. Тут поднялась сильная качка. Громадные волны бросали корабль из стороны в сторону, как мячик. Ветер рвал паруса. Лейхтвейс и его компания не страдали морской болезнью: это были люди закаленные и выносливые. Но внизу, едва только приотворилась дверь в подпалубное помещение, раздавались жалобные стоны, вздохи и произносимые на немецком языке молитвы.
— Несчастные внизу, кажется, сильно страдают, — шепнул Лейхтвейс жене. — Несмотря на опасность быть пойманным, я должен непременно помочь им.
Лора хотела его удержать, но он уже ступил на лесенку, ведущую вниз, и начал спускаться по ней. На нижней палубе было множество народа. Большинство было усердно занято водкой. Поэтому Лейхтвейсу удалось пробраться незамеченным в подпалубное помещение.
Тут его взорам представилась ужасная картина. Как в былое время перевозили в Америку негров-невольников, так и теперь несчастные немцы были напиханы в трюм, как сельди в бочонок. Положение, недостойное человека, а годное разве для скота. Помещение, в котором находились эти пятьсот человек, было величиной с обыкновенную комнату в три окна. Только немногие из них могли сидеть или лежать; большинство должно было стоять. В этой тюрьме не было ни одного окна, через которое мог бы входить свежий морской воздух, и вонь была невообразимая. Сорок восемь часов томились бедные доцгеймцы и бибрихцы в этой каюте, если ей только можно дать это название, и ни одного раза им не было дозволено выйти из нее, чтобы подышать свежим воздухом. За эти двое суток их кормили только сухим хлебом и водой, и всего один раз им дали по кусочку солонины, что еще больше усилило их мучительную жажду.
Когда Лейхтвейс ступил на порог этого помещения, он невольно сжал кулаки, и глубокая складка появилась у него на лбу. Он почувствовал непреодолимое желание сейчас же, в эту же минуту открыть эту ужасную темницу и дать свободу несчастным жертвам; его тянуло немедленно броситься наверх, схватить Батьяни, который, конечно, был также отчасти виноват в этом преступном деле, — и собственными руками задушить его. К счастью, он сумел побороть себя, чтобы не снять плодов, прежде чем они созрели. А чтобы они дозрели, об этом хлопотал Матиас Лоренсен. Он возился и распоряжался в своей рулевой будке и медленно, но верно вел «Колумбус» к гибели.
День клонился к вечеру, и сумерки начали расстилаться по морю. Наконец наступила ночь, необыкновенно ясная, но бурная и грозная, как раз такая, какая была нужна для уничтожения дела человеческой жадности, жестокости и жестокосердия. Лейхтвейс увидел вдали светлую точку: это был свет Гельголандского маяка.
— Внимание! — крикнул капитан в рупор, и голос его разнесся по всему кораблю. — Мы приближаемся к Гельголанду, нужно осторожно обойти опасные рифы. Помощник, убери фок-мачту, чтобы нас несло не с такой силой, при этом течении это небезопасно.
В эту минуту лоцман вышел из рулевой будки. Не будь так темно, можно было увидеть, какой смертельной бледностью было покрыто его лицо.
— Извините, капитан, — крикнул он наверх на капитанский мостик, — лучше бы не убирать фока, без него ветер будет дуть в борт, и судно еще легче наскочит на скалу!
— Как я сказал, так и будет! — закричал капитан. — На этом корабле хозяин я, и никто другой.
— Капитан, по морскому обычаю, пока лоцман находится на палубе корабля, он распоряжается его ходом. Все капитаны слушают лоцмана, который отвечает за корабль, пока этот последний находится на опасном фарватере.
— К черту ваши морские обычаи, — заревел капитан, — мне неохота дать «Колумбусу» распороть себе брюхо, как какой-нибудь рыбе под ножом кухарки… Долой фок… Юнга, долой фок…
— Тем лучше, — проворчал Матиас Лоренсен, — по крайней мере, я не один буду виновен в несчастье.
Тем временем Лейхтвейс подошел к старику и, убедившись, что никто их не слушает, шепотом спросил его:
— Скоро мы дойдем до цели, старый?
— Скоро. Акулова подводная скала лежит перед нами; я определю точно ее место, когда промерю расстояние между маяком и Гельголандом.
— Вы помните наш уговор?
— Помню, Генрих Антон Лейхтвейс, — ответил с сокрушением старик, — хорошо помню, но, видит Бог, это самые тяжелые минуты моей жизни… утопить судно… такое прекрасное судно…
— А разве лучше было бы погубить пятьсот человеческих жизней? — возразил Лейхтвейс, и голос его задрожал от внутреннего волнения. — Что стоит деревянный корабль? Кучу полотна от его парусов? Хотя бы «Колумбус» стоил миллионы, все же его должно погрузить в море, если этим можно спасти хоть одну человеческую жизнь.
— Вы правы, господин, — ответил лоцман унылым голосом, — но нынешняя ночь очень неудачна для наших планов. Смотрите, какую темноту нагнали тучи, шторм с норд-оста ревет с необыкновенной силой, нелегко будет спасти на лодках пятьсот человек.
— Но вы же говорили, что к нам придут на помощь жители Гельголанда?
— Они это и сделали бы, если бы не было такого волнения: такие волны затопят любую лодку. Боюсь, что при такой погоде и в такую бурю гельголандцы не рискнут выйти в открытое море.
— Ну, так Господь нам поможет! — воскликнул Лейхтвейс глухим, но твердым голосом. — Пусть будет, что будет. Этот корабль несчастья не должен доплыть до Гельголанда.
Старый матрос надвинул на глаза свою клеенчатую шляпу.
— Пусть будет, что будет, — повторил он слова Лейхтвейса. — Господь с нами. Бог, наверное, будет с нами заодно, потому что мы исполняем дело человеколюбия.
С этими словами Матиас Лоренсен повернулся и ушел в рулевую будку, в которой сын его вертел колесо.
— О чем это вы так горячо рассуждали с лоцманом? — услышал Лейхтвейс за собой злобный голос с оттенком подозрительности.
Он обернулся с удивлением — за его спиной стоял капитан. Пытливо всматривался капитан в лицо мнимого гельголандца. Но Лейхтвейс ответил без запинки:
— Я спрашивал лоцмана, не трудно ли будет пристать к Гельголанду в такую бурю.
— И ничего больше? — Больше ничего, — спокойно ответил Лейхтвейс, равнодушно выдержав пытливый взгляд Батьяни.
— Так… — проговорил капитан «Колумбуса». — А мне казалось, что у вас шел разговор совсем о другом; мне послышались слова: «дело человеколюбия».
Мнимый гельголандец поднял брови и возразил, что об этом и речи не было.
— Ну хорошо, — буркнул Батьяни, — все-таки запрещаю вам говорить с лоцманом. Вы отвлекаете человека от его дела, а между тем оно требует в настоящую минуту всего его внимания. Мы идем мимо целого ряда рифов, и нам дорого обойдется, если из-за вашей болтовни лоцман сделает какую-нибудь ошибку.
С этими словами Батьянн снова поднялся в капитанскую рубку, а Лейхтвейс вернулся к своим на заднюю палубу.
— Нам следует, — шепнул он Лоре и остальным, — встать вон там, вокруг мачты, и крепко держаться за нее. Скоро корабль получит сильный толчок, волны могут затопить палубу и снести кого-нибудь в море, а этого не следует допустить.
Все последовали его совету и, устроившись вместе с Лейхтвейсом вокруг мачты, стали ждать катастрофы.
Вследствие уборки фок-мачты по приказанию капитана ветер стал швырять судно из стороны в сторону; оно получало такие сильные боковые толчки, что стоять на палубе было совсем невозможно, между тем как скорость, с какою летело судно, нисколько не уменьшилась. Напротив, ветер все усиливался и переходил в настоящий ураган. Волны поднимались на страшную высоту. При этом была такая темнота, что нельзя было различить своей собственной руки, и даже свет маяка совершенно исчез из виду экипажа «Колумбуса».
— Подлая ночь, — ворчал Батьяни на капитанской вышке, плотно завертываясь в плащ. — Я ввязался в очень опасное дело и буду рад, когда оно окончится благополучно. Пусть кто-то другой берется за транспорт следующей партии. Благодарю покорно! Я не хочу, перенеся столько опасностей, быть под конец утопленным как кошка. Эй, что там?
Этот возглас капитана сопровождался страшным толчком, потрясшим все судно. Этот толчок был так стремителен, что судно в одно мгновение почти совсем выскочило из воды и моментально вновь погрузилось в нее. Одновременно раздался страшный треск, как будто гигантские ножи врезались в остов корабля и начали пилить его. Оглушительные крики и проклятия понеслись по «Колумбусу». Скоро оказалось, что он не несется больше по ветру, а твердо стоит на месте. Порывы бури и удары волн кидали его из стороны в сторону, но он только сильно накренялся то направо, то налево, но с места не двигался. Один из матросов во время первого сильного толчка был снесен с палубы и тотчас же утонул. Его некогда было спасать, тем более, что в эту минуту каждый думал только о себе, о своем собственном спасении.
Морская катастрофа! Едва ли есть другая катастрофа более ужасная, более грозная, чем катастрофа, которая среди беспощадного моря постигает людей, отрезанных от всякой человеческой помощи. Страшны железнодорожные крушения, в одно мгновение превращающие счастливых, жизнерадостных людей в комки изодранного мяса. Взрыв котла, разрыв пушки — все это ужасные случайности, почти всегда уносящие за собой невинные жертвы. Циклон и наводнение, срывающие дамбы и плотины, уносящие людей, — все это, без сомнения, большие несчастья, но ни одно из них не может сравниться с ужасом кораблекрушения.
Во всех перечисленных случаях поблизости может все-таки найтись хоть какая-нибудь помощь: убитые могут получить погребение, раненые могут быть извлечены из-под развалин и обломков, могут получить медицинскую помощь, заботливый уход в хорошей обстановке, утешение и ласки близких людей. Родные и родственники постараются разыскать погибших и спасти тех, кто еще может быть спасен.
Но при крушении судна, когда люди погибают в пучине между небом и водой, — на что можно надеяться? Ни при каком пожаре, ни в каком сражении человек не проявляет столько непреодолимого ужаса, столько поистине животной жестокости, как при зловещем во время бури крике: мы тонем!
Тут порываются самые священные связи; нарушается многолетнее подчинение и послушание: родители отрекаются от детей, дети возмущаются против родителей, друзья бьют друг друга, брат отталкивает брата, чтобы первому попасть в спасательный бот, когда в нем уже нет места и лишний пассажир может перевернуть лодку. Конечно, даже и при кораблекрушении бывают примеры мужества и самоотвержения, но что значат эти отдельные редкие случаи в сравнении с общей массой противоположных примеров?
Мы припоминаем по этому поводу гибель за последнее двадцатилетие многих громадных прекрасных кораблей на их пути в Америку, катастрофы, жертвами которых делались: «Кимбрия», «Бургундия», «Эльба» и др. На «Кимбрии» находилась между прочими несчастными группа индейцев. Они приезжали в Европу показывать себя на выставке и с заработанными деньгами возвращались обратно на родину. Эти краснокожие, которые в детских книжках изображаются всегда воплощением благородства, показали себя во время крушения «Кимбрии» не имеющими понятия о человеческих чувствах. Вооруженные своими секирами и ножами, они бегали между остальными пассажирами; кололи и убивали кого попало, лишь бы добраться до спасательной лодки и овладеть ею. Когда они, наконец, достигли своей цели, захватили лодку и уселись в нее, она вдруг перевернулась кверху дном перед глазами остальных пассажиров и все индейцы утонули.
Но не одни краснокожие, обезумевшие от страха, под влиянием звериного эгоизма, поступают так жестоко. Во время крушения «Бургундии» матросы также без всяких рассуждений отнимали у пассажиров спасательные лодки. Такие моряки, конечно, внушают глубокое презрение. Они получают деньги за то, что рискуют своей жизнью: и с их ремеслом сопряжена обязанность бороться с бурей и непогодой, заботиться о безопасности доверившихся им пассажиров, и в случае несчастья первым делом спасать их, не привыкших справляться с бурной стихией.
С какой отрадой вспоминаем мы поведение французских матросов во время крушения «Бургундии» и каким чистым и светлым рисуется нам образ незабвенного, благородного Гессели, капитана немецкого судна «Эльба». Он сделал для пассажиров своего корабля все, что только было в его власти. Он не покинул утопающего судна и, стоя на капитанской рубке, вместе с ним погрузился в глубину бушующего моря. Живой пример героизма и верности долгу. Мы позволили себе это маленькое отступление для того, чтобы подготовить читателя ко всем ужасам, жестокостям и зверствам, происходившим на «Колумбусе».
Экипаж «Колумбуса» состоял из самого отчаянного сброда. Честный, порядочный человек никогда не захотел бы попасть на судно, несущее на себе проданных людей. Экипаж «Колумбуса» был набран в Нью-Йорке из всякого сброда, из пьяниц и игроков. Эти негодяи едва узнали, что судно наскочило на риф, как тотчас же, охваченные ужасом, с криком и ревом бросились к спасательным ботам. Но Батьяни, как он ни был гадок, все же с мужественной решительностью остановил молодцев. Быстро выхватил он два пистолета из карманов своего плаща и с угрозой направил их на матросов.
— Первый, кто осмелится без моего позволения дотронуться до лодок, будет застрелен немедленно, без всякой пощады. Это так же верно, как то, что я капитан «Колумбуса».
Угроза подействовала. Матросы собрались в кучку посредине корабля, злобно посматривая на капитана.
— Что же, мы должны быть утоплены, как крысы? — орал рослый рыжий ирландец. — Разве капитан не видит, что «Колумбус» при последнем издыхании? Мы наскочили на камень, и судно получило пробоину. Дай Бог, чтобы св. Патриций помог мне выбраться здоровым и невредимым из этой беды.
— Лоцман! — крикнул Батьяни. — Где лоцман?
Матиас Лоренсен вышел из рулевой рубки, спокойный, но смертельно бледный. Сын его следовал за ним, и пока они шли к капитанской рубке, к ним присоединился и Лейхтвейс, находивший, что настала минута, когда он должен взять под свою защиту старика.
— Подлый негодяй! — накинулся Батьяни на лоцмана, едва тот успел подняться до половины лесенки, ведущей на капитанскую вышку. — Что ты наделал, мерзавец? Ты потопил судно? У тебя на совести несколько сот человеческих жизней!
— Что касается до негодяя — об этом мы поговорим впоследствии, — ответил Матиас Лоренсен с замечательным самообладанием. — На ваш же упрек я отвечу коротко и ясно: вы сами виноваты в том, что случилось.
— Я виноват? Негодяй! Вы осмеливаетесь сказать мне это? Кто же лоцман на корабле — вы или я? Кто обязался провести судно до Гельголанда — вы или я? Кто держал руль — вы или я?
— А кто приказал убрать фок-мачту? — крикнул взбешенный старик, не будучи в силах больше сдерживаться. — Вы или я, господин капитан? Кто виноват, что буря била нас в борт и натолкнула на проклятый камень? Вы или я?
Батьяни прикусил губу, взглянув на лоцмана свирепыми, налитыми кровью глазами.
— Так вы думаете, что мы сели на камень?
— Так же верно, господин, как то, что теперь нас может спасти только один Господь.
— Этот риф был известен вам?
— Как мой собственный карман. Это Акулова подводная скала, находящаяся вблизи Гельголанда, риф острый, как рыбья кость.
— Вы говорите: вблизи Гельголанда? В таком случае на острове увидят и услышат наши сигналы?
— Их услышат и, может быть, увидят.
— И к нам придут на помощь?
— В этом я менее уверен, — ответил лоцман с насмешливой ноткой в голосе, — в такую бурю гельголандцы едва ли станут рисковать своей жизнью.
— Все-таки нужно попробовать, — проговорил Батьяни и приказал рулевому, который также стоял на капитанском мостике, сойти вниз и измерить высоту воды, чтобы убедиться, нельзя ли еще забить пробоину и выкачать воду, или следует считать «Колумбус» погибшим окончательно.
В то же время он приказал помощнику зажечь сигнальные огни и дать выстрел из сигнальной пушки… Все было немедленно исполнено, и через несколько минут громовые выстрелы сигнальной пушки понеслись по бушующему морю, и огненные ракеты взвились к небу, извещая гельголандцев об опасности, угрожающей судну. Рулевой тоже скоро исполнил данное ему поручение. С бледным как мел лицом он доложил, что вода поднялась до шести футов. Вода врывалась со страшной стремительностью, и судно могло каждую минуту лечь на правый борт. Рулевой имел неосторожность сообщить свой доклад громким, взволнованным голосом, так что матросы, столпившиеся у капитанской рубки, не пропустили ни одного слова.
— К лодкам… к лодкам… — ревели они, — капитан, мы хотим спастись, мы бросаем судно!
Батьяни, убедившись, что не может спасти ни корабля, ни его драгоценного груза, решил позаботиться о своем собственном спасении.
— Ну, так и быть, ребята, спускайте лодки; постарайтесь добраться до Гельголанда; надеюсь, нам это удастся.
Матросы крикнули громкое «ура!» и повернулись, чтобы броситься к лодкам, но в это мгновение раздался над их головами громовой голос:
— Стойте! Никто не смеет тронуться с места. Никто не смеет подойти к лодкам.
Человек, крикнувший эти слова, стоял на капитанском мостике рядом с Батьяни. Это был Генрих Антон Лейхтвейс. Чтобы подкрепить свои слова, он направил пистолет на кучку присмиревших матросов.
— Капитан, — обратился он несколько странным, но сдержанным голосом к Батьяни, который невольно отступил на шаг назад, потому что голос, только что кричавший на матросов, показался ему знакомым, — капитан, ответьте мне на один вопрос, который я должен задать вам: как должен поступить честный благородный капитан, когда он видит, что судно его погибает? О ком должен он прежде всего подумать, не только как честный моряк, но даже просто как человек?
Батьяни насмешливо расхохотался.
— С ума вы сошли, господин гельголандец? Что это вам вздумалось устраивать мне экзамен в такую минуту? Убирайтесь к черту! Вот вам мой ответ.
— Ну, так я сам отвечу на свой вопрос, — воскликнул Лейхтвейс. — Всякий добропорядочный капитан при крушении судна думает сперва не о себе и своем экипаже, а о пассажирах, находящихся на корабле. Он отвечает за их жизнь, за их безопасность, о них он должен заботиться и им он обязан предоставить спасательные лодки, если он только не презренный плут и негодяй.
— Ба, о каких пассажирах вы говорите? — возразил Батьяни. — Что же касается вас и ваших земляков, то вы можете вместе с нами уйти на спасательных ботах… Мне и в голову не приходило оставить вас здесь, на утопающем корабле… а то…
— Разве у вас нет других пассажиров на «Колумбусе», капитан? — спросил Лейхтвейс, твердо напирая на каждое слово.
Цыган вздрогнул. У него ноги подкосились; он заподозрил, что этот вопрос сделан неспроста.
— Другие пассажиры? — пробормотал он нетвердым голосом. — Какие другие? Что вы этим хотите сказать? «Колумбус» — судно не пассажирское, оно несет кладь, хотя и очень ценную, но она может затонуть вместе с кораблем, лишь бы мы спаслись.
— Вы лжете, капитан! — крикнул Лейхтвейс громовым голосом. — Вы бессовестно лжете, подлый негодяй! Драгоценная кладь, о которой вы говорите и которую вы с легким сердцем собираетесь оставить на жертву волнам, состоит из пятисот постыдно проданных людей; живых людей, способных чувствовать и страдать, которых, как негров-невольников, вы держите в заточении в нижнем трюме!
— Бездельник!.. Ты — шпион?..
С этими словами, сопровождаемыми бурей и ревом моря, Батьяни бросился к Лейхтвейсу. Он поднял на него пистолет, но не успел взвести курок, как сзади кто-то со страшной силон ударил его по руке. С криком боли уронил Батьяни пистолет. В ту же минуту, как он хотел обернуться, его руки были схвачены и крепко связаны за спиной. Зигрист и Барберини, Рорбек и Бруно, так же как Резике и Бенсберг, все шестеро, поднявшиеся один за другим на капитанский мостик во время предыдущего разговора, теперь связали Батьяни и крепко держали его.
— Измена! — кричал цыган во все горло. — Измена! Матросы «Колумбуса», спасите вашего капитана!
Матросы устремились к трапу, ведущему на капитанскую палубу.
— Пли! — скомандовал Лейхтвейс.
Раздались семь выстрелов, и пять матросов, обливаясь кровью, скатились с лестницы и замертво упали на нижнюю палубу.
— Это только предупреждение, — крикнул Лейхтвейс. — Чтобы каждый из вас там внизу знал, что его ожидает при малейшем сопротивлении моим приказаниям. Да будет вам известно, что с настоящей минуты я один хозяин этого корабля, я же и его капитан и только я могу распоряжаться здесь. Знайте, что новый капитан завладел этим судном не для того, чтобы воспользоваться чужим имуществом, а для того, чтобы спасти пятьсот человеческих жизней, знайте, что этот новый хозяин на «Колумбусе» зовется Генрих Антон Лейхтвейс, разбойник из Нероберга.
Глубокая тишина наступила после этих слов. Матросы, как американцы, так и англичане, по большей части не знали, кто такой Генрих Антон Лейхтвейс, но что перед ними был человек, который не позволит с собой шутить, в этом они уже успели убедиться.
Батьяни был, конечно, страшно поражен этим открытием. Ему казалось в эту минуту, что судно уже погрузилось в волны, что вода ему уже дошла до горла. Может быть, он и действительно предпочел бы, чтобы судно погибло, затонуло вместе с людьми и крысами. Ему легче было довериться случайностям бурного моря, чем попасть совершенно беззащитным в руки своего смертельного врага. Ему не на что было надеяться, он это понимал очень хорошо. Человек, который распоряжался на «Колумбусе», скорей пощадил бы акулу, эту морскую гиену, если бы она на его глазах разорвала дорогого ему человека, чем его, графа Сандора Батьяни — своего смертельного врага.
— Что делать с этим? — спросил Зигрист, указывая на цыгана.
Лейхтвейс взглянул на искаженное паническим страхом лицо капитана. С минуту он упивался видом дрожащего от страха малодушного труса.
— Ну, граф Сандор Батьяни, — наконец произнес он, слегка коснувшись его плеча, — разве я тебе не предсказывал, что наступит когда-нибудь час расчета между нами? Разве я преувеличивал, когда утверждал, что ты не минуешь мести Генриха Антона Лейхтвейса и что эта месть будет ужаснее, чем ты мог ожидать? Пути Господни чудны и неисповедимы. Кому суждено погибнуть, тот поражается слепотой. На тебя также напала слепота, граф Сандор Батьяни, когда ты взялся за такие непригодные для тебя дела, как торговля людьми, за всякие герцогские плутни и, наконец, за обязанности капитана, в которых ты ровно ничего не понимаешь. Праведный суд Божий сумеет везде найти виновного и покарать его, будет ли то на земле или на воде. Вот и нас с тобой, Сандор Батьяни, Он столкнул на Акуловом рифе, чтобы мы свели наши счеты на колеблющихся досках утопающего судна.
Батьянн ничего не отвечал. Он заскрежетал белыми, блестящими зубами, стараясь разорвать веревки, связывающие его руки за спиной, но усилия его были напрасны: крепкие пеньковые веревки не поддавались.
— Привяжите негодяя за руки и за ноги к главной мачте и позаботьтесь, чтобы он не мог освободиться.
Тотчас же старый Рорбек ударил цыгана в затылок и пинками и толчками с помощью Бенсберга и Бруно его спустили вниз на палубу.
— Рулевой, — обратился Лейхтвейс к старшему офицеру экипажа «Колумбуса», — вы мне кажетесь порядочным и рассудительным человеком, и меня удивляет, что я встречаю вас в обществе таких мерзавцев.
— Я не виноват, — оправдывался рулевой. — Когда меня нанимали в Америке, то я не знал, для перевозки какого груза назначается «Колумбус», а когда я в Бремене узнал, что мы должны будем транспортировать в Америку несчастных проданных людей, то уже не мог отказаться от своей должности, не подвергаясь морскому суду. Но, поверьте мне, господин, я чувствую самое искреннее отвращение к этой торговле живым товаром. Что же касается до того человека, привязанного к главной мачте, то он мне просто ненавистен. Но служба требует повиновения, а он был капитаном судна.
— Хорошо, я хочу вам верить; дайте пожать вашу руку и поклянитесь мне в повиновении.
— Клянусь!
— Хорошо, вы можете понадобиться мне; что касается этих бунтовщиков, то я живо справлюсь с ними. Теперь, рулевой, спуститесь с двумя из моих людей, Резике и Барберино, вниз и откройте темницу, в которой изнывают несчастные. Приведите их на палубу, и тогда мы посмотрим, что нужно будет делать дальше. Как долго, вы думаете, может устоять «Колумбус» против свирепых волн?
— Это трудно сказать, капитан, — ответил рулевой. — Много зависит от того, укротится ли буря. Если она утихнет, то «Колумбус» может продержаться часов пять, прежде чем вода поднимется в нем настолько, чтобы повалить его на бок и затопить. Но если будет продолжаться такое же волнение, как теперь, то все может быть кончено в полчаса.
— Ну так воспользуемся же получасом или пятью часами, сколько нам пошлет Господь.
Лейхтвейс сделал знак, и рулевой, Резике и Барберини удалились.
В это время на мостик поднялись Лора и Елизавета. Нежно обняла своего мужа-разбойника белокурая красавица.
— О, Лейхтвейс, — заговорила она, — мой горячо любимый Гейнц, у меня сердце сжимается при мысли, что мы, кажется, напрасно пожертвовали своей жизнью за несчастных и что нам придется умереть с ними — и какой ужасной смертью…
— Я надеюсь на лучшее. А затем, если бы даже и так, Лора, то разве смерть страшна нам, когда она приходит одновременно для нас обоих? Разве мы не желали всегда, чтобы наш последний час наступил для нас в одно и то же время?
— Но мы не получим погребения.
— Ну так мы успокоимся вместе на дне морском, дорогая. Там мы будем соединены и уж навеки… навеки…
Он горячо обнял ее и прижался к ее дорогим устам долгим, страстным поцелуем.
Такая же сцена происходила между Зигристом и Елизаветой. Тут также жена прижалась с искренним чувством к мужу, тут и приближение смерти не наводило ужаса, потому что перед глубокой, искренней любовью даже смерть теряет свое устрашающее впечатление.
Палуба теперь оживилась. По трапу, ведущему наверх из трюма, поднимались сотни людей, которые, несмотря на окружавшую их опасность, с наслаждением и восторгом вдыхали в себя чистый, влажный морской воздух.
— Жители Доцгейма и Бибриха, слушайте, что я скажу вам. Несколько недель тому назад я дал слово вашим уполномоченным, что я, Генрих Антон Лейхтвейс, не допущу, чтобы вы были отправлены в Америку. Теперь я свое слово исполню. Останетесь ли вы живы — это в руках Божьих. Во всяком случае, в тысячу раз лучше утонутъ свободными людьми в океане, нежели пасть рабами в далекой Америке от пуль англичан, за дело, не затрагивающее вашего сердца. Все-таки я надеюсь с помощью Всевышнего доставить вас живыми на берег, откуда вы сможете беспрепятственно добраться до своей родины. А там уж изберете себе новую отчизну, вне страны, управляемой жестоким герцогом, продавшим вас.
С минуту царствовало тяжелое молчание; затем Филипп Ронет, кузнец из Доцгейма, крикнул громовым голосом:
— Да здравствует Генрих Антон Лейхтвейс, наш избавитель! Лучше умереть с ним, чем быть проданным в Америку.
Покрывая бурю и шум волн, вырывался из пятисот грудей и пятисот человеческих сердец радостный, восторженный крик:
— Да здравствует Генрих Антон Лейхтвейс, наш избавитель!
Глава 130 НАД МОРСКОЙ ПУЧИНОЙ
правитьКогда улеглась первая радость после освобождения, Лейхтвейс подал знак рукой, что желает говорить, и произнес следующую речь:
— Друзья мои, мое желание спасти вас и дать вам возможность вернуться на родину, конечно, хорошо, но мы не должны скрывать от себя, что пока мы все находимся в страшной опасности. Наше судно получило пробоину, через которую вода врывается под палубу, так что существование «Колумбуса» можно считать минутами. Хотя мы находимся вблизи одного острова, но все же расстояние до него довольно значительно, и при сильном штормовом ветре, дующем из глубины Северного моря, едва ли можно надеяться на то, чтобы жители Гельголанда пришли нам на помощь. Нет, мы предоставлены своим собственным силам. Но смелым Бог помогает. Погибнет тот, кто сам не постоит за себя. Я ставлю только одно условие: каждый, находящийся на этом корабле, должен беспрекословно исполнять мои приказания, в противном случае я смогу с револьвером в руке заставить подчиниться мне. Теперь примемся за дело нашего спасения.
Тяжелое молчание последовало за этими словами. Жители Доцгейма и Бибриха надеялись, что они уже сейчас, немедленно могут отправиться на родину и что всем их испытаниям и страданиям наступит конец. Теперь же они поняли, что хотя их освободили из неволи, но фактическое спасение еще не так верно, как они воображали. Они с упованием и надеждой смотрели на высокого, сильного человека, стоящего наверху, на капитанском мостике, как могучая скала, у подножия которой бушует бурун.
Лейхтвейс отдавал свои приказания с большой осмотрительностью. Прежде всего он обратился к стоящему рядом с ним рулевому:
— Рулевой, сколько спасательных лодок находится в нашем распоряжении?
— На борту их восемь штук, капитан, — ответил моряк, невольно давая Лейхтвейсу титул, который по справедливости полагался ему в эту минуту.
— Восемь спасательных лодок… гм… мало… очень мало… Как велик экипаж «Колумбуса»?
— Двадцать пять человек с поваром и буфетчиком.
— Двадцать пять человек? — повторил раздумывая Лейхтвейс. — К этому нужно прибавить пятьсот бибрихцев и доцгеймцев, всего пятьсот тридцать четыре человека, которые обязательно должны быть спасены.
Он произнес эти слова громким голосом, так что Батьяни, привязанный к главной мачте, отчетливо услышал их. Он вздрогнул, точно от удара кнутом. Все, находящиеся на судне, были сосчитаны; только он не был упомянут. По-видимому, все должны были быть спасены, кроме него одного. Он крепко стиснул зубы и бросил взгляд непримиримой ненависти на своего смертельного врага.
Лейхтвейс увидел этот взгляд, но, занятый своим распоряжением, он нисколько не смутился им. Для него Батьяни не существовал. Он смотрел на него не как на живого человека, а как на бездушный предмет.
— Рулевой, — спросил вновь произведенный капитан, — как велика будет вместимость каждого спасательного бота, если мы нагрузим его до последней возможности?
— Больше тридцати человек он не выдержит без опасности зачерпнуть бортом и немедленно перевернуться.
— Тридцать человек… это значит по двести сорок душ на каждый рейс… Лодки должны будут сделать, по крайней мере, два рейса на Гельголанд и обратно…
— Да, без этого не обойтись.
— Ну, так с Богом. За работу. Мы не должны терять времени, — продолжал он с мрачным выражением лица. — «Колумбус» все сильней накреняется, и я боюсь, что не дальше как через час он совсем погрузится в море.
Затем Лейхтвейс приказал рулевому выбрать самых надежных матросов и лучших гребцов. Этот последний немедленно направился к экипажу и через несколько минут шестнадцать матросов были готовы взяться за весла и переправлять людей. Лейхтвейс подошел к кучке матросов, внимательно всматриваясь в каждое лицо, с Намерением прочесть на нем характер и настроение его обладателя. Среди общего молчания он обратился к ним со следующей речью:
— Братцы! На вашей ответственности находятся пятьсот человеческих жизней. До сих пор вы служили скверному делу, но я хочу думать, что вы этого не понимали и теперь чувствуете к вашему бывшему капитану такое же презрение, как и остальные, окружающие меня люди. Молодцы! Когда вы перевезете на Гельголанд первую партию, вы должны немедленно вернуться обратно к погибающему судну, и если вам удастся захватить с него и спасти остальных пассажиров, то вы этим не только совершите дело человеколюбия, которым приобретете себе громкую известность, но, кроме того, получите еще крупное денежное вознаграждение.
При этих словах он вынул тяжелый, до края наполненный золотом кошелек и, показав его матросам, продолжал:
— Тут находятся двести золотых; они будут принадлежать вам с той минуты, как вы вернетесь обратно на место крушения. Я вам это обещаю, и, чтобы вы не сомневались, что мое обещание будет исполнено, я теперь же отдаю эти деньги в руки вашего рулевого.
Расчет Лейхтвейса был верен. Обещание денежной награды подействовало гораздо сильней, чем вся его речь о благородном и человеколюбивом деле.
— Да здравствует наш новый капитан! — заревел старый, загорелый моряк, и все остальные матросы присоединили свои голоса к этому радостному, восторженному возгласу.
Лейхтвейс положил кошелек с золотом в руку рулевого, который, спустившись вниз к матросам, объяснил им:
— Знаете ли вы, ребята, что вы теперь получите в десять раз больше того жалованья, которое вам причиталось бы за плавание отсюда до Нью-Йорка? Докажите новому капитану, что вы молодцы и не боитесь этой лужи.
— К лодкам! К лодкам!.. — раздавалось по всему судну.
На палубе царила лихорадочная деятельность: все спешили отвязать лодки и спустить их на воду. Освобожденные узники усердно помогали матросам, так что через десять минут первый бот с тридцатью пассажирами был уже готов к отплытию. За ним спустился второй и третий; через двадцать минут вся флотилия с двумястами сорока спасенными с «Колумбуса» тронулась в путь, сопровождаемая криками «ура», возгласами одобрения и благословения.
При выборе тех, которые должны были отправиться с первой партией, господствовал образцовый порядок. Не было ни суматохи, ни той бесчеловечной, жестокой жажды спасения, какие обыкновенно замечаются на погибающих судах. Нельзя было и предположить, что эти люди находятся на разбитом судне, сквозь пробоину которого безостановочно поступала морская вода, так все происходило спокойно, чинно, торжественно. Лейхтвейс сам назначал тех людей, которые должны были занять лодки; не попавшие в них остались покорно и безропотно. Они видели, что ни сам Лейхтвейс, ни жена его не думали о собственном спасении, и этот пример самопожертвования, героизма и самоотречения ободряюще действовал на них и внушал им надежду, что и до них дойдет очередь спасения. Спасательные лодки скоро исчезли из вида оставшихся на «Колумбусе».
Лейхтвейс до тех пор следил в подзорную трубу за лодками, пока они совсем не скрылись из виду. Он видел, как трудно было положение маленьких суденышек на бурной поверхности моря, он видел, как эти ореховые скорлупки поднимались на пенистые гребни громадных волн и снова опускались в зияющую бездну. Но скорлупки снова появлялись на морской поверхности, и снова показывались маленькие развевающиеся на ветру американские флаги, привязанные к мачте каждого суденышка.
Лейхтвейс посмотрел на часы. Лодки покинули место крушения в двенадцать часов десять минут ночи. Если все пойдет благополучно, то они могут вернуться через полтора часа. До тех пор «Колумбус» должен обязательно продержаться над водой, чтобы оставшиеся на нем не погибли.
Лейхтвейс приказал принести из кухни на палубу кушанья и напитки и обильно накормил оставшихся на корабле. Хотя он не жалел водки, но все же следил за тем, чтобы никто не выпил больше положенной дневной порции. Несчастные узники, которых Батьяни до сих пор просто морил голодом, с жадностью набросились на пищу, и Лейхтвейс заметил, что они, удовлетворяя свой голод, совсем забыли об опасности, чего он, главным образом, и старался достигнуть.
Так как забить пробоину не было возможности, то он определил оставшихся матросов и часть немцев из Доцгейма и Бибриха на то, чтобы выкачивать ведрами воду, стремившуюся в трюм. Для этой цели образовалась цепь в сто пятьдесят человек от трюма до самой палубы. Находившиеся внизу черпали воду из трюма; затем ведро переходило из рук в руки до стоявших на палубе, которые и выливали воду за борт. Это распоряжение было чрезвычайно практично. Таким образом вода не могла прибывать особенно быстро и держалась приблизительно около шести футов, что не было уж слишком опасно.
Окончив свои распоряжения, Лейхтвейс отправился к главной мачте, к которой был привязан Батьяни.
— Разбойник, бандит! — с бешенством закричал на него цыган. — Отвечай мне…
Лейхтвейс скрестил на груди руки и остановил на своем заклятом враге полупрезрительный, полусострадательный взгляд.
— Хотя я знаю, — продолжал Батьяни, делая невероятные усилия, чтобы порвать связывающие его веревки, — хотя я знаю, что не могу ожидать от тебя пощады, все же мне хочется знать, каким способом ты покончишь со мной? Если ты человек и в тебе сохранилась хоть искра человеческого чувства, то вынь револьвер и пристрели меня. Ты держишь меня привязанным к мачте, как дикого зверя, как бешеного пса, и мне сдается, что имеешь намерение утопить меня!
— Ты отгадал мое намерение, — ответил Лейхтвейс спокойным и равнодушным голосом. — Нет, граф Батьяни, я не пожертвую тебе пули. Ты не можешь умереть, как порядочный человек. Сравнивая себя сейчас с бешеным псом, ты был совершенно прав. Но кто же подходит к бешеной собаке? Нет, любезный друг. Ты останешься привязанным к мачте, и только когда «Колумбус» совсем утонет и мачта его погрузится в воду, только тогда ты избавишься от этого мучительного, смертельного ужаса.
— Мерзавец!
— Кто из нас двоих мерзавец, решит Тот, перед Которым скоро мы оба предстанем. Может быть, нам придется, друг Батьяни, отправиться на тот свет одновременно с тобой, так как еще неизвестно, вернутся ли лодки, чтобы спасти нас. Поэтому ты еще можешь иметь надежду умереть в нашем обществе, и если ты предстанешь перед Господом жалобщиком, то мы явимся пред ним ответчиками. Если же я предстану перед престолом Всевышнего несколько позднее, то ты в мое отсутствие можешь пачкать и поносить мое имя, сколько тебе будет угодно. Бог знает и тебя и меня; он видит и твои и мои дела и знает, кто из нас более тяжкий грешник. Ты первый согрешил, потому что сделал из меня преступника и убийцу, — без тебя я до сих пор оставался бы честным, порядочным человеком; вследствие твоего ложного доноса меня в первый раз постигли бесчестие и позор. Как ты стоишь теперь привязанным к мачте, так же и я стоял когда-то привязанным к позорному столбу в Висбадене. Помнишь ты, граф Батьяни, как ты стоял передо мной, наглый и заносчивый? Как ты бил меня кулаком по лицу, меня, связанного по рукам и ногам, не имевшего возможности ответить тебе и заставить тебя искупить это поругание? Сегодня, наконец, наступила минута искупления. Сегодня я также могу надругаться над тобой, как ты надругался надо мной. Но я отказываюсь от этого, — продолжал Лейхтвейс с выражением глубокого презрения, — я отказываюсь воздать око за око и ограничусь тем, что предам тебя бесславной смерти, бросив на произвол волнам.
— Ты не должен проявлять столько благородства, атаман, — раздался за спиной Лейхтвейса голос Зигриста, — этот негодяй не заслуживает такой легкой и спокойной смерти. Не позволишь ли ты нам, атаман, воспользоваться им как целью для стрельбы? Мы могли бы пострелять в него, как в мишень, причем ручаюсь тебе, атаман, что я не стану попадать в черный кружок, то есть в его сердце, а буду расстреливать только его руки и ноги.
— Зигрист прав, — присоединился к нему старый Рорбек. — У нас у всех имеются счеты с графом Батьяни, он всем нам причинил довольно зла, и за все это его хотят только утопить? Какое ребячество!
— Сжальтесь, не мучайте меня, — умолял цыган. — Убейте меня, но не причиняйте напрасных страданий. Заступись за меня, Лора фон Берген, ты женщина, а женщине, говорят, более доступно сострадание.
Лора положила руку на плечо мужа и с мольбой во взоре взглянула на него.
— Идите, Зигрист и Рорбек, — сказал он им вполголоса, — и никогда не обращайтесь ко мне с такими предложениями. Я — судья, но не палач. Этот человек обречен на смерть; но мы не дикари, наслаждающиеся мучениями своей жертвы. Первый, кто коснется его, будет строго наказан.
С этими словами он обнял жену и отвел ее от Батьяни, с таким видом, точно последний мог своим присутствием осквернить ее. Супруги поднялись на капитанский мостик, и тут белокурая красавица ласково прижалась к своему возлюбленному.
— Ты едва ли поймешь меня, мой Гейнц, — шепнула она мужу, — но знаешь, несмотря на ненависть, которую я питаю к этому человеку, я не могу без сострадания думать об участи, которая ожидает его. Это так ужасно потонуть со связанными руками и ногами. Может быть, действительно, было бы лучше выстрелом покончить его мучения?
— Нет, жена, — ответил твердо Лейхтвейс, — что я решил, то и будет. Не я хочу умертвить этого человека, это исполнит сам Бог.
— Ну так пусть совершится твоя воля. Но не правда ли, Гейнц, лодкам пора бы уже вернуться? Время, которое ты определил для их возвращения, уже прошло, а их еще не видно!
— Нужно иметь терпение, моя милая, дорогая жена, — заговорил Лейхтвейс, — я убежден, что матросы, если только будет какая-нибудь возможность, вернутся за нами; в противном случае… ну что же… тогда мы с тобой сумеем умереть, как нам подобает: спокойно и покорно, без ропота на Провидение, которое часто бывало к нам милостиво во время опасностей.
— Я и не ропщу на приближение конца! — воскликнула Лора, прислонившись к статному красавцу. — Для меня смерть будет отрадна, если я умру рядом с тобой. Когда наступит последнее мгновение, ты возьмешь меня в свои объятия, мой горячо любимый Гейнц, и мы опустимся в морскую глубину, оставаясь вместе до самой смерти.
— Да, вместе в жизни, вместе и в смерти. О, моя незабвенная Лора, какое счастье, что мы могли принадлежать друг другу, — продолжал он, горячо целуя прелестную головку жены.
— Да, — ответила Лора, — но все-таки самое счастливое время было то, которое мы провели в нашей подземной пещере. Там мы прожили лучшие, счастливейшие, незабвенные часы нашей жизни.
— Да, наша пещера… увидим ли мы ее когда-нибудь?
— Что же помешает нам вернуться в нее, раз мы будем спасены и перевезены на берег?
— Ну, дорогая Лора, на эту надежду мы не должны слишком полагаться. Возвращение на родину нам отрезано раз и навсегда. Герцог не может и не оставит безнаказанным того, что мы сделали сегодня. Мы не только оказали ему скверную услугу, но мы и опозорили его на весь свет, освободив пятьсот немцев, которых он продал американцам для военных надобностей. Я уверен, что он придет в невыразимое бешенство, когда обнаружит эту новую проделку разбойника Лейхтвейса, и перевернет небо и землю, чтобы захватить меня. Нам предстоит страшная казнь. Поэтому, дорогая, мы должны раз и навсегда отказаться от мысли когда-либо увидеть свою родину. Я не имею права подвергать тебя опасности, и ты не должна допустить, чтобы мы попали в руки врага, месть которого будет беспощадна. Не забывай, дорогая Лора, что ведь и в других странах для нас может распуститься цветок счастья. Почему бы нам не быть счастливыми в Америке? Это великая, прекрасная, богатая страна; и что всего важней — это страна свободы, где моя жена и друзья будут пользоваться всеобщим уважением. Итак, возлюбленная моя Лора, моли Бога о нашем спасении. Раз мы будем вне опасности, мы начнем новую жизнь, будем искать и, конечно, найдем новую отчизну. В долинах и ущельях Америки нас ждет новое счастье.
Еще раз обнял он с чувством молодую женщину и, запечатлев на ее губах горячий поцелуй, пошел навстречу рулевому, поднимавшемуся в эту минуту на мостик.
— Ну, что там у вас, рулевой? По вашему лицу видно, что вы пришли с дурной вестью. Что случилось?
— Стоявший твердо на камне корабль начинает шататься, и это доказывает, что пробоина, по всей вероятности, увеличилась. Вода в трюме быстро прибывает и теперь уже бесполезно выкачивать ее ведрами. Мне припоминается, капитан, старинная легенда, рассказывающая про одного человека, наделавшего много зла на земле. Он был осужден вечно выливать в аду бочку, которая сейчас же снова наполнялась. Мне сдается, что и мы хотим вылить Северное море из «Колумбуса».
— Да, мы, очевидно, черпаем из бездонной бочки Данаид. Если дело обстоит так, как вы говорите, то, конечно, следует прекратить эту работу. Как долго, думаете вы, может еще продержаться судно над водой?
Его губы вздрогнули, когда рулевой ответил:
— По моему мнению, не больше четверти часа. Если лодки не подоспеют, мы утонем.
— Лодки! Лодки! — радостным, взволнованным голосом закричала Лора.
Она увидела маленькую флотилию, с трудом идущую против бури, но решительно направляющуюся к месту крушения.
— Идите вниз, рулевой, объявите, что спасение близко. Люди должны встать на колени и молить Бога, чтобы Он продержал нас еще хоть десять минут.
Палуба «Колумбуса» превратилась в храм Божий. Все немцы, даже и те, которые не привыкли молиться и редко ходили в церковь, пали перед лицом грозной опасности на колени. Руки вздымались к небу, пламенные молитвы вознеслись к Господу. Лейхтвейс, обняв и прижав к себе жену, стоял на верхнем мостике, присоединяя к остальным и свои горячие молитвы. Но Властитель Вселенной, казалось, не хотел внимать просьбам и молитвам утопающих. Едва успели маленькие лодочки приблизиться к тонущему кораблю, как сильные волны снова отогнали их далеко назад. Все старания отважных гребцов причалить к борту судна уничтожались бурным волнением.
«Колумбус» заметно ложился на бок; стоять на палубе было уже невозможно. Волны перехлестывали через борт, и один из матросов, неосторожно подошедший к краю судна, был снесен ими на глазах своих товарищей. Лейхтвейс приказал бросить морякам на ложах канаты с железными крюками, за которые они могли бы ухватиться, чтобы подняться на «Колумбус». Наконец, после долгих тщетных усилий удалось, наконец, причалить лодки к «Колумбусу», и тогда только появилась возможность приступить к спасению людей. Вдруг Лейхтвейс с ужасом заметил, что из восьми ушедших лодок вернулось только шесть.
— Где же другие?.. Где остальные два бота? — спросил он в крайнем смущении.
— Сударь, — ответил старый моряк, управлявший всей флотилией, — обе лодки затонули, к счастью, только после того, как благополучно спустили на берег своих пассажиров. Жителей Гельголанда нам не удалось уговорить подать помощь «Колумбусу»; они объяснили, что в такой сильный шторм слишком опасно пускаться в море: они отцы семейств и рискуют более чем жизнью.
— Я не осуждаю гельголандцев, — возразил Лейхтвейс, — однако это ставит нас в безвыходное положение. Как мы спасем всех на шести лодках? Однако это должно быть сделано. Как глубоко сидят лодки?
— Если занять людьми всю вместимость лодки, то края ее коснутся воды.
Сосчитали: оказалось, что на шести лодках можно было спасти всех, кроме девяти человек.
Эти девять несчастных, вынужденных остаться на «Колумбусе», были: Лейхтвейс, его жена, Елизавета и их шесть товарищей.
— И вы не хотите спастись с нами? — крикнул рулевой, также вскочивший в лодку. — О, Генрих Антон Лейхтвейс! Каким стыдом мы покроем себя, оставляя вас на корабле!
— Не беспокойтесь о нас, — ответил Лейхтвейс твердым голосом. — Если морю нужна жертва, то этой жертвой должны быть мы, вызвавшие катастрофу.
Глава 131 ПОГИБАЮЩИЕ
править— Ну, друзья мои, — продолжал Лейхтвейс после небольшой паузы, — теперь отправляйтесь в путь, спасайтесь и достигайте благополучно берегов Гельголанда. Нас же предоставьте нашей судьбе. Если Господь захочет спасти нас, то Он исторгнет нас из бурных волн без всякой спасательной лодки. Вы сами видите, что скорлупки, в которых вы находитесь, не могут более вместить ни одного человека, не рискуя затонуть.
В эту минуту раздался голос одного из матросов:
— Здесь, в нашей лодке, есть еще место, у нас может поместиться еще один человек.
В ту же минуту Зигрист положил руку на плечо Лейхтвейса и шепнул что-то на ухо. Разбойник вздрогнул.
— Возможно ли, чтоб они оба еще находились на судне. Ах, я совсем забыл о них. Ты прав, Зигрист, они должны быть спасены во что бы то ни стало.
И Лейхтвейс, отойдя на несколько шагов в сторону, подвел к краю корабля Матиаса Лоренсена и его сына Готлиба, несмотря на их сопротивление. Почти с той минуты, как судно врезалось в камень, старый лоцман и сын его удалились и больше не показывались. Совершенно случайно Зигрист увидел их в окошечко рулевой будки и предупредил об этом Лейхтвейса.
— Матиас Лоренсен, — заговорил глубоко взволнованный разбойник, положив руку на плечо старика, — я уговаривал вас и вашего сына поступить лоцманом на этот корабль, поэтому справедливость требует, чтобы я доставил вам и возможность спастись с него. Так как в лодке остается всего одно место, то вы должны решить, кто из вас займет его: вы или ваш сын, говорите скорей, минуты дороги.
Старый лоцман взял за руку сына и посмотрел на него долгим, грустным взглядом, полным невыразимого горя.
— Ну, Готлиб, дитя мое, — печально проговорил он, — ты слышишь: тебе предоставляется возможность спасти свою молодую жизнь. Обо мне не думай: я старый, седой старик, и жизнь моя уже прожита. К тому же я один виновен в этой катастрофе. Я держал руль и сознательно навел «Колумбус» на Акулову скалу. Поэтому, по справедливости, мое место с теми, кто останется на судне. Но ты, Готлиб, ты молод, вся жизнь перед тобой. Ты не принимал участия в моем проступке — если только можно назвать проступком спасение пятисот жизней. Поэтому прими предложение благородного Лейхтвейса, прыгай в лодку и да хранит тебя Господь.
Ласковым движением потянул взволнованный Лоренсен своего сына к тому месту, с которого спускался трап в лодку. Но Готлиб вырвался из рук старика и решительно отошел в сторону.
— Где ты останешься, отец, — горячо проговорил отважный юноша, — там остаюсь и я. Я объявляю во всеуслышание, что неправда, будто я не принимал участия в катастрофе «Колумбуса». Это неправда. Ты поступаешь нехорошо, отец, скрывая от людей, как я помогал тебе ввести «Колумбус» в ложный фарватер и довести его до крушения. Я горжусь тем, что сделал, и если бы пришлось начать снова, я поступил бы точно так же. Кроме того, о моем спасении не может быть и речи уже потому, что на судне находятся две молодые, прекрасные женщины, для которых жизнь, конечно, очень дорога. Я считаю негодяем и мерзавцем того, кто вздумал бы спасать себя прежде, чем спасти их. Пусть они решат между собой: которая из них сойдет в лодку и которая останется на судне.
С этими словами он указал на Лору и Елизавету, которые, бледные, но решительные, стояли спокойно в кругу мужчин.
— Что касается меня, — заговорила первая Елизавета, — то я отказываюсь от права на спасение в пользу жены нашего атамана, в пользу всеми нами любимой Лоры фон Берген.
— Да, жена атамана должна быть спасена, — громко заговорили остальные разбойники. — Лора фон Берген, спускайся в лодку. Спасай свою жизнь, Лора фон Берген.
Затем вдруг наступила мертвая тишина. Лейхтвейс взял жену за обе руки и почувствовал, как они сильно дрожат.
— Ты слышишь, дорогая Лора, — сказал он, — тебя приглашают занять место в лодке, хотя и переполненной, но все же могущей взята еще одного человека. Я охотно и с радостью даю тебе разрешение спасти свою молодую жизнь. Пойдем, дорогая, я помогу тебе спуститься с трапа, только дай мне еще один-единственный поцелуй на прощанье.
Он сделал движение, чтобы обнять и привлечь к себе молодую женщину. Но Лора, в первый раз за все время их совместной жизни, резко и грубо оттолкнула его.
— Я не заслужила обиды, которую ты наносишь мне, Лейхтвейс, — проговорила жена разбойника. — Как? Ты просишь, чтобы я позволила спасти себя, одну-единственную из всех вас? И ты можешь подумать хоть на одно мгновение, что я покину тебя среди бушующего моря, на погибающем корабле, в преддверии смерти? О мой Гейнц, я думала, что ты лучшего мнения обо мне. Мне кажется, что я уже не раз доказала тебе, что смерть рядом с тобой не страшна мне. Разве ты не клялся мне, что твоя участь будет моей участью? Что ничто никогда не разлучит нас на земле? Разве ты стал меньше любить меня, что отсылаешь от себя в такую минуту? Что же я сделала, Господи, чтобы лишиться твоей любви?
Слезы негодования выступили на глазах молодой женщины и ручьями потекли по ее прекрасному лицу. С невыразимым восторгом протянул к ней руки Лейхтвейс и дрожащим от радостных слез голосом воскликнул:
— Приди ко мне на грудь, чудная, благородная, великодушная женщина! Прильни к моему сердцу, дорогая, горячо любимая Лора! Нет, мы не разлучимся. Та волна, которая унесет меня, погребет вместе со мной и тебя.
Лора бросилась к мужу и оба супруга крепко обнялись. Все прослезились, даже закаленные разбойники украдкой смахивали слезу с глаз, пока, наконец, старый Рорбек не бросил вверх своей шляпы и не закричал громким голосом, покрывая шум бури:
— Да здравствуют Генрих Антон Лейхтвейс и его жена! Как мы жили с ними, так хотим с ними и умереть.
В эту минуту сильным порывом ветра ботики были оторваны от «Колумбуса», и волны с такой яростью нахлынули на погибающий корабль, что лодки уже не могли вернуться к нему.
— Прощайте, прощайте, доблестные герои! — еще раз послышалось издали.
И экипаж, и пассажиры спасательных лодок, казалось, совсем забыли о собственной опасности. В то время как их относило от «Колумбуса», все обнажили головы и имя Лейхтвейса пронеслось громадной волной по необъятной морской поверхности, возносясь к небу из глубины морской. Скоро вся флотилия исчезла из вида оставшихся на «Колумбусе». Наступила такая темнота, что не было видно даже света гельголандского маяка, и разбойники должны были громко звать друг друга, чтобы узнать, где кто находится на корабле.
Лейхтвейс приказал зажечь фонари и каждому товарищу запастись одним из них. Как блуждающие огоньки, сверкал теперь свет фонарей среди ночного мрака. Наконец они собрались на капитанском мостике в кружок, центр которого занял Лейхтвейс. Он хотел поговорить о том, как поступить дальше, и о том, нет ли еще хоть каких-либо шансов к спасению. Он все еще не терял надежды и не опускал рук, имея привычку не падать духом, не испробовав всего, что только доступно силам человеческим.
— Ну, Матиас Лоренсен, — обратился он к лоцману, — как думаете вы, в каком положении наши дела? Погибли мы наверняка, или еще светит нам луч надежды?
— Господин, — ответил лоцман, — я знаю только одно средство, которое еще может спасти нас от неминуемой смерти. Но вопрос, успеем ли мы привести его в исполнение? Нам потребуется для этого не менее часа, если даже все примутся за работу.
— Так говорите же скорей, — накинулся на него Лейхтвейс, — рассказывайте, в чем дело?
— Сударь, — заговорил снова лоцман, — это, в сущности, непорядок, чтобы моряк бросал свой корабль; настоящий матрос пренебрегает даже спасательной лодкой, предпочитая оставаться на корабле, с которым сжился, пока тот не развалится и не исчезнет из-под его ног. Так поступил бы и я, если бы был один со своим сыном. Мы забрались бы на верхние снасти и там стали бы ждать смерти. Но между нами находятся две женщины, и долг каждого мужчины — посвятить себя их спасению, если на то есть хоть слабая искра надежды. А эта искра мерцает перед нами, хотя и очень слабо. На лодки нам нечего рассчитывать, а все-таки мы должны уйти с корабля, если не хотим утонуть вместе с ним. Поэтому нам остается одно-единственное средство — построить плот.
— Плот? — воскликнул Лейхтаейс, и все окружающие его повторили в один голос с радостной надеждой: — Плот!.. Плот!..
— Да, плот, — снова заговорил Матиас Лоренсен, — и соорудить его будет не так трудно, потому что мы имеем под рукой все, что нам нужно. Мы распилим несколько досок с «Колумбуса» и сложим их в несколько рядов, один над другим; крепких гвоздей и железных петель у нас также достаточно; их можно достать внизу из кладовой. Если у нас хватит времени, то мы можем приделать к нашему плоту небольшую мачту и закрепить на ней парус. Если счастье нам хоть еще немного улыбнется и шторм поутихнет, то я не вижу, почему бы нам не доплыть на этом плоту до Гельголанда? Если же это нам не удастся, то мы, во всяком случае, можем на нашем импровизированном судне проплавать несколько дней по морю, рассчитывая, что какой-нибудь мимо идущий корабль подберет нас. Конечно, необходимо будет запастись продуктами в таком количестве, сколько сможет выдержать наш плот: нельзя знать, сколько времени мы проблуждаем, прежде чем ноги наши коснутся твердой земли.
— Друзья мои, — проговорил Лейхтвейс, выслушав внимательно лоцмана, — мне кажется, что совет старика очень хорош, и мы должны не теряя времени и не долго раздумывая, живо приняться за работу. Каждый, кто может держать в руке топор или молоток, пусть принимается за дело, соорудите плот, на котором мы спасем наши жизни.
Не успел он отдать этого энергичного приказания, как самая горячая деятельность захватила людей. Никогда работа не исполнялась с таким усердием, и мы думаем, что Ной с его сыновьями не с такой поспешностью, усердием и упованием сооружали свой ковчег, как Лейхтвейс и его товарищи их плот.
Это были прекрасные работники. Первым делом товарищи Лейхтвейса принялись под руководством Матиаса Лоренсена распиливать доски с «Колумбуса» на определенную длину и ширину. Работа была далеко не из легких: корабельные доски делаются из самого крепкого дерева, обладающего большой силой сопротивления, так что распиливать их было чрезвычайно трудно. Но когда за нашей спиной стоит смертельная опасность, помахивая своим беспощадным хлыстом, то мы беремся за всякую работу с таким усердием и напряжением, что непременно исполним ее хорошо.
Тем временем Готлиб снял с одной из мачт парус и обрезал его так, чтобы он был пригоден для плота. Лора и Елизавета также не сидели без дела. Они спустились вниз и забрали из кладовой всю провизию, которую, по их мнению, мог нести их самодельный плот.
Однако нужно было очень торопиться. «Колумбус» так сильно накренился на правую сторону, что в некоторых частях корабля уже нельзя было работать, вследствие чего Бруно чуть было не лишился жизни. В то время, как он с трудом поднял доску и хотел перенести ее на то место, где Лейхтвейс с Лоренсеном сколачивали плот, нога его поскользнулась и он скатился с наклоненной палубы в воду. Только Барберино, шестой товарищ разбойника Лейхтвейса, заметил это падение и услышал крик о помощи несчастного Бруно. Тотчас же, не задумываясь ни минуты, бросился Барберино к товарищу и кинул ему канат, за который Бруно мог ухватиться, пока не подоспели Зигрист и Резике и не спасли его. Бруно не пострадал, только промок до костей.
Батьяни с безмолвной злобой наблюдал за всеми этими приготовлениями. Как искренно он желал, чтобы они не были окончены вовремя и чтобы гибель «Колумбуса» совершилась раньше, чем будет готов плот. Но судно, казалось, не хотело принять во внимание тайных желаний этого негодяя.
Плот уже лежал готовый на палубе; на нем уже возвышалась мачта с парусом, и Лора укладывала с Елизаветой съестные припасы, которые нужно было взять с собой. В выборе провизии и разных припасов обе женщины выказывали большую практичность. Во-первых, они взяли две бочки пресной воды, небольшое количество рома, несколько ящиков солонины и сухарей, ящик с разными инструментами и гвоздями, и также не забыли взять ружья, порох и свинец.
Но едва успел Рорбек внести на плот первую бочку пресной воды и ящик с сухарями, едва лоцман с сыном успел пристроить на плоту самые примитивные перила, как случилось нечто, разрушившее внезапно и окончательно все планы разбойников. Раздался страшный шум и треск, и в следующее мгновение все увидели, что «Колумбус» погибает. Вследствие того, что судно все больше и больше накренялось, оно, наконец, сползло с камня, на котором крепко сидело, и, поднятое бушующими волнами, ударилось с такой силой о подводную скалу, что моментально разломилось пополам.
— Мы погибли! — закричали с отчаянием несчастные. — Мы тонем… мы тонем…
— На плот! — во все горло крикнул Лейхтвейс Спасайтесь! Скорей на плот!
Сам же схватил в охапку жену, перекинул ее через перила и поставил на плот.
К счастью, все остальные были недалеко, так что им удалось спастись. С отчаянием ухватились они за перила, так как в эту минуту громадная волна подхватила маленький плот, подняла его на страшную высоту и казалось, что плот вместе с находящимися на нем людьми навеки погрузился в холодную глубину моря. На мгновение у всех замерло сердце. Плот продержался несколько секунд на пенистом гребне волны и затем медленно накренился.
Лора крепко обхватила мужа, думая, что настал конец и желая до последней минуты быть неразлучной с ним. Елизавета упала на пол и обняла ноги мужа, который, с молитвой, положил ей руки на голову. Остальные разбойники крепко держались друг за друга. Лоцман обнял сына. И ему также хотелось умереть рядом с любимым существом.
Но именно эта-то катастрофа и спасла несчастных. Волна, поднявшая плот, далеко отнесла его от погибающего судна, и только благодаря этому он не попал в водоворот, образовавшийся от крушения «Колумбуса».
Когда Лейхтвейс и его товарищи очнулись и облегченно вздохнули, их импровизированное судно уже плыло по бурной поверхности моря. С великой радостью они убедились, что оно сооружено очень прочно и может противостоять бурным волнам. В следующую минуту им представилось новое зрелище, исполненное глубокого трагизма. К ним подплыла большая мачта: она кружилась и извивалась вокруг плота, как большая змея. На бревне сидел привязанный к нему человек. Волосы на его голове поднялись от ужаса дыбом, лицо его страшно исказилось, глаза выскочили из орбит. Ему едва ли можно было дать название человека, так он был страшен. Этот человек был — Батьяни.
Когда судно разбилось, мачта выскочила из своего гнезда и со страшной силой упала в море. Батьяни, уже в последнюю минуту, удалось освободить руки и влезть на бревно, как на верховую лошадь. Течение и принесло мачту, как уже было сказано, прямо к разбойникам. Полный отчаяния, со страшным криком протянул он к ним руки. Он не мог выразить своей просьбы словами, но было видно, что он умолял взять его на плот, который по сравнению с мачтой казался ему надежным, великолепным кораблем.
— Возьми его! — умоляла Лора. — Сжалься над ним, Гейнц, возьми его! Может быть, это доброе дело принесет нам счастье.
— А если мы сами утонем? — сурово ответил Лейхтвейс. — Нет, с этим негодяем, с этим дьяволом в человеческом образе нельзя иметь дело. Наш плот утонет, если на него попадет этот Батьяни.
С этими словами он нагнулся, поднял весло и со страшной силой оттолкнул мачту, которая быстро поплыла по волнам.
Батьяни был виден на ней еще с полминуты. Лейхтвейс и Лора, стоявшие обнявшись, следили за ним. Они видели, как он грозил кулаком в их сторону, и слышали невнятное рыдание. Это были, верно, бесчисленные проклятия, которые он посылал на их головы. Рыдая, опустила Лора голову на плечо мужа. Когда она снова подняла ее, Батьяни уже затерялся в темноте.
— Суд свершился над ним, — произнес Лейхтвейс твердым голосом, без малейшей тени жалости. — На этот раз злодей не избежит заслуженной им кары.
Глава 132 ГОЛОД И ЖАЖДА
правитьКрепко прижавшись друг к Другу, стояли на плоту потерпевшие крушение. Они с трудом дышали и хранили глубокое молчание; точно тяжелый кошмар, нависла над ними неизвестность.
Наконец забрезжил рассвет. Буря стала стихать, и волны уже не с такой яростью швыряли несчастный плот из стороны в сторону. Когда, наконец, показалось над горизонтом солнце и можно было обозреть всю безбрежную даль моря, разбойники с ужасом убедились, что нигде не было видно ни малейшего признака земли. Их окружали вода и небо, и на горизонте не было ни одной точки, ни одной черточки, которая указывала бы на близость земли. Очевидно, ночью плот прошел мимо Гельголанда, оставив его позади себя.
Лоцман с напряженным вниманием рассматривал воду. Подозвав сына и пошептавшись с ним, он обратился к остальным:
— Мы уже не находимся в Северном море, друзья мои, вода здесь не имеет темно-зеленой окраски, свойственной воде Северного моря. Эти темно-бурые волны доказывают, что мы уже вышли в Атлантический океан.
Лейхтвейс и остальные разбойники с ужасом переглянулись.
— Это не должно тревожить вас, — продолжал лоцман, — Атлантический океан для нас менее опасен, чем Северное море. Во-первых, здесь волны кружатся не с таким бешенством, как в Северном море, ограниченном со всех сторон землею, а во-вторых, здесь большой почтовый тракт, и у нас больше шансов быть подобранными каким-нибудь кораблем.
— Итак, будем надеяться на Бога, — проговорил Лейхтвейс. — Он, вероятно, не оставит нас своей милостью. А теперь давайте завтракать, друзья мои.
Но как только потерпевшие крушение собрались последовать совету Лейхтвейса, они с ужасом увидели, что из всех приготовленных на корабле запасов на плоту оказались лишь маленькая бочка пресной воды и небольшой ящик морских сухарей. Все остальное они второпях оставили на «Колумбусе».
— Проклятая история, — ворчал лоцман. — Будем надеяться, что мы недолго проблуждаем по морю, иначе нам круто придется. Во всяком случае, потребуется очень экономить съестные припасы, и порции должны быть распределены теперь же.
Так и сделали. Лейхтвейс принял на себя решение распоряжаться бочкой с водой и ящиком с сухарями. В ящике было не больше шестидесяти фунтов морских сухарей; так как всех было одиннадцать человек, то, считая по полфунта сухарей на человека в день, всего ящика едва хватало на одиннадцать дней.
Одиннадцать дней. Они не сомневались, что их странствование на плоту по морю не продлится так долго, и были уверены, что встретят какой-нибудь корабль, который подберет их. Несмотря на эту надежду, Лейхтвейс решил расходовать сухари очень экономно и выдавать каждое утро не более полуфунта на человека. Эту порцию каждый уже сам распределял на весь день. Воду также разделили поровну между всеми. Бочка содержала сорок галлонов (около 65 литров), поэтому каждый мог получать не много больше полулитра воды на день.
Скоро заиграл парус, и легкий попутный ветерок погнал плот вперед. Лоцман по мере возможности старался держать курс на норд-ост, потому что, держась этого направления, можно было добраться до берегов Англии. Но день проходил за днем, а земля не показывалась. Погода стояла прекрасная, даже слишком хорошая. Солнце припекало так сильно, что потерпевшие кораблекрушение спасались только тем, что ложились на пол и закрывали головы своей одеждой. Жара возбуждала сильную жажду, которую едва могла утолить маленькая дневная порция воды.
Ружья и инструменты были также забыты, о чем особенно сожалел Лейхтвейс, так как кругом плота кружилось много чаек и, подстрелив некоторых из них, можно было бы увеличить запас провианта.
Несмотря на печальные обстоятельства, никто не падал духом. В течение дня велись оживленные разговоры. Все старались подбодрить друг друга.
Таким образом наступил восьмой, а за ним и девятый день. По странной случайности, ослабевать начали не женщины, а мужчины, и прежде всех заболел старый Рорбек. От недостатка и однообразия пищи силы старика стали заметно падать. На утро десятого дня он уже был не в состоянии подняться на ноги и лежал на плоту без движения. Лора и Елизавета ухаживали за ним. Напрасно Лейхтвейс осаждал вопросами лоцмана о том, в каком месте, по его мнению, находится плот и к какой стороне они приближаются. Старый моряк не мог дать никакого ответа; он только пожимал плечами и говорил серьезно:
— Мы находимся в руках Божьих. Если на то будет Его воля, мы на этом плоту дойдем до Америки — если только раньше не умрем от жажды и голода.
Эти последние слова он произнес шепотом, боясь быть услышанным тремя женщинами, — мы говорим три, так как нам известно, что Барберино была переодетая женщина.
Наконец наступил одиннадцатый день, роковой одиннадцатый день, в который должен был истощиться последний запас провианта. Это был ужасный день. Люди понимали, что с этой минуты для них наступают все ужасы голодной смерти.
— Небо поистине беспощадно к нам, — сказал Лейхтвейс, озабоченно оглядывая безоблачное голубое пространство, — оно не посылает ни капли дождя, который хоть немного утолил бы нашу жажду.
Действительно, погода не изменилась: и на двенадцатый и на тринадцатый день на небе не было видно ни одного облачка, как бы пристально ни смотрели несчастные. На четырнадцатый день над ними начал витать призрак голодной смерти. Лица осунулись, и в глазах появился подозрительный блеск. У некоторых нервная система была возбуждена до крайности. Мучительные спазмы желудка причиняли невыразимые страдания. Немножко табаку, который лоцман нашел у себя в кармане, разделили поровну. Его жевали, чтобы вызвать деятельность слюнной железы и освежить пересохший рот.
На пятнадцатый день появилась рыба. Кругом плота кишели так называемые морские лещи. Наши странники решили во что бы то ни стало поймать несколько штук. Так как не было никаких рыболовных принадлежностей, то вместо удочки взяли загнутый крючком гвоздь и привязали его к длинной бечевке. Но явилось новое и довольно серьезное затруднение: не было приманки, а без нее рыба не ловилась. На всем плоту, обысканном до последней щели, не нашлось ни одной крошки сухаря; да впрочем, такая приманка была бы довольно бесполезна, потому что сухарь размок и растворился бы в воде.
— Нечего делать, придется отказаться от рыбы, — с отчаянием воскликнул Лейхтвейс, — а я-то мечтал, что она нам послужит на несколько дней отличной пищей!
— И это только оттого, что у нас нет жалкой, дрянной приманки, — сетовал Зигрист, — когда находишься на земле, то не можешь себе представить, какой драгоценностью кажется людям, потерпевшим крушение и умирающим от голода, каждый крошечный кусочек мяса.
— Вот приманка, я думаю, она сгодится.
Эти слова вызвали всеобщий крик восторга. Готлиб, сын лоцмана, держал в руке изрядный кусок красного мяса. Его товарищи по несчастью сейчас же заметили, что из его левой руки льется кровь. Он острым ножом вырезал из нее кусок.
— Сын мой… сын мой… что ты наделал? Не хочешь ли ты ради нас сделаться калекой? — вопрошал старый лоцман.
— Не огорчайся, отец, — ответил Готлиб, — потеря кусочка мяса неважна, было бы хуже, если бы мы все умерли от голода.
И он принялся разрезать приманку на кусочки и нанизывать ее на крючки, несмотря на все протесты Лоры и Елизаветы.
В этот день было наловлено много рыбы, и на Лейхтвейсовом плоту — так было с единодушного согласия названо их самодельное судно — весь день царило приподнятое настроение. Часть рыбы была поджарена; другая часть сварена в морской воде на костре, разведенном на передней носовой части плота. О, какой это был пир! Недоставало только дождя. Если бы у них была вода, все могло еще хорошо окончиться. К сожалению, эта рыба еще недолго держалась около плота.
На семнадцатый день появились на поверхности моря громадные акулы по четыре-пять метров длины, так называемые тигровые акулы. Их пасти и верхняя часть туловища были черные с белыми пятнами и косыми полосами. Присутствие этих полосатых чудовищ было чрезвычайно опасно, потому что плот мог быть легко затоплен водой. Несколько раз акулы с такой силой толкали его, что он дрожал. Тщетно старались Резике и Бруно отгонять веслами этих морских гиен: на следующее утро они снова появлялись. Эти животные обладают замечательным инстинктом, они предчувствовали, что хозяева плота скоро сделаются их добычей.
Становилось все жарче, и в следующие дни наступило настоящее пекло. Солнце жгло немилосердно. Ах, как жаждали несчастные дождя, хотя бы небольшого, мимолетного, чтобы каплей воды смочить пересохшее горло. Нет ничего мучительней жажды. Она заставляет забыть даже голод.
С восемнадцатого на девятнадцатый день Лора начала слабеть. Лейхтвейс сделал себе небольшой надрез на руке и заставил ее высосать несколько капель его крови. Было поистине трогательно видеть, сколько преданной заботливости к жене выказал Лейхтвейс в эти тяжелые дни испытания. Он себе отказывал во всем, лишь бы хоть немного облегчить страдания Лоры. Она отвечала ему благодарным взглядом, потому что говорить уже не могла, так сух и жесток был ее язык.
Такие же отношения складывались между Зигристом и Елизаветой. И здесь замечалась трогательная самоотверженность со стороны мужа.
Барберини, третья женщина, находившаяся на плоту, выносила все страдания с поразительным терпением и самообладанием. Хотя она была женщина, но вела себя как мужчина, и безмолвно выносила все страдания, выпавшие на ее долю.
К утру двадцатого дня небо внезапно потемнело. Настроение у всех сразу приподнялось, и все с восторгом и напряженным вниманием следили за облаками, появившимися на горизонте. Но каково же было их разочарование, когда внезапно поднялся ветер и, точно стадо овец, отогнал все тучи. И снова, как злая насмешка, распростерлось над несчастными безоблачное небо.
Теперь ими овладело бесконечное отчаяние. Старого Рорбека приходилось силой удерживать, чтобы он в припадке безумия не бросился в море. Когда его зять Зигрист и дочь Елизавета успокоили его и привели в сознание, он согласился отказаться от своего отчаянного намерения и сказал, тяжело вздохнув:
— Я был действительно безумец, собираясь умереть таким образом. Нет, при таких условиях, в каких мы находимся, так не умирают. Если я погибну в море, то мое тело никому не принесет пользы. Но, терпение, я уже не долго протяну. Я самый старый из вас и первый изнемогу от страданий, а тогда… тогда вы будете избавлены от голода.
Елизавета несколько мгновений не могла понять жуткого смысла этих страшных слов. Когда же она наконец поняла их, то страшный крик отчаяния и отвращения вырвался из груди женщины. Зигрист и Лейхтвейс тоже вздрогнули от ужаса. Рорбек притянул к себе костлявыми руками старых товарищей и шепнул им с лихорадочно сверкающими глазами:
— Вы теперь содрогаетесь, но подождите дня четыре-пять, и вы заговорите другое. Будет время, когда на этом плоту не останется ни одного человека, кроме безумных призраков, толпы сумасшедших, осужденных на смерть. Это ведь старая история, столько раз рассказанная матросами, пережившими кораблекрушение со всеми его ужасами. Когда голод помрачит разум, высушит мозг, тогда брат перестает узнавать брата, друг — друга, дети — родителей. Есть, дайте есть, — кричат ужасные безумные, бросаются друг на друга и пожирают один другого.
— Замолчи, замолчи, отец! — умоляла Елизавета. — Не рисуй нам этих ужасных, отвратительных картин!
— Ну что же, я замолчу, — пробормотал с горечью старик, — но будь уверена, что придет час, когда вы примитесь за первый труп, — придет…
Лейхтвейс, страшно потрясенный, прислонился к перилам и стал смотреть на безбрежное море.
«Нет, этот час не должен наступить, — подумал он про себя, — он не наступит, пока я нахожусь на этом плоту и пока имею хоть искру влияния. Но Боже мой, — продолжал он думать, — старый Рорбек, в сущности, ведь был прав; ожидающая нас участь может быть еще мрачнее, чем он описал ее. Голод превращает человека в дикого зверя, он разрывает священнейшие семейные узы, это ужас, не имеющий границ».
Но небо как будто захотело отдалить на некоторое время ужасную участь, предсказанную несчастным. К концу того же дня в воздухе почувствовалась некоторая прохлада. Огромная туча показалась на горизонте. Она быстро неслась прямо на плот и разразилась над ним страшным ливнем.
Крики восторга переходили из уст в уста. Несчастные упали на пол, подставляя под дождь свои открытые рты, чтобы скорее освежить их. Только Лейхтвейс воздержался от этого, пока не открыл бочку и не выдвинул на середину плота, чтобы она наполнилась водой, которая и на будущее время могла бы утолить их жажду. Затем он также лег на спину и, подставив рот дождю, с наслаждением упивался драгоценной влагой. Пловцы обнимались, целовались, ликовали, радостно восклицая: мы напились, мы напились. Дождь продолжался всего один час, и за это время бочка наполнилась водой до половины.
Под легким ветерком плот быстро понесся вперед. К великому отчаянию Матиаса Лоренсена, он не мог сделать никаких измерений, чтобы узнать место, где находится плот, так как у старика не было никаких приборов. Судя по ветру, за которым он наблюдал с начала плавания, плот, все время плывший на запад, теперь круто повернул к югу. Ветер, по мнению лоцмана, переменился теперь на северо-западный, и потому плот принял юго-восточное направление.
— А как вы думаете, старый друг, — спросил Лейхтвейс, — куда может привести нас этот ветер?
— Если мы до сих пор плыли на запад, — ответил, подумав немного, лоцман, — то мы должны были держать курс к берегам северо-восточной Америки и находились почти на пути трансатлантических судов, крейсирующих между Европой и Нью-Йорком. Если мои наблюдения верны и мы повернули теперь к югу, то, вероятно, скоро подойдем к Бразилии. Этот страшный зной подтверждает мое предположение, и я думаю, что мы приближаемся к экватору.
Не зная, чем утолить мучительный голод, несчастные до мягкости разваривали кожу своих сапог и съедали ее. Все-таки это была животная ткань, хотя химическая обработка делала ее почти негодной для пищи, но она, наполняя желудок, расширяла его стенки и хотя бы на время облегчала страдания.
Несмотря на уговоры отца, молодой Готлиб не мог удержаться от искушения напиться морской воды. Но он должен был скоро испытать горькие последствия попытки утолить таким способом жажду. Его начала трясти лихорадка, все тело покрылось прыщами, и жажда стала еще сильнее. К счастью, в бочке еще оставалась вода; молодому человеку стали давать ее несколько раз в день маленькими порциями, и он начал понемногу поправляться.
— Эти проклятые акулы, — ворчал Зигрист на двадцать первый день плавания, со злобой посматривая на морских гиен, — они постоянно идут за нами, пугая и отгоняя другую рыбу. Между тем их самих мы не можем есть, хотя я с удовольствием полакомился бы акулой, если бы ее можно было поймать.
Эта мысль вызвала всеобщее сочувствие. Акулы неотступно окружали плот, как лейб-гвардия, которую назначил Нептун для сопровождения потерпевших крушение, или, вернее, как могильщики, не желавшие упустить выгодного дела и решившиеся во что бы то ни стало быть на месте в ту минуту, когда потребуются их услуги. Если бы удалось поймать одну из этих акул, то пловцы избавились бы надолго от голода. Мясо их вполне годилось в пищу, а печень и в особенности жареные плавники считались европейскими гастрономами редким деликатесом.
Поймать акулу было, однако, совершенно невозможно за неимением крючка с приманкой, потому что загнутый гвоздь не годился для этой цели. Но нужда сделала Зигриста очень находчивым. Он привязал к крепкому канату топор, оказавшийся на плоту. Эту необыкновенную удочку он опустил в море и, перекручивая канат, заставлял перевертываться топор, привлекая его сверкающей поверхностью внимание жадного животного. На плоту царствовала мертвая тишина во время этого странного уженья. Зигрист был так возбужден, что взглядывал с ненавистью на каждого, кто только делал малейшее движение. Шум мог напугать акулу. Не прошло и нескольких минут, как показались темно-синие плавники гигантской акулы. Хищное животное несколько раз подняло из воды свою безобразную морду, все ближе и ближе подходя к топору. Вдруг оно бросилось на него, с жадностью схватило и проглотило. Топор засел в его глотке. В ту же минуту акула рванула так сильно, что Зигрист едва не перескочил через перила и не вылетел в море, да и то только потому, что Бенсберг успел схватить его сзади и удержать со страшной силой.
— Поймана, поймана, — кричал в восторге Зигрист, — смотрите, как натянулся канат! Топор ушел почти по самую рукоятку, и акула сидит на нем так же крепко, как на рыболовном крюке.
Остальные разбойники схватили конец каната, находящийся на плоту, и всеми силами удерживали его, так как один Зигрист был не в состоянии справиться с бешеным животным, рвавшимся на свободу. Акула с такой силой ударяла по волнам огромным хвостом, что плот прыгал из стороны в сторону.
— Теперь мы уже не будем голодать! — ликовал Лейхтвейс. — Господь послал нам дождь, чтобы утолить жажду, а акула на долгое время избавит нас от голода.
— Помогите, друзья, — крикнул Зигрист, — теперь будет самое трудное: ее нужно вытащить из воды!
Через несколько минут голова чудовища показалась над поверхностью воды. Еще одно большое усилие, и акула была во власти рыбаков. Но в ту же минуту они услышали какой-то глухой, скрипучий звук, точно тупая пила резала по дереву, и вдруг акула рванулась, выскочила обратно в море и ушла. Она проглотила топор вместе с деревянной рукояткой.
Глава 133 ПРЕСНАЯ ВОДА В ОКЕАНЕ
правитьЗигрист не мог удержать страшного проклятия. Он дрожал всем телом, смотрел в глубину моря, куда ушла акула.
— Противное животное, — ворчал он со злостью, — оно ушло с нашим топором в глотке; конечно, оно не может жить и погибнет, но мы не воспользуемся его мясом.
Остальные были также очень грустны и подавлены оборотом, который приняла их рыбная ловля. Но делать нечего — акула была для них потеряна. Тяжелое настроение воцарилось на плоту. Все, пожалуй, были еще более угнетены и печальны, чем раньше. Особенно тревожило Лейхтвейса и его друзей состояние Лоры. Она была так слаба, что не могла приподнять головы. Лейхтвейс сидел постоянно подле жены, смачивая время от времени ее губы дождевой водой, хранившейся в бочке после благодатного дождя.
— О, мой Гейнц, — шептала она, слабо пожимая руку мужа, — ты еще берешь на себя труд ухаживать за мной, когда должен бы подумать о себе самом и о том, как бы облегчить свои собственные страдания.
— Не говори этого, моя дорогая, — мрачно прервал ее разбойник. — Ты очень хорошо знаешь, что твоя смерть будет и моей смертью; я не переживу тебя.
— Гейнц, — шептала Лора, немного приподнявшись, — скажи мне совершенно искренно и откровенно, не думаешь ли ты, что Господь посылает нам эти страдания за все наши дела? Что он хочет заставить нас искупить наши грехи?
— На нас нет грехов, моя любимая, — возразил Лейхтвейс. — Может быть, в глазах людей наши дела и были грешны, но перед Господом мы чисты. Общественные порядки, против которых мы боролись, установлены людьми, слепыми людьми, блуждающими в темноте. Бог не создавал человеческих законов. Он создал только законы природы. Разве не естественно, чтобы угнетенные восставали против своих притеснителей? Поверь мне, голубушка Лора, если бы Господь, Творец мира, не предался бы отдыху на седьмой день, а употребил бы его на создание законов, то законы эти были бы совсем иные, чем те, которым нас подчиняют теперь.
— Верю тебе, верю, мой дорогой Гейнц, — проговорила Лора слабым, но душевным голосом. — Я знаю, ты всегда прав, всегда… Теперь я умру успокоенная, потому что надеюсь на прощение Верховного Судьи.
Лейхтвейс встал и подошел к товарищам, собравшимся на совещание, хотя оно было довольно бесполезно, потому что им было совершенно неизвестно, в какой части океана они находились и чем будут утолять мучительный голод. Пресной водой они пользовались так экономно, что несколько литров ее еще оставалось в бочке. И в следующие дни ее нужно было употреблять крайне скупо, и потому и без того уже скудная ежедневная порция была сокращена до одного стакана.
На следующий день произошел случай, который несколько ободрил наших пловцов. Вдали небо потемнело, и они уже приняли это за тучу, которая принесет им благодатный дождь. Но небо послало им нечто лучше воды, то есть то, в чем они в настоящую минуту больше всего нуждались.
— Тысяча чертей! — закричал Матиас Лоренсен. — Это не облако, а большая стая птиц, перелетных птиц, направляющихся из жарких стран на северную родину.
— Ах, если бы нам попали в руки эти птицы, — со вздохом проговорил Барберино, — какое это было бы отличное жаркое.
— Ну, еще нельзя сказать, — заговорил Зигрист, пристально наблюдавший полет птиц, — чтоб это желание было неисполнимо. Смотрите, смотрите… птицы, по-видимому, устали и некоторые начинают падать. Они, кажется, увидели наш плот и, вероятно, сядут — как это с ними часто бывает — на его мачту и перила. Они захотят отдохнуть, чтобы с новыми силами продолжать путь.
— Ах, если бы это сбылось, — вздыхала Елизавета, — как хорошо было бы теперь полакомиться таким жарким.
Зигрист был прав. Большая стая разделилась, и часть ее направилась к плоту.
— Тише, держитесь смирно, — приказал Лейхтвейс, — не испугайте их. Надо приготовить шляпы, чтобы накрыть ими птиц и таким образом поймать их.
По знаку разбойника все легли на пол и лежали неподвижно, чтобы не напугать птиц.
Несколько минут спустя вся мачта и перила были сплошь покрыты маленькими пернатыми. Это были ласточки и жаворонки, может быть, даже из немецких стран, вероятно, задержавшиеся в жарких краях и теперь возвращающиеся на родину. Жаворонки… Какой лакомый кусочек для гастронома и как ему будут рады несчастные изголодавшиеся пловцы! Волнение на плоту было ужасное. Люди боялись дышать, чтобы не спугнуть маленьких желанных гостей.
К несчастью, певчие птички, так оживляющие своим пением наши леса и уничтожающие массу вредных насекомых, отличаются очень вкусным мясом и, в свою очередь, их уничтожают миллионами, преимущественно в Италии, для удовлетворения избалованного вкуса человека. Большое количество их погибает также во время перелетов.
Лора и Лейхтвейс при других обстоятельствах не согласились бы убить милых певцов. На родине эти птички были добрыми товарищами для разбойника и всего его общества. Они оживляли уединенный Нероберг и своим пением доставляли столько удовольствия и утешения разбойникам. Но нужда не свой брат, и голод не тетка. Сначала поднялся осторожно Лейхтвейс, не производя ни малейшего шороха и держа наготове широкополую шляпу. По его знаку то же сделали и другие. Птицы, сидевшие теперь не только на перилах, но покрывавшие сплошь весь плот, были так утомлены и слабы, что не были в силах шевельнуться даже при виде врага. По знаку Лейхтвейса началась охота. Разбойники убивали шляпами и канатом бедных маленьких птиц, и хотя множество их улетело, но все же охота дала богатые результаты. Оказалось убитыми восемьдесят жаворонков и ласточек.
— Бедные пичужки, — жалела их Лора, — они не ожидали, что на море их постигнет такая печальная участь. Мы, право, нехорошо поступили, что нарушили гостеприимство, которого у нас искали эти маленькие создания.
— Милая Лора, — заговорил Лейхтвейс, чувствуя как бы желание оправдаться, — эти птички были так утомлены, что если бы мы их не убили, они, вероятно, скоро сами попадали бы в море и погибли бы в нем. Тогда они сделались бы добычей рыб, а не достались бы нам, так сильно нуждающимся в пище. Нет, Лора, этих птиц нам послал сам Бог, видяший нашу нужду и сжалившийся над нами.
Тем временем остальное общество занялось приготовлением жаркого: птицы были ощипаны, выпотрошены, надеты на длинный гвоздь, воткнутый в рукоятку весла. На корме зажгли веселый костер и принялись жарить дичь. Через несколько минут вкусное жаркое было готово. После такого долгого поста потерпевшие крушение испытали, наконец, ощущение сытости. Это продолжалось несколько дней, а затем снова вернулся голод, и желудок должен был снова привыкать обходиться без пищи.
Плот блуждал по океану уже двадцать четыре дня. Двадцать четыре дня страданий и лишений. На двадцать восьмой день Матиас Лоренсен, неотступно всматривавшийся в море, вдруг громко крикнул:
— Вижу корабль!
Известие о появлении вдали корабля произвело, конечно, сильное впечатление на пловцов: они рассчитывали на это с самого начала плавания, и, наконец-то, надежда их начала сбываться. Все взгляды устремились на горизонт. Факт был несомненен. Они видели корабль, но весь вопрос был в том: увидит ли он их.
— Это бриг, — пояснил старый лоцман, — он летит на всех парусах.
— Если он продержит этот курс в продолжение двух часов, то пройдет мимо нас.
Два часа… целая вечность! Судно может каждую минуту изменить курс, и это, вероятно, так и будет, потому что оно, очевидно, лавирует, чтобы встать под ветер. О, если оно только пойдет по ветру, то надежда пловцов оправдается!
Теперь нужно было принять меры, чтобы с корабля могли заметить плот. Лоцман, который взял на себя все распоряжения, придумывал, каким бы способом подать сигнал. К сожалению, пассажиры плота не имели никакого огнестрельного оружия, чтобы выстрелами обратить на себя внимание большого парусного судна. Решили воспользоваться красным платком, снятым с шеи Елизаветы, цвет которого резко отличался от цвета воды. Его привязали к верхушке мачты. От легкого ветерка, как раз подувшего в эту минуту, он развернулся и затрепетал в воздухе. Это наполнило сердце Лейхтвейса радостной надеждой. Этот флаг был последней соломинкой, за которую они цеплялись.
Боже мой, как медленно ползло судно! Оно шло на всех парусах, и все-таки до сих пор его остов едва виднелся на горизонте. По наблюдениям лоцмана, к девяти часам судно находилось еще на расстоянии девяти миль.
— Оно поворачивает! — воскликнул Готлиб.
Эти слова как громом поразили пассажиров плота. Одни стояли как окаменелые, другие падали на колени с горячей молитвой. Лоцман разразился страшным проклятием. На расстоянии девяти миль судно не могло увидеть их сигналов. На безграничной водной поверхности плот представлял такую крохотную точку, которая совершенно пропадала в ослепительных лучах знойного солнца, и судно не заметило его.
— Зажгите огонь, пустите дым, — заговорил Лейхтвейс, — снимите доску с плота и зажгите костер, друзья, это единственное средство обратить на нас внимание.
С носа были сняты доски и распилены на куски. Не без труда удалось зажечь их, так как они были мокры. Но вследствие этого от костра поднималось больше дыма, который, поднявшись высоко к небу, мог быть виден издалека. Время, однако, проходило, и костер стал потухать. Судно между тем повернуло на восток, и через три часа самый острый глаз опытного моряка не мог бы разглядеть никакого следа паруса на горизонте. Последняя надежда несчастных исчезла.
Они были снова одни, совершенно одни в безбрежном океане. Печально прилегли они на плоту, безропотно предав себя воле Божьей. Никто из них уже не надеялся избежать смерти. Ночью с двадцать восьмого на двадцать девятый день несчастные, предававшиеся тревожному, лихорадочному сну, были вдруг разбужены песнями и веселым смехом. Они пробудились ото сна. Утро едва брезжило на безграничном море.
Вдруг они увидели Готлиба, сына лоцмана, весело прыгающего и танцующего с поднятыми руками. Он с хохотом выкрикивал: «Спасены, спасены!.. Вон там земля… на ней прекрасный зеленый лужок и на нем пастух пасет стадо овец… Слышите звон бубенчиков… динь-динь… Теперь конец нашему горю… Теперь мы спасены…» Присутствующие с немым удивлением оглянулись кругом: ни земли, ни луга, ни овец, ни пастуха… Ничего, кроме седых волн и, как всегда, безоблачного горизонта, не было видно. Готлиб сошел с ума. Мучения, причиняемые голодом, лишили его разума.
— О мой несчастный сын! — рыдал Матиас Лоренсен с отчаянием, закрывая лицо руками. — Он сделался первой жертвой…
— Слышите же, вы, там!.. — кричал Готлиб, уставившись вдаль сверкавшими безумием глазами.
Лицо его, бледное как смерть, исказилось страшным хохотом.
— А! Вы не слушаетесь… Так наши пушки заставят вас прийти нам на помощь. Вот возьмите… возьмите… это первый выстрел.
Неожиданно, прежде чем кто-либо мог удержать его, несчастный схватил бочонок с остатками пресной воды и швырнул его далеко в море. Крик ужаса вырвался у всех.
— Бочонок, бочонок! — ревел в отчаянии Зигрист. — Наша последняя надежда… Теперь мы погибли окончательно…
— Нет, этого не будет! — крикнул Матиас Лоренсен. — Вы не погибнете по вине моего сына… Я достану бочонок, ручаюсь в этом своей жизнью.
С быстротой молнии он вскочил на перила, сбросил платье и, прежде чем кинувшиеся к нему Зигрист и Лейхтвейс успели схватить его, он бросился в море вниз головой. Бочонок плыл не очень далеко от плота. Еще можно было надеяться, что лоцман, будучи отличным пловцом, догонит его и вернется с ним обратно. Затаив дыхание, смотрели все, как он, несмотря на пожилой возраст и долгие лишения, плыл, разрезая волны сильными, крепкими руками. На расстоянии не больше английской мили он догнал бочонок и, ухватившись за него, с радостным криком погнал его перед собой, возвращаясь к плоту. Лейхтвейс взял руку Лоры, стоявшей рядом с ним, и, подняв глаза к небу, произнес, глубоко взволнованный:
— О Боже, помоги ему! Не допусти, чтобы он рисковал жизнью напрасно.
— Он уже проплыл половину обратного пути! — воскликнул Бруно.
— Смотрите, он уже приближается к плоту.
В эту минуту старик высунулся до половины корпуса из воды; казалось, он делал усилие взобраться на бочонок, чтобы на нем немного отдохнуть.
— Он теряет силы! — с состраданием воскликнул Бенсберг. — С ним, кажется, сделался удар…
— Нет, гораздо хуже, — перебил его Зигрист, — смотрите, вода окрасилась кровью: его захватила акула и тянет вниз.
Через минуту на волнах уже ничего не было видно, кроме бочонка, который, подхваченный течением, удалялся от плота. Готлиб не понимал, какая тяжкая потеря постигла его. Ничего не подозревая, он прикорнул у перил, забавляясь кусочком бумажки, из которой складывал кораблики.
В следующие три дня отчаяние погибающих достигло своего апогея. До сих пор они имели хоть немного пресной воды, которая вместе с жаждой утоляла отчасти и голод. Но теперь они лишились всего.
Зигрист попробовал было испарить морскую воду, думая этим выделить из нее соль. Он для этой цели сделал из платка мешок, наполнил его водой и повесил на солнце. Правда, на платке образовалась соленая корочка, но вода оказалась все-таки негодной для питья: на вкус она была еще горче и солоней и оказалась вредной для организма.
Наступила ночь с тридцатого на тридцать первый день. Все страшно ослабели и приготовлялись к смерти. Лейхтвейс обнял Лору. Голова ее лежала на его груди, и он едва мог расслышать ее дыхание.
— А я все-таки еще не потерял надежды, — шепнул Зигрист Елизавете, которая так же нежно прислонилась к нему.
— На что можешь ты еще надеяться, мой дорогой, — возразила молодая женщина. — Какое чудо должен совершить Господь, чтобы избавить нас от нашей жестокой участи?
— Дружок ты мой! — продолжал Зигрист. — Я убежден, что мы находимся недалеко от твердой земли.
— Но она ведь была бы видна? — сказала Елизавета.
— К сожалению, берегов еще не видно, иначе мы, с Божьей помощью, добрались бы до них. Но предвестники, позволяющие предположить, что земля недалека, уже показались.
— Предвестники? Какие?
— Хотя бы птички, которых мы ели с такой беспощадностью. Когда они показываются на море, это для моряка всегда бывает знаком, что земля недалеко. Эти маленькие создания очень умны и направляют свой полет всегда вдоль берегов. Кроме того, я заметил, что вода совсем изменилась: цвет ее стал зеленее, и она сделалась прозрачнее. Наконец, я заметил вчера, что мимо нашего плота проплыло бревно. Все это заставляет заключить, что мы приближаемся к твердой земле.
— Дай Бог, — проговорила Елизавета и, усталая, измученная, скоро уснула.
Зигрист также пытался заснуть, но сон бежал от него. Мешали заснуть терзавший его голод и боязнь проглядеть появление желанной земли. Он думал, что все-таки будет лучше, если кто-нибудь станет дежурить на плоту.
Ах, эта земля… покажется ли она наконец?
Зигрист был уверен, что их плот находится в нескольких милях от берега. Различные признаки убеждали его в этом. Но Зигрист боялся, что его товарищи так ослабели и измучились, что большинство из них не сможет дольше бороться с голодом, жаждой и погибнет, не достигнув земли.
Наконец его глаза начали слипаться, и он впал в то полудремотное состояние, которое не освежает тело, а только подчиняет его фантастическим сновидениям. Ему приснился странный сон. Ему казалось, что плот превратился в воздушный шар, высоко поднявшийся над морской поверхностью. Сильный ветер понес его над землей, над полями, лугами, лесами; под его ногами расстилались большие города, красивые деревни. Наконец, шар поднялся спокойно и величественно над высокой горой. Вдруг Зигрист заметил какую-то фигуру, — во сне он не мог различить, кто это был, — которая собиралась обрезать веревки, привязывающие гондолу к шару. Почти все они уже были перерезаны, кроме одной, не дававшей ему, сидевшему в гондоле, упасть и разбиться вдребезги. Зигрист видел во сне, что он поднялся, схватил злодея, собиравшегося совершить ужасное преступление, что они, вцепившись друг в друга, оба полетели в бездонную пропасть. Нападавший был сильней Зигриста; сильные руки, точно железные клещи, сжали горло Зигриста, и он чувствовал, как дыхание остановилось в его груди и из глаз посыпались искры. Ему казалось, что он задыхается.
Невольно схватился он обеими руками за шею. Его руки коснулись чьих-то чужих рук; чьи-то сильные пальцы, готовые задушить его, действительно сжимали его горло. Зигрист пытался освободиться, но это ему не удалось. Человек, напавший на него во время сна и старавшийся задушить его, был гораздо сильнее его. Зигрист наконец открыл глаза и, к своему удивлению, увидел, что напавший на него человек был Готлиб, безумный сын старого лоцмана. Обыкновенно такой добродушный и приветливый юноша, он теперь держал в одной руке нож, а другою сдавливал горло Зигриста, стараясь воткнуть ему нож в сердце. Рядом с борющимися, ничего не подозревая, безмятежно спала Елизавета.
Зигрист был уверен, что настал его последний час. После трехнедельной голодовки он так ослаб, что был решительно не в силах справиться с безумцем. Наконец ему удалось позвать на помощь. Он испустил короткий, дребезжащий звук, но этого было довольно, чтобы поднять на ноги других пассажиров. Елизавета проснулась и с криком бросилась на противника мужа, стараясь схватить его сзади и оттащить от Зигриста. Но Готлиб обернулся к ней, угрожая ножом, и она остановилась, не смея шевельнуться. В ту же минуту с задней части плота появился человек высокого роста. Сильный удар веслом по руке заставил сумасшедшего выронить нож, и в то же мгновение Лейхтвейс, так как это был он, схватил в охапку сына лоцмана, поднял его на воздух и бросил об перила.
Пока Зигрист, шатаясь, упал на руки Елизаветы, довольной и счастливой, что ее муж был спасен, жестокая борьба завязалась между Лейхтвейсом и сумасшедшим. Готлиб, крепко вцепившись в Лейхтвейса, делал отчаянные усилия, чтобы вместе с ним броситься в море. При нормальных условиях Лейхтвейсу ничего не стоило бы связать сына лоцмана. Но безумие придало Готлибу такую страшную силу, такую энергию, что разбойнику понадобилось употребить нечеловеческие усилия, чтобы вырваться из рук несчастного юноши. Эту сцену вдруг осветили первые лучи восходящего солнца, выглянувшего из-за розовых облаков.
— Помогите, — прохрипел Лейхтвейс, чувствуя, что силы оставляют его. — Помогите, друзья…
В ту же минуту все были на ногах и поспешили к нему на помощь. Резике и Бенсберг подоспели первыми. За ними, несмотря на слабость, подошла к месту происшествия Лора. Но было уже поздно. Готлиб, скрежеща зубами, с диким рычанием ухватил Лейхтвейса поперек туловища и так сильно откинулся назад, что полетел через перила в море, увлекая за собой и Лейхтвейса.
Общий крик ужаса раздался на плоту. Лора стояла, окаменев, как статуя, с поднятыми руками. Она видела, как ее возлюбленный исчез в воде, а с ним исчезла и последняя надежда на счастье, на спасение. На плоту поднялась безумная суматоха: все бегали, толкались, кричали. Только один Зигрист проявил некоторое самообладание при этих тяжелых обстоятельствах. Он поспешил на корму плота, где лежала куча канатов, и, схватив один из них, бросил его в воду, чтобы Лейхтвейс мог ухватиться за него.
Но борьба продолжалась и в воде. Разбойнику пришлось и в воде бороться с сумасшедшим, пока ему не удалось наконец погрузить Готлиба в воду. Лейхтвейс охотно спас бы ему жизнь, но у него не было выбора: если он не хотел себя погубить, он должен был пожертвовать молодым человеком. Разбойник продержал его под водой до тех пор, пока его руки разжались и отпустили шею Лейхтвейса, тело Готлиба отвалилось от него и поплыло по волнам. Безумный захлебнулся. Но и сам Лейхтвейс до того обессилел после долгой борьбы, что был не в силах ухватиться за брошенный ему канат. Одно мгновение казалось, что и он утонет, исчезнув под водой.
Всех объял ужас. Но вдруг разбойник вновь показался над волнами — радостный и веселый. Он ухватился обеими руками за канат. Казалось, он помолодел, окреп; точно под водой он выпил волшебный напиток, вливший новую кровь в его ослабевший организм. Еще минута, и Лейхтвейс уже был на плоту среди своих товарищей. Лора хотела броситься к нему и обнять его, но он мягко отстранил ее, сделал знак, что желает говорить. В его глазах товарищи прочли выражение радости и счастья.
— Я напился, — заговорил наконец Лейхтвейс. — Да, друзья мои, напился… пресной воды… напился пресной воды!
Удивление, вызванное этими словами, не имело границ. Все смотрели друг на друга, спрашивая себя, не сошел ли с ума их атаман?
Пресная вода?.. Он напился пресной воды среди океана… тут подле них… когда на всем необозримом пространстве, сколько мог охватить глаз, не было видно ни клочка твердой земли?!
Лейхтвейс поспешил снять все недоразумения и сомнения.
— Да, я напился пресной воды, — заговорил он, — смотрите на меня, как я окреп. Скорей, скорей, друзья… не медлите, берите ведра и черпайте воду; торопитесь насладиться ею, как насладился я.
Какая-то мысль мелькнула в глазах Зигриста, он быстро взял ведро, нагнулся через перила и зачерпнул воды. Попробовав ее, он закричал остальным:
— Следуйте моему примеру, друзья, Генрих Антон Лейхтвейс был прав — вода действительно пресная… подумайте только… пресная вода…
В ту же минуту все бросились на пол и припали губами к морской поверхности, жадно глотая пресную воду. Прошло довольно долгое время, прежде чем было произнесено хоть одно слово: люди пили, пили и не могли напиться.
— Что это за загадка? — первая заговорила Лора, бесконечно счастливая спасением мужа. — Что это за тайна? Как могла здесь, среди океана, оказаться струя пресной воды?
Лейхтвейс не мог ответить на этот вопрос. Он обратился к Зигристу:
— Где же мы находимся теперь? Ты думаешь, что мы подходим к берегу?
— Мы подошли совсем близко к Американскому материку, а именно к устью реки Амазонки, — ответил Зигрист. — Из всех рек земного шара она одна с таким напором устремляется в океан, что ее течение заметно на расстоянии почти двадцати английских миль от берега. Ее пресная вода на всем этом пространстве течет поверх морской соленой воды. Это, друзья мои, и есть объяснение загадки. Другого я ничего не могу вам сказать.
Зигрист был прав. Проплыв еще четыре часа, плот встретил громадную стаю птиц, затем по воде понеслись разные травы, и, наконец, наши пловцы встретили громкими криками «ура!» появление первого паруса. На расстоянии трех миль они увидели целую маленькую флотилию. Они направили на нее свой плот и скоро были замечены ею. Рыбаки приняли потерпевших крушение и перевезли их на берег в одну бразильскую деревню, жители которой отнеслись к ним очень гостеприимно.
Таким образом, Лейхтвейс, его жена и товарищи благополучно окончили свое вынужденное путешествие. Они снова стояли на твердой земле; пищи и питья у них было вволю, и тридцать два дня, проведенные ими на море, не оставили других последствий, кроме тяжелых воспоминаний, полных ужаса. Когда Лейхтвейс и его компания достаточно поправились и окрепли, они поехали в Рио-де-Жанейро. Но они не хотели оставаться в Бразилии и при первой же оказии сели на пароход и отправились в Нью-Йорк. Переезд совершился благополучно, без всяких приключений, и в одно прекрасное июньское утро Лейхтвейс, его жена и шесть товарищей вступили, наконец, на землю Америки — страны свободы, где они рассчитывали приобрести новое будущее и новое счастье.
Глава 134 ГОРОД В ПЕРВОБЫТНОЙ ГЛУШИ
правитьВ настоящее время, когда путешественник едет по тихоокеанской железной дороге на крайний запад Америки или же спускается на юг по линиям Санта-Фе, то его всегда поражает, с какой неслыханной быстротой распространились цивилизация и культура в этих странах, известных нам первоначально только из индейских рассказов Купера. В этих столь же интересных, как и правдивых, рассказах Южные Американские Штаты представляются нам страной, крайне опасной для жизни, за каждым деревом мы видим дьявола, в малейшем шорохе листвы мы слышим свист индейской стрелы.
В прошлом столетии, в эпоху нашествия золотоискателей, распространилось множество романтических и невероятных рассказов об их жизни и приключениях в горах Сьерра-Невады. Рассказывали, что туда собрались самые скверные элементы со всего света, чтобы вырвать из земли ее золотые и серебряные сокровища, и что золото было причиной множества преступлений.
Но кто ныне посетит Калифорнию и спустится до Аризоны и Новой Мексики, тот будет поражен зрелищем прекрасно обработанных полей, расстилающихся по склонам гор, образцовых ферм, устроенных по последнему слову цивилизации, богатых фабрик и развитием промышленности. Всякий удивится царствующему повсеместно спокойствию, хотя и теперь еще в колонистах пробуждается время от времени стремление к грабежу и разбою, привычка к кулачной расправе, и даже суд Линча еще не совсем вышел из употребления.
Но в восемнадцатом столетии, в то время, когда происходили описываемые нами события, положение дел в Аризоне и Новой Мексике было еще хуже. В то время страна не была разделена на области и округа; о железных дорогах, которые ныне пересекают территорию во всех направлениях, в то время не было и помину; никаких законов не существовало, и каждый был сам себе судьей.
Хотя в Аризоне и насчитывалось несколько городов, но, по нашим понятиям, им нельзя было дать этого названия. Они состояли всего из нескольких улиц, застроенных дощатыми шалашами и палатками. Жители представляли отчаянный сброд разных жуликов, авантюристов, бежавших от правосудия других стран и нашедших здесь надежное убежище. Тогда уже было известно, что в земле Аризоны скрываются богатые залежи золота и что в ущельях Сьерра-Невады простой смертный может в одну ночь сделаться богачом.
Но именно в эти богатые золотом местности было трудно попасть, потому что зоркие и воинственные индейцы ревностно охраняли свои охотничьи владенья. Апачи, самое могущественное и распространенное племя, живущее к югу от реки Гилы, были чрезвычайно воинственным народом, его не напугала бы даже небольшая регулярная армия, не только кучка искателей приключений. Тем большее удивление возбудило в восточных Соединенных Штатах известие, что в Аризоне появилось небольшое общество немцев, которые устроили свою жизнь на законных основаниях. Об этом обществе рассказывали необыкновенные вещи.
Года три тому назад на берегу реки появился один немец с женой и несколькими товарищами. Они тотчас же принялись за обработку земли и постройку бревенчатых хижин. Скоро домики вырастали один за другим. Первобытный лес вокруг селения был расчищен, и земля так тщательно обработана, что одного акра хватало за глаза, чтобы прокормить девять человек. Поселенцы не жалели сил и с неиссякаемой энергией отстроили свой маленький форт: окружили его насыпью и защитили высоким бревенчатым забором. Вообще сделали все, что только было в их силах, чтобы обеспечить его как изнутри, так и извне от набегов апачей. Мало-помалу поселенцы укротили и объездили нескольких диких лошадей, обзавелись домашним скотом и принялись за сельское хозяйство. Скоро маленькое поселение пришло в цветущее благосостояние. Слух о нем распространился повсеместно и привлек к нему лучших жителей из других штатов.
Многим уже давно хотелось отделиться от общества преступников и авантюристов и создать себе новую жизнь, более обеспеченную, руководящуюся разумными законами. Когда разнесся слух, что новый форт занят людьми дельными и порядочными, то многие стали просить позволения присоединиться к ним. Началась постройка новых домов, земля стала обрабатываться, а население форта увеличиваться. К тому времени, с которого мы возобновляем этот рассказ, оно достигло уже восьмисот человек. Никогда не было слышно во всей окрестности ни о каком-либо несогласии между жителями форта, ни о какой-либо ножевой или револьверной расправе, которые случались так часто в Аризоне. Хорошая слава стала все больше и больше укрепляться за новым поселением.
Но было известно также и то, что установленные в нем правила и законы действовали с неуклонной строгостью. Во главе населения стоял человек, основавший форт. Про него рассказывали, что он был чрезвычайно добр и снисходителен, но в то же время непоколебимо тверд, энергичен и неумолим. Его товарищи также положили немало трудов на сооружение форта. Они не только любили своего главу, но и уважали, почитали его и готовы были отдать за него свою жизнь. Такой же любовью и уважением пользовалась и его жена, про которую рассказывали, что она добра и прекрасна, как ангел; все бедные и несчастные находили у нее утешение, ласку и посильную помощь. Отношения между супругами были самые лучшие. В знак любви к жене Глава этого маленького общества назвал основанное им поселение девическим именем жены: Лора фон Берген. Поэтому и поселение в восемьсот шестьдесят жителей в этой дикой глуши, считавшееся городом, было названо: форт Лора Берген, или Лораберг.
Дивный вечер спускался на Лораберг. Солнце, закатившееся за снеговые, величественные вершины Сьерра-Невады, озарило последними ярко-красными лучами поверхность реки и крыши хорошеньких, уютных домиков поселенцев. Таинственный лес, окружавший форт и хижины, стоял неподвижно. Под одним из таких деревьев сидели мужчина и женщина, прижавшись друг к другу и молча наслаждаясь этим мирным, ясным летним вечером. Кругом в деревушке была полная тишина. В Лораберге после трудового дня все предавались созерцательному покою. Не было слышно звука пилы или топора. Плуг мирно стоял в амбаре, и животные после тяжкой дневной работы пользовались спокойным отдыхом наравне с людьми.
— Какая тишина… какая мирная торжественная тишина, дорогая Лора, — проговорил, положив руку на плечо жены, статный, красивый молодой человек. — Право, эта жизнь мне нравится; она успокаивает меня, как чудный сон. Я даже не могу себе представить, что можно было жить иначе. И между тем, как совсем недавно, всего три года тому назад, мы прибыли сюда беглецами, выброшенными из человеческого общества в Европе! Скажи откровенно, Лора, продолжаешь ли ты тосковать по нашей таинственной пещере на Нероберге или эта мирная долина пришлась тебе по сердцу не менее нашей бывшей отчизны?
Молодая женщина обратила ясный взор на мужа.
— Я была бы неблагодарна, если бы забыла старую отчизну, как бы ни была хороша новая. Нет, дорогой Гейнц, — продолжала она, — я еще сегодня с грустью вспоминала нашу милую подземную пещеру, в которой мы прожили столько лет в мире и согласии, где мы вместе пережили столько опасностей. Мне было бы жалко умереть, не повидав ее.
— Об этом не мечтай, Лора, — перебил ее Лейхтвейс. Мрачная тень легла на его лицо.
— Старую родину мы потеряли раз и навсегда и не должны думать о возвращении. Да, по правде сказать, — добавил он твердым голосом, — я и желания не имею подвергаться новым опасностям и испытать на себе мелочную месть немецкого герцога. Здесь мы свободны, Лора; здесь никто не знает нашего прошлого, кроме товарищей, которые не только поклялись мне не проронить о нем ни слова, но которые и сами, не менее нас с тобой, имеют серьезное основание молчать о нем. Здесь на нас не лежит никакого пятна, здесь нам не приходится опускать глаз. Напротив, нас любят, уважают. Бывший разбойник и браконьер превратился в начальника городка, который уже начинает играть некоторую роль в Аризоне и постепенно растет и развивается.
О, Лора! Как я благодарен Господу, что он дал мне возможность возродиться. Уж ради тебя, моя Лора, я рад, что мы можем покинуть нашу жизнь авантюристов и сделаться оседлыми, мирными, уважаемыми гражданами.
Лора положила голову на грудь мужа, задумчиво взглянув на него. Хотя она ничего не сказала, но ее взгляд и выражение лица ясно говорили о ее счастье.
В это время отворилась дверь одного из соседних домов и на пороге ее показался молодой человек, сильный, здоровый, с загорелым лицом. Он был одет, как Лейхтвейс, в штаны в обтяжку, сапоги и красную рубаху. На голове его была мягкая войлочная шляпа, защищающая его от жгучих солнечных лучей.
— А, вот и Зигрист, — проговорил Лейхтвейс, протягивая руку старому товарищу. — Добро пожаловать. Как мило с твоей стороны прийти провести с нами вечер. А где Елизавета?
— Жена занята в доме, — ответил Зигрист, — я не позвал ее с собой потому, что мне нужно поговорить с тобой, Лейхтвейс.
Лора поднялась, чтоб уйти.
— Нет, останься, ты можешь слушать, что я хочу сказать твоему мужу. Ты из тех женщин, которые должны иметь право голоса наравне с мужчинами.
— Неужели то, что ты хочешь сообщить нам, так серьезно? — спросил Лейхтвейс. — Действительно, друг Зигрист, на твоем лбу появилась складка, которую я уже давно не видал, с тех самых пор, как ты ступил на благословенную почву свободной Америки.
— Я долго откладывал то, что должен сказать тебе, — с досадой сказал Зигрист, скрестив руки на груди и остановившись перед скамьей, на которой сидели Лора и Лейхтвейс, — но дольше скрывать этого нельзя, хотя и знаю, что это причинит тебе большую обиду.
— Но ведь не ты же причинишь ее, Зигрист? — ласково и спокойно заговорил Лейхтвейс. — Я сам заметил за последнее время какое-то странное возбуждение в нашем городке. Прежнее спокойное, довольное, уравновешенное настроение чем-то поколебалось, но чем? Я еще не могу понять. Если я показываюсь где-нибудь, то все разговоры немедленно прекращаются; если я случайно вхожу в трактир, то все посматривают на меня так пытливо, скажу даже больше, подозрительно. Между тем, мне кажется, никто не может упрекнуть меня в неисполнении своих обязанностей. Положение всех, веривших мне, обеспечено как нельзя лучше.
— Насчет этого все в один голос говорят, что ты относишься к жителям форта, как преданный, бескорыстный, самоотверженный друг. Тем более гнусно со стороны этих людей. О, если бы ты только знал, кто руководит этой смутой. Что они… — Зигрист замолчал и отвел глаза в сторону.
— Продолжай же, друг Зигрист, — сказал Лейхтвейс, не обнаруживая ни малейшего признака волнения.
— Нет, я не могу… — колебался Зигрист. — Я не могу говорить об этом… От меня, по крайней мере, ты не услышишь этого оскорбления, а между тем минуты летят… они сейчас могут быть здесь… Ах, Лейхтвейс, почему ты не послушал моего совета и не воспрепятствовал этим людям поселиться вместе с нами? Я ведь говорил тебе, что мы будем счастливы только до тех пор, пока мирной благодатью этой долины пользуемся одни мы, пережившие вместе наше прошлое и не могущие ни в чем упрекнуть друг друга.
— Ну так я же скажу тебе, Зигрист, — заговорил Лейхтвейс, — то, что тебе так трудно сообщить мне. Ты можешь не говорить. Скажи мне только, верны ли мои предположения? Не правда ли, в Лораберге узнали, что Глава этого маленького городка в Аризоне, человек с такой заботливостью и неуклонной энергией трудившийся на благо своих сограждан, который и днем и ночью заботился о безопасности и благосостоянии людей, доверившихся ему, что этот человек был раньше разбойником и грабителем? Одним словом, мое прошлое стало известно. И эти люди, пришедшие к нам по большей части нищими и бедняками и достигшие под моим управлением некоторого благосостояния, теперь видят повод к восстанию в том, что я, человек, изгнанный из Европы, осмелился сделать им столько добра?
— Ты прав, — проговорил Зигрист. — Тайна твоего прошлого известна всем. И те, которые только что смотрели на тебя, как на божество, удивлялись, восхищались тобой, любили тебя, теперь страшно смущены и требуют разъяснений.
— Они и получат их! — воскликнул с горечью Лейхтвейс. — Пусть приходят, я готов объясниться с ними! Но прежде, Зигрист, мне нужно сказать одно слово тебе. Ты ведь знаешь, что мы дали взаимную клятву никому, ни при каких обстоятельствах не проронить ни слова о том, чем мы были раньше и каким делом занимались. Меня огорчает не то, что я был разбойником, а то, как могли узнать они это? Это печалит меня, и мне хотелось бы, чтобы ты выяснил это. Зигрист, неужели между нашими товарищами нашелся изменник? Неужели один из нас, переживший с нами в Лейхтвейсовой пещере столько радостей и горя, мог оказаться таким низким и вероломным, чтобы разгласить между чужими тайну моего прошлого?
— Нет, нет, атаман, — воскликнул Зигрист, по привычке называя Лейхтвейса и теперь атаманом. Но тотчас же поправившись, он продолжал: — Нет, Генрих Антон Лейхтвейс, между твоими товарищами предателей нет, в этом я ручаюсь честью. Я дам руку на отсечение, если тебе удастся доказать, что тайну разболтал кто-нибудь из наших.
— А между тем факт налицо, — вмешалась в разговор Лора. — Мы ведь одни знали наше прошлое? Ни один человек в Аризоне не знал его?
— Я также не могу себе представить, — заговорил Зигрист, качая головой, — каким путем эта сплетня могла распространиться в народе? Однако факт действительно существует, и его нельзя отрицать. Мы стоим перед загадкой, решить которую будет очень трудно.
— Я решу ее, — проговорил Лейхтвейс, — будьте в этом уверены. Я найду средство узнать, кто был моим предателем. Однако вот они уже идут. Кажется, они для храбрости хватили водки в кабаке, эти добрые граждане Лораберга. А теперь, Лора, успокойся, ты вся дрожишь, мой друг. Я основал этот городок, он принадлежит мне и моим товарищам, и весь этот пришлый народ никогда не отнимет его у нас.
Вдали послышался глухой шум, точно сотни людей кричали друг на друга, направляясь к площади перед домами Лейхтвейса. Скоро показалась голова длинной колонны, и Лейхтвейс сразу заметил, что в этой демонстрации принимал участие почти весь городок за исключением его шести товарищей. Но тотчас же отворились двери соседних домов. Из них выбежали Рорбек, Резике, Бруно, Елизавета, Барберини и Бенсберг и стремглав бросились к Лейхтвейсу. Они на всякий случай захватили ружья, не зная, чем кончится дело и не придется ли им защищать своего любимого атамана.
Лейхтвейс стоял спокойно с Лорой под старым дубом, под которым они только что так мирно отдыхали. Ни одна черта на лице разбойника не выдавала его волнения перед шумящей толпой. Он подпустил колонну близко к себе и, пристально взглянув в глаза стоявшим в первом ряду, громко сказал:
— Добро пожаловать, друзья мои. Почему это вы являетесь такой огромной толпой? Не узнали ли вы, что на нас идут апачи? Или какая-нибудь другая беда грозит нашему городку? В таком случае вы были правы, собравшись и придя ко мне. Вы знаете, я всегда готов защитить вас и подать добрый совет.
— Дело не в апачах, Генрих Антон Лейхтвейс, — ответил громадный детина с темной, спутанной бородой, спускавшейся до половины груди, — нам нечего бояться этих чертей, так как мы еще недавно угнали в горы этих разбойников.
— Хорошо, что напоминаешь мне об этом, Джонсон, — заговорил Лейтхвейс. — А кто тогда повел вас в горы? Кто одержал победу над апачами?
— Ну, да, конечно, — ответил ирландец, содержатель кабачка Джонсон. Он торговал в городе водкой и пивом и уже давно точил зуб на Лейхтвейса за то, что тот запретил азартные игры в его заведении и не позволял обыгрывать в карты неопытных юношей. — Конечно, мы благодарны тебе за то, что ты прогнал апачей с пробитыми головами. Но ведь каждый исполнял свой долг, и не одна твоя голова была в опасности.
— В этом ты также прав, Джонсон, — сказал Лейхтвейс, сохраняя полное спокойствие, — что делал я, то делали и другие. Что касается тебя, то, помнишь, как я подоспел вовремя и прихлопнул огромного индейца, заносившего нож над твоей головой, чтобы скальпировать ее. Но не будем толковать об этих пустяках. Скажи мне лучше, что привело вас всех ко мне? Случилось, наверное, что-нибудь важное, что заставило тебя, Джонсон, оставить карты и игральные кости и на час забыть твои любимые занятия?
Джонсон с ненавистью посмотрел на Лейхтвейса. Он нервным движением стиснул ружье, подергивая седую бороду. Вдруг он обернулся к толпе, точно его осенила внезапная мысль, и громким голосом закричал:
— Жители Лораберга, хотите ли вы, чтобы я говорил за вас?
— Да, Джонсон, говори, — ответили ему сотни голосов, — скажи ему, что мы требуем от него.
— Слышишь, Генрих Антон Лейхтвейс, — обратился он снова к атаману, — они избрали меня. Это чертовски неприятное поручение, но я думаю, что все окончится благополучно. Ты умен и хорошо понимаешь, что против силы ничего не поделаешь.
— Если бы я был умен, — возразил Лейхтвейс, — так умен, как ты говоришь, то я, вероятно, поступил бы иначе в то время, когда был возбужден вопрос о принятии в наше общество известных элементов. Я не допустил бы, чтобы некоторые лица поселились в Лораберге. Но что сделано, то сделано, и мне не остается ничего другого, как узнать через тебя волю моих сограждан. Нужно только сожалеть, что Лораберг не нашел более достойного выразителя своих интересов.
— Пожалуйста, без оскорблений, — проворчал ирландец, — я ведь могу тем же ответить.
— Ну, так говори же, в чем состоит твое поручение? Я не стану даром терять с тобой времени.
— Хорошо же, — закричал Джонсон, крепко сжав ствол ружья, — мне поручено спросить тебя, Лейхтвейс, правда ли то, что о тебе рассказывают люди?
— А что люди рассказывают обо мне?
— Они рассказывают, что несколько лет тому назад, прежде чем появиться в нашей стране, ты был в Европе, и главным образом в Германии, просто разбойником и убийцей, который подстерегал и грабил проезжих на больших дорогах. Ты там приговорен к повешению или колесованию, и герцог, подданным которого ты был, назначил большую награду за твою голову.
— А тебе очень хотелось бы получить эту награду, Джонсон? — насмешливо спросил Лейхтвейс.
— Черт. Тут об этом нет речи. Отвечай на наш вопрос, который я задал тебе от имени наших сограждан.
— А кто эти граждане Лораберга? — перебил ирландца Лейхтвейс. — Действительно ли они такие честные, благородные, в огне закаленные люди? Такие добродетельные, безупречные личности, что могут брать на себя смелость наводить справки о прошлом других людей и рыться в чужой жизни? Не принадлежат ли они к тем, о которых наш Спаситель говорит, что они в чужом глазу спичку видят, а в своем не видят и бревна?
— Ты все вывертываешься! — закричал Джонсон, с угрозой поднимая руку. — К делу, Генрих Антон Лейхтвейс! Советую тебе, отвечай прямо на вопрос.
— Он должен ответить нам… — заревели в толпе. — Мы хотим знать, правда ли, что он был разбойником и грабителем?
— Я отвечу вам! — воскликнул Лейхтвейс, вскочив на скамью, с которой мог видеть всю толпу. — Будьте уверены, вы узнаете всю правду. Но я не заговорю, прежде чем вы не успокоитесь и не перестанете вести себя так, как будто еще находитесь в кабачке почтенного Джонсона. Помните, что вы стоите перед тем человеком, от которого вы без исключения видели только добро, который в управлении вами и общественными делами не сделал ни одной погрешности, ни одной ошибки, за которую мог бы отвечать.
Наступила мертвая тишина.
— Да, правда, — продолжал Лейхтвейс твердым голосом, гордо выпрямляя свой красивый стан, — правда, я, Генрих Антон Лейхтвейс, был разбойником и грабителем Нероберга, нарушавшим и преступавшим все государственные законы. Я убивал, грабил, врывался ночью в дома мирных граждан. Где только мог, причинял убытки и вред герцогу. Еще недавно сыграл с ним злую штуку, освободив пятьсот человек, которых он отправлял, как невольников, в Америку. Я тот Генрих Антон Лейхтвейс, о котором так много писали и рассказывали в Германии; а тут вот стоит моя жена, которая помогала мне во всех моих делах и грабежах. Но видите ли, жители Лораберга, я и в Америку-то переселился именно потому, что был разбойником. В Европе я не мог глядеть в глаза честным людям, а здесь, среди здешней сволочи, я должен был казаться белым как снег.
Шум, произведенный этими словами, не поддается никакому описанию. Крики, свист, проклятия — все это слилось в один общий грозный гул, заставивший Лейхтвейса на минуту прервать свою речь. Но наконец его громовой голос взял верх, и он продолжал, покрывая им весь шум:
— Однако кто из всех вас может указать на какую-нибудь несправедливость, причиненную ему с моего ведома здесь, в Лораберге? Кто из вас может сказать, что законы в Лораберге не применялись лучше, чем когда-либо во всей Аризоне? Кто из вас может указать, что я относился небрежно к своим обязанностям?
— Я! — воскликнул Джонсон и выступил вперед.
Лейхтвейс смерил его взглядом, полным самого глубокого презрения.
— А, ты, — проговорил он. — Вот, граждане Лораберга, видите, само появление этого человека, выступившего против меня, уже объясняет причину настоящего волнения. Не недостаток или несовершенство законов, не боязнь их нарушения руководит им. Напротив, ненависть ко мне возбудила в нем именно строгое поддержание порядка и неукоснительное применение законов. Он восстает против меня потому, что я не терплю в Лораберге пьяниц и игроков; потому, что я обязан выгнать его из города, если еще раз услышу, что в его кабаке спаивают до бесчувствия ваших сыновей и обыгрывают их в карты. Он поднимает вас против меня для того, чтобы заменить меня другим начальником, который смотрел бы на все сквозь пальцы и превратил бы Лораберг в такой же город, как все остальные в Аризоне^ — в вертеп, в притон, где ютятся порок, преступление и разврат. Но, предупреждаю вас, граждане Лораберга, что я не двинусь со своего поста и не допущу, чтобы такие личности, как Джонсон, одержали верх и получили влияние в нашем городе. Не вы расчистили первобытный лес, не вы построили город и внесли в него культуру и цивилизацию, а я и мои друзья. Наши дома были построены первыми, не ваши руки, а наши трудились, истекали кровью, превращая эти дебри в мирный, благодатный рай. Поэтому если кому не нравится, если кто не доволен здешним образом жизни и здешними порядками, тогда тот пусть отряхнет прах со своих ног и ищет себе другое место. Я же и мои друзья останемся там, где находимся.
— Ну, это мы еще посмотрим, — фыркнул Джонсон. — Граждане Лораберга, неужели вы захотите сделаться посмешищем всех Соединенных Штатов? Захотите подчиниться бывшему разбойнику, как какому-нибудь монарху?
Ропот неудовольствия пробежал по толпе.
— Этот человек давно захватил в свои руки власть, которая ему вовсе не положена. Ему нравится разыгрывать самодержавного деспота в Лораберге. Но теперь наступил конец его самовластию… долой Генриха Антона Лейхтвейса и его приверженцев!..
Яд, по-видимому, проник глубоко, и им были уже отравлены умы и души лорабергцев. Ни один человек во всей громадной толпе не выступил на защиту Лейхтвейса. Все, кому он сделал столько добра, либо вторили крикам ненависти, раздававшимся вокруг, либо равнодушно воздерживались от участия в мятеже, не препятствуя ему, однако.
— Суд Линча! — визжал Джонсон. — Вешайте его вон на том дереве. И, если хотите меня послушать, то вместе с ним повесьте и его жену.
В ту же минуту раздался выстрел. Лейхтвейс не мог дальше владеть собой. Он совершил поступок, о котором сам тотчас же пожалел, горько раскаиваясь в том, что не имел сил воздержаться от него.
Глава 135 СУД ЛИНЧА В АРИЗОНЕ
правитьЛейхтвейс терпеливо дождался конца речи Джонсона, но когда он услыхал, что негодяй подбивает толпу наложить руку не только на того, кто был для нее истинным благодетелем, но и на его ни в чем не повинную жену, разбойник пришел в исступление: злоба и ненависть кровавой пеленой затуманили его глаза. Его обуяла жажда крови. Это было такое состояние духа, которому Лейхтвейс не поддавался вот уже три года. Раньше, когда он был разбойником, оно часто овладевало им, и тогда, как и теперь, он бывал не в силах удержаться от пролития чужой крови. Не успел еще Джонсон окончить свою зажигательную речь, как Лейхтвейс, при упоминании о его жене, выхватил из-за голенища пистолет и, почти не целясь, выстрелил.
В ту же минуту Джонсон упал замертво, успев, однако, крикнуть:
— Он убил меня, убил!.. Суд Линча, суд Линча…
— Да, суд Линча… — заревела толпа, — он убил гражданина Лораберга… он должен сам умереть. Смерть ему… смерть Лейхтвейсу!
Как громадная морская волна, кружили люди вокруг скамьи, на которой все еще стоял Лейхтвейс. Тщетно бросился Зигрист и остальные разбойники между Лейхтвейсом и бунтовщиками, тщетно убивали они всякого, кто подступал к нему: приверженцы Лейхтвейса были слишком малочисленны перед огромной толпой. Их отбросили, смяли, и в несколько минут Лейхтвейс был связан и брошен на ту же скамью под развесистым дубом, на которой он только что сидел с Лорой, наслаждаясь мирным вечером и таким безмятежным спокойствием. Лора бросилась к мужу, обхватила его обеими руками и прижалась лицом к его лицу. Никакие усилия не могли оторвать ее от него. Она точно приросла к нему. Даже самые грубые и сильные люди тщетно старались оторвать ее от него.
Товарищи Лейхтвейса были объявлены пленниками и окружены плотной стеной вооруженных людей. Они не имели никакой возможности прийти на помощь любимому атаману и должны были присутствовать с сердцем, обливающимся кровью, при том, что должно было последовать дальше.
Учредили так называемый суд Линча, состоящий из двенадцати старейших членов общества. Хотя Лейхтвейс и видел в глазах некоторых из них участие и сострадание, но эти судьи не смели противиться воле народной и идти наперекор требованиям избравших их. Тело Джонсона было поспешно уложено на стол, который поставили рядом с двенадцатью стульями. Их заняли двенадцать судей; перед ними поставили Лейхтвейса. Председателем суда был избран старый Робинсон, белый как лунь старик, но все еще сильный и крепкий, отличающийся цветущим здоровьем. По его знаку Лейхтвейса схватили и толкнули к судьям. Ему развязали ноги, чтобы он мог встать перед ними. Гордо выпрямившись, предстал он перед двенадцатью стариками, составлявшими суд Линча.
Лора не покидала его ни на одно мгновение. Она уцепилась за него, не спуская с него своих красивых, широко открытых глаз, полных глубокого горя и смертельного страха. В течение трех лет, проведенных в Америке с мужем, она хорошо узнала здешние нравы и обычаи. Она знала, что здесь кровь безусловно требует крови и убийство может быть искуплено только казнью убийцы.
— Видишь ли ты это бездыханное тело, Генрих Антон Лейхтвейс? — обратились к нему судьи.
— Я вижу мертвого негодяя, — ответил, не запинаясь, Лейхтвейс.
— Это тело Джонсона, — заговорил Робинсон, — которого ты, Генрих Антон Лейхтвейс, застрелил в нашем присутствии, не имея на то никаких серьезных оснований. Ты не можешь отрицать этого — весь город был тому свидетелем.
— Я и не спорю, что подстрелил Джонсона, — ответил Лейхтвейс, — но полагаю, что каждый из вас на моем месте сделал бы то же самое. Разве этот мерзавец не предложил повесить меня и мою жену? Впрочем, я не дам себе труда оправдываться. Вы прибегаете к своему излюбленному суду Линча потому, что не имеете другого способа отстранить меня от управления городом, в котором я водворил законность и порядок. Иначе вы можете обратить его в такой же вертеп, как все остальные города Аризоны. Я нахожусь в ваших руках; делайте со мной, что хотите. Но будьте уверены, что каждая капля моей крови, упавшая на вашу землю, превратится в змею, которая сокрушит и отравит вас.
Этими словами закончились прения этого замечательного процесса. Недоставало только произнесения приговора. Относительно содержания его не было никаких сомнений. Судьям стоило только взглянуть на толпу, чтобы понять, что она ожидает от них. Они поставили бы себя самих в опасность, если бы вздумали противодействовать воле народной. После того как они несколько минут пошептались между собой, старый Робинсон встал и громогласно провозгласил:
— Именем свободных граждан Лораберга, присвоивших себе право наказания совершенного в их среде преступления, сим объявляю: Генрих Антон Лейхтвейс виновен в убийстве человека по имени Джонсон посредством внезапного, коварного выстрела, не давшего ему, Джонсону, возможности взяться за оружие в свою защиту. Это преступление наказуется смертью. Генрих Антон Лейхтвейс будет теперь же повешен на этом дубе, и в ту минуту, как петля затянется вокруг его шеи, тело его будет пробито ружейными пулями.
— Подлые убийцы! — закричала Лора среди тишины, наступившей после объявления приговора. — Вы решаетесь лишить жизни человека, которому вы обязаны таким счастьем, таким благосостоянием? О, пусть проклятие падет на этот город, носящий мое имя, пусть он провалится сквозь землю, пусть он не переживет своего основателя…
В толпе нашлось достаточно жестоких людей, не постыдившихся ответить грубым смехом на жалобы несчастной женщины.
— Небо не станет слушать этих женских причитаний, — заметил один из судей. — Наш город будет стоять на месте и тогда, когда сгниет последняя кость Генриха Антона Лейхтвейса.
— А я вам повторяю, — кричала Лора, — он превратится в мусор и тлен, этот город! Я чувствую, что мое проклятие дошло до Господа и Он исполнит его.
Небо вдруг потемнело. Темные тучи повисли над Лорабергом. Но гроза еще не начиналась. Зловещее затишье перед бурей тяготело над природой. Деревья в лесу стояли неподвижно.
Лейхтвейс не проронил ни слова с тех пор, как узнал, какая участь ожидает его. Но теперь он поднял руку и, на вопросительный взгляд Робинсона, ответил:
— Я осужден и вижу, что для меня нет спасения. Я нахожусь в вашей власти, а в этой стране власть превышает право. Я готов умереть и не буду задерживать вас. Но я знаю хорошо, что осужденным по суду Линча в Аризоне предоставляется право просить о двух милостях которые должны быть ему дарованы, если только они не касаются продления его жизни.
— Он прав, — заговорил старый Робинсон, живший с детского возраста в Аризоне. — Существует старый обычай даровать две милости осужденному. В настоящем случае мы не будем делать исключения. Говори, Лейхтвейс, о чем будешь ты просить?
— Во-первых, я хочу просить разрешения проститься со всеми, кого люблю. Я хочу перед смертью пожать руку моим друзьям.
— Согласен, — провозгласил председатель суда, — говори вторую просьбу.
— Ее исполнить еще легче, — продолжал Лейхтвейс. — Она состоит в том, чтобы вы сказали мне честно и откровенно: кто открыл вам мое прошедшее? Вы должны назвать мне моего предателя.
Этот вопрос, по-видимому, очень смутил судей. Они переглядывались, перешептывались, но, в конце концов, как оказалось, пришли к единогласному решению — исполнить эту просьбу осужденного. Старый Робинсон снова заговорил от имени товарищей:
— Ты желаешь знать, Генрих Антон Лейхтвейс, кто объяснил нам, кем ты был на твоей родине и каким кровавым ремеслом ты там занимался? Ну, так знай же — нам самим неизвестно имя этого человека.
При этих словах Робинсона Лейхтвейс внимательно взглянул на него. Но старик встретил его взгляд твердо и спокойно. Было очевидно, что Робинсон не лгал и жители Лораберга, действительно, сами не знали имени предателя.
— Но вы должны же объяснить мне, — воскликнул Лейхтвейс, — каким образом вы все это узнали?
— Я тебе это расскажу от имени моих товарищей, — проговорил Робинсон. — Мы и не подозревали, каково было твое прошлое, как вдруг однажды ночью к наружной двери каждого домика в нашем городке кто-то прибил гвоздями печатную записку. В ней рассказывалась вся твоя жизнь с той минуты, как ты был привязан за браконьерство к позорному столбу, до той минуты, когда ты утопил парусное американское судно «Колумбус», чтобы испортить герцогу выгодное дело и лишить его денег, которые должны были ему заплатить американцы. Эта записка не могла быть делом кого-нибудь из жителей нашего городка, потому что, ты знаешь, в Лораберге нет печатного станка. Очевидно, она появилась из другого города, предостерегая против нашего начальника.
— И никто не видал, — допытывался Лейхтвейс, — кто прибивал эти записки?
— В ту ночь видели, — пояснил Робинсон, — как какой-то чужой человек крался по улицам. Он производил впечатление золотоискателя из северных округов Сьерра-Невады. К утру этот человек уже исчез из города, и все попытки узнать, куда он подевался, оставались тщетными.
— Не могу ли я видеть эту записку? — спросил Лейхтвейс. — Окажите мне эту последнюю милость.
— Это только замедлит исполнение приговора! — воскликнул один из судей, горбатый портной Бонет, которого Лейхтвейс уже давно обещал выгнать из города за его тягу к приличным женщинам. Даже Лора и Елизавета не были избавлены от дерзостей.
— Я требую, чтобы казнь была произведена немедленно, не теряя времени! — кричал портной, поглаживая по привычке рыжие волосы. — Он не станет умней от того, что увидит записку.
— И все-таки я настоятельно прошу у вас этой милости, — проговорил Лейхтвейс.
Робинсон вынул из кармана запачканную, сильно истрепанную от частого чтения записку и протянул ее осужденному.
Этот последний, прочитав с вниманием роковую бумажку, обратился к Лоре:
— Человек, писавший эту записку, не мог знать мою жизнь только по слухам: он с такими подробностями описывает ее и так верно определяет числа всех событий. Это может быть только человек, с давних пор и до самого последнего времени следивший за мной.
Если бы я не знал, что граф Сандор Батьяни умер, если бы он не утонул перед моими глазами, привязанный к мачте, то я сказал бы, что автор этой негодной записки — именно он.
С этими словами Лейхтвейс бросил бумажку и обратился к судьям:
— Теперь я готов и желаю проститься с моими друзьями.
По знаку Робинсона Зигрист и остальные товарищи были под конвоем подведены к нему. Каждый из них должен был обнять его и пожать руку.
— Мы не имеем средств спасти тебя, — шепнул Зигрист, — проливая жгучие слезы, мы не можем постоять за тебя, друг, но что мы жестоко отомстим за твою смерть — в этом ты можешь быть уверен.
— Предоставь месть Господу, — проговорил Лейхтвейс, — прощай, Зигрист… Я горячо любил тебя… Ты был моим лучшим другом после Лоры…
Зигрист поцеловал разбойнику губы, щеки и, наконец, связанные руки.
За ним подошла Елизавета и также поцеловала ему губы и руки, за нею последовали: Рорбек, Бруно, Резике и Бенсберг и в заключение — Барберино.
— Если бы я могла умереть за тебя, Генрих Антон Лейхтвейс, — проговорила она с глазами полными слез, — видит Бог, как я была бы счастлива сделать это.
— Не сердишься ли ты на меня, Аделина Барберини, — тихо сказал ей Лейхтвейс, — за то, что я сделал тебя разбойником? Если да — то прости меня.
— Мне нечего прощать тебе, Лейхтвейс, — ответила Аделина, — ты показал мне путь к примирению и искуплению. С тех пор как я нахожусь при тебе, многое скверное и дурное исправилось во мне. Прощай… Прощай…
Заливаясь слезами, она нагнулась и также поцеловала руки осужденного. Затем она вернулась к бывшим разбойникам, которых тотчас же снова окружила плотная стена вооруженных ружьями стражей.
Лейхтвейс взглянул с выражением глубокого горя и бесконечной грусти на жену.
— Ну, моя любимая, верная жена, — воскликнул он, и слезы показались на его глазах, — обними меня и дай мне сказать тебе последнее «прости». Последнее — в здешней жизни. Не плачь, дорогая Лора, мы снова свидимся там, где уже не будет разлуки, где будет вечная совместная жизнь, вечное счастье, никем не омрачаемое. Поцелуй меня, незабвенная Лора, ты видишь, сам я не могу этого сделать со связанными руками.
Лора, громко рыдая, обвила руками его шею. Она прижалась к его губам долгим-долгим поцелуем, соединившим в последний раз молодых супругов, так счастливо проживших свою совместную жизнь.
— Нет, этого не может быть… не может… — рыдала белокурая красавица разбитым от горя голосом, — ты не можешь меня покинуть!..
Она бросилась к судьям, окружавшим с ружьями в руках несчастного, чтобы с жадным любопытством следить за совершением казни.
— О, люди, — кричала она, — жители Лораберга! Неужели между вами не найдется ни одного сострадательного сердца, которое заступилось бы за него? Неужели никто из вас не вспомнит то нескончаемое добро, которое он сделал вам? Неужели вы решитесь умертвить человека, которому вы всем обязаны, вашим благосостоянием, вашей новой отчизной?
Она бросалась от одного к другому с протянутыми руками, заливаясь горькими слезами. Она просила, умоляла этих бессердечных людей. Но никто из них не ответил ей ни слова, не издал звука утешения или надежды.
— Итак, все напрасно, я не могу тронуть ваших холодных, как камень, сердец? Ну так убейте же меня вместе с моим мужем. Я с радостью покину здешний мир. С потерей мужа моя жизнь теряет для меня всякий смысл.
— Суд Линча не присуждал вас к смерти, сударыня, — проговорил Робинсон, — мы не имеем права убивать вас.
— Чего вы так горюете, — запищал хромой портной, протиснувшийся как можно ближе к красивой молодой женщине, — неужели вы думаете, что без этого Лейхтвейса уже не можете быть счастливой? Ба, много ли хорошего он сделал вам? Вы были на Рейне графиней, богатой и счастливой дочерью знатной фамилии, пока вас не полюбил этот Лейхтвейс. И что он сделал из вас: авантюристку, бродягу, жену разбойника? Мы знаем, прекрасная Лора фон Берген, всю вашу историю. Неизвестный автор напечатанной записки рассказал все от слова до слова. Когда вашего мужа повесят, то у вас, конечно, не будет недостатка в поклонниках в Аризоне. Если вы предпочтете настоящего, законного мужа, уже скопившего себе небольшое состояние, какому-нибудь молодому красивому ветрогону, то вспомните обо мне: мы можем повенчаться хоть завтра.
Лора ответила наглецу презрительным взглядом. О Господи, как она была счастлива с Лейхтвейсом в их таинственной пещере Нероберга! И как плачевна оказалась попытка начать новую, честную жизнь. Там, в лесах Германии, в горах Тауноса, на берегах Рейна, он был свободен, как птица, распоряжался, как царь, и никто из его врагов или преследователей не мог одолеть его. Там она вела с мужем жизнь, полную любви и счастья. Хотя они и были исключены из общества, но это их не печалило, они довольствовались друг другом. Ах, как горько упрекала себя теперь Лора за то, что она так часто упрашивала Лейхтвейса бросить бродяжническую жизнь авантюриста и стать на честный путь благородного человека.
Что нашел он на этом честном пути? Тяжелый труд, утомительную расчистку первобытного леса, осушку болот, тяжелую работу с раннего утра до позднего вечера. На это, конечно, нечего жаловаться. Они работали охотно, и труд делал их счастливыми и довольными. Но вот появились другие люди, захотевшие принять участие в счастливой жизни, которая расцвела для них в ущелье Сьерра-Невады. Эти люди скоро совсем завладели ее мужем, так что Лора в первый раз в своей жизни увидела, что он для жены не имеет ни одной свободной минуты. С раннего утра уходил он от нее и возвращался усталый, измученный только поздно вечером, молчаливый, нервный. Но и это можно бы еще перенести: Лейхтвейсу нравилась его деятельность. Может быть, ему до некоторой степени льстило быть главой расцветающего городка!
Но теперь! Боже милостивый! Какой оборот приняли их дела. Она не могла поверить действительности, думала, что видит страшный, мучительный сон. Лейхтвейс приехал в свободную Америку с намерением приняться вместе с товарищами за честный труд, устроиться у собственного мирного очага, предаться счастливой семейной жизни, но вместо всего этого попал в руки людей во сто раз хуже и преступнее его и его товарищей, которых называли разбойниками и грабителями. Вместо свободы, мира и счастья его в Америке встретила смерть. И какая смерть!
Что гласил приговор суда Линча? Ее муж должен быть повешен, и в ту минуту, как веревка затянется, его должны изрешетить пулями. Самый последний негодяй имел право послать ему свой выстрел.
Лора обезумела. Горько рыдая, она снова упала к ногам судей, умоляя их пощадить ее мужа.
— Не унижайся, жена, — уговаривал ее Лейхтвейс, — прошу тебя, дорогая Лора, не расточай своих просьб перед этими убийцами. Люди, величающие себя моими судьями, умышленно хотят сжить меня со света, чтобы сделать из мирного поселения Лораберга такой же вертеп, каких так много в Аризоне. Моя последняя воля, дорогая Лора, заключается в том, чтобы ты немедленно после моей смерти уехала с нашими друзьями подальше от этой негостеприимной страны. Если тебе отдадут мой труп, то перевези его на нашу родину. Я хочу быть погребенным в немецкой земле. Там, под старыми дубами и соснами Нероберга, где мы так часто бродили с тобой, юные и счастливые, там хочу я упокоиться. Обещай мне, Лора, что ты исполнишь мое последнее желание.
— Я… обещаю… исполнить… его…
С этими словами Лора лишилась чувств.
Зигрист, не будучи в состоянии дальше смотреть на страдания этих несчастных, рискуя быть убитым окружающими стражами, протиснулся сквозь них, схватил Лору и унес ее в круг своих друзей. Ее приняла Елизавета, уложила около себя, положив ее голову на свои колени. Милосердное Небо послало ей глубокий обморок, в котором она не видела и не слышала того, что происходило дальше.
Хромой портной вызвался быть палачом. Он, как дикая кошка, полез на дуб. Укрепив на одной из его веток конец веревки, он из другого ее конца сделал петлю. Скамью под деревом не трогали, так как рассчитывали, что она понадобится для казни. Теперь Лейхтвейса освободили от веревок. Вокруг дерева, на расстоянии двадцати шагов от него, встали десять человек с заряженными и готовыми к выстрелу ружьями. При малейшей попытке несчастного бежать, при малейшем его сопротивлении распорядителям казни или при движении между его друзьями, указывающем на намерение прийти ему на помощь, моментально двадцать пуль должны были уложить его на месте.
— Генрих Антон Лейхтвейс, — произнес, подойдя к нему, старый Робинсон, — приготовься к смерти. Приговор, произнесенный над тобой судом Линча, будет сейчас приведен в исполнение.
— Надеюсь, вы дадите мне время примириться с Господом? — проговорил Лейхтвейс твердым голосом.
— А, ты хочешь помолиться? Мы не подумали бы, чтобы разбойник считал это нужным. Короткую молитву мы, пожалуй, дозволим тебе. Прочитай молитву и готовься к смерти.
— Если я должен молиться, — заговорил осужденный, — то потрудитесь немного отойти от меня: я не хочу, чтобы ваши ненавистные рожи нарушали мое настроение.
Судьи невольно отодвинулись на несколько шагов. Возбуждение в толпе было страшное. К сожалению, мы должны сказать, что оно было не в пользу Лейхтвейса. Все эти люди горели любопытством посмотреть на казнь, хотя бы она совершалась над их лучшим другом. Они толкали друг друга, чтобы занять лучшее место, и за неимением настоящих театральных представлений с удовольствием наслаждались зрелищем казни.
— Как-то он умрет? — спрашивал один другого. — Не испугается ли он в последнюю минуту?
— Держу пари на десять долларов, что у него даже ресницы не дрогнут.
— Принимаю пари.
— А я держу сто долларов против пятидесяти, что в него не будет надобности стрелять! — кричал маленький, толстый человек, золотоискатель из горных округов. — Он умрет, как только его вздернут на дуб: веревка перевьет ему позвоночник.
— Неправда, — перебил его другой золотоискатель, — я раз смотрел на казнь. Эту процедуру нужно было повторить три раза, прежде чем бедняга испустил дух.
— Так ты принимаешь мое пари, Браун?
— Сто долларов против пятидесяти? Идет, Джемс?
Негодяи вынули маленькие записные книжки и сделали в них отметки.
— Я нахожу, что они поступают неправильно, не вздергивая вместе с ним и жену его, — заметил худощавый, бледный человек, работник в кабачке у убитого Джонсона. — Если он раньше был разбойником, то она жена разбойника и должна бы разделить его участь.
— Ты дурак, мой друг, — вразумил его золотоискатель Браун, — таких красивых женщин не вешают в Аризоне; здесь в таком товаре большой недостаток. Помяни мое слово: не пройдет двух недель, как она будет принадлежать другому.
— Ты думаешь? Но они ведь, кажется, очень любили друг друга, жили душа в душу?
— Болван! Учить меня познавать женщин. Когда у жены умирает муж, это то же, как если ты ударишься плечом о стену: боль сильная, но непродолжительная.
— Ха-ха, хорошая шутка. Я запомню это словечко.
— Тихо!.. Тихо!.. — закричали несколько голосов. — Он молится… Мы хотим послушать, о чем разбойник может молить Бога.
— Он молится не по-английски, он кается перед Богом в совершенных им грехах на родном языке — по-немецки.
Да, это была правда: Лейхтвейс читал по-немецки молитву.
Мертвая тишина воцарилась на площади, перед местом казни. Можно было бы услышать падение булавки.
Как трогательно звучали слова молитвы в устах этого молодого, красивого, но несчастного человека, вынужденного заплатить жизнью за мимолетную вспышку гнева. Подняв руки к вечернему небу, он с чувством произнес:
— И прости нам долги наши, яко же и мы прощаем должникам нашим.
— Слышишь, Джонсон, он нас прощает. Тем лучше, по крайней мере, этот суд Линча можно будет списать со счета наших грехов.
— Яко твое есть царство и сила и слава во веки веков. Аминь.
— Аминь! — повторили дрожащим голосом шесть товарищей разбойника Лейхтвейса.
Жена его не могла сказать этого «Аминь», потому что она лежала без чувств.
Генрих Антон Лейхтвейс поднялся с колен и произнес без малейшей дрожи в голосе:
— Теперь я готов, вы можете убить меня.
Хромой портной, вызвавшийся исполнить роль палача, снова полез на дерево. Он теперь вертелся, как маленький черт, около величественной фигуры разбойника.
— Извольте подойти вплотную к этой скамье, ваша разбойничья милость, — с насмешкой обратился он к осужденному. — Так, хорошо, совершенно достаточно: теперь я, кажется, дотянусь до вашей высокоблагородной шеи.
С этими словами вертлявый человек вскочил на скамью.
Лейхтвейс не удостоил его ни одним взглядом. Он, казалось, был уже не в этом мире: черты его лица приняли неземное выражение, на устах играла блаженная улыбка. Глазами он искал Лору, но мог увидеть только ее роскошные золотые волосы, остальное заслоняли окружавшие ее стражи. На этих чудесных волосах, которые он так часто целовал, остановился его последний взгляд. Ах, если бы вместо пеньковой веревки его бы повесили на шнуре, сплетенном из этих золотых кудрей, какой сладостной показалась бы тогда ему смерть!
В эту минуту хромой портной набросил веревку на шею Лейхтвейса. Этот последний вздрогнул от ее прикосновения. Вздрогнул не от страха, а от стыда. Самый свободолюбивый из всех людей, каким он был не дальше, как час тому назад, он теперь притянут за шею, как бык на бойне. Но спасения для него не было, он это видел очень хорошо. Куда бы он ни взглянул, он всюду встречал направленные на него ружья. Всякая попытка спастись была бесполезна.
— Будьте теперь любезны, ваша разбойничья милость, подняться на эту скамью, — шепнул ему на ухо портной.
Лейхтвейс понял, что это означает. У него хотели вырвать скамейку из-под ног, чтобы он повис на веревке. Но он не противился. Минуту спустя его красивая, статная, мужественная фигура уже стояла на скамье. На этой самой скамье он, час тому назад, сидел со своей Лорой. Они вместе мечтали о счастливом будущем, о счастливой старости… О, милый сон! Как ты был краток, мимолетен. Как мыльный пузырь, который ребенок выпускает из соломинки. Такой же радужный, как его оболочка, ты, как и он, лопнул при первом дуновении грубого ветра.
— Да исполнится воля суда Линча, — провозгласил старый Робинсон. — Дергай веревку! Два человека подошли к скамье. При последних словах Робинсона они выдернули скамейку из-под ног Лейхтвейса. Гигантское тело опустилось к земле, и в то же мгновение пуля просвистела над головами судей. Это пуля, сопровождаемая треском, пробила веревку, на которой повис Лейхтвейс. Тело его упало.
— Черт вас побери, — закричал Робинсон, — кто осмелился выстрелить? Это мог сделать только кто-то из друзей этого человека. Разве у них не отняли ружья? Разве их не стерегли как следует? — Но одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что друзья и жена Лейхтвейса были окружены бдительной стражей и что ни у кого из них не было в руках оружия.
Толпа переглядывалась в смущении и удивлении. Кто выпустил загадочный выстрел? Пуля вылетела не из среды зрителей, собравшихся смотреть на казнь. Золотоискатель Джим и работник убитого Джонсона уверяли, будто видели, что пуля вылетела с лесной опушки. Робинсон требовал с дикими проклятиями, чтобы неудавшаяся казнь над Лейхтвейсом была снова возобновлена.
На этот раз двадцать человек вызвались исполнять обязанности палачей. Они прыгнули к Лейхтвейсу, подняли его и первым делом убедились, что неудавшаяся экзекуция не причинила ему никакого вреда. Лейхтвейс был еще жив и даже в сознании. С его шеи сорвали оборванную веревку и с лихорадочной поспешностью привязали к дереву новую. Они были настолько жестоки, чтобы снова повторить всю процедуру, продолжая, таким образом, страдания несчастного до бесконечности. Некоторые отошли теперь в сторону: при Лейхтвейсе остались только четыре человека и между ними хромой портной и Робинсон. Они подняли разбойника, намереваясь поставить его на скамью и тогда уж накинуть на его шею петлю.
Вдруг из темного леса вылетел какой-то острый, блестящий предмет, и в следующее мгновение портной, обливаясь кровью, упал мертвый. Из его рассеченного пополам черепа торчал индейский томагавк. Не успела объятая ужасом толпа перевести дух, как со всех сторон раздался оглушительный вой, от которого кровь застыла в жилах поселенцев Лораберга. Со всех сторон полетели выстрелы, и вся площадь покрылась убитыми и ранеными. Плач, стоны, крики ужаса огласили воздух. Из густого леса появились бесчисленные отвратительно разрисованные индейские воины. Они бросились на жителей Лораберга, резали, крошили их до неузнаваемости, безжалостно, зверски, с какой-то неслыханной кровожадностью.
— Апачи… Апачи…
Это был единственный крик, который можно было различить среди всеобщей сутолоки. И в то время, как жители Лораберга падали убитыми на площади перед домом Лейхтвейса, они, умирая, видели, как их дома, поля, сады — все их имущество предавалось пламени.
Проклятие Лоры фон Берген не замедлило свершиться над жителями Лораберга.
Глава 136 ЖЕРТВА РАДИ ДРУГА
правитьПосреди этой суматохи никто не подумал о Лейхтвейсе. Он лежал без чувств на земле под дубом, у скамьи, с которой у него были связаны такие страшные воспоминания. Наконец друзья бросились к нему, а также бросилась и Лора, очнувшаяся от своего обморока. Она подбежала с раскрытыми объятиями к безжизненному телу мужа. Ни жена разбойника, ни его товарищи нисколько не обращали внимания на то, что были окружены краснокожими дьяволами, кровожадными индейцами. Они хлопотали только о том, чтобы как можно скорей привести в чувство их друга. Сильная натура Лейхтвейса превозмогла все ужасы, пережитые им за последние часы. Скоро он открыл глаза, и первый его взгляд был обращен к жене, которая, радостная и счастливая, говорила ему:
— Ты спасен, спасен, дорогой мой Гейнц! Проклятие, которое я послала на этот неблагодарный город, не замедлило свершиться. Со всех сторон на Лораберг нахлынули апачи. Поднимись, милый, посмотри: город, на возведение которого ты положил столько труда и забот, предан огню и пламени и почти весь уничтожен.
Лейхтвейс встал и огляделся. Хотя ему было очень больно видеть, что его любимое дело, город, вызванный к жизни его неутомимой энергией, обратился в груду развалин, тем не менее, он не мог удержаться от чувства радости и облегчения. Да, пусть лучше Лораберг погибнет, пусть лучше его дома и нивы будут снесены с лица земли, но этот город, творение его рук, не должен попасть во власть негодяев, хотевших убить его, Лейхтвейса.
— Но объясните мне, друзья, — заговорил Лейхтвейс еще не совсем окрепшим голосом, — объясните, что тут случилось? В ту минуту, как эти лорабергские черти затянули на моей шее веревку и вздернули на дерево, вдруг показались апачи, точно на театральной сцене одно действие сменилось другим. Точно они были вызваны по чьему-то приказанию.
— Это действительно так и было, — провозгласил свежий веселый голос, и Барберини выступила вперед.
— Да, это было единственное средство спасти нашего атамана. Хотя я это сделала ценою погибели нашего города и всего нашего состояния, все же я этому рада. Когда мне удалось ускользнуть от нашего караула, я со всех ног бросилась домой. Двери оказались запертыми, но я не долго думая влезла в окно. Затем бросилась в конюшню, вывела из нее Лорда — я вспомнила, что это наш лучший скакун. Не давая себе времени оседлать его, я вспрыгнула ему на спину и стрелой помчалась в Сьерра-Неваду. Я знала, где был расположен лагерь индейцев и где я могла разыскать апачей. Я скакала уже двадцать минут, двадцать драгоценных минут. Ужас охватил меня при мысли, что апачи не успеют спасти вас. Но счастье благоприятствовало мне. Вдруг передо мной открылся в долине, расположенной между двумя стенками каменистых гор, весь индейский лагерь с его палатками, кострами, голыми, занятыми играми, ребятами и собранными в табуны лошадьми. Одним словом, я попала в самую цель. Как только меня увидели, я тот же час была окружена многочисленными индейскими воинами, принявшими меня за лазутчика, которые смотрели на меня далеко не доброжелательно. С великим трудом удалось мне объяснить индейцам, что я желаю, чтоб меня провели к их вождю, которому я хочу сказать нечто очень важное. По приказанию какого-то старика индейцы окружили меня; один из них взял за узду мою лошадь, и мы стали быстро спускаться по горной тропинке в ущелье. Как только в лагере меня увидели женщины и дети, они сейчас же бросились ко мне, оглядывая меня с любопытством и осыпая, как мне показалось, разными проклятиями. Но меня поддерживала мысль, что я явилась сюда за твоим спасением, Генрих Антон Лейхтвейс. Эта мысль придала мне мужество.
Меня везли узенькими проулочками между двух рядов палаток, жилищ индейцев, иначе называемых вигвамами, пока мы не подошли к одному отдельному вигваму, очень хорошо построенному. Тут мы остановились. У вигвама перед разведенным костром сидел величественный индеец. Он был еще молод, высок ростом и широкоплеч. Его горбатый нос, тонко очерченные губы, блестящие, темные глаза, голова и грудь, украшенные перьями, белая мантия, наполовину покрывшая его тело, — вся его красивая внешность произвела на меня — признаюсь в этом откровенно — очень сильное впечатление.
— Это наш вождь, — обратился ко мне старый индеец, оказавший мне покровительство. — Если ты имеешь что сказать Лютому Волку, то говори не мешкая: Лютый Волк привык действовать, а не молоть языком, как старая баба.
И вот я предстала перед главой апачей. Несколько минут он зорко осматривал меня. Я охотно сократила бы этот экзамен и поспешила бы изложить свою просьбу, но я этого не сделала, зная, что по индейским обычаям я сразу проиграла бы все дело, если бы осмелилась заговорить первая, прежде чем он подал мне знак.
— Кто ты? — наконец спросил меня Лютый Волк. — Мне кажется, я вижу тебя не в первый раз.
— Лютый Волк прав, — ответила я, — судьба уже не первый раз сводит нас с тобой лицом к лицу. Лютый Волк, может быть, припомнит, как мои братья из Лораберга еще недавно сразились с ним? Мы встретились на тростниковом озере в ту минуту, как Лютый Волк собирался запустить нож в предводителя по имени Генрих Антон Лейхтвейс, этот последний, споткнувшись о большой камень, упал на землю, и Лютый Волк уже навалился ему на грудь с ножом в поднятой руке, собираясь нанести смертельный удар, как вдруг сам получил такой сильный удар прикладом ружья по плечу, что оно, наверное, вывернулось из сустава.
— Удар был действительно хорош, — ответил Лютый Волк, — хотя он, собственно, только лишил меня давно желанного скальпа. Видно, что удар этот нанес мне бравый воин. Если не ошибаюсь, то и я, в первую минуту досады, запустил ему нож в правую руку?
— Смотри сюда, Лютый Волк, — проговорила я, — вот знак твоей раны. — С этими словами я открыла свою правую руку и показала ему почти уже зажившую рану, оставленную мне индейцем.
— Так это ты, юноша, нанес мне такой славный удар? — спросил Лютый Волк с возрастающим удивлением.
— Да, я.
— А между тем ты выглядишь таким молоденьким и нежным! Ты, наверное, самый юный из всех воинов, напавших тогда на моих отважных апачей? Но не бойся, я не буду тебе мстить. Ты добровольно пришел в наш лагерь, а мы знаем обычаи гостеприимства европейцев лучше, чем они сами исполняют их. Кто приходит к нам с зеленой веткой в руке, тот может быть спокоен и уверен, что к нему отнесутся как к мирному посланцу.
Я не подумала о ветке мира и не запаслась ею. Поэтому я испугалась, как бы моему появлению не придали другого значения. Я быстро решилась. Подняв руки к растущей над моей головой пинии, я сорвала с нее ветку и положила ее к ногам апачей.
— В таком случае, ты, конечно, выкуришь со мной трубку мира.
— Нет, я принес тебе, Лютый Волк, не объявление о мире, — проговорила я дрожащим от волнения голосом, — но гораздо большее. Я принес чрезвычайно для тебя важное известие: ты сегодня, или никогда, можешь совершенно избавиться от поселенцев Лораберга. Если ты решишься следовать за мной немедленно, то, клянусь тебе, ты сразу истребишь все, безвозвратно и без исключения все, что находится в долине.
Лютый Волк посмотрел на меня с крайним недоверием.
— Мой бледный друг очень молод, — проговорил он, — и допустил других уговорить себя на откровенное дело. Хотя сам он действительно отважный воин, но теперь он хочет заманить других, не менее важных людей в ловушку, чтобы в ней вероломно накрыть их. Если мой бледнолицый друг сказал неправду, то он должен опасаться страшной мести апачей.
— Клянусь тебе, великий полководец: ложь не коснулась моих уст, — поспешно ответила я. — Тебе никогда не представится более удобного случая овладеть Лорабергом. Неблагодарные жители этого города восстали против его основателя, Генриха Антона Лейхтвейса, и в настоящую минуту собираются подвергнуть его грозному суду Линча.
— Граждане Лораберга глупцы, — перебил меня, смеясь, индеец. — Без Лейхтвейса они будут деревом без корней, растением без цветов, рекой без источника, морем без волн. Хотя Лейхтвейс мне враг, но я знаю его как отважного и храброго человека.
— О, в таком случае, спаси его, великий предводитель! — воскликнула я и бросилась к ногам Лютого Волка. — Прикажи бить в набат, собери свое войско и стань во главе его. Ваши кони оправдают данное им название птиц прерии. Каждая минута может стоить жизни храбрейшему из храбрых — Генриху Антону Лейхтвейсу.
— Так ты пришел только для того, чтобы спасти ему жизнь?
— Только для этого, Лютый Волк.
— А какую награду желаешь ты получить, бледнолицый чужестранец, за то, что отдаешь в мои руки население Лораберга?
— Единственную награду: жизнь моего друга Генриха Антона Лейхтвейса, его жены и всех товарищей.
— Кто эти товарищи и как велико их число?
— Включая меня — шесть человек.
— Ну хорошо! — воскликнул Лютый Волк, сверкнув глазами. — Я сегодня нападу на Лораберг и сведу счеты с его жителями. Пока Лейхтвейс жил один в долине со своими товарищами, до тех пор краснокожие находились в мире с бледнолицыми. Но как только Лейхтвейс допустил посторонних в свое поселение, так сейчас же краснокожие перестали быть хозяевами в собственных владениях. Проклятая жажда золота увлекает все глубже в горы белых людей, и эти смельчаки постоянно становятся нам поперек дороги. Они уже столько раз пробовали истреблять краснокожих, хотя мы не выказывали им никакой неприязни. Поэтому я с полным правом снесу сегодня с лица земли их город. Клянусь нашими богами, мы не оставим в живых ни одной души, ни женщины, ни ребенка, ни старца, ни юноши, кроме Лейхтвейса, его жены и шести товарищей, о которых ты говорила.
В это время к Лютому Волку подошел старик, который привел меня к нему, и шепнул ему что-то на ухо. Лютый Волк приказал подождать его и перешел в другую палатку, находящуюся на расстоянии ружейного выстрела. По-видимому, у него там был разговор с какой-то личностью, имеющий решающее значение, потому что, выйдя из палатки, он громко крикнул людям, сопровождавшим меня:
— Знатный врач одобрил мое предприятие; Великая Змея предсказывает нам удачу, если мы сейчас же отправимся в путь. Поэтому, воины мои, следуйте за мной.
— Я не в состоянии описать, — продолжала свой рассказ Аделина Барберини, — какой при этих словах поднялся шум и суматоха.
Индейцы, спокойно отдыхавшие у своих вигвамов или занимавшиеся стрельбой из лука, метанием копья, в несколько мгновений были уже на лошадях, готовые к выступлению. Женщины провожали воинов до выхода из ущелья и тут с радостными и веселыми криками прощались с ними. Они, вероятно, хотели воодушевить воинов, чтобы тс принесли домой богатую добычу и побольше скальпов. Меня сам Лютый Волк посадил в седло перед собой, так как его недоверие ко мне еще не совсем прошло. В случае, если бы я задумала обмануть его, я была бы моментально убита. Индеец, не дрогнув, срезал бы мне голову секирой. Я не могу словами описать вам, что я чувствовала, отправляясь таким образом во главе апачей к Лорабергу. Меня главным образом волновала мысль о том, успеем ли мы вовремя. Протянется ли на столько церемония казни, чтобы мы могли застать тебя живым, благородный Генрих Антон Лейхтвейс? Перед самым Лорабергом Лютый Волк приказал своим воинам остановиться, слезть с коней и тихонько, осторожно прокрасться в город. Сам он опять пошел впереди своих воинов. Когда мы приблизились к самому городу, перед нами предстала картина… при виде которой у меня кровь застыла в жилах. Это было как раз то мгновение, когда ты с веревкой на шее был вздернут на дуб.
— Поздно, — крикнула я в невыразимом горе, — мы опоздали.
Но Лютый Волк одним взглядом зажал мне рот. Он тихо поднял ружье… прицелился… прошла секунда, одна только секунда, которая показалась мне вечностью… и… выстрелил… Вы сами были свидетелями, с какой изумительной точностью он направил пулю. Она пробила веревку, на которой ты висел, наш дорогой, всеми любимый атаман. Затем Лютый Волк подал знак, и все индейцы набросились со всех сторон на пораженных удивлением и неожиданностью жителей Лораберга, — закончила Аделина Барберини свой рассказ. — А теперь, друзья мои, — добавила она, — станем же под этот дуб. Я условилась с предводителем индейцев, что они не тронут никого, стоящего вместе со мной под этим деревом.
Лейхтвейс, глубоко взволнованный, протянул руку Аделине Барберини.
— О, Барберини, — проговорил он, — я никогда не забуду и не в состоянии буду забыть услугу, которую ты мне оказала сегодня. Ты не только спас мне жизнь — она находится в руках Господних, и это Он направил пулю индейца, пробившую веревку, на которой я уже висел, нет, не одной только жизнью я обязан тебе, я обязан тебе гораздо большим. Ты помог мне отомстить этим неблагодарным людям в Лораберге, отомстить такою местью, о которой я сам не смел мечтать, местью скорой и неотвратимой. Вот смотрите, мои друзья, сегодня Лораберг перестанет существовать, но вместе с ним погибнут и те жалкие подлецы, которые втерлись в наш родной, дорогой нам поселок. Пусть все наши труды погибли, пускай пропало все — мы создадим себе новый Лораберг, который на этот раз будет принадлежать уже нам — только нам одним.
— Мы готовы работать в поте лица, атаман! — воскликнул Зигрист, обнимая Елизавету и сияя счастьем и радостью по поводу спасения дорогого друга. — И я уверен, Генрих Антон Лейхтвейс, что все думают так же; все, кто обожает тебя: приказывай — и мы снова пойдем рубить деревья девственного леса, снова сделаемся плотниками, столярами, кузнецами; пройдет немного времени — и наш поселок снова станет жемчужиной этой тихой долины.
Лицо Лейхтвейса омрачилось, взор его устремился туда, где виднелось пылающее зарево пожара, где все еще происходили кровопролитие и резня.
— Мы будем строить на крови, товарищи, — сказал он. — Наши дома будут стоять на могилах. Вот смотрите, апачи, кажется, поклялись не оставить в живых ни одной души.
— О, Боже! — воскликнула Лора. — Эти краснокожие дьяволы не щадят даже беззащитных женщин и невинных младенцев. Не взяться ли за оружие, чтобы остановить эту ужасную резню?
— Они ничего лучшего не заслужили, — глухо произнес разбойник, — мне жаль невинных жертв, но пусть не останется в живых ни один из тех, кто был виновником гибели нашего Лораберга.
— А я спрашиваю тебя, как спрашивал Авраам Господа, — сказала Лора, — неужели ты хочешь погубить и праведных вместе с грешниками? Быть может, в городе найдется пять-десять праведников, неужели ты погубишь их и не простишь из-за них всем остальным?
Лейхтвейс, казалось, переживал сильную внутреннюю борьбу. Его благородное сердце страдало при мысли, что погибали беспомощные женщины и девушки, а он не делал ничего для того, чтобы спасти их.
— Оружие с нами, товарищи? — спросил он, как бы повинуясь внезапному решению.
— Наши ружья здесь, — сказал Зигрист, — негодяи побросали их в кучу в том месте, где нас стерегли.
— Вперед же, товарищи! — воскликнул Лейхтвейс. — Вооружайтесь.
Но еще прежде, нежели разбойники успели добежать до того места, где лежали ружья, Барберини бросился к ним и, грозно подняв обе руки, остановил их:
— Назад! — воскликнула переодетая красавица. — Ради Бога, не дотрагивайтесь до оружия. А ты, Генрих Антон Лейхтвейс, разве ты хочешь сделать меня клятвопреступником, хочешь заставить меня со стыдом опустить глаза перед Лютым Волком, потому что я не сдержала данного ему слова?
— Какого слова? — дрожащим голосом спросил Лейхтвейс.
— Когда Лютый Волк согласился поспешить к тебе на помощь, он заставил меня поклясться в том, что ни ты, ни твои товарищи, ни вообще кто-либо из нас не вмешаются в битву с обитателями Лораберга, а в противном случае грозил мне ужасною местью. Но и помимо этой клятвы, которая для меня священна и за нарушение которой он, наверное, наказал бы меня смертью, что можешь ты сделать с этой кучкой людей против тысячи индейцев, которые окружают нас со всех сторон: ты не спасешь никого, Генрих Антон Лейхтвейс, ты только напрасно принесешь в жертву и себя и своих друзей.
— Барберини прав, — сказал Лейхтвейс. — Мы не сможем остановить кровопролития. Не остановить нам колесницы смерти, которая едет по долине, собирая ужасную жатву. Останемтесь здесь, под этим дубом, товарищи, и подождем рассвета — с восходом солнца индейцы уйдут, а мы… мы пойдем тогда и поищем, не удастся ли нам найти раненого, которого еще можно будет спасти.
В скорбном раздумье разбойник, окруженный женою и товарищами, прислонился к стволу могучего старого дуба, а кругом происходили в это время убийства, жестокости, раздавались крики о помощи, выстрелы, предсмертные стоны, стук лошадиных копыт и треск обрушивающихся зданий, и все вместе сливалось в какой-то адский хаос. Но мало-помалу все затихло. Лишь доносились ликования индейцев, опьяненных успехом и видом теплой крови. На ярком фоне зарева вырисовывались стройные фигуры апачей, перебегавших от трупа к трупу, чтобы собрать трофеи победы. Они срезали у погибших скальпы и тут же подвешивали их себе к поясу.
Лора спрятала лицо на груди Лейхтвейса, чтобы не видеть этой ужасной картины; Елизавета тоже закрыла глаза рукою и дрожала всем телом. Вдруг к стоявшей под дубом группе подъехал небольшой отряд индейцев. Их было человек сорок. Сидя на своих маленьких крепких лошадках, они одною рукой высоко поднимали над головой томагавки, а другой держали наготове ружья. В то время индейцы, к несчастью, уже успели познакомиться с огнестрельным оружием и со свойственными им боевыми способностями вскоре научились владеть им не хуже или, вернее, даже лучше европейцев.
Никогда краснокожие не оказали бы белым переселенцам такого ожесточенного сопротивления, если бы не умели владеть их же изобретением — порохом и пулей. Не будь этого, они уже сто пятьдесят лет тому назад перешли бы в то состояние, в котором они находятся сейчас, мирно жили бы на отведенных им местах и занимались бы земледелием, скотоводством, охотой и рыбной ловлей там, где когда-то вели кровопролитные войны. Но жадность европейцев была причиною того, что еще более сотни лет пришлось вести отчаянную, ожесточенную борьбу, что победа мира и культуры была задержана надолго. Мы сказали — «жадность», но вернее было бы сказать — гнусная страсть к наживе, безумное желание овладеть всеми теми сокровищами, которыми обладал индеец и которые он, не умея их ценить, всегда с готовностью отдавал за то, что казалось ему несравненно заманчивее золота и алмазов.
Европейцы сами привозили индейцам порох, пули и водку. Огненной воды! Огненной воды! Порох и пули сделались роковыми для самих же белых; водка погубила краснокожего — отняла у него здоровье, рассудок, отняла все те физические и духовные силы, которые раньше отличали этих вольных сынов прерии. За ружье, за горсть пороху и пуль индеец охотно отдавал целый мешочек золотого песка, за бутылку водки продавал шкуры самых ценных пушных зверей, за щепотку табака нагружал суда белых купцов ценными деревьями своих девственных лесов. Но эта торговля если и обогащала отдельных предпринимателей, для общего дела переселения оказалась роковой.
Индейцы, обезумевшие от употребления водки и вооруженные огнестрельным оружием, бросились на своих мирных белых соседей, с которыми до этого жили в полной дружбе и согласии. Вспомним для примера хотя бы об одной только кровавой битве в долине Вломинга, где за один день была убита тысяча фермеров вместе с женами и детьми.
А в то же самое время те купцы, которые снабдили индейцев средствами борьбы с европейцами, сидели себе В своих роскошных дворцах в Нью-Йорке и в Филадельфии да жили припеваючи. Пока собственный скальп еще прочно сидел на их голове, какое им было дело до горя несчастных фермеров? Американец — эгоист. А мне какое дело? — говорит он во всех тех случаях, когда не затронут его собственный интерес.
Но вернемся к нашему рассказу. Итак, отряд апачей с поднятыми топорами и заряженными ружьями устремился на Лейхтвейса и его шайку. Очевидно, индейцы эти не знали о клятве своего вождя, не знали, что люди, стоявшие под дубом, должны были остаться в живых, что Лютый Волк обещал их пощадить. К несчастью, они подъехали именно так, что сразу же отрезали их от оставленного в куче оружия; таким образом, Лейхтвейс и его товарищи очутились лицом к лицу с врагом, не имея в руках ни малейшего орудия защиты. Один из апачей, великан, весь раскрашенный пестрым рисунком, с диким криком бросил в Лейхтвейса томагавк. Тот успел вовремя отвернуться, так что топор пролетел между ним и Лорой и застрял в густой коре дуба. Но в ту же секунду сам воин, начавший нападение, получил такой удар кулаком, что сразу слетел с лошади.
В среде индейцев неожиданно появился Лютый Волк. Он сидел на маленькой вороной лошади и был выше своих товарищей на целую голову. Смелое лицо его, широкая обнаженная грудь были густо покрыты причудливой татуировкой, которой индейцы раскрашивают себя в знак того, что они находятся на войне. Каких только не было изображений на этом стройном и сильном теле. Здесь можно было видеть чуть ли не всех диких зверей девственного леса: змей и ягуаров, орлов и львов, да, кроме этого, всякого рода эмблемы войны: топор, нож, ружье и копье. Великолепный головной убор из перьев, отчасти прикрывавший ниспадавшие до самых плеч черные волосы, отличал его как вождя и Главаря его племени. На поясе — о, ужас! — висел целый ряд еще дымящихся окровавленных скальпов. Лютый Волк только что успел их снять; теплая кровь несчастных погибших еще стекала густыми темными каплями.
— Назад! — заревел вождь, обращаясь к товарищам. — Никто из вас пусть не осмелится тронуть ни одного из этих бледнолицых. Лютый Волк верен своей клятве.
Индейцы немедленно повиновались, хотя видно было, что это стоило им труда; вид молодых прекрасных женщин разжег их кровь — они охотно потащили бы их к себе в свой стан. Но приказания Лютого Волка ослушаться не посмели.
— Битва окончена, — сказал вождь, обращаясь к Барберини. — Лораберг превратился в груду развалин; его ненавистные обитатели уже не помешают краснолицым охотиться в их лесах, и только вы останетесь в живых, так я тебе обещал.
— Благодарю тебя, великий вождь! — воскликнул Лейхтвейс, беря Лору за руку и выступая с ней вперед. — Благодарю тебя от всей души за то, что ты спас меня от позорной смерти. И если когда-нибудь тебе понадобится сильная рука да меткая пуля, чтобы одержать победу над врагом, рассчитывай на меня — я вспомню твою услугу.
— Великий воин Лейхтвейс был моим врагом, — сказал Лютый Волк, — мы не раз уже мерили силы в борьбе друг с другом. Но я не хотел, чтобы герой погибал от шайки конокрадов. Если тигр видит, что змея нападает на льва, то он бросается не на льва, а на змею и перегрызает ей затылок.
Говоря эти слова, Лютый Волк все время не спускал глаз с Елизаветы. Та стояла на расстоянии нескольких шагов от него и под его огненным взглядом робко прижалась к Зигристу. Бледность, покрывавшая ее лицо, сделала ее еще прекраснее. В течение тех лет, которые Елизавета прожила с Зигристом в пещере Лейхтвейса, ее красота достигла высшего расцвета.
— Но что же это? — проговорил вдруг Лютый Волк, и губы его искривились в какую-то странную улыбку. — Мой друг, разве это я обещал? Разве я дал тебе такую клятву? Сколько человеческих жизней подарил я тебе за то, что ты дал мне возможность произвести нападение на Лораберг?
— Ты подарил мне жизнь двоих этих людей, которых ты видишь здесь, великий вождь.
— Мой молодой друг ошибается, или же его уста говорят неправду! — воскликнул вождь индейцев. — Послушай, я напомню тебе наш уговор: я обещал тебе, Барберини, пощадить Лейхтвейса, его супругу и шестерых его товарищей, так ли я говорю?
— Да, так, великий вождь, — ответил Барберини, все еще не подозревая, что в своем уговоре с вождем индейцев он допустил роковую ошибку.
— Ну вот, — воскликнул Лютый Волк, указывая на Елизавету, — а жизнь вот этой женщины я, значит, тебе не дарю!
Зигрист невольным порывистым движением притянул жену к себе. Барберини же схватился рукою за голову и застонал.
— Боже! — проговорил он. — Что я сделал; я не подумал о Елизавете или, вернее, я подумал, что раз все спасены, то, разумеется, спасена и она.
Разбойники остолбенели в немом ужасе. Даже Зигрист не в силах был выговорить ни одного слова в защиту своей прекрасной жены — отчаяние и ужас сковали ему язык. Но Лейхтвейс спокойно выступил вперед и, вперив в индейца свои ясные, светлые глаза, сказал:
— Я не знал, что Лютый Волк, вождь апачей, взвешивает каждое слово, как хитрый адвокат или как один из тех мелких торгашей, которые ходят по западной Америке. Неужели он воспользуется невольной ошибкой нашего молодого друга Барберини для того, чтобы погубить невинную женщину? Нет, у Лютого Волка благородное сердце, он не торгаш: если он подарил нам восемь жизней, то подарит и девятую — жизнь этой молодой женщины, так нежно привязанной к горячо любящему ее мужу.
Но Лютый Волк не отводил от Елизаветы пылающего страстью взора.
— Вождь апачей держит данное слово! — воскликнул он. — Но я обещал пощадить только восемь жизней. Эта женщина пойдет со мной в мой вигвам, она будет моею женою. Пускай она собирается в путь, сегодня же я возвращаюсь с моими индейцами в родные горы Сьерра-Невады.
— Нет, этого не будет, коварный индеец! — закричал вдруг Зигрист, к которому уже вернулись энергия и присутствие духа. — Я скорее задушу тебя собственными руками, чем позволю тебе хотя бы единственным взглядом оскорбить мою жену. Я сумею защитить ее.
И Зигрист, в порыве неудержимого, безрассудного бешенства, бросился на индейца, который стоял, опершись на своего коня. Но индеец, видимо, ждал нападения: он вдруг замахнулся томагавком и тупой стороной топора изо всей силы ударил Зигриста в лоб. Несчастный упал как подкошенный. Рана была незначительна, но удар оглушил его. И к счастью для него. Таким образом, по крайней мере, ему не пришлось увидеть, что произошло затем, не пришлось сделаться свидетелем тяжелой, душераздирающей сцены.
— Берегитесь! — громовым голосом закричал Лютый Волк, обращаясь к Лейхтвейсу и его товарищам. — Берегитесь поднять против меня руку: за мною стоят тысячи апачей, которым мне стоит только сделать знак для того, чтобы они в одно мгновение изрубили вас в куски. Так не проливайте же напрасно крови. Эта женщина, — он снова указал на Елизавету, которая, рыдая, упала на колени около неподвижного Зигриста, — эта женщина прекрасна, она будет моей женой.
— Пощади! Сжалься! — взмолилась Елизавета и бросилась к ногам индейца.
— В отчаянии ты становишься только прекраснее, бледнолицая! — воскликнул Лютый Волк, и на губах его заиграла сладострастная улыбка. — Готовься и гордись честью, что ты будешь женою славнейшего воина краснокожих!
Лейхтвейс понял, что всякое сопротивление тут было бы явным безумием: ведь у них не было даже оружия, не могли же они голыми руками произвести нападение на целое полчище вооруженных дикарей. Поэтому он решил сделать еще одну последнюю попытку вступить в переговоры.
— Выслушай меня, Лютый Волк, — сказал он, — вдумайся в каждое сказанное мною слово. В твоем вигваме у тебя много прекрасных жен; одной больше или меньше — не все ли равно. Ведь красота недолговечна: она вянет, как листва на деревьях, когда после радости и счастья наступают горе и печаль. Лучше назначь за эту пленницу выкуп, требуй от нас чего хочешь: прикажи нам быть твоими слугами в течение хотя бы целого года, прикажи нам отдать тебе весь урожай наших нив, всю добычу рудников, мы в точности исполним всякое требование, а ведь ты знаешь, что мы не изменяем данному слову. Только будь великодушен и оставь этому несчастному его жену.
— Мне не нужны ваши деньги, не нужен ваш урожай — я хочу ее и больше ничего.
— В таком случае, да хранит тебя Бог, Елизавета! — горестно воскликнул тогда Лейхтвейс. — В данную минуту мы не в состоянии спасти тебя из когтей краснокожего дьявола, но не унывай, дорогая сестра, не унывай, надейся. Твои друзья не будут дремать.
Лейхтвейс сказал эти слова по-немецки, так что индеец, разумеется, не мог их понять. Лютый Волк стал торопить в путь. Прежде нежели Лейхтвейс и его товарищи успели ему помешать, он схватил Елизавету, посадил ее на коня, а сам сел за нею.
— Стой! Еще на одно мгновение стой. Лютый Волк! — в отчаянии закричала Лора и бросилась вперед.
— Чего хочет от меня жена великого атамана? — спросил индейский вождь, едва сдерживая пылкого коня, который, почувствовав на спине своего седока, бешено рвался вперед.
Но Лора подбежала к бледной как смерть Елизавете и схватила ее за руку.
— Я не оставлю своей сестры: я единственная белая женщина здесь во всей округе, кроме нее, а потому я не могу ее покинуть, я должна разделить с нею ее судьбу. Прошу тебя, мой дорогой муж, — дрожащими губами, тяжело дыша, обратилась она к Лейхтвейсу, который стоял как пораженный громом, еще не вполне понимая того, что происходит, — умоляю тебя, не удерживай меня, — я пойду с Елизаветой, потому что только этим я спасу ее от отчаяния и безумия. Верь мне, когда мы будем в стане индейцев, я сумею убедить Лютого Волка, что он поступает нехорошо, сумею уговорить его согласиться на выкуп. Если же Елизавета будет отдана в его полную власть и будет одна, то возможно самое худшее, а я знаю, что мы тогда более ее не увидим: она предпочтет смерть позору.
— Лора, дорогая моя Лора! — рыдая воскликнула Елизавета, склоняясь с коня. — Неужели ты говоришь правду, неужели ты в самом деле не оставишь меня одну — хочешь пойти со мною?
— Да, я пойду с тобою, — твердо ответила Лора и обратилась к индейскому вождю:
— Если Лютый Волк действительно любит эту женщину, то он не помешает ей взять с собою ее подругу и служанку. Ты знаешь сам, краснокожие жены будут ненавидеть ту, которую ты сделал своей избранницей, ненавидеть тем более, что она белолица; кто же будет тогда с нею, чтобы защитить ее, когда Лютый Волк уйдет из стана?
Индеец задумался. Глубокая складка появилась у него на лбу; видно было, что в нем происходила внутренняя борьба, что он не знал, внять ли ему Лориной просьбе или нет.
Но в эту минуту вдруг показалась новая и странная фигура. Это был индеец в длинном белом плаще, украшенном красными звездами и схваченном в талии широким поясом из змеиной кожи. На голове красовалось чучело совы, и что-то зловещее было в этом головном уборе. Весь наряд был унизан всякого рода остатками животных. С пояса свисала шкура лисы; на груди перекрещивались мощные лапы пантеры, а на голые раскрашенные руки надеты были кольца из нанизанных на нитку головок певчих птиц. Все лицо было разрисовано до полной неузнаваемости, из-под красных, синих, зеленых полос и разводов только коварно светились два темных, жгучих глаза.
Увидев странного пришельца, который, впрочем, не имел оружия и только опирался на обитую железом палку, Лютый Волк наклонился к нему и спросил:
— Что скажешь, мой брат, великий знахарь, по поводу предложения этой белолицей? Услышать ли ее просьбу, взять ли ее с собой или нет? Ведь возможно, что моей белой жене понадобится служанка.
Знахарь стоял, наклонив голову, и из-под нависших бровей смотрел на Лору жгучим, хищным взглядом. Казалось, этим взглядом он хотел ее поработить, сделать ее послушной себе; он точно пожирал ее глазами.
— Пусть Лютый Волк подумает о том, что белая жена одна в его вигваме, без подруги, едва ли будет долго жить. Бледнолицые нелегко забывают свою родину и свою любовь. Сердце, которое страдает, не способно к веселью, а ведь великий вождь желает, чтобы жена была бы ему усладой, чтобы радовала ему и взор, и душу. Мой совет, великий вождь, возьми подругу своей жены — она вреда тебе не причинит, на этот счет ты можешь быть покоен.
— Благодарю тебя за твой совет, знахарь, — ответил вождь апачей, — ты говоришь вещим языком мудрости, твой глаз видит и то, что скрыто от взора простого воина. Итак, — обратился он к Лоре, — если ты хочешь, ступай с нами. Подведите ей коня, — приказал он своим воинам. — Ты умеешь ездить верхом?
— Умею.
— Не сердись, дорогой, — еще раз шепнула Лора мужу, — я не могу иначе, мое сердце приказывает мне не оставлять несчастную Елизавету одну, не покидать ее в эту минуту отчаяния и горя. К тому же в стане индейцев я могу быть вам полезной, не заставляйте себя ждать: нетерпение Лютого Волка, вероятно, не долго удастся сдерживать.
— Завтра ночью, — ответил Лейхтвейс на немецком языке, на котором и происходил весь этот разговор, — завтра ночью мы нападем на стан индейцев, и — хотя бы нам пришлось биться с целой тысячей врагов — мы освободим и тебя, и Елизавету.
— Так прощай же, дорогой мой Генрих, до свидания.
— До свидания, ненаглядная моя. Я горжусь тобою: ты — героиня. Ты благороднейшая женщина в мире.
С этими словами разбойник обнял свою жену и сам усадил ее на пылкого рысака, которого ей подвели индейцы.
— Итак, завтра ночью, — повторил Лейхтвейс. — Быть может, мне удастся еще ранее переслать тебе какую-либо весть.
Но в эту минуту Лора быстро и незаметно толкнула своего мужа.
— Потише, милый, — сказала она, — нас подслушивают.
— Подслушивают? — недоверчиво переспросил Лейхтвейс. — Дорогая моя, никто из индейцев ведь не может нас понять.
— Да смотри же, как знахарь насторожил уши. Что, если он знает немецкий язык?
— Не может быть, дитя мое: наш немецкий язык не дается индейцам, он не доступен ни их уху, ни их языку. Будь спокойна, этот знахарь не понял ни одного нашего слова.
— Но меня пугают его глаза, — шепнула Лора, — мне кажется, что я их где-то видела уже раньше; но нет, нет, ведь это невозможно: до своего приезда в Америку я никогда в жизни не видела ни одного индейца.
В эту минуту Лютый Волк дал знак собираться в путь. Знахарь тоже сел на лошадь и подогнал ее к лошади Лоры. Вождь, очевидно, поручил ему ее охрану. Елизавета зарыдала.
— Зигрист, дорогой мой муж! — воскликнула она. — Дай мне проститься с тобой! Зигрист, проснись. Твою жену уводят!
Но Лютый Волк стегнул коня так, что тот высоко поднялся на дыбы, и рванул его в сторону. Через минуту вождь индейцев со своей добычей уже мчался по направлению к горам.
— Прощайте, прощайте, до свидания! — закричала Лора, поскакав за ними.
Весь отряд индейцев двинулся в путь, земля задрожала под копытами коней; мимо дымящихся развалин погибшей Лориной горы краснокожие мчались к лесистым долинам Сьерра-Невады. Вот они завернули в ущелье; еще раз мелькнул белый платок, которым Лора махала Лейхтвейсу, за поворотом скрылась лошадь последнего из апачей. В этот самый момент Зигрист открыл глаза.
— Боже, — проговорил он, приподнимаясь и беспокойно оглядываясь кругом. — Я видел ужасный сон. Слава Богу, что я очнулся. Где же Елизавета? Где моя жена?
— Мой бедный друг, — проговорил Лейхтвейс, потрясенный до глубины души, — то не был сон, то была страшная, тяжелая правда: у тебя похитили жену, но моя жена добровольно отправилась вместе с нею, мужайся. Елизавета в руках кровожадных индейцев, но она не одна.
Зигрист дико вскрикнул.
— Елизавета! — вскакивая на ноги, заревел он нечеловеческим голосом. — Коварный индеец, изверг, кровопийца, отдай мне мою жену! Товарищи, — жалобно продолжал он, — зачем вы дали мне очнуться? Зачем, покамест я лежал в беспамятстве, вы не лишили меня жизни, которая все равно уже не имеет для меня цены? Ведь я не знал, что происходит; я умер бы, не узнав этой ужасной вести.
— Зигрист, не падай духом. Мы освободим Елизавету. Доверься мне, мой друг. Ты знаешь, Генрих Антон Лейхтвейс не дает напрасных обещаний. Пусть нам пришлось бы спуститься в мрак, в дебри ада, чтобы вырвать у него наших жен — мы не остановимся ни перед чем. Мы освободим их из когтей краснокожих негодяев.
— Но когда же — когда? — едва выговорил Зигрист.
— Завтра же ночью, мой друг. А до этого надо вооружиться терпением и заняться необходимыми приготовлениями.
— Завтра ночью? — простонал Зигрист и в отчаянии схватил себя за голову. — А до тех пор жена моя останется во власти Лютого Волка? О Боже! Этот изверг отнимет у меня радость и счастье, а вместе с этим отнимет у меня и жизнь.
— Лора защитит Елизавету, — ответил Лейхтвейс, — я твердо надеюсь, что до завтрашней ночи не произойдет ничего, что сделало бы тебя несчастным, Зигрист. А завтра ночью мы нагрянем на стан апачей и докажем им, что германец не позволяет безнаказанно похищать у себя жену. Возможно, что эта смелая попытка будет стоить нам жизни, но — клянусь Богом и честью — это будет благородная смерть. За мной же, Зигрист, за мной, Бруно, Рорбек, Бенсберг, Резике — нет, не плачь, Барберини, не вини себя в том, что произошло — ты не знал коварства дикаря, — соберитесь все вокруг меня, друзья, и произнесите за мною клич, чтобы он разнесся от дымящихся развалин Лораберга вплоть до самых гор Невады: Долой клятвопреступников — апачей! Свободу Лоре и Елизавете!
Разбойники, переполненные боевою отвагой, бросились к ружьям, схватили их и, размахивая ими над головами, устремив глаза к усеянному звездами небу, громко повторили клятву своего вождя:
— Долой клятвопреступников — апачей! Свободу Лоре и Елизавете!
Глава 137 В СТАНЕ АПАЧЕЙ
правитьПосле двух часов быстрой рыси индейцы со своими прекрасными пленницами достигли родного стана. Место для него было выбрано поистине необыкновенно удачно. Стан, как было уже сказано, лежал на дне глубокой котловины. С двух сторон эту котловину окружали высокие, почти неприступные горные хребты. С третьей стороны протекала бурная Гила, через пенистые потоки которой трудно было перебраться вброд, а с четвертой, где находился единственный более или менее широкий проход, день и ночь на сторожевых постах стояли бдительные караульные апачей. Таким образом, индейцы могли считать себя совершенно защищенными от нечаяного нападения врага. Перебраться через скалы было невозможно. Река Гила была другой естественной защитой. А в караул выставлялись самые опытные и бесстрашные воины, которых ничто не могло смутить и у которых оружие было всегда наготове.
Но теперь на месте караульных собрались все оставшиеся в стане: женщины и дети поджидали возвращавшихся воинов. Вот вдали показались облака пыли; вся толпа краснокожих с дикими криками радости бросилась навстречу приближавшимся апачам. Этот неистовый вой был до такой степени страшен, что Лора и Елизавета задрожали: они никогда не думали, что человек способен производить такие звуки. Краснокожие жены окружили своих облитых кровью мужей, любуясь висящими на их поясах свежими кровавыми скальпами. Апачи с гордостью показывали им эти трофеи. Чем больше скальпов — тем больше чести. А чести было много. Жены Лютого Волка — а у него было их целых двадцать — тоже вышли навстречу своему славному мужу. С пением и пляской окружили они его, восхваляя его, как величайшего героя апачей, который победоносно повел своих индейцев против ненавистных бледнолицых и зарезал их целые сотни.
Среди этих краснокожих жен находилась одна, которой нельзя было отказать в известной красоте. Стройная, как ель, она была прекрасно сложена и мягкою гибкостью своего стана бесспорно могла бы восхитить даже глаз европейца. И взор ее не носил того выражения тупости и низменной страсти, которое так отталкивало в лицах остальных индейских женщин; в глазах ее, напротив, светился ум и некоторая мягкость. Все движения ее были исполнены грации и какого-то благородного спокойствия, столь несвойственного краснокожим дикаркам.
Лютый Волк только ей одной протянул с коня руку, только ей одной сказал слова привета:
— Лютый Волк счастлив, что Красная Гвоздика пришла его встречать; ведь Красная Гвоздика никогда еще не удостаивала его этой чести, никогда не показывала ему, что считает его величайшим воином своего племени. Но зато и привез же я Красной Гвоздике подарок, такой подарок, какой никогда еще не привозили ни одной индейской женщине. Смотри, вот эта бледнолицая отныне украсит мой вигвам, она будет служить и Красной Гвоздике и мне. Посмотри на нее — разве она не похожа на чудную белую лилию? Красная Гвоздика и Белая Лилия — обе прекрасны, но как различна их красота.
С этими словами индеец соскочил с коня и снял Елизавету, полумертвую от страха и волнения.
— Великий Дух, кажется, отвратил от меня сердце моего вождя, — проговорила Красная Гвоздика и остановила на Елизавете полный ненависти взгляд. — Лютый Волк привез себе белую жену, зачем это? Разве в его вигваме нет цветов, разве не ждут его там все радости любви, разве там нет красавицы, какой второй на свете не сыскать? Не надо мне этой белой рабыни, не хочу я ее видеть — я ненавижу ее.
— А, Красная Гвоздика ревнует, — со смехом отозвался Лютый Волк. — Я очень рад: это хороший знак. Недаром говорит Великий Дух: «Где нет ревности, там нет и любви». Однако моя белая жена, чудесная Лилия, кажется, устала от долгой поездки, надо дать ей отдохнуть. Эй, знахарь, сюда!
Раскрашенный спутник Лоры, все время, впрочем, хранивший почти полное молчание, низко поклонился и подошел к вождю.
— Что приказывает Лютый Волк? — с подлым раболепием спросил он. — Чем знахарь может быть ему полезен?
— Знахарь! — воскликнул индеец. — Ты к войне не годен, так будь же стражем женщин; тебе поручаю беречь их от всякой обиды, но, с другой стороны, если б они убежали, так за это поплатишься ты. Впрочем, последнее едва ли возможно, — с самодовольной улыбкой прибавил Лютый Волк, обводя глазами крутые склоны гор. Кто раз попал в мой стан, тому, без моего согласия, отсюда уже не уйти. Похлопочи о том, знахарь, — продолжал он, — чтобы Лилии и ее бледнолицей сестре дали бы подкрепиться питьем и едой, чтобы им приготовили мягкую постель и, если хочешь заслужить мою собственную благодарность — то дай Белой Лилии напиток любви, одно из твоих таинственных зелий, чтобы ее сердце забыло того бедного мужа и стало бы гореть для меня. Дай ей напиток, чтобы кровь закипела у нее в жилах; завтра, когда солнце склонится к западу, я хочу призвать ее к себе в вигвам, пусть тогда красота ее даст мне предчувствие того блаженства, которое я буду испытывать в вечных долинах Великого Духа.
Так как Лютый Волк со знахарем говорил почему-то по-английски, то Елизавета и Лора поняли весь их разговор; при последних словах вождя они грустно переглянулись и краска стыда залила их побледневшие лица.
— Ты останешься мною доволен, великий вождь, — сказал знахарь все с той же вкрадчивой лестью, которою он окружал Лютого Волка с самого же первого дня, — завтра, когда спрячется солнце, я сам приведу эту женщину к тебе в вигвам. Но дозволь мне сказать тебе еще одно слово и сказать его с глазу на глаз.
Вождь кивнул головой в знак согласия и отошел со знахарем в сторону.
Когда они удалились настолько, что никто из других уже не мог расслышать их разговора, знахарь сказал:
— Ты хочешь, чтобы я напоил Белую Лилию зельем, от которого ее сердце запылало бы любовью к тебе. Я могу это сделать, великий вождь, я обладаю чарами, которые доставят тебе неиспытанное доселе блаженство. Завтра же, когда она выйдет к тебе, она уже не будет знать, что когда-либо любила другого; она будет гореть страстью к тебе, будет жаждать твоих объятий.
— Да осенит тебя Великий Дух, — воскликнул Лютый Волк, — и даст тебе вещую силу, чтобы ты мог сдержать свое слово!
— Все будет зависеть от тебя самого, — возразил знахарь, — от тебя будет зависеть, подействует ли мое зелье или нет. Знай же. Лютый Волк, такой напиток любви может дать только тот, кто сам горит страстью удовлетворенной. Ни один знахарь, не знающий любви, не может приготовить волшебного напитка.
Итак, вот в чем моя просьба: отдай мне ту другую женщину, которую мы привезли из Лораберга, — отдай мне сестру Белой Лилии, которую я хочу назвать Белокурой Розой.
— Отдать тебе жену вождя Лейхтвейса? — проговорил Лютый Волк, и взор его омрачился. — Нет, это невозможно, знахарь, я не могу исполнить твоей просьбы.
— Отчего же нет, великий вождь?
— Не забудь, что она не пленница, она пошла добровольно провожать свою сестру. Скажи сам, разве это не возлагает на меня обязанность защищать ее от всякой обиды? Наконец, ведь я поклялся…
— Ты поклялся, — прервал его знахарь, — даровать жизнь Лейхтвейсу и его шести товарищам. Что же? На жизнь Белокурой Розы я и не покушаюсь, я хочу только, чтобы она на одну ночь сделалась моею.
— Твоею? — переспросил вождь и не без содрогания посмотрел на отвратительное раскрашенное лицо знахаря. — Твоею? Бедная Белокурая Роза.
— Впрочем, ведь я не настаиваю, — сказал знахарь и чуть-чуть отвернулся, пожимая плечами, — если только ты не станешь требовать, чтобы я дал Белой Лилии напиток любви, который заставит ее разгореться страстью к тебе. Мне самому любовь женщины не нужна, я хотел только оказать услугу тебе.
Лютый Волк склонил голову на грудь. Перед мысленным взором его развернулась картина, полная чарующего соблазна. Он видел Елизавету, воспламененную страстью, жадно протягивающую к нему руки. Ему казалось, что на устах его уже горят ее поцелуи. Широкая грудь его высоко поднималась, глаза горели.
— Скажи мне правду, знахарь! — гневно воскликнул он. — Неужели для того, чтобы приготовить то зелье, ты непременно должен любить и сам?
— Я говорю чистейшую правду, вождь.
— Хорошо же, — прерывающимся голосом сказал Лютый Волк, — так бери ее. Я знаю, правда, что этим согласием я делаю Лейхтвейса своим смертельным врагом, что мне придется бороться с ним не на жизнь, а на смерть, но пусть, я его не боюсь. В одном только ты должен мне поклясться, и горе тебе, если ты осмелишься нарушить мое приказание: поклянись, что ты не одним пальцем не тронешь Белокурую Розу, покамест Белая Лилия не сделается моею.
— Значит, завтра ночью, — нетерпеливо проговорил знахарь.
— Да, завтра ночью. Завтра ночью мы оба будем держать в своих объятиях прекраснейших женщин из племени бледнолицых.
— Хорошо, — подтвердил знахарь. — Итак, до завтра.
Лютый Волк вернулся к своей жене и вместе с Красной Гвоздикой вступил в шатер, весь увешанный свежей лесной зеленью.
Знахарь задумчиво посмотрел ему вслед.
— Итак, я близок к цели, — шепнул он про себя, — не напрасно погубил я целые месяцы своей жизни, не напрасно жил все это время среди проклятых краснокожих — моя месть будет ужасна. А, прекрасная Лора фон Берген! Ты и не знаешь, в чьих ты оказалась руках; скоро у тебя откроются глаза, скоро ты поймешь всю правду и тогда… тогда, в ужасе и отчаянии, ты увидишь себя в моих объятиях.
В эту минуту подъехало несколько индейцев, и знахарь моментально принял свой обычный раболепный вид. Индейцы вели между собой оживленный разговор.
— Послушайте, воины апачей, — сказал один из них, тот самый, которого Лютый Волк столкнул с коня в момент, когда он бросил свой томагавк в Лейхтвейса. — Послушайте, неужели это справедливо, что Лютый Волк оставляет самую ценную добычу только одному себе? Правда, мы разграбили дома бледнолицых, мы увели их скот и захватили много всякого ценного добра, но скажите, зачем те белые женщины, которых взял с собою Лютый Волк, зачем они достанутся только ему?
— Да, в самом деле, зачем? — согласились и другие.
Знахарь прочел на лицах индейцев неудовольствие.
— Лютый Волк — наш вождь, и мы должны ему повиноваться, — продолжал первый индеец, видимо, стараясь разжечь страсти и поднять среди товарищей ропот, — но при дележе добычи обычай всегда предписывал справедливость. Лютый Волк не имеет права считать этих женщин только своими. Мы требуем, чтобы их выдали нам всем; мы хотим привязать их к столбу и поупражняться на них в искусстве бросания копий и топоров. А в конце концов мы принесем их в жертву Великому Духу, который особенно любит кровь бледнолицых.
— Но как же быть, если Лютый Волк не хочет их нам отдать, если он не желает их смерти? — спросил один молодой воин.
— Что же, — заметил первый индеец — Ползущая Змея, как его называли в стане, — если Лютый Волк вздумает сопротивляться требованию всего народа, так ведь найдется средство заставить его уступить. Клянусь прахом моего отца, который погиб на поле битвы честным и храбрым воином, я не желаю мириться со своеволием Лютого Волка. Станьте за меня, поддержите меня, и те две женщины завтра же, когда солнце зайдет за хребты Сьерра-Невады, будут стоять у столба пыток.
Апачи проехали мимо.
Знахарь, который, спрятавшись за дерево, подслушал весь их разговор, вышел из своей засады и весело потер руки.
— Все идет как по маслу, — проговорил он про себя, — недаром я посеял среди индейцев семя раздора. Я знал, что мои труды увенчаются успехом. Нет, Лютый Волк не останется единственным обладателем этих женщин; пусть только Лора сделается сначала моею, пусть она почувствует мою силу и мою месть, а там, там восстание апачей против их вождя придется мне как раз кстати для того, чтобы от них отделаться. Пускай она погибнет у столба пыток — лучшей местью я не мог бы отомстить Генриху Антону Лейхтвейсу, моему смертельному врагу.
В эту минуту знахарь услышал какую-то дикую музыку, производимую ударяемыми друг о друга металлическими тарелками. Вместе с этим доносилось многоголосое пение; в стане зажегся костер, и женщины заплясали вокруг него, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, наконец, завертелись в бешеной оргии.
— Пляска мира, — сказал про себя индеец, — мне, как знахарю, необходимо быть при ней: надо же поиграть комедию; обман и надувательство — вот главные пружины жизни, все равно, здесь ли, в стане дикарей, или в салонах большого света, комедия и обман — вот что царствует над умами людей.
И знахарь плотнее надвинул на брови чучело совы и подошел к костру, вокруг которого происходила пляска мира.
По приказанию знахаря одна из индеанок, отвратительная, грязная старуха, отвела Лору и Елизавету в вигвам, стоявший недалеко от входа в котловину, на расстоянии выстрела от поста караульных. Жилище находилось на небольшом возвышении почти одно, так что снизу легко было за ним наблюдать и выйти из него или войти незамеченным было совершенно невозможно. Очевидно, недаром отвели Лоре и Елизавете именно этот вигвам. О каком-либо внутреннем убранстве, конечно, не было и речи. Пол устилала грубая циновка, а на ней лежали набитые сухими листьями подушки. Ни стула, ни стола, то есть не было и намека на ту мебель, к которой привык цивилизованный человек. Индеанка ввела пленниц, а затем оставила их одних, проговорив что-то на своем родном языке — не то угрозу, не то привет.
Несчастные женщины, рыдая, обняли друг друга. Долгое время они от слез не могли выговорить ни слова. Наконец Лора мягко потянула Елизавету на одну из подушек.
— Плачь, дорогая сестра, плачь, — сказала она, — слезы облегчают. Да, положение наше ужасно. Печальна наша судьба.
— Не твоя, Лора, — сказала Елизавета, — ты во всякое время имеешь возможность вернуться к нашим.
— Ты думаешь? — заметила Лора. — Нет, Елизавета, мне кажется, что ты не права. Апачи никогда не допустят, чтобы я сообщила своим о тайнах их стана; для этого они чересчур подозрительны и хитры. Когда я пошла с тобою, я знала, что я сама отдаю индейцам свою свободу.
— Но ведь Лютый Волк поклялся, что пощадит твою жизнь.
— Он поклялся! Что значит клятва индейца?
— Но ты все-таки счастливее меня! — воскликнула Елизавета и снова горько разрыдалась. — Ты, по крайней мере, не возбудила страсти этого ужасного дикаря. А я, я, несчастная, разожгла его животное чувство. Боже мой! Что ожидает меня?
Елизавета громко зарыдала и, упав на подушку, в отчаянии схватилась за волосы, так что роскошные черные кудри рассыпались чудными волнами.
— Нет, но я не доживу до этого позора! — воскликнула она через некоторое время с твердою решимостью в голосе. — Я безоружна, но я вырву у этого дикаря его собственный нож и всажу его себе в сердце, как только он осмелится дотронуться до меня пальцем.
— Слушай меня, дорогая сестра, — мягко утешала Елизавету Лора. — Не думай о худшем. Ведь у нас остается надежда, правда, только надежда, но я верю в спасение.
— Не говори так громко, — остановила ее Елизавета.
— О, ведь мы говорим по-немецки, а здесь никто не может нас понять. Лейхтвейс в последнюю минуту, когда мы прощались, сказал, что завтра же ночью сделает попытку вернуть нам свободу. Ты знаешь, мой муж не изменит данному слову, а твой, конечно, пойдет в огонь и в воду для того, чтобы вырвать тебя из рук этого негодяя раньше, чем вождь возьмет тебя. Пока ты плакала и предавалась отчаянию, я все внимательно осматривала и запоминала виденное. По дороге сюда я нашла случай окинуть взглядом весь стан индейцев и сообразить, есть ли у нас возможность бежать или, по крайней мере, оказать нашим мужьям содействие в замышляемом ими нападении.
— И к какому же ты пришла заключению?
— Трудно, очень трудно проникнуть в стан апачей, трудно, но не невозможно, — ответила Лора.
— Не невозможно, — проговорила Елизавета, и в голосе ее задрожала надежда. — Невозможно…
— Нет, не невозможно, — твердым голосом повторила Лора. — Насколько я заметила, на карауле стоит десять человек. Наших, правда, только семь, но они явятся внезапно и застанут их врасплох, а это дает им большое преимущество. Если Лейхтвейсу и его товарищам удастся напасть на караульных и убить их ранее, нежели они успеют забить тревогу, то им до нас уже недалеко, и наше спасение возможно. Ах, да услышит Бог мою горячую мольбу!
В эту минуту полог палатки приподнялся и к пленницам снова зашла старуха служанка. Она принесла с собою несколько мисок и поставила их перед Елизаветой и Лорой. Лютый Волк посылал пленницам кушанье с собственного своего стола. Обед был недурен. Большой кусок жареной баранины да лепешка маиса, в приготовлении которых индейцы большие мастера, наконец, большая кружка напитка, похожего на мед, — все это было аппетитно и располагало к еде.
Лора не стала долго церемониться. За неимением ножей и вилок, которые индеец считает совершенно излишней роскошью, пришлось, правда, пустить в ход свои пальцы, но голод заставляет мириться и не с такими еще неудобствами.
Елизавета едва дотронулась до еды и только по настоятельной просьбе Лоры съела небольшой кусок маисовой лепешки.
— Ты поступаешь неразумно, Елизавета, — уговаривала ее Лора, — если не заботишься о том, чтобы поддержать в себе физические силы: кто знает, сколько нам предстоит еще лишений, какие тяжелые, быть может, ожидают нас дни — хорошо тогда, если хватит силы вынести все это.
Когда пленницы пообедали, старуха индеанка пришла убирать посуду. Этим случаем Лора воспользовалась для того, чтобы вступить с нею в разговор. К счастью, старуха, как, впрочем, и большинство ее соплеменников, знала кое-какие крохи английского языка, так что с нею можно было хоть немного столковаться.
— Ты назначена служить нам, — начала Лора разговор.
Старуха только сердито кивнула головой.
Но Лора сорвала с себя коралловое ожерелье и, подавая его старухе, сказала:
— На, возьми эту награду за свои труды; ожерелье пойдет тебе прекрасно, или, может быть, у тебя есть дочери, которых тебе хочется принарядить более, чем себя?
Старуха даже не ответила на этот вопрос, жадно схватила ожерелье и кокетливо, как и все краснокожие женщины — или скажем лучше, как все женщины вообще, — сейчас же надела его на себя и завертелась в восторге, как восемнадцатилетняя красавица в вигваме своего жениха.
— В самом деле, — воскликнула Лора, — ожерелье тебе удивительно идет, оно молодит тебя на целых два десятка лет!
— Белая женщина очень добра, — сказала старуха индеанка, — она лучше моей дочери.
— Разве твоя дочь живет здесь в стане?
— Да.
— Как ее зовут?
— Красная Гвоздика — жена Лютого Волка, возлюбленная вождя.
— И ты говоришь, что она нехорошо к тебе относится?
— Нет, с тех пор, как вождь взял ее к себе в вигвам, она более не хочет меня знать. Она возгордилась, забыла обо мне и вот только сегодня вспомнила старуху мать, выхлопотала у вождя, чтобы он приставил к вам ни кого другого, как меня. Все наши старухи завидуют мне.
— Как? За то, что ты назначена прислуживать нам?
— Да. Прислуживать пленницам вождя и стеречь их — считается большою честью, к тому же я буду иметь от этого еще другую выгоду: по обычаю, служанка, оберегающая пленниц, когда их убьют, получает всю их одежду.
Молодые женщины в ужасе переглянулись. Старуха говорила об их смерти, как будто это было уже решенное дело.
— Разве ты полагаешь, что нас убьют? — спросила Лора, предпочитая узнать всю правду, нежели оставаться в тягостной неизвестности. — Кому же нужна наша смерть, ведь мы никому не мешаем?
— Апачи убивают всякого бледнолицего, который попадает в их руки, — возразила старуха с трогательной откровенностью, — пока нас охраняет Великий Дух, еще не было белого пленника, которого не принесли бы ему в жертву. Вас сначала привяжут к столбу пыток, а потом вас сожгут.
Елизавета закрыла лицо руками, но Лора даже бровью не моргнула, притворяясь, что слова старухи ее нисколько не испугали.
— Нас будут пытать, а потом сожгут? — говоришь ты. — Что ж, если это будет сделано в честь Великого Духа, то нам роптать не приходится.
— Моя бледная дочь храбра, — сказала индеанка с широкой довольной улыбкой, — и сердце у нее доброе; когда ее поведут к столбу пыток, я наряжу ее, чтобы она была прекрасна.
— Благодарю тебя за твое обещание, старуха. А когда, ты думаешь, будет наша казнь?
— Вообще я не смею об этом говорить, — таинственно шепнула мать Красной Гвоздики, — но ведь сейчас нас никто не подслушивает. Так я вам скажу, что я слыхала. Завтра ночью будет большой пир, будут праздновать добычу новых скальпов. Завтра ночью Лютый Волк возьмет эту пленницу, — старуха указала на Елизавету, — к себе в вигвам и оставит ее у себя до восхода солнца. А там ему придется уступить требованию воинов и отдать вас обеих на смерть.
— Разве нет средства избежать этих мук и смерти, старуха?
— Нет, есть только средство сократить муки.
Индеанка наклонилась к Лоре и шепнула ей на самое ухо:
— Хотите избавиться от мук, хотите избежать ужасной участи сделаться потехой всего стана?
— Да, хотим, — ответила Лора.
— Так слушайте же: Красная Гвоздика не напрасно приставила меня к вам служанкой. Она не хочет, чтобы Лютый Волк взял к себе твою сестру, — она ревнива и ни с кем не хочет делиться любовью вождя: она хочет, чтобы он принадлежал только ей, ей одной. Вот для этой цели она дала мне пузырек с ядом и поручила мне отравить вас, подлив вам в напиток яду. Но я не решилась на этот поступок. Говорят, что души людей, отравивших кого-нибудь, после смерти не находят покоя; я боюсь мести Великого Духа. Если же вы сами возьмете яд, то этим избавите себя от страданий, а Красную Гвоздику освободите от ненавистной соперницы. Ну, что вы скажете на мое предложение?
— Мы скажем, — ответила Лора, — что твоя выдумка прекрасна: благодарю тебя за твой совет и за то, что ты даешь мне средство скоро и безболезненно покончить с собою. Только боюсь, — еще тише прибавила она, — что у моей подруги не хватит мужества принять яд — вот будь у меня кинжал, так я собственноручно покончила бы с нею, лишь бы избавить ее от мук.
— Ты дала мне ожерелье, — шепнула старуха, — дам тебе кинжал.
С этими словами она достала из-под прикрывавшего грудь платка маленький острый кинжал с рукояткой из оленьего рога, заключенный в кожаные ножны.
Этот кинжал она дала Лоре, которая тут же спрятала его у себя на груди.
— Но дайте мне одно обещание, — сказала старуха.
— Говори, мы сделаем все, чтобы отблагодарить тебя за твою доброту.
— Не смейте убивать себя раньше, нежели настанет час ваших пыток.
— Отчего же?
— Я вам объясню, в чем дело, — сказала старуха. Если б кто-нибудь узнал, что это я дала вам яд и кинжал, то для меня настал бы мой последний час. Завтра же вам будет прислуживать уже другая женщина, и если вы убьете себя только завтра, то подозрение падет на нее — ха! ха! — хорошо я все это придумала, не правда ли?
— Чрезвычайно хорошо, — подтвердила Лора, — теперь я не удивляюсь, что твоя дочь, Красная Гвоздика, сделалась женою вождя — у нее необыкновенно умная мать.
Индеанка осталась чрезвычайно польщенной. Она собрала посуду и через минуту оставила вигвам.
— Слава Богу, — шепнула Лора Елизавете, — мы сделали новый важный шаг к спасению. У нас яд, у нас кинжал — и то и другое может очень пригодиться.
— Так, значит, ты все еще надеешься? — спросила Елизавета.
— Да, я все еще надеюсь, — сказала Лора и подняла глаза вверх, как будто ища там последней защиты, — я все надеюсь и молюсь. А теперь, Елизавета, будем спать. Ложись спокойно, сестра моя, пускай хоть сон возвратит нас к нашим мужьям, а Бог охранит нас: он никогда не покидает тех, кто на него уповает.
Глава 138 ЗНАХАРЬ
правитьОднако ни Лоре, ни Елизавете не удалось забыться настоящим глубоким сном. Всю ночь в стане индейцев царствовали шум, гам и оживленное движение. Апачи пировали. Громкий вой их не прекращался. Несколько раз пьяные ватаги подходили к самой палатке пленниц. Но Лютый Волк, поставив вблизи палатки трех храбрых молодых воинов, очевидно, дал им самые строжайшие приказания относительно охраны своих красавиц, так как они каждый раз отгоняли разгулявшихся буянов и не позволяли им тревожить бледнолицых женщин.
В течение всего следующего дня Лора и Елизавета видали только некрасивую старуху, которую приставили к ним в служанки. Утром она принесла им настойку какой-то древесной коры, которая должна была заменить чай, и несколько маисовых лепешек. Она сейчас же принялась рассказывать Лоре и Елизавете о том, что к предстоящему пиру делаются большие приготовления. Знахарь, говорила она, обещал устроить торжественные гадания и сообщить новые пророчества, от которых должны были зависеть следующие войны апачей.
— Кто этот знахарь? — спросила Лора, которая не могла забыть коварных взглядов своего отвратительного спутника по дороге в плен.
— Кто этот знахарь? — переспросила словоохотливая старуха. — Этого, моя дочь, я сама не могу тебе сказать, как не могу тебе сказать, сколько звезд на небе и кто отец луны.
— Так, значит, он не вашего племени?
— О нет.
— Но как же он попал к вам, и как же апачи терпят его присутствие в стане?
— Видишь ли, это очень странная история, — сказала мать Красной Гвоздики, — но пока вы будете пить и есть, я расскажу вам, как было дело. Дайте только посмотрю сначала, не подслушивает ли нас кто-нибудь из тех молодых воинов, которые приставлены стеречь вашу палатку; не дай Бог, если знахарь узнает про то, что я вам разболтала, несдобровать мне тогда.
— Разве он такой страшный? — спросила Лора.
— Каждый знахарь страшен, дочь моя, — ответила старуха. — Каждый знахарь легко может погубить того, кого он ненавидит, он может ускорить его смерть, может накликать на него страшные болезни и муки.
— Но как же так?
— Дочь моя, разве ты никогда не слыхала об индейских знахарях? — спросила старуха. — Разве ты не знаешь, что индейцы во всех важных делах, будь то война, или охота, или болезнь у лошадей, счастье и благополучие семьи, всегда испрашивают совета знахаря? По внутренностям некоторых животных, по полету птиц, по движениям змей он узнает, что готовит будущее. Если вождь внезапно заболевает и все наши целебные травы не могут ему помочь, тогда мы просим знахаря, чтобы он узнал у Великого Духа, что может исцелить больного и в чем причина его болезни. Тогда знахарь открывает книгу мудрости, вырезает печень благородного оленя и варит ее в змеиной крови. А после этого он возвещает: вождь не может выздороветь, потому что тот-то и тот-то его заколдовал.
И обыкновенно такое преступление приписывается женщине, в большинстве случаев какой-нибудь старухе. Колдунов же и колдуний у нас сжигают на кострах или же привязывают к хвосту коня, которого выгоняют в прерию. Ну, словом, навлечь на себя гнев и неудовольствие знахаря — опасная вещь; кто знает, чье имя прочитал он в печени благородного оленя, пожалуй, скорее всего имя того, которому он желает отомстить. Но этим я не хочу сказать, что знахари не были бы мудрыми людьми, о, они очень мудры. Они знают все целебные травы, знают, как надо лечить людей и животных, у них на все есть умный совет; ни одно племя не может обойтись без знахаря.
Долгое время у нас был один вещий старец, которого Великий Дух исполнил мудрости и слава которого гремела во всех долинах гор. Мудрый Габри называли его. Он гадал не только для нас; со всех концов приезжали к нему индейцы дружественных нам племен, чтобы испросить у него совета. Но мудрый Габри был уже очень стар. Ему исполнилось сто четыре года. Однажды его нашли мертвым в вигваме, в котором он всю ночь провел в гаданиях и в молитве. Его похоронили вон там наверху, где гребни скал поднимаются к самому небу, а над могилой поставили тяжелый камень. И вот наше племя оказалось без знахаря. Старик Габри не посвятил в тайны никого из наших соплеменников; его мудрость погибла вместе с ним.
Необходимость в новом знахаре давала себя чувствовать сильно, но где же взять знахаря, когда его нет? Апачи остались без врача, а главное — без пророка. Но вот в стане вдруг распространился странный слух. Стали поговаривать, что старый Габри каждую ночь выходит из своей могилы и расхаживает по стану. Несколько почтенных воинов, никогда в жизни не осквернивших свои уста ложью, клялись, что видели его совсем близко. На нем, говорили они, был тот самый наряд, в котором его похоронили; на голове чучело совы, которое он всегда носил, с пояса свисала шкура лисицы, а грудь украшали скрещенные лапы пантеры — словом, все, как было в жизни. Как раз в это время случилось так, что Лютый Волк опасно заболел. Он в жару напился воды из источника, на дне которого, быть может, лежал разлагавшийся труп какого-нибудь животного. Он отравился, и жизнь его висела на волоске, и все племя апачей трепетало при одной мысли, что оно может потерять любимого вождя.
Надо вам сказать, что Лютый Волк с самых молодых лет совершал чудеса храбрости; он — потомок славного рода Хузов, который вот уже девяносто восемь лет стоит во главе апачей. Каждый индеец произносит его имя не иначе, как с глубоким благоговением. А знахаря не было. Не было человека, который принес бы ему целебных трав, а настойки, которые ему приготавливали старухи, он не принимал, помня древний индейский закон: «Лучше умри, хоть юношей, не испытавшим жизни, только не давай себя спасать женщине».
И вот случилось чудо. Наутро после тяжелой ночи, в течение которой Лютый Волк, изнуренный лихорадкой, бледный и обессиленный, видимо, уже начинал прощаться с жизнью, у входа в его палатку, на земле, вдруг нашли какой-то пузырек, а возле него начерченное на песке слово — Габри. Значит, это была правда. Мудрый Габри, действительно, приходил к апачам и, сжалившись над умирающим вождем, принес ему спасительное зелье. Сам Лютый Волк ни минуты не колебался и разом опорожнил поданный ему напиток. С этого же момента он почувствовал себя лучше и, да будет восхвален Великий Дух, быстро оправился от тяжелой болезни. Лихорадка перестала его мучить, тело его окрепло, он снова стал силен, как лев, и ловок, как олень.
Тогда Лютый Волк решил отпраздновать свое исцеление торжественной и пышной охотой. Решено было отправиться травить медведя. Дело в том, что как раз в это время в окрестностях появилось несколько медведей небывалых размеров и до такой степени кровожадных, что они сделались настоящим бичом для стад и людей. Так, например, один из этих медведей напал на двух игравших у источника детей, одного убил ударом тяжелой лапы по голове, а другого — загрыз.
Во главе своих воинов торжественно выехал Лютый Волк на охоту за этим медведем. Храбрый и гордый, он никому не хотел уступить чести убить хищника; сделать это подобало только ему. Действительно, он первый и напал на след медведя. По этому следу он стал все более и более углубляться в дебри дремучего леса. Вдруг что-то огромное зашевелилось за одним из деревьев: конь вождя шарахнулся в сторону и задрожал. Лютый Волк увидел себя лицом к лицу с гигантом — медведем. Вождь не медля бросил в противника копье. Он прицелился в глаз зверя, надеясь, что копье пройдет прямо в мозг, но в решительное мгновение испуганный конь сделал неожиданное движение, и копье пролетело над головою медведя, не причинив ему ни малейшего вреда. Зверь бросился на коня. Могучими когтями он вцепился ему в бока и вырвал ему внутренности; конь упал и тут же испустил дух.
Лютый Волк успел соскочить на землю; он высоко поднял томагавк и со всего размаха бросил его в медведя, так, что лезвие глубоко вонзилось в его тело; но могучие кости зверя были крепки, как железо, и удар томагавка только ранил мягкие части, не причинив ему серьезного вреда. До сих пор зверь обращал все свое внимание на коня, теперь он повернулся и в бешенстве набросился на Лютого Волка. У него осталось только одно оружие — охотничий нож. Ружье выскользнуло у него из рук, когда он соскочил с коня, а томагавк торчал в туловище медведя. Однако Лютый Волк не знал страха; с ножом в руке встретил могучего зверя.
Он знал, что все зависело от одного-единственного мгновения; пропустить его — значило наверняка погибнуть. Когда медведь поднялся на задние лапы, вождь нагнулся и в один момент вонзил ему нож в сердце. Да, в самое сердце. Зверь дико заревел и упал как подкошенный. Лютый Волк едва успел отскочить, иначе могучий хищник похоронил бы его под собой. Лютый Волк торжествовал. Он приставил пальцы ко рту, чтобы призвать воинов, показать им сраженного врага и… в этот самый момент кровь застыла у него в жилах.
За спиною его хрустнули ветви; он обернулся и, на выступе скалы, всего в нескольких шагах от себя, увидал медведицу, ужасную в своей кровожадной ярости, огромную, страшную. А у Лютого Волка оружия уже не было: ружье лежало под павшим конем, достать его не было времени, а томагавк и нож торчали в теле медведя. Лютому Волку оставалось одно — бежать. И Лютый Волк пустился бежать. Но медведица бросилась за ним. Он слышал за собой ее тяжелый храп и бешеный рев. Лютый Волк — герой, трусость ему не знакома. Но что значила вся его отвага, когда у него не было даже ножа, не было даже времени нагнуться и поднять камень, чтобы бросить его в разъяренного зверя. Несчастный чувствовал, что силы начинают ему изменять, а медведица нагоняла его. Все ближе, ближе — Лютый Волк, казалось, погиб. В глазах его помутилось; к довершению несчастья, он наступил на какой-то острый шип, который вонзился ему в ногу и больно ранил подошву. Теперь он лишился последней возможности спасения: он был во власти ужасного зверя. Воины его были далеко, кругом только суровые скалы Сьерра-Невады. Вождь уже начинал соображать, не лучше ли ему броситься с обрыва, на краю которого он находился, чтобы не даться в когти зверя, но сознание начало его покидать, и он упал на колени, медведица же была от него шагах в двадцати.
В эту минуту Лютый Волк почувствовал, что чьи-то руки схватили его и стащили вниз в какую-то пещеру, такую низкую, что человек мог влезть в нее, только лежа на животе. Таким образом, медведица должна была оставить преследование. С диким ревом она стала бросаться на стены скалы, внутри которой находилась пещера. Ослепленная яростью, она уже не видела края обрыва и, потеряв равновесие, кубарем слетела в пропасть. Там она и осталась лежать.
А Лютый Волк тем временем с удивлением увидел, что пещера стала все более и более расширяться, своды ее раздались; когда он пришел окончательно в себя, он увидал себя в высоком обширном помещении, а у ног своих заметил какого-то человека, который вытаскивал у него из подошвы занозу и смазывал раны благовонною мазью. Ужас охватил вождя при виде того, кто сделался спасителем его жизни. Это был Габри — только Габри не старик, каким знал его Лютый Волк, а такой, каким он был, должно быть, в молодости. Одежда во всяком случае была одеждою Габри: то же чучело совы, та же лисья шкура, те же лапы пантеры. Лютый Волк протянул руки и, не зная, дух ли перед ним или настоящий живой человек, сказал дрожащим голосом:
— Это ты, благородный Габри, ты начал снова жить и снова сделался юным? Скажи, великий Габри, ты вернулся из вечных долин Великого Духа, потому что твои краснокожие дети не могут без тебя жить?
Человек в одежде мудрого Габри ответил:
— Я не Габри, я знахарь чужого вам племени, пришедший к вам из далеких, чужих стран. Спасаясь от диких зверей, я залез в какую-то пещеру, но, о диво! Пещера чем дальше, тем становилась шире и выше и, пройдя по ней приблизительно полчаса, я очутился наконец в могильном склепе, где находился труп, видимо, недавно только похороненного там человека. Я услышал голос Великого Духа, который приказал мне надеть на себя платье Габри и спуститься в стан апачей, ибо вождь их лежал больной и не получал исцеления. Ночью я пришел к твоему ложу и увидел тебя умирающим от тяжкой лихорадки, тогда я пошел и приготовил тебе лекарственное зелье, поставил его у входа в палатку, а на земле начертил слово «Габри», чтобы быть уверенным в том, что ты действительно выпьешь напиток.
— Так, значит, это я тебе обязан жизнью? — воскликнул Лютый Волк. — Чужестранец, ты два раза спас меня! Раз ты спас меня от злой болезни, а сегодня, не будь тебя, я сделался бы жертвою разъяренного зверя.
— Я видел тебя, — ответил знахарь, — как ты бежал по скалам, как за тобой гналась медведица. И я решил тебя спасти. Я вовремя втащил тебя в эту пещеру, в которую, как я знал, медведица залезть не могла. Нога твоя тоже будет здорова, великий вождь. Я знаю, ты — Лютый Волк. Встань на ноги, попытайся — ты увидишь, боли не будет.
Знахарь сказал правду. Рана, вызванная занозой, была чудесно исцелена.
На следующий же день Лютый Волк вернулся в стан апачей. Воины и все племя встретили его с ликованием, так как все уже считали его погибшим. А теперь слава его стала еще громче — победа над медведем, труп которого разыскали в лесу и с торжеством втащили в стан, снова доказала великую отвагу и силу Лютого Волка; его подвиг был честью для всего племени апачей. Но Лютый Волк вернулся не один. Он привел с собою своего спасителя, чужестранца — знахаря, который и остался у нас.
Сначала его приняли с недоверием, но когда Лютый Волк рассказал воинам его историю, рассказал им, как этот человек два раза спас его от верной смерти, то к нему стали относиться лучше. К тому же знахарь был необходим, ведь стан страдал без мудреца — теперь мудрец нашелся, надо было радоваться его появлению. Вскоре новому знахарю представился и случай оказать апачам очень важную услугу. Великий Дух разгневался на нас и послал на наших детей какую-то странную глазную болезнь, так что мы боялись, как бы они все не ослепли. Но знахарь отправился в лес, нарвал там каких-то трав, выжал из них сок и этим соком стал закапывать глаза больных детей, после чего они вскоре выздоровели.
Так он и стал знахарем нашего стана. Но что-то таинственное в нем мне кажется странным; правда, я старуха и не могу судить о людях, как судят лучшие воины нашего стана, только, признаюсь, я ему не доверяю. Зачем он не скажет открыто и просто, какого он племени и откуда явился? Разве он стыдится своего отца? А ведь это плохой знак: кто не чтит своего рода, тот не чтит самого себя, — так гласит слово Великого Духа. Но апачи верят в него. Его пророчества слушают, его самого уважают. Так недавно еще он гадал по внутренностям буйвола и сказал, что всему стану предстоит какое-то большое счастье. И вот вскоре после этого была одержана победа над обитателями Лораберга. Он предсказал, что в стан наш будет приведена бледнолицая женщина — как видите, сбылось и это.
Так болтала старая индеанка, покамест Лора и Елизавета пили теплый напиток, который должен был им заменить чай. Затем старуха ушла и вновь пришла только к обеду. Она опять заговорила о приготовлениях к предстоящему торжественному пиру. Она рассказывала, что вигвам Лютого Волка уже роскошно убран венками и цветами, что женщины приготовили внутри его роскошное ложе из душистых цветов.
Елизавета закрыла лицо руками и с тяжелым вздохом упала на подушку.
— Умоляю тебя, Лора, — проговорила она, — дай мне кинжал, который ты получила от старухи. Лучше я собственноручно лишу себя жизни, но не дам этому индейцу даже дотронуться до меня.
— Нет, кинжал останется у меня, — сказала Лора, — но если хочешь, я дам тебе пузырек с ядом, так как он может послужить тебе для другой цели. Если найдешь случай дать этот яд опьяненному страстью индейцу, так не сомневайся и отрави его.
С этими словами она передала Елизавете пузырек с ядом, который та спрятала у себя на груди.
Последние лучи заходящего солнца горели над станом апачей, разливая кроваво-красный свет. На краю котловины кипела и пенилась река Гила. Свежий вечерний ветерок всколыхнул полог жилища бедных пленниц и приласкал их разгоряченное чело. Но вот полог распахнулся шире, и у входа в палатку появилось десять индейских воинов. Все они были в праздничных нарядах. Раскрашенные груди их были увешаны гирляндами цветов. Впереди всех стояли тот индеец, которого звали Ползущей Змеей, и знахарь.
— Час настал, — сказал Ползущая Змея не без некоторой торжественности. — Вождь апачей зовет белую женщину к себе в вигвам. Встань, белая женщина, иди со мной. Вождь апачей ждет тебя, сердце его горит огнем любви.
— Час настал, — сказала и Елизавета на немецком языке. — Прощай, Лора, мы более никогда не увидимся. Но если, по счастливой случайности, тебе удастся спастись, то передай моему мужу, моему дорогому Зигристу мой последний привет, скажи ему, что индеец не меня опозорит: он может опозорить только тело. Мое сердце же останется нетронутым и чистым, оно принадлежит ему, моему дорогому мужу, ему одному.
Она обняла Лору, поцеловала ее и сказала, обращаясь к индейцу:
— Я готова.
— Не забудь о яде, — шепнула Елизавете Лора, — воспользуйся первым же мгновением для того, чтобы употребить его в дело.
Елизавета только молча кивнула головой.
Перед палаткой раздался барабанный бой и звон металлических тарелок. То были музыканты, которые ждали выхода Елизаветы, чтобы торжественным шествием отвести ее в вигвам своего вождя. Супруге Зигриста казалось, что ее ведут на казнь. Бледная, с опущенными глазами, шла она, окруженная вооруженными дикарями.
Знахарь один только остался в палатке у Лоры. Последняя, когда увели Елизавету, повернулась, чтобы дать волю слезам. Вдруг на плечо ее легла чья-то тяжелая рука. Лора вздрогнула и обернулась. Перед нею, точно отвратительное каменное изваяние, неподвижно стоял знахарь. На густо раскрашенном лице коварно горели темные глаза.
— Моя сестра умеет читать по-английски, не правда ли? — спросил наконец знахарь.
— Да, — сказала Лора. — Но к чему этот вопрос: уж не хочешь ли ты достать мне английскую книгу, чтобы я в чтении могла бы все забыть и рассеять тоску одиночества?
— Нет, книг у нас в индейском стане нет, — сказал знахарь.
Он говорил по-английски с каким-то странным акцентом.
— Но зато, прекрасная красавица, я дам тебе другое чтение, пожалуй, более интересное, чем самая интересная книга. Не хочешь ли прочесть вот эту рукопись?
С этими словами отвратительный индеец с совиным чучелом на голове вытащил из-под плаща какой-то пергаментный свиток, развернул его и стал держать его перед Лорой, не выпуская его из рук, точно это была какая-то необыкновенная драгоценность, которую он ни на одну секунду не мог отдать в чужие руки. Лора взглянула на рукопись, прочла несколько строчек и вскрикнула: она прочла на пергаменте свое собственное имя и подпись.
То была подпись Лютого Волка, вождя апачей.
— Что это? — едва проговорила она.
— Прочти — тогда поймешь, — зловещим голосом ответил знахарь.
И Лора стала читать, смертельная бледность покрыла ее лицо, в глазах ее появилось выражение ужаса, она вся задрожала. Вот, что она прочла:
Лютый Волк, вождь апачей, представитель Великого Духа на земле, владелец земли от реки Гилы до склонов Сьерра-Невады, дарит своему другу, великому знахарю апачей, ту белую женщину, которая отправилась в стан апачей провожать свою сестру. Ее будут звать Белокурой Розой. Белокурая Роза будет принадлежать знахарю. Он имеет право взять ее к себе в вигвам и сделать ее своею женою. Никто из воинов апачей не смеет ее у него отнимать. Пусть она будет его любовницей, его рабыней, все равно: он полный властелин Лоры, жены белого вождя. Он может убить ее, если хочет, может оставить ее жить, если угодно будет насладиться ее красотой. В этом поклялся именем Великого Духа Лютый Волк.
— О! Какая подлость! — воскликнула Лора. — Продана, продана, как рабыня. Так вот как держит клятву вождь апачей! Вот какова хваленая верность индейцев! Ведь он обещал Барберини пощадить меня, моего мужа и шестерых наших товарищей. А теперь он распоряжается моей жизнью, как своей собственностью. Он отдает ее в руки человека, который — я это вижу — не желает мне добра, в глазах которого я читаю непонятную мне ненависть. Но страшитесь, апачи, страшитесь мести моего мужа. Он отомстит за меня. Лейхтвейс нагрянет на вас, как гроза, разражающаяся среди ночной тишины. Он уничтожит вас, ваших жен, детей и лошадей, он истребит вас всех до одного, если только мне будет сделано малейшее зло.
— Пусть идет, — ответил знахарь, медленно свертывая рукопись и пряча ее под своим белым плащом. — Наши воины настороже. Они не дремлют. Больше ничего и не надо. Слушай, бледнолицая. Сейчас мне нужно вернуться в свой вигвам, чтобы совершить некоторые заклинания, о которых меня просил Лютый Волк: он жаждал блаженства в объятиях твоей подруги и поручил мне просить Великого Духа, чтобы он на эту ночь был к нему особенно благосклонен. Когда я окончу заклинания, я вернусь сюда и тогда — тогда ты будешь моя.
Лора невольно схватилась за грудь, где у нее был спрятан кинжал. Нежная ручка ее крепко обхватила рукоятку.
— Приходи, — ответила она. — Я буду тебя ждать.
Знахарь медленно повернулся и направился к выходу вигвама. Но, еще не выходя из него, он вдруг обернулся и быстрым движением сорвал со своей головы совиное чучело и бобровый хвост, который окружал его шею в виде воротника и своим густым мехом совершенно закрывал нижнюю часть лица.
— Вот! — закричал он по-немецки и подошел к Лоре так близко, что она почувствовала на своем лице его горячее дыхание. — Наконец-то настал давно желанный час возмездия. Лора фон Берген, ты будешь моею. Ты бежала от меня в брачную ночь, а теперь ты отдана мне, как рабыня. Ты теперь в моей власти и душою и телом.
Лора испустила душераздирающий крик. Она в ужасе отшатнулась, ноги у нее подкосились.
— Боже праведный! — воскликнула она. — Это он — демон моей жизни! Граф Сандор Батьяни!
На минуту в палатке воцарилась гробовая тишина. Батьяни любовался ужасом и страданием своей несчастной жертвы. В самом деле, никогда Лора не переживала подобной минуты. Она спрашивала себя, не сон ли все это. Или, может быть, злое колдовство? Она не могла понять, каким образом Батьяни попал сюда, в среду индейцев, каким образом ему удалось выдать себя за их соплеменника и обмануть их зоркие глаза. Но она вспомнила рассказ старухи индеанки, и ей стало ясно, что все это был заранее обдуманный план, приведенный в действие с невероятной дерзостью и дьявольским коварством.
— Батьяни! Батьяни! — все только повторяли ее дрожащие губы. — Он… это он!
— Да! — с торжествующим злорадством подтвердил венгр. — Да. Это он, тот самый, от которого ты бежала, как подлая изменница, которого ты повергла в несчастье, лишила почета и положения при дворе герцога Нассауского. С тех пор вся жизнь моя была посвящена желанию отомстить, в особенности ему — разбойнику, твоему мужу, Лейхтвейсу. Уж сколько раз я был у самой цели, сколько раз мне казалось, что наконец-то я удовлетворю свое страстное желание мести. Но каждый раз вам снова удавалось выскользнуть из моих рук. А теперь, Лора фон Берген, ты видишь сама — спасения нет. Отсюда, из стана индейцев, тебе не уйти, разве только у тебя вырастут крылья и ты перелетишь через скалы, обернувшись голубкой. Сегодня же, Лора фон Берген, ты будешь в моих объятиях. Сегодня же Генрих Антон Лейхтвейс будет лишен высшего счастья своей жизни. Его белую голубку, которую он берег как зеницу ока, будет ласкать хищный коршун — приласкает и разорвет. Да, Лора фон Берген. Знай же: после позора тебя ждет ужасная смерть. Сначала тебя будут жечь мои поцелуи — потом тебя сожгут индейцы, привязав к столбу пыток. Вот она — судьба, которая ждет тебя.
— Дьявол в образе человека! — воскликнула Лора фон Берген. — Даже в девственных американских лесах не укроешься от тебя, даже море, в которое мы бросили тебя, с отвращением выбросило тебя обратно: оно не хотело тебя. Не хотело осквернить свои чистые волны твоим подлым телом и выбросило тебя на берег.
— Как поэтично ты выражаешься, прекрасная Лора, — насмешливо сказал Батьяни. — На самом деле все было очень просто; хочешь, я расскажу тебе свою судьбу. Вскоре после того, как твой муж привязал меня к мачте «Колумбуса», судно окончательно было разбито бурей, и я вместе с обломавшейся мачтой был унесен волною. Я думал, что настал мой последний час. Меня охватила бешеная злоба потому, что я мог умереть, не отомстив тебе и Лейхтвейсу. Однако в самый момент падения в воду мне удалось высвободить руки. Итак, я уцепился за мачту, которую волны бросали вверх и вниз, как всадника на дико скачущем коне. Я видел, как ты и твои друзья неслись на плоту; видел, что вы имели надежду спастись от гибели. И эта именно мысль, мысль, что ты, Лора фон Берген, будешь жить, безумно терзала меня: если ты должна была остаться в живых, то хотел жить и я, чтобы наконец-то когда-нибудь свести с тобой счеты. Страшная жажда жизни дала мне силу бороться с грозной стихией. Мачта вместе со мною все неслась по Немецкому морю. Целых два дня и две ночи провел я в таком положении. Что я выстрадал тогда, Лора фон Берген! Я записал на твой счет и эти безумные муки. Сегодня ночью ты расплатишься и за это, как за все другое, что я перенес из-за тебя. Но наконец мне улыбнулось счастье.
Я встретил большое американское судно. Оно шло на всех парусах; я стал кричать, махать платком. Наконец, когда я уже отчаялся в возможности быть замеченным, с судна спустили лодку, которая поплыла ко мне. Меня подобрали, и я был спасен. Меня отвезли в Америку; здесь я прожил некоторое время в Нью-Йорке. У меня были кое-какие притязания к американскому правительству. Но оно отказало мне в удовлетворении того, что я считал своим правом, и мне пришлось начать судебный процесс. Он тянулся долго, и в конце концов я проиграл. Я был нищий. Бывали дни, прекрасная Лора, когда я не знал, куда преклонить усталую голову, когда у меня не было ни крова, ни пищи.
И вот, я услыхал о том, что на западе Америки находят все новые и новые россыпи золота. Я познакомился с людьми, которые уезжали в Аризону и Новую Мексику, не имея ни гроша за душой, а возвращались оттуда миллионерами. Тогда и у меня появилась охота попытать счастья; кое-как я собрал небольшую сумму денег на дорогу и вот попал сюда. Много времени я работал в рудниках Сьерра-Невады. Но земля, в которой я копался в поте лица, казалось, не хотела поделиться своими сокровищами, я не находил ничего. Однажды я познакомился с человеком, который пришел из Лораберга. От него я узнал историю этого поселения, которое в течение трех лет достигло такого блестящего расцвета. Он описал мне человека, основавшего этот город в самом сердце Аризоны, рассказал мне о его белокурой, прелестной жене. Я узнал, что ее звали Лорой и что поселение было названо ее именем — Лораберг. Ха! Ха! Я понял все. Я понял, что бурное море не поглотило вас, что вы попали сюда, в Новый Свет, и тут нашли себе новую родину. И вот я составил план мести.
Я поехал в ближайший город и там напечатал то воззвание, в котором я изложил всю вашу биографию, чтобы обитатели Лораберга узнали, кто был основателем их города, чтобы они узнали, что человек, которого они выбрали своим главой, на самом деле не кто иной, как разбойник, бродяга, преследуемый германскими властями. С большим запасом этих печатных воззваний я отправился в Лораберг, и здесь, переодетый коробейником, я стал ходить от дома к дому, чтобы хорошенько присмотреться ко всему, а ночью, когда все спали, прибивал воззвание ко всякой двери. Успех оказался полным. Ведь человек ничему не верит так легко, как клевете. Надо только умеючи взяться за дело, пустить яд умно и осторожно. Я сделал свое дело, пошатнул положение твоего мужа и удалился в горы. Я решил соединиться с индейцами для того, чтобы уничтожить Лораберг. Ты же, твой муж и его товарищи должны были умереть от рук кровожадных апачей.
Счастье улыбнулось мне. Я случайно разыскал в одной пещере труп умершего индейского мудреца Габри. Я нарядился в его плащ и стал разыгрывать ту комедию, при помощи которой я приобрел доверие индейцев. А теперь, прекрасная Лора, я пользуюсь среди них и властью, и почетом. Теперь даже сам Лютый Волк уже не может стать для меня опасным… Я рассказал тебе всю эту историю, Лора, чтобы ты поняла, что сами боги берегли графа Батьяни и верной, сильной рукой все время вели его к цели отмщения. Твоя подруга Елизавета в эту минуту в руках вождя индейцев; она опозорена, ее женская честь втоптана в грязь. Сегодня же очередь дойдет и до тебя, моя голубка. Когда же вы обе покончите жизнь у столба пыток, тогда я найду средства, чтобы заманить в ловушку и Лейхтвейса с его товарищами; тогда и ему будет придумана позорная, мучительная казнь. И тогда я буду спокоен. Цель моей жизни будет достигнута, я опять вернусь в Европу и заживу на славу.
Итак, до свидания, красавица Лора. Брачная спальня, из которой ты когда-то убежала, сегодня ночью снова откроется перед тобой, с той разницей, что я введу тебя в нее не в качестве своей супруги, а в качестве рабыни, с которой я волен сделать все, что хочу.
Батьяни дьявольски засмеялся и, оставив близкую к обмороку Лору, вышел из палатки, снова надев на себя совиное чучело и бобровый хвост.
Полог закрылся за негодяем.
Но в ушах несчастной Лоры все еще звенел его дьявольский злорадный смех.
Глава 139 У СТОЛБА ПЫТОК
правитьПосле ухода Батьяни Лора упала на подушки и долго лежала там без всякого движения. Отчаяние ее было до такой степени велико, что она даже не находила слез. То, что ее ожидало, было ужаснее всего, когда-либо рисовавшегося ее воображению. Быть отданной в руки Батьяни и не видеть от него спасения; сделаться жертвой сначала позора, потом неслыханных мук. Лора чувствовала, что она близка к безумию.
Быстрым движением выхватила она кинжал, который ей дала старуха индеанка, и приставила его к своей груди. Одно движение, один удар избавил бы ее от всех страданий. Но Лора опустила руку.
— Нет, — проговорила она, — я поклялась Лейхтвейсу, что умру вместе с ним. Я не имею права бежать от жизни, пока неумолимая судьба сама не откроет мне преддверия смерти. Наконец, разве нет уже надежды? Разве нет возможности вырваться из рук развратника и бежать в леса, в ущелье Сьерра-Невады? Неужели вся моя бурная жизнь не доказала мне, что человек никогда не должен считать себя окончательно потерянным, что он имеет право надеяться, надеяться до самого последнего мгновения? Сколько раз уже я находилась на самом краю гибели, а небесный Отец в конце концов всякий раз спасал меня. Разве я имею права сомневаться в нем, в Его милосердии? Нет, тысячу раз нет. Уже ночь. Это та самая ночь, в которую Лейхтвейс обещал мне прийти сюда, чтобы спасти Елизавету и меня. Теперь все дело в том, успеет ли он явиться вовремя, прежде, нежели свершится самое ужасное, или же он придет, когда будет уже поздно, слишком поздно. Если он, мой дорогой, найдет свою Лору в живых, то ему спокойно можно будет заключить ее в свои объятия, тогда она будет чиста и нетронута. Если же он придет чересчур поздно, то он найдет только бездыханное тело, тогда нанесенный мне позор будет уже смыт с меня всепрощающей смертью.
С этой мыслью Лора снова спрятала кинжал на груди и легла головой на подушку. На глазах ее выступили благодатные слезы: скорбь и отчаяние потеряли свою жестокую остроту.
Между тем несчастная Елизавета была отведена в вигвам апачей, жилище Лютого Волка. Весь вигвам и снаружи и изнутри был разукрашен зеленью и цветами. Гирлянды пышных листьев сверху донизу обвивали столбы; весь пол, где обыкновенно лежала только грубая циновка, походил на роскошный луг: тысячи цветов, утром еще весело качавших своими головками над земляным ковром травы, теперь усыпали его, распространяя одуряющий аромат. В одном углу было устроено ложе, покрытое ярко-красным штофом и тоже усыпанное роскошными цветами. Лютый Волк нетерпеливо шагал взад и вперед по своему жилищу. На нем была только короткая юбка из перьев хищных птиц. Могучая грудь, мускулистые руки и ноги, широкие плечи были обнажены, а темная кожа блестела, смазанная маслом кокосового ореха. На шее вождя красовалось ожерелье из фальшивых жемчужин, на руках — широкие золотые браслеты. Золота было довольно в горах Сьерра-Невады, а фальшивые жемчужины нашлись в ящике странствующего торгаша, зашедшего в страну апачей, которые убили его и ограбили. На небольшом столе, если только позволительно было назвать столом грубо отесанный чурбан, стояло несколько больших кубков, наполненных тем напитком, который так любят индейцы и который они приготавливают из водки, воды и меда. Лютый Волк, очевидно, успел уже его отведать, так как глаза его дико горели, а белки налились кровью.
— Она идет, — проговорил вождь, и ноздри его раздулись, как у горячего коня. — Она идет, моя Белая Лилия, скоро она будет моя. А! Первый раз в жизни в моих объятиях будет бледнолицая жена. Хороши они, эти белые женщины. В них много преданности и нежности. Они нежнее индианок, любить их не грех. Великий Дух доволен, если краснокожий делает бледнолицую своей рабыней.
Полог вигвама раскрылся. Вошел тот великан, которого звали Ползущей Змеей. Рядом с ним была Елизавета. При виде Лютого Волка и разукрашенного цветами ложа несчастная вся задрожала и, казалось, вот-вот готова была упасть. Ползущая Змея обхватил ее стан.
Но в ту же секунду Лютый Волк с диким криком набросился на него и со всего размаха ударил его кулаком в живот с такою силой, что силач индеец упал как подкошенный.
— Уберите его, — приказал вождь. — Вот так же я поступлю с каждым, кто осмелится тронуть бледнолицую.
Ползущая Змея со стоном поднялся с земли и бросил на Лютого Волка полный ненависти взгляд.
— Красный Дух одурманил ум моего вождя, — сказал он, — он бьет своих краснокожих воинов и несправедлив к тем, которые храбро сражались вместе с ним.
— Несправедлив? Ты смеешь называть меня несправедливым, негодяй?
— Я призываю в свидетелей всех старейшин нашего племени, — снова заговорил Ползущая Змея, с трудом сдерживая гнев на оскорбившего его вождя, — с каких пор у нас такой обычай, чтобы вождь брал всю добычу себе? «Все принадлежит всем» — вот наш неписаный закон, так приказал сам Великий Дух.
— Что ты хочешь этим сказать? — прошипел вождь апачей и посмотрел на воина глазами хищного тигра.
— Я хочу сказать, что эта женщина, — Ползущая Змея указал на Елизавету, — принадлежит не одному тебе, а всем нам, всему стану, всему племени апачей. Никогда еще пленница, приведенная к нам в стан, не жила в нем более времени от заката солнца до его восхода. Мы имеем право привязать ее к столбу пыток и принести ее в жертву мрачному богу преисподней. Я требую, Лютый Волк, чтобы ты выдал нам эту женщину, как только ты удовлетворишь ею свою страсть. После полуночи она принадлежит уже нам.
Вождь заревел от ярости и, выхватив кинжал, бросился на Ползущую Змею. Если б его не удержали подскочившие товарищи Ползущей Змеи, то цветочный ковер обагрился бы человеческой кровью. Несколько старых воинов силою вывели Ползущую Змею из вигвама; полог закрылся за ним, и Лютый Волк остался один на один с Елизаветой.
— Ты слышала, — проговорил он, — мои воины требуют, чтобы я выдал тебя для принесения в жертву злому духу, но, клянусь тебе, я не отдам тебя; ты будешь жить, если только твои белые руки добровольно обнимут меня, если ты, Белая Лилия, сама отдашься мне.
— Так зови же своих воинов сейчас, — твердым голосом ответила Елизавета. — Пусть они убьют меня сейчас. Клянусь тебе, вождь, скорее к тебе склонится снежная вершина Сьерра-Невады, скорее она прижмется к твоей груди, нежели я подарю тебе хоть малейшую ласку. Лютый Волк вздрогнул.
Из-под кроваво-красных губ блеснули белые зубы, но индеец поспешно опустил длинные черные ресницы, чтобы скрыть от Елизаветы гневный огонек, который блеснул в его темных глазах. О! Он был уверен в том, что в конце концов эта белая голубка будет приручена. Он мог бы употребить против нее силу, но ему не хотелось этого делать, он знал, что добытое силой не доставит ему такого удовольствия, как в том случае, если бы она сама добровольно подарила ему свою ласку. Дикарь желал не только наслаждаться, он желал быть любимым.
Ха! Ха! У него было средство достигнуть цели. Знахарь с заходом солнца принес ему волшебный напиток. Пузырек был у Лютого Волка. Это была совершенно прозрачная жидкость, и если б вождь апачей имел возможность исследовать ее, то убедился бы, что это была простая ключевая вода. А Лютый Волк думал, что стоит ему только подлить несколько капель этой жидкости в один из тех кубков, которые стояли на столе, как Елизавета загорится страстью и будет жаждать его объятий. Но до поры до времени ему не хотелось прибегать к напитку; он думал, что, может быть, обойдется и без него.
Прежде нежели Елизавета успела опомниться, он вдруг обнял ее и привлек к себе. Она стала отчаянно отбиваться, но руки индейца были словно из железа и стали; она была бессильна против них. Лютый Волк держал ее на своей обнаженной груди и осыпал ее потоком индейских ласковых слов, которые вызывали в ней только страх и ужас, а прикосновение дикаря и его поцелуи возбуждали в ней одно лишь отвращение.
— Целуй меня, нежная птичка, — хрипло произносил Лютый Волк, — целуй меня, я волью в твои жилы кипящую, огненную воду, которой Великий Дух с неба окропляет землю; отдай мне свое сердце, свою душу — пусть нас задушит запах цветов на этом пышном ложе. О, какая чудная должна быть эта смерть!
Через секунду Елизавета почувствовала, что ее приподняли; она потеряла под ногами почву. Индеец с озверелым криком бросился на нее. Молодая женщина боролась за свою честь, она боролась за то, что ей было дороже всего, и отчаяние придало ей нечеловеческие силы. Дикарю не удалось победить ее; после нескольких минут отчаянной борьбы он оставил Елизавету и отошел. Ведь у него оставался еще напиток. В дикой борьбе он разорвал платье Елизаветы, и белоснежная грудь прекрасной молодой женщины обнажилась. Елизавета вскочила и кое-как привела платье в порядок. Во взоре ее мелькнула страшная решимость. Она поняла, что она погибла, что спасения ей уже нет. Первому нападению дикаря, опьяненного страстью, она противостояла, но еще на одно сопротивление у нее, наверное, не хватило бы сил. Надо было продать свою жизнь как можно дороже.
«Пусть негодяй, укравший у меня честь, не переживет своего торжества, — подумала она. — По крайней мере, я не дам ему хвастаться своей позорной победой».
Несчастная молодая женщина прижала обе руки к груди и проговорила дрожащим голосом:
— Если ты имеешь хоть каплю сострадания ко мне, то дай мне напиться, дай мне хоть один глоток воды.
— Нет, не воды, — закричал индеец, и лицо его перекосилось сладострастной улыбкой. — Вина! Я дам тебе вина… Вот погоди, я сам приготовлю тебе питье, чтобы оно не слишком усыпило бы тебя, моя голубка.
Лютый Волк подошел к столу и, заслоняя его от Елизаветы спиной, поспешно вылил содержимое пузырька — мнимый волшебный напиток — в кубок, доверху наполненный медом.
— Пей! — воскликнул он, сверкая глазами и подавая Елизавете кубок. — Пей, пей! Ты почувствуешь невыразимое блаженство.
В эту минуту перед палаткой послышался дикий крик и звон ударяемых друг о друга томагавков. Несколько индейских воинов пытались проникнуть в вигвам вождя, но расставленная перед ним стража не пускала их. Лютый Волк, взбешенный тем, что ему посмели помешать, вышел из вигвама, за пологом послышался его громовой голос.
Елизавета решилась воспользоваться минутой. Не долго думая, она отлила из кубка половину его содержимого на землю, быстро достала пузырек с индейским ядом и вылила его в оставшийся мед. Она только еще успела бросить пузырек и ногою спрятать его в цветах, как вождь снова вернулся в палатку.
— Ну что? Напилась? — спросил он, видя наполовину опорожненный кубок в руке Елизаветы.
— Да, напилась, — громким голосом ответила Елизавета, — признаюсь, напиток действительно подействовал на меня прекрасно.
— Прекрасно? — со смехом переспросил Лютый Волк. — Еще бы, белолицая. Я вижу, твои глаза смотрят на меня так ласково, так нежно… Не правда ли, ты чувствуешь, как кровь заиграла у тебя в жилах?
— Да, кажется, ты прав, великий вождь, — сказала Елизавета. — Но выпей и ты за меня. Иди сюда, выпей все до дна. Выпей за блаженство этой ночи.
«Знахарь оказал мне неоценимую услугу, — сказал про себя Лютый Волк, — он сдержал свое слово: волшебный напиток подействовал, как чудо».
Он взял у Елизаветы кубок, поднес его к своим губам и разом опорожнил его до дна.
— Сейчас, — сказала Елизавета, и кроткие глаза ее странно засверкали, — сейчас и ты почувствуешь действие этого чудесного напитка. Сейчас, сейчас.
Елизавета не спускала глаз с вождя. Сердце ее судорожно забилось, когда она увидела, что он не оставил в кубке ни одной капли вина. О! Если б только яд подействовал скорее, чтобы дикарь уже не успел совершить преступления, которое он замышлял. Тогда Елизавета с радостью пошла бы к столбу пыток, с радостью перенесла бы самые жестокие муки, — все, все, только не позор. Смерти она не боялась, хотя она и знала, что смерти ей не избежать. Но пока Лютый Волк был еще на ногах. По его лицу нельзя было подумать, что он принял смертельный яд.
— Иди ко мне, моя белая голубка, — сказал он, снова обнимая Елизавету и увлекая ее к себе на пышное ложе, — иди ко мне и дай мне вкусить блаженства любви. Только что я снова отогнал тех зверей, которые во что бы то ни стало хотят тебя отнять у меня, они настаивают на том, чтобы я отдал тебя в жертву Великому Духу, но до рассвета я не отдам тебя, до рассвета ты можешь еще наслаждаться жизнью в объятиях моей любви.
Елизавета хотела сопротивляться, но индеец уже успел притянуть ее к себе.
— Твои уста — точно лесной ручеек, — сказал он, — дай мне напиться из него; твоя грудь мягче пушистого мха, на котором так хорошо отдыхать после утомительной охоты и войны, дай мне отдохнуть на твоей груди.
Он запрокинул голову молодой женщины назад и, прижавшись к груди Елизаветы, стал покрывать ее поцелуями, от страстности и бесстыдства которых несчастная содрогалась, как под ударами плети. Отчего же дикая сила индейца все еще не ослабевала? Отчего все еще не начиналось действие яда?
— Оставь меня, — со стоном сказала Елизавета, — оставь меня только на несколько минут, Лютый Волк. После я охотно пойду в твои объятия, лишь только ты протянешь за мною руки.
— А! Отчего же ты медлишь? Разве ты не видишь, что я безумею от страсти? Кровь бьет в моих жилах; она льется, как огненный поток. Я страдаю… мне больно… о! Да что же это?
Вождь апачей вдруг упал назад. Его могучее тело забилось в страшной судороге. Ноги и руки скорчились, задвигались, как извивающиеся змеи. В то же время глаза вышли из орбит, а на губах появилась пена. Елизавета вскочила. В эту минуту ей неудержимо захотелось отомстить дикарю за то, что она перестрадала.
— Ну что же, Лютый Волк? — торжествующим голосом закричала она. — Что же ты не протягиваешь за мною рук? Почему не целуешь меня? В самом деле, где же твоя любовь?
— Я горю, горю! — кричал Лютый Волк, валяясь на усыпанном цветами полу, как бешеная собака. — Какие муки, они раздирают мои внутренности, олень вонзил в меня свои рога! Жаба закралась в мое тело, великая змея Тайфу — мать тьмы и ужаса — отравила меня своим ядом.
На рев и крик вождя в палатку прибежала стража. Вскоре в ней собралась целая толпа воинов. Лютый Волк все еще корчился в невыразимых муках; руки его судорожно цеплялись за лежавшие кругом помятые цветы, он кусал землю, рвал на себе одежду, скрежетал зубами. Пот градом катил с его лица, все тело было мокрое, и краски причудливых рисунков, покрывавших его, слились в какую-то мутную грязь. Пена шла изо рта несчастного, и от криков его, казалось, дрожала земля.
— Что с тобой, вождь? — спросил наконец один из старейшин. — Что случилось с тобою?
— Отравили, — заревел Лютый Волк, — мне дали яду, меня посвятили змее Тайфу… я умираю… но убийца… я хочу ему отомстить. Я хочу разорвать его собственными руками, хочу, умирая, задушить его.
— Кто же твой убийца?
— Знахарь! Схватите знахаря, приведите его ко мне! Он — чудовище, он хотел меня устранить. Отрава от него, я знаю это. От него, клянусь прахом моего отца и матери.
Некоторые воины бросились исполнять приказание умирающего вождя. О Елизавете, которая стояла в углу вигвама, все совершенно забыли. Она стояла, скрестив руки на груди, и мрачно смотрела на валявшегося у ее ног вождя.
Муки его становились все ужаснее. Он кричал, стонал, страдания были до такой степени невыносимы, что даже его крепкая, закаленная в боях натура не вынесла нечеловеческих мук — он заплакал, как ребенок.
Через несколько минут полог вигвама раздвинулся. Вошли воины, притащившие знахаря. Тот посмотрел на Лютого Волка, который дополз до ложа и зубами рвал покрывавший его красный штоф, посмотрел на Елизавету, все еще неподвижно стоявшую в углу палатки, и как будто сразу понял все. Он выпрямился и, гордо поднимая голову, сказал:
— Что это? Разве славные воины апачей ослепли, разве Великий Дух наслал на них болезнь безумия? Они дерзают оскорблять священную личность мудрого знахаря. Они грозят ему. Проклинают его. Зачем вы привели меня сюда, как пленного? Клянусь змеей Тайфу, клянусь великой матерью мрака и несчастья — такое преступление навлечет на вас гибель и смерть.
Тогда ответил Ползущая Змея: во время переполоха индейцы как-то сами собою предоставили ему роль руководителя, тем более что он, в силу своего происхождения, действительно, имел ближайшее право занять положение вождя апачей, если бы не стало Лютого Волка.
— Знахарь, — воскликнул он, — ты видишь, наш вождь страдает, он умирает! Он обвиняет тебя, говорит, что ты дал ему отраву, отвечай, оправдывайся, докажи нам, что Лютый Волк ошибся, или ты умрешь смертью самой мучительной, какую только могут придумать апачи.
— Не мне оправдываться, — ответил Батьяни-знахарь, — потому что я не виноват. Напротив, я сам потребую ответа от того, кто посмел возвести на меня такое небывалое обвинение.
— Говори, Лютый Волк, как смеешь ты называть убийцей, подлым отравителем меня, твоего лучшего друга? Разве жизнь твоя не была мне дорога, разве я не спас тебя от смерти даже два раза — зачем же теперь я стал бы…
— Ты дал мне волшебный напиток, — проговорил умирающий, — которым я хотел разжечь страсть этой женщины. Я налил это зелье… о, Великий Дух, мои страдания невыносимы… я налил его в кубок с вином, а потом — ах, сжальтесь, разве нет среди вас никого, кто из милосердия вонзил бы мне в сердце нож. Не дайте мне умереть недостойным трусом. Я сам собственными глазами видел, как эта женщина наполовину опорожнила кубок, я выпил остальное, а потом это зелье оказалось отравой, отравой.
Лютый Волк снова упал. Тело забилось в страшной судороге, мускулы лица перекосились, на лбу выступил ледяной пот.
— Что ты ответишь на это? — опять обратился Ползущая Змея к знахарю, и в глазах его сверкнула страшная угроза.
Батьяни внутренне задрожал. Он видел, что положение его было критическое. Как было доказать теперь, когда вождь вылил в кубок все содержимое пузырька, что мнимый волшебный напиток на самом деле не что иное, как самая обыкновенная вода.
— Говори! — грозно заревел Ползущая Змея. — Или я поведу тебя к столбу пыток.
— Ха! ха! Смотрите! — закричал один из старейшин. — Он не может привести оправдания, он уличен, подлый отравитель. Тащите его к столбу пыток!
Все сорок собравшихся в палатке индейцев повторили эти роковые для Батьяни слова, а за палаткой их подхватила толпа. С быстротой молнии грозная весть облетела весь стан.
— Знахарь отравил вождя — смерть ему! Смерть!
Несколько молодых воинов уже схватили Батьяни, чтобы потащить его к столбу пыток.
В эту минуту венгр увидел у своих ног какой-то маленький блестящий предмет.
— Стойте! Одно мгновение! — крикнул он громовым голосом, поднимая замеченный им предмет. — Если не хотите навлечь на все племя месть страшного Тайфу, то выслушайте меня: Великий Дух дал мне в руки доказательство моей невиновности. Видели ли вы, — продолжал он среди воцарившейся вдруг тишины, нарушаемой только стонами умирающего вождя, — видели ли вы, что я поднял этот пузырек здесь на полу среди помятых и увядших цветов?
— Видели, — сказали несколько апачей.
— Теперь я спрашиваю тебя, Лютый Волк, скажи мне, где та бутылочка, в которой я дал тебе волшебный напиток любви?
Прошло несколько минут, прежде чем Лютый Волк успел понять вопрос. Наконец он знаком подозвал одного из воинов и указал на свой пояс. К удивлению всех, воин достал оттуда небольшой пузырек. Батьяни взял этот пузырек и поднял его высоко вверх.
— Видите ли, апачи? — воскликнул он торжествующим голосом. — Видите ли теперь, что я невиновен. Отрава была налита не из этой бутылочки, которую я дал Лютому Волку и в которой был только напиток любви, а вот из этой, которую я здесь нашел на полу и которую сюда принес убийца вождя. И вы спрашиваете еще, кто убийца? Вы еще не видите его? Так я покажу вам ту негодную, которая лишила вас героя и вождя. Вот она! Это — Белая Лилия, как назвал ее Лютый Волк, та самая, которую он удостоил чести позвать к себе в вигвам.
Рев ярости и бешенства огласил округу. Апачи со всех сторон набросились на несчастную Елизавету. Ее вытащили на середину вигвама и бросили на землю. Ползущая Змея выхватил томагавк и, поставив ногу на грудь молодой несчастной красавицы, занес над нею топор. Елизавета думала, что настал ее последний час, и закрыла глаза. Она вспомнила Зигриста, своего мужа.
— Сознайся! — кричал озверевший дикарь, и глаза его страшно сверкали. — Сознайся, что ты отравила вождя!
— Да, я сознаюсь, — проговорила Елизавета, — он хотел меня опозорить, и я отравила его. Наш бог справедлив, краснокожие дьяволы, это его наказание, а теперь — ведите меня к столбу пыток, я готова умереть.
Ползущая Змея занес топор для смертельного удара, но остальные воины бросились к нему и схватили его поднятую руку.
— Не так, Ползущая Змея, — сказал один из индейцев, — так смерть слишком милостива для подлой бледнолицей, отравившей вождя. Мы сведем ее к столбу пыток. Ужаснейшие муки, какие только может придумать мозг апачей, — она все должна будет их претерпеть. Так требует Тайфу, Великая Змея.
— К столбу пыток ее! К столбу пыток! — заревел весь стан.
Елизавету схватили, подняли, связали ей руки за спиной и, толкая кулаками, вывели из вигвама.
— Вместе с нею пускай умрет и другая бледнолицая! — воскликнул Ползущая Змея. — Приведите ее сюда и привяжите их обеих к столбу.
— Великий вождь, — сказал Батьяни, которому приказание это совсем не понравилось, так как оно не входило в его расчет удовлетворить свою низменную страсть. — Не лучше ли оставить казнь той, другой бледнолицей на завтра?
— Нет, нечего откладывать! — громовым голосом закричал Ползущая Змея. — Великий Дух будет доволен, если ему принесут сразу две человеческие жертвы. Эти бледнолицые женщины — колдуньи: они сумели достать отраву, несмотря на то, что они находились под самой строжайшей охраной, — чем скорее покончим с ними, тем лучше.
Батьяни не смел противоречить, и хотя ему было ужасно досадно, что он ошибся в своих расчетах, он утешал себя тем, что по крайней мере вдоволь налюбуется на ее страдания у столба пыток. Он сам стал во главе отряда апачей, которые должны были привести Лору на место казни. В вигваме остались только семь старейшин племени, Ползущая Змея и умирающий вождь.
— Неужели наш Лютый Волк в самом деле должен будет умереть, как жалкий трус? — воскликнул один из старейшин, указывая на умирающего, который, уже не помня себя, выл, как собака, и рвал ногтями собственное тело. — Лютый Волк всегда был героем, пускай же он и погибает как герой. А Ползущая Змея отныне будет вождем апачей.
— Да. Пусть будет так, — согласились и все остальные.
— Положите Лютого Волка перед его вигвамом, чтобы народ мог видеть, что он умер смертью, достойною краснокожего героя.
Семеро старейшин подняли Лютого Волка и вынесли его на небольшую площадь перед вигвамом. Ползущая Змея замыкал шествие со сверкающим томагавком в руке. Апачи встали вокруг. Воцарилось глубокое, торжественное молчание; Лютого Волка уложили на красном плаще, молодые воины разложили вокруг него его оружие: томагавк, нож, ружье и все те скальпы, которые украшали его пояс.
— Великий Дух зовет тебя, Лютый Волк, вождь апачей, — начал Ползущая Змея, медленно подходя к умирающему, — ты войдешь в его вечные долины не как женщина, умирающая от родов, а как герой, который с гордостью может показать свою смертельную рану.
И Ползущая Змея бросил томагавк в голову Лютого Волка. После этого молодые воины передали Ползущей Змее нож, которым его предшественник так храбро сражался в боях, тот самый нож, которым он снимал скальпы со своих побежденных врагов. Двое апачей приподняли умирающего. Глаза его уже потеряли блеск, но сознание еще не успело его покинуть.
— Великий Дух да хранит краснокожих, — проговорил он едва слышным голосом. — Проклятие бледнолицым, этим ворам, которые проникли к нам, чтобы убивать нас и грабить. Тайфу да погубит их, да истребит все их проклятое племя, чтобы краснокожий снова владел землей.
Так Лютый Волк простился с жизнью. Это были его последние слова. Ползущая Змея высоко занес руку, и в следующее мгновение сверкающее лезвие ножа вонзилось в грудь умирающего по самую рукоятку. Нож попал в самое сердце. Лютый Волк испустил дух еще раньше, нежели поддерживавшие его воины успели снова положить его на землю. Труп завернули в красный плащ. Его сейчас же обступили плакальщицы и жалобными песнями открыли похоронный обряд. Шесть молодых воинов взвалили труп на плечи и понесли его в вигвам. Плакальщицы пошли за ними. Всю ночь над станом раздавались их монотонные тоскливые песни.
То место, где пролилась кровь из сердца Лютого Волка, засыпали лесными цветами.
Наступала ночь. Там, где горные хребты поднимались из долины особенно круто, недалеко от берега реки Гилы, где росли могучие вековые деревья, индейцы приготовили столбы для казни. Вокруг них собралось почти все население стана. Молодые воины привязали к столбам Елизавету и Лору. Несчастные женщины обменялись только одним взглядом, и этим взглядом сказали друг другу последнее печальное «прости». Ночь была светлая, звездная. Луна разливала яркий голубой свет, а кругом столбов горели разведенные индейцами огромные костры.
Ползущая Змея стоял на почетном месте, окруженный старейшинами племени. Вот он подал знак начинать казнь. Палачи бросились на Елизавету и Лору и, разорвав на них платье, обнажили их до самого пояса. Обе женщины невольно громко вскрикнули. Они видели хищные взоры индейцев, жадно устремленные на их прекрасную наготу, и это казалось им худшим унижением, самым нестерпимым из всех ожидавших их страданий. Руки их были привязаны к столбу; они даже ими не могли прикрыть белоснежную грудь. Только у Лоры длинные белокурые волосы золотистой волной стыдливо прикрывали мраморные плечи.
Знахарь стоял около жены Лейхтвейса и не спускал с нее взора, полного жадной похоти и злорадного торжества. Видя страдание Лоры, он прошипел ей на ухо:
— Вот брачное ложе, которое я уготовил тебе, прекрасная Лора фон Берген. Когда-то ты презрела меня. Теперь я достиг своего: ты разделась перед своим женихом, разделась у столба пыток.
— Подлый негодяй, — шепотом ответила ему Лора с негодованием, — я презираю тебя, уходи с глаз умирающей, дай ей расстаться с жизнью, не видя твоего проклятого лица.
В эту минуту Батьяни, действительно, пришлось отступить. Молодые воины стали в ряд, чтобы начать метание копий. Этим открывалась пытка. Столбами пыток служили толстые высохшие деревья. Апачи бросали копья одно за другим, и бросали их так, чтобы копье вонзилось в ствол совсем близко от истязаемой жертвы, но в то же время не причинило бы ей ни малейшего вреда. Справа и слева от Елизаветы и Лоры копья одно за другим вонзались в стволы деревьев. Каждый раз, когда индеец заносил руку и бросал копье, несчастным казалось, что вот-вот они погибнут. Достаточно было малейшей оплошности бросавшего, и они были бы смертельно ранены. Но апачи бросали ловко: они только мучили свои жертвы, но ран они им не наносили.
Через некоторое время Ползущая Змея опять подал знак: первая забава кончилась. До сих пор женщины не получили ни одной раны. Страх, ужас и стыд, казалось, лишили их сознания. Голова Елизаветы упала на обнаженную грудь: она казалась бездыханной, только время от времени проходившая по ее телу дрожь показывала, что она была еще жива. Лора же видела и слышала все, что происходило вокруг нее — только. Бог знает, не лучше было бы ей, если бы и у нее помутилось сознание.
Батьяни опять подошел к ней, она слышала его дышащий злорадством голос. Каждый раз, когда подлетало копье, она в душе надеялась, что оно пронзит ее и положит конец ее нравственным мукам. Несколько раз, несмотря на связывавшие ее веревки, она даже пыталась сделать движение, чтобы подставить грудь под острие копья — но увы! попытки ее оставались тщетны.
Дикари сделали теперь небольшую паузу, чтобы дать несчастным оправиться; они довели бесчеловечную жестокость даже до того, что заставили их выпить несколько глотков вина. Им не хотелось преждевременно притупить чувствительность их нервов. Они желали, чтобы несчастные выпили чашу страданий до дна, чтобы они продолжали ощущать и боль, и ужас смерти.
Наконец Ползущая Змея снова махнул рукой. Теперь очередь была за стрелками. Игра повторилась в том же духе, с той разницей, что теперь бросали уже не копья, а стреляли отравленными стрелами. Одна стрела пролетела около самой шеи Лоры, к счастью, не царапнув кожи. Ничтожнейшая царапина от этих стрел была бы неминуемо смертельна. Под громкие одобрительные возгласы апачей стрелки отошли.
Выступили лучшие метатели томагавков. Эти топоры были поистине самым страшным оружием дикарей, и они бросали их с изумительной ловкостью. Томагавки пролетели у самого лица Елизаветы и Лоры, но несчастные оставались невредимы. В этой игре участвовал сам Ползущая Змея и своим мастерским метанием вызвал восторг окружающих. Исполинскому индейцу удалось так швырнуть свой томагавк, что тот своим острием врезался в ствол дерева непосредственно над головой Лоры. Пролетая, томагавк задел один из тех золотистых локонов Лоры, которые так любил Лейхтвейс, которые он так часто целовал. Этот локон, прищемленный острием к стволу, так и остался на нем. Этим закончились игры. Теперь начиналась уже сама казнь.
Лора и Елизавета заметили, как в рядах апачей поднялось какое-то радостное оживление. Они слышали, что все они беспрестанно повторяли одно и то же слово. Но они произносили его на своем родном языке, и несчастные пленницы не понимали его значения. Но вот к ним подошел Батьяни. Поднимая над ними руки как бы для какого-то зловещего заклинания, он сказал:
— Вы, может быть, не догадываетесь, отчего так ликуют индейцы? Вам нужен переводчик, который перевел бы вам это слово, повторяемое тысячей ликующих голосов. Так я с удовольствием буду вашим переводчиком. Знайте же — это слово обозначает: костер. Да, куколки мои, вам сейчас придется познакомиться с огнем. Право, мне жаль, что пламя пожрет ваши чудные тела. Если бы это зависело от меня, ты знаешь, Лора, у меня были совсем другие планы. Но здесь распоряжается Ползущая Змея. Новый вождь приказал, чтобы вас немедленно сожгли на костре. Только не думайте, мои красавицы, что это сделается очень скоро: индейцы мастерски умеют жарить свои жертвы на самом медленном огне. Они никогда не раскладывают костра до самой головы сжигаемого. Ведь тогда пламя бы тотчас вспыхнуло и сразу убило бы жертву. Нет — они кладут у подножия столба небольшую кучку сухих сучьев, а когда пламя начнет лизать ноги осужденных, тогда они понемногу подкладывают полено за поленом да еще подливают и смолы.
— Милосердный Боже! — воскликнула Лора и подняла глаза к небу, к звездам, которые мерцали чистым нежным блеском, освещая ужасное зрелище. — Боже! Ты молчишь, ты допускаешь, чтобы люди, Тобою сотворенные, совершали такие зверские жестокости. Но неисповедимы пути твои, Господи! Мы роптать не смеем! Поручаем тебе души свои! Просим, чтобы простер ты, Господи, руку Свою, чтобы принять нас в лоно Свое.
Батьяни сказал правду. Несколько апачей подошли к столбам и соорудили два низеньких костра, так что они не доходили даже до колен. Палачи подали Ползущей Змее зажженную головню. Вождь подошел к столбам.
— Прощай, мой Генрих, — воскликнула Лора, теперь ей стало ясно, что всякая надежда пропала, — прощай, мой возлюбленный. Когда-нибудь мы увидимся, там, наверху.
Елизавета, рыдая, тоже простилась с мужем.
Прохладный вечерний ветерок и бурная река, казалось, подхватили прощальный привет несчастных женщин, чтобы отнести их тем, кому они предназначались. В стане воцарилась торжественная тишина. Мужчины, женщины и дети — все столпились вокруг столбов пытки. Никому не хотелось пропустить великого момента, когда вождь поднесет зажженный факел к разложенным вокруг бледнолицых кострам. Ползущая Змея стоял спиной к ревущему потоку реки Гилы. С диким криком, в котором выразилось все торжество озверелого победителя, он наклонил факел. Пламя уже лизнуло сухие ветви, облегавшие ноги Лоры. Вдруг раздался выстрел, и Ползущая Змея, точно сраженный громом, упал лицом на землю. Факел потух.
— Измена! — в исступлении закричали индейцы. — Измена! Бледнолицые!
Но едва только смолкли эти слова, как раздался залп, и около двадцати пуль влетело в толпу дикарей. Каждая пуля сразила индейца. Земля покрылась ранеными и убитыми.
— Измена! За оружие! На коней! На коней!
Сотни индейских воинов бросились прочь. Со всех ног побежали они к небольшой лужайке, где обыкновенно паслись лошади, теперь в ночное время мирно лежавшие на траве. В минуту опасности индейцы прежде всего ищут коня. Они чувствуют себя потерянными, если не сидят на спине лошади. И теперь, даже не подумав оглянуться, посмотреть, откуда именно произведено нападение и велико ли число врагов, все индейцы прежде всего кинулись к коням.
Не увели ли коней? — вот вопрос, который в данную минуту казался им страшнее всего. Однако не всем удалось добежать до лужайки. Со склонов гор посыпались выстрел за выстрелом; под градом пуль падали апачи. Женщины и дети кричали, кони ржали, потеряв голову, метались из стороны в сторону, и бронзовые тела их темными силуэтами вырисовывались на красном зареве костров, разложенных вокруг места казни. Здесь и там падала меткая пуля, стонали раненые и лежали убитые.
Река Гила по-прежнему ревела и пенилась. Все вместе представляло картину ужаса и смерти.
Глава 140 ДРУГ В ГЛУШИ
правитьТрудно описать то состояние духа, в котором находились Лейхтвейс, Зигрист и их товарищи, оставшись на дымящихся развалинах Лораберга после того, как были уведены Лора и Елизавета. В первый раз с тех пор, как они сошлись, чтобы всем вместе вести вольную жизнь удалых разбойников, в первый раз с тех пор, как они дали друг другу клятву неизменной верности, в первый раз всех их охватило чувство тупого отчаяния. Но они прекрасно сознавали, что это чувство надо было побороть, что нельзя было ему отдаваться. Надо было, напротив, собрать все силы духа, иначе невозможно было спасение горячо любимых женщин. Когда апачи с Лорой и Елизаветой скрылись в ущелье Сьерра-Невады, Лейхтвейс обнял Зигриста и, обращаясь к товарищам, сказал:
— Друзья! Когда мы вступали на землю Америки, мы думали, что кровавая игра с оружием в руках для нас окончена навсегда. Мы решили начать жизнь мирных, честных земледельцев. Мы обменяли меч на лопату и плуг; мы начали новое дело, а Господь Бог благословил его, и посеянное нами семя взошло прекрасно, даровав нам небывалый урожай. Но люди, и культурные и дикари, позавидовали нашему счастью. Культурные довели дело до того, что Лораберг, наша дорогая новая родина, которую мы добыли невероятными трудами в поте своего Лица, что Лораберг превратился в груду дымящихся развалин. Дикари похитили у нас еще гораздо более дорогое сокровище. Они увели наших жен; они отняли у нас наше высшее счастье. Но Бог — я твердо уповаю на Него — поможет нам спасти Лору и Елизавету. Надо действовать решительно, надо собрать все мужество, всю отвагу. И надо не откладывать дело ни на одну минуту. И вот, товарищи, здесь, под этим самым дубом, где мы сейчас так много перестрадали, обсудим же, каким образом вернее всего удастся отнять у апачей похищенное ими наше драгоценнейшее добро.
— Я не вижу возможности спасти его, — глухо проговорил Зигрист. — Нас небольшая кучка, а племя апачей — многочисленное; у Лютого Волка никак не менее шестисот воинов. К тому же и стан их расположен так неприступно, что проникнуть в него почти невозможно. Взгляните. С двух сторон его окружают высокие горы, с третьей стороны протекает бурная река Гила.
— А четвертая сторона? — торопливо спросил Лейхтвейс.
— Четвертая сторона, правда, открыта, — ответил Зигрист, — но, как рассказал нам Барберини, она всегда охраняется сильной стражей. При первом нашем приближении эта стража неминуемо забила бы тревогу, и вместо того, чтобы спасти наших жен, мы только погибли бы сами.
— Выслушай меня, Зигрист, — сказал Лейхтвейс, — я не нахожу, чтобы наше положение было бы уж до такой степени безвыходно. Что касается гор, то я с тобой согласен — перейти их, действительно, невозможно. Это гигантские крепостные стены, воздвигнутые самим Создателем; через них не пробьешься даже с толпою опытнейших воинов. Другое дело — река Гила. Реку всегда возможно перейти. По воде можно пустить лодку. Но еще легче, кажется мне, одолеть стражу. Неужели нам не удастся справиться с нею? Так-то я вернее всего надеюсь спасти наших жен.
— Но чему же бы это помогло? — заметил Рорбек. — Даже если бы нам улыбнулась удача, у апачей быстрые кони, наши же все погибли в пожаре. Таким образом, дикарям легко будет нас догнать. Им известен каждый уголок, каждое ущелье гор, куда же нам от них укрыться?
Все угрюмо молчали. Даже Лейхтвейс склонил голову на грудь. По щекам его текли две крупные слезы: он понял, что семь человек, с какой бы они ни сражались отвагой, не могли вступить в борьбу с тысячной толпой дикарей.
— Ого! Это что такое? — вдруг раздался низкий голос в непосредственной близости от дуба, под которым происходило совещание. Зарежьте меня, если это не самая странная история, когда-либо происходившая под луной. Черт возьми — развалины, мусор, обугленные балки и непохороненные трупы там, где всего несколько недель тому назад находился цветущий поселок. Голову даю на отсечение, что тут замешаны краснокожие дьяволы — апачи.
— Боб, это старый Боб! — воскликнул Лейхтвейс. — О! Небо послало его как раз вовремя. Вот человек, который скорее всех сумеет подать нам совет.
Из-за дуба показалась высокая фигура мужчины. Это был человек лет шестидесяти. Не будь у него длинной седой бороды, спускавшейся до самого пояса, ему можно было дать гораздо меньше — до такой степени была тверда его осанка и уверенны его движения. Он был одет в платье из оленьей кожи. Высокие сапоги облегали ноги чуть ли не по самый пояс. На сравнительно небольшой голове сидела широкая, круглая, несколько пострадавшая от времени войлочная шляпа, украшенная пером глухаря. За поясом торчали ножи и всевозможные пистолеты. Через правое плечо на широкой тесьме висела огромная винтовка.
— Боб-траппер! — закричали все в один голос, завидев пришельца. — Здравствуйте! Здравствуйте!
— Здравствуйте, — сказал старый охотник, протягивая Лейхтвейсу руку. — Да что вы все стоите, повеся нос? Впрочем, я вижу сам — тут случилось что-то неладное. Опять пошалили краснокожие дьяволы? Да, как мне кажется, вы одни только и остались в живых — так радуйтесь же хоть этому. А все остальное дело наживное.
— Ах, Боб, — с глубоким вздохом возразил Лейхтвейс, — я, кажется, предпочел бы быть в числе убитых. С нами апачи поступили хуже, чем с теми, у которых они содрали скальпы: у нас они вырвали сердце. Негодяи похитили у меня Лору, а у моего друга Зигриста его жену Елизавету.
Старый охотник произнес проклятие.
— Когда же это случилось? — поспешно спросил он.
— Вот уже около часа, — сказал Лейхтвейс, — как апачи со своей добычей скрылись в ущелье Сьерра-Невады.
— Около часа — слава Богу! Значит все-таки есть еще надежда, что можно будет отнять у них добычу.
— Но как же? Как же? — проговорил Лейхтвейс. — У апачей шестьсот человек воинов, а нас всего семь.
— Восемь, — коротко сказал Боб. — Меня не забудьте. Эй, друзья! Старый Боб, конечно, за вас; где дело идет о том, чтобы проучить этих негодяев апачей, — там он всегда готов принять участие. Но прежде всего, братцы, давайте подкрепимся. Я прошел порядочное расстояние и голоден как волк.
Но у разбойников не было аппетита. Боб один уселся под дубом, достал из висевшего за его спиною мешка кусок хлеба и сала и принялся закусывать. Тем временем Бруно и Бенсберг развели огонь и наскоро заварили кофе. От этого живительного напитка не отказались даже Лейхтвейс и Зигрист.
— Ну вот, братцы, — сказал старый Боб, утирая рукою рот и бороду. — Теперь я сыт и чувствую себя способным начать дело. Шестьсот воинов, говорите вы, насчитывают апачи; значит семи — восьми десятков человек будет достаточно для того, чтобы расквитаться с ними.
— Семь, восемь десятков человек… да что же ты говоришь, старый Боб. Где же их набрать в этой далекой глуши?
— Они будут здесь через час, — со спокойной уверенностью сказал старый охотник.
Разбойники посмотрели на него с удивлением. Но в сердцах их уже блеснула робкая надежда. Они знали, что старый Боб никогда не бросал слов на ветер и что на обещания его можно было положиться как на каменную гору. Никто во всей Аризоне никогда не слыхал из его уст ни лжи, ни даже просто ошибки.
— Они будут здесь через час, — еще раз повторил охотник тоном, который уже не допускал никакого сомнения.
У Лейхтвейса вырвался невольный ликующий крик.
— Неужели, — воскликнул он, — ты приведешь нам семьдесят, восемьдесят вооруженных людей? Боже! Не сон ли я вижу, или, может быть, я не понял тебя, старый Боб?
— Я, кажется, говорил определенно и ясно, — с обычной своей добродушной резкостью заметил старый Боб. — Повторяю, через час здесь будет около восьмидесяти человек, вооруженных с ног до головы, и — что главное — опытных в битве с краснокожими дикарями, хорошо знающими все здешние места. Я не сомневаюсь, что они с радостью помогут двум честным храбрецам, у которых дьяволы индейцы похитили их самое драгоценное добро.
— Так объясни же нам это, Боб, — попросил Лейхтвейс и сел к старому охотнику под дуб. — О! Ты не знаешь, как сладостна надежда, когда все уже казалось потерянным навеки. Расскажи нам все, чтобы мы знали, на что нам можно рассчитывать и чего мы должны опасаться.
— Опасаться в эту минуту нужно только того, — проворчал старик, — как бы у меня не потухла трубка, а потому будьте так любезны и дайте мне огня, а то без трубки плохой совет, и если бы меня пригласил сам президент Соединенных Штатов, наш дорогой Джордж Вашингтон, чтобы поговорить со мною о цивилизации запада, то и тогда я пришел бы с трубкой — иначе он не вытянул бы у меня ни единого слова.
Смешно было видеть, как все семь разбойников разом полезли в карманы доставать огниво и кремень, стараясь угодить добродушному старику Бобу.
— Ну, это будет, пожалуй, чересчур, — сказал старый Боб, с улыбкой поглаживая свою седую бороду. — Приберегите остальной огонь на завтра. В стычке с апачами он, наверное, будет вам полезен. Ну вот, теперь я закурил, так слушайте: вы знаете, что я занимаюсь здесь охотой на пушного зверя, шкуры которого я за хорошую цену сбываю большим торговым фирмам восточных штатов, теперь открывшим отделения почти повсюду. Не могу сказать, чтобы это занятие было очень легкое и безопасное, только, черт возьми, я не променял бы его ни на какое другое. Когда-то и я спал на мягкой постели да шатался по ресторанам, воображая, что это бог весть какая приятная жизнь. Но тридцать лет тому назад, промотав окончательно все свое состояние, я пришел сюда, в эту дикую глушь, чтобы начать совсем новую жизнь. Меня привела сюда не одна необходимость зарабатывать себе на хлеб, я искал глуши и уединения еще по другой причине. Жизнь познакомила меня с людьми. Я узнал их жадность, подлость, лицемерие — и все это опротивело мне до такой степени, что мне хотелось вообще более не встречаться с человеческим обществом.
На последние деньги я купил себе лучшую винтовку, которую только мог разыскать — вот эту самую, я всегда ношу ее с собой, — она не раз уже спасала мне жизнь, когда я стоял лицом к лицу с кровожадным, как зверь, краснокожим; и вот зажил я жизнью вольного охотника. Ах, хороша, братцы, эта жизнь! С раннего утра до позднего вечера бродишь по молчаливому девственному лесу, по ущельям Сьерра-Невады, вблизи покрытых вечным снегом вершин; стреляешь себе, сколько душе угодно, расставляешь силки, а когда устанешь, так ложишься на зеленую траву и смотришь в голубое небо. Да, братцы, кто раз познакомился с этой жизнью, тот никогда уже не променяет ее ни на какую другую.
Итак, повторяю: тридцать лет уж я промышляю пушным зверем и доставляю торговым фирмам разные меха. Время от времени я захожу в одну из контор этих фирм и меняю свой товар на звонкую монету. Когда отдельные конторы наберут достаточно большой запас, тогда все вместе отправляют товар на восток, в главную контору, и тогда опять зовут старого Боба, чтобы он повел обоз и стал во главе его. Ведь в прерии не очень-то спокойно, а в девственном лесу тем более. Индейцы любят охотиться на зверя, но еще больше любят они нападать на обоз и, перебив всех людей, забрать готовые шкуры.
Да-с. Но пока я водил обозы, я всегда еще держал ухо востро, и каждый раз при нападении краснокожих чертей мы с позором отгоняли их прочь, да еще давали им на дорогу хорошую нахлобучку. Братцы, я не хвастаюсь, когда говорю, что на своем веку отправил на тот свет по крайней мере с тысячу этих негодяев; винтовка у меня не дура, прицелюсь хорошенько, так уж краснокожему несдобровать: не успеет оглянуться, а пуля уж сидит в ребре.
Я знаю, разные неженки в Европе, да и у нас на востоке, любят разыгрывать человеколюбие и осуждают нас за такую расправу с дикарями. Но это все только писатели и репортеры, которые говорят о благородстве дикаря, так что, читая их, даже расплачешься от жалости. А я бы желал одному из этих краснобаев когда-нибудь лично познакомиться с поганым индейским отродьем — узнал бы он тогда их хваленое благородство и великодушие. Эти негодяи врут, обманывают, крадут и убивают где только могут, а когда индеец клянется мне в чем-нибудь, то я думаю:
— Ты хочешь обмануть меня, негодяй, но меня не проведешь. Смотри, как бы сам не попался мне в лапы.
Вот видите ли, братцы, я как раз веду обоз, да какой обоз. Воображаю, как точат на него зубы индейцы. Дело в том, что недавно открылась новая немецкая фирма, торгующая мехами. Богатейшая фирма, дела ее с самого же начала пошли великолепно. За последнее время эта фирма накупила здесь массу шкур; я сам доставил ей все, что настрелял, так как она платила лучше других. Теперь весь этот товар надо отправить на восток. Владелец фирмы с зятем сам приехал для организации дела. Товара пойдет на несколько миллионов — нельзя же рисковать тем, что он попадет в руки апачей. Разумеется, опять позвали старого Боба; три недели тому назад меня попросили в контору и спросили меня, не возьмусь ли я проводить обоз.
Директор фирмы говорил со мною сам; признаюсь, даже если бы он не предложил мне такой хорошей суммы, какую он мне дает на самом деле, я с удовольствием послужил бы ему, так как никогда в жизни еще не видал столь приятного и симпатичного человека, как он. Итак, мы скоро сговорились, и я сейчас же взялся руководить необходимыми приготовлениями к переезду. Восемь возов нагрузили мехом, кроме того, взяли еще несколько возов с провиантом, боевыми снарядами, палатками, оружием и тому подобным. Всего обоз сопровождает сто сорок девять человек. Все это храбрые молодцы, которых я уже раньше знал по имени и которых взяли по моей рекомендации. Поэтому-то так хорошо идет у нас обоз. Во всем порядок: никто не отстает, никто никого не задерживает, никто не устает раньше времени. Кажется, сами мулы прониклись какой-то военной дисциплиной и шагают бодро, послушно; только на привале, когда они ложатся, видно, что они изрядно поработали за день.
Так вот, братцы, по плану этот наш обоз должен был сделать большую остановку в Лораберге. Ведь я не знал тогда, что апачи погубили этот цветущий поселок и превратили иго в груду развалин. Предполагалось, что мы запасемся здесь свежим провиантом и вообще подкрепимся для дальнейшего пути. Через четверть часа обоз будет здесь, и тогда вы увидите моих молодцов. Я же пойду прямо к нашему хозяину, которому принадлежит весь обоз и который является как бы нашим главнокомандующим, и передам ему вашу историю; я расскажу ему, что дело идет о спасении двух белых женщин, попавших в руки чертей апачей, которые, если их не освободить, погибнут ужасной смертью. Я ни минуты не сомневаюсь, что этот благородный человек сию же минуту предоставит нам часть своих людей, чтобы мы с их помощью вовремя отняли у апачей их бедные невинные жертвы.
Старый Боб кончил свой рассказ.
Лейхтвейс схватил руку старого охотника и, крепко пожимая ее, сказал:
— Вас послал сам Бог. Семьдесят или восемьдесят хорошо вооруженных молодцов. Какое счастье! Спасение возможно. Теперь надо будет только незаметно подкрасться к стану апачей, чтобы они не узнали о нашем намерении освободить пленниц, не то эти вероломные негодяи — о! одна эта мысль невыносима! — наверное, убили бы Лору и Елизавету ранее, нежели мы успели бы к ним пробраться.
— Конечно, — проворчал старый Боб, — живыми бы нам этих женщин не уступили. Но ведь мы и не собираемся посылать им циркуляр о том, что завтра в полночь мы нападем на их стан, чтобы прострелить их проклятые головы. Нет, этого мы не сделаем, братцы, не правда ли? Мы устроим им сюрприз, да какой! Не успеют они сообразить, кто им этот сюрприз уготовил, как мы уже освободим женщин, а там пусть начнется битва.
— О, дай-то Бог, — проговорил Зигрист. — Бедная, бедная моя Елизавета, какие муки ты, наверное, должна будешь претерпеть, прежде чем нам удастся освободить и тебя и твою верную подругу Лору.
В эту минуту послышался звук рогов.
— Вот они! — воскликнул старый Боб и вскочил. — Вот они идут. Смотрите, братцы! Идет наш обоз. Такого вы еще не видали.
Из темного леса выехали десять вооруженных всадников. Молодецкие загорелые лица их свидетельствовали о том, что они привыкли к жизни среди дикарей. За ними показались восемь огромных возов, запряженных каждый восьмеркой сильных лошадей. Кони были мокры от пота, и все в пыли. Видно было, что они прошли немало верст. Далее следовали возы с багажом. Наконец разбойники увидели двух мужчин на кровных мексиканских скакунах. Они были одеты совсем по-европейски, только высокие мексиканские сапоги да широкополые шляпы были американского типа. Лиц их пока еще нельзя было увидеть, но Лейхтвейсу показалось, что одному из них должно было быть уже под пятьдесят. Другой был, очевидно, еще совсем молодой человек; его осанка на коне выдавала в нем европейского кавалериста.
По знаку старого Боба караван остановился на некотором расстоянии от старого дуба. Люди мигом составили возы, образовав из них нечто вроде маленькой крепости. Пока разбойники оставались под дубом в ожидании решения их судьбы, старый охотник отправился к импровизированной крепости и скрылся в одной из наскоро разбитых там палаток. Через четверть часа он показался снова. Но уже не один, с ним был один из тех двух всадников, которым, очевидно, принадлежал обоз. Лейхтвейс пошел им навстречу и издали почтительно поклонился незнакомцу. Ведь от него зависела участь Лоры и Елизаветы.
Если бы он согласился предоставить своих людей, или хотя бы часть их для предполагаемого нападения на апачей, то надежда на спасение похищенных женщин была бы возможна. Но такое согласие хозяина обоза было бы довольно значительной жертвой, так как в таком случае обоз его задерживался по крайней мере на два дня, а между тем в таких путешествиях считаются не только с каждым днем, но даже с каждым часом, не говоря уже о том, что остановка обоза в непосредственной близости от стана хищных апачей уже сама по себе представляла довольно рискованное дело.
— Вот этот человек, — услышал Лейхтвейс слова старого Боба, — о печальной судьбе которого я рассказал; еще раз повторяю — во всей Аризоне я не знаю более храброго и честного молодца. Помогая ему, вы не только исполнили бы долг братской любви и милосердия, предписываемый всякому христианину, но вы приобрели бы также друга, который когда-нибудь, пожалуй, мог бы оказать услугу и вам.
— Это последнее замечание совершенно излишне, — сказал владелец меховой фирмы, — здесь дело идет о двух женщинах, похищенных апачами и находящихся в самой ужасной опасности. Я был бы негодяем, если бы хоть на шаг двинулся с обозом дальше, не испытав всех средств, которыми их возможно было бы спасти. Попросите этого человека подойти поближе.
Лейхтвейс между тем слышал весь этот разговор. Он был тронут до глубины души, но волнение его было вызвано не одной только радостной надеждой, что Лора, быть может, будет ему возвращена, оно имело еще другую причину. Дело в том, что голос коммерсанта сразу показался ему знакомым, и хотя разговор с Бобом происходил по-английски, тем не менее разбойник сразу уловил в этом голосе какой-то родной, немецкий оттенок. По зову охотника он подошел поближе. Но едва только коммерсант увидел его, как радостно бросился к нему с распростертыми объятьями.
— Боже мой! Это он! Курт, посмотри на этого человека, который нуждается в нашей поддержке. Это он… это Генрих Антон Лейхтвейс!
— Андреас Зонненкамп, — дрожащими губами проговорил Лейхтвейс.
— Да, да, Андреас Зонненкамп из Франкфурта-на-Майне, — сказал знаменитый купец, крепко пожимая руку разбойника. — Это я, а вот и мой зять Курт фон Редвиц, который вам тоже знаком. Которому вы когда-то спасли жену, — воскликнул молодой майор, — и который, даст Бог, теперь отблагодарит вас за это тем, что снова вернет вам вашу Лору.
Лейхтвейс от волнения не мог говорить. Он только пожимал протягиваемые ему руки, смотрел то на Андреаса Зонненкампа, то на Курта и не знал, действительность ли это или сон.
— Вы, кажется, знаете друг друга? — сказал старый Боб, снова закуривая потухшую трубку. — Черт возьми! Вот неожиданная встреча. Глядя на вашу радость, даже у меня, у старого сухаря, начинает биться сердце. Да, такой уж народ эти немцы. Сентиментальные люди: как встретятся два друга немца, да еще после нескольких годочков разлуки, так всегда выходит как-то особенно трогательно.
— Да! Я не ожидал, что еще когда-нибудь увижу вас, Андреас Зонненкамп, — сказал Лейхтвейс, который между тем немного пришел в себя. — Но часто вспоминал я о вас, как о самом лучшем, самом честном человеке на свете.
— И я также не надеялся свидеться с вами, Генрих Антон Лейхтвейс, — ответил франкфуртский купец, — ведь у нас в Германии вас считают погибшим, вас всех — и вашу жену, и ваших товарищей. Рассказывают, что вы погибли вместе с «Колумбусом» после того, как спасли от плена пятьсот добрых молодцов.
— «Колумбус» лежит на дне Немецкого моря, — подтвердил Лейхтвейс, — меня же, мою жену и моих товарищей спас сам Бог и после многих опасностей благополучно привел нас в страну, где мы сделались честными и мирными тружениками.
— Да, это я могу подтвердить, — вмешался тут старый Боб, — во всей Аризоне нет лучших людей, чем Генрих Антон Лейхтвейс и его друзья.
— Так идите же в нашу палатку, — пригласил Зонненкамп. — Там за едой и стаканом вина обсудим хорошенько, как нам взяться за дело против проклятых краснокожих. На меня рассчитывайте, как на каменную гору. Я весь в вашем распоряжении вместе с Куртом и всеми людьми, которые сопровождают обоз; если нужно, я готов пожертвовать и им.
— Вот еще недоставало, — сердито проворчал Боб, — пожертвовать обозом, стоящим несколько миллионов. Да лучше я собственными своими руками зарежу всех индейцев Аризоны. Обоз прекрасно доедет туда, куда следует, а те две красавицы тоже будут доставлены на место, то есть будут возвращены своим мужьям.
Глава 141 СТАРЫЙ БОБ
правитьКогда Лейхтвейс вместе со старым Бобом вошел в устроенную посреди импровизированной крепости палатку, он был невольно поражен ее великолепным убранством. Такой обстановкой не погнушался бы любой герцог. Вся палатка из тяжелого дорогого штофа была разделена на две половины, так что одна служила столовой, а в другой находились две постели, такие роскошные, что они могли бы украшать спальню любой красавицы. Посреди столовой стоял довольно большой стол, а вокруг него несколько дубовых кресел с богатой изящной резьбой.
Вся мебель, как пояснил Лейхтвейсу Боб, была снабжена особенным механизмом. Благодаря ему мебель могла быть во всякое время разобрана на части и, таким образом, ее без труда можно было уместить на небольшом возу. Весь пол палатки покрывал пушистый турецкий ковер. С потолка в столовой свисала роскошная бронзовая лампа. Стол был накрыт, как для парадного обеда; тут было все — и тонкая белоснежная скатерть, и дорогой фарфор, и серебряные бокалы, и хрусталь. А поданные яства удовлетворили бы самого избалованного знатока; чудесное вино могло бы поспорить с лучшим французским шампанским. Все кругом дышало богатством и роскошью; видно было, что владелец обоза, даже здесь в глуши, не отказывал себе в привычных для него удобствах.
Зонненкамп предложил Лейхтвейсу подсесть к столу, но разбойник скромно, но решительно отказался.
— Не подобает мне, — сказал он, — услаждать себя яствами, когда мои товарищи повержены в глубокую печаль.
— Я понимаю тебя, — ответил Зонненкамп, — но не забывай, что завтра нам предстоит трудный и горячий день; нам всем необходимо подкрепиться, чтобы набраться как можно больше сил. Поэтому я распорядился, чтобы и твоим товарищам был накрыт стол под дубом, и послал им то же, что стоит на нашем столе. Кстати, сколько у тебя товарищей, Генрих Антон Лейхтвейс?
— Шесть, — ответил разбойник.
— Шесть? — переспросил франкфуртский купец, поднося ко рту бокал. — А мне показалось, что там, в Тешене, когда ты нам оказал ту важную услугу, у тебя их было всего пять. Очевидно, шестой присоединился к тебе еще не так давно? Кто же он такой и как его зовут?
Лейхтвейса сильно смутил этот вопрос; бокал выскользнул у него из рук и, наверно, покатился бы на землю, если бы его не подхватил сидевший рядом старый Боб. В голове Лейхтвейса мелькнула мысль, что появление Зонненкампа в Аризоне могло сделаться роковым для одного из его товарищей. Он подумал о Барберини. О ужас! Что если бы купец узнал в этом разбойнике свою жену, которую он считал мертвой? Трудно было себе представить, что могло из этого выйти. Наконец, разве Зонненкамп не потерял бы тогда доверие и к нему, Лейхтвейсу, узнав, что он тогда не исполнил его приказания и не убил Аделину Барберини, а принял ее в свою разбойничью шайку? Лейхтвейс решил, что несчастную женщину надо было по возможности скрыть от глаз Зонненкампа. Эту встречу надо было предотвратить во что бы то ни стало.
К счастью, старый Боб, ничего, конечно, не подозревавший, избавил Лейхтвейса от необходимости ответить на вопрос купца, воскликнув:
— Однако, господа, время не терпит, оставим теперь всякие посторонние разговоры и займемся разработкою плана нападения, обсудим вопрос, как лучше всего проникнуть в стан краснокожих апачей!
— Боб совершенно прав, — сказал Курт фон Редвиц, в котором заговорил бывший офицер. — Во всяком военном предприятии успех возможен только тогда, когда весь план действий заранее тщательно продуман и подготовлен.
— Как далеко отсюда до стана апачей?
— Да на добрых конях до него будет не более часа.
— Так давайте же собираться! — воскликнул молодой майор. — Чем раньше мы освободим несчастных женщин из рук индейцев, тем менее придется им страдать.
— Но нет, — сказал старый охотник, поглаживая свою длинную седую бороду, — подобная торопливость вряд ли будет полезна. — Вы храбро сражались против австрийцев, вы служили под знаменем великого Фридриха и страха не знаете. Ваш рассказ о битве под Прагой я слушал бы каждый день, он доказывает мне, что вы беззаветно преданы делу войны. Но простите меня, старика, полководцем вы не рождены, иначе вы не стали бы думать о том, чтобы вести против неприятеля людей, только что совершивших двенадцатичасовой переход через лес, усталых, измученных, голодных.
— Старик совершенно прав, — решил Зонненкамп. — Нападение на стан апачей необходимо отложить до завтрашней ночи. Вообще, — прибавил купец после небольшой паузы, — мое мнение, что лучше всего предоставить руководство старому Бобу, прекрасно знающему все условия и приемы индейцев, а нам всем подчиниться его распоряжениям, пока обе женщины не будут возвращены их мужьям.
— Да, это верно! — воскликнули Лейхтвейс и Редвиц.
— Ладно. По рукам, — проворчал старый охотник. — Я поведу вас и надеюсь, что вы будете мною довольны. Скажи мне, Лейхтвейс, апачи все еще живут в том стане, в котором они поселились несколько месяцев назад, там, в котловине у реки Гилы?
— Да, там, — ответил Лейхтвейс, — вот в этом-то и заключается главное затруднение.
— Знаю, знаю, — проговорил старый охотник. — Ловко запрятались, красные черти. Но ничего, мы выкурим их из этого теплого гнездышка. Мой план вот каков: завтра около полуночи мы должны стоять перед станом. Я сам с небольшой группой людей одолеваю стражу и проникаю в стан со стороны открытого прохода. Ты, Лейхтвейс, с двумя десятками наших лучших храбрецов переберешься через Гилу и произведешь нападение со стороны реки.
— Но как же мы переберемся через реку? — спросил Лейхтвейс.
— Ну, конечно, по воздуху, — смеясь возразил охотник, — но надеюсь, что все вы умеете плавать. Поэтому, если не найдется лодок, так вы не бойтесь воды — выкупайтесь или поищите брод. Я знаю, что где-то там река не очень глубока. В то же самое время вы, господин Зонненкамп, с двадцатью людьми расположитесь на утесах с одной стороны котловины, вы, майор, с таким же числом людей — на другой. Сама ночь послужит нам прикрытием, и даже кошачьи глаза индейцев не сумеют нас заметить в густом кустарнике, покрывающем склоны хребтов. Как только вы услышите первый выстрел, так сейчас же направляйте огонь и палите по краснокожим чертям, пока хватит пуль. Целиться с наших утесов, разумеется, немыслимо, но если и не каждая ваша пуля попадет в индейца, то по крайней мере они произведут смятение в стане, и проклятые дикари вообразят, что для истребления их появилась половина всех американских войск. Вот мой военный план. Так возьмемся за дело. А сейчас… Эй, парень!.. Подай-ка мне еще этого черепашьего супа: он превосходен. Жаль только, что ваши консервы начинают подходить к концу.
И старый Боб принялся уплетать черепаший суп, точно сейчас составил план не для кровопролитного боя, а для какого-то веселого пикника.
— Ах, да, — сказал он вдруг, когда съел весь суп и вытер седые усы. — Надо вам сказать, что сам я отправлюсь в путь вперед и один. У меня там еще одно маленькое дело, которое тоже входит в военный план, но о котором пока еще незачем знать — смотрите только, чтобы к полуночи все были на своих местах.
Лейхтвейсу и хозяевам очень хотелось знать, какое это было дело, ради которого охотник намеревался отправиться к стану апачей раньше других, но они знали, что все вопросы не привели бы ни к чему: старый Боб хорошо знал всякие военные уловки, но лучше всего он знал одно дело — молчать, когда не следовало говорить.
После обеда Лейхтвейс вернулся к своим товарищам. Те дружно сидели под дубом и, за исключением Зигриста и Барберини, за стаканом вина уже почти успели забыть о пережитых опасностях. Лейхтвейс в коротких словах передал им разговор в палатке Зонненкампа, сообщил им о военном плане Боба, но при всем этом ни разу не назвал имени купца, чтобы преждевременно не испугать Барберини. Бедная женщина ведь перестрадала еще более других, и сознание того, что она находится в непосредственной близости от своего мужа, совершенно отняло бы у нее всякое спокойствие духа.
Разбойники расположились на покой. Зонненкамп прислал им теплые одеяла и подушки: утомленные всем пережитым, они разлеглись под дубом, чтобы снова, как в былое время, в дни вольной разбойничьей жизни, провести ночь под открытым небом. Но Лейхтвейс и Зигрист не спали: они говорили о своих женах, стараясь поддержать и утешить друг друга. Наконец и их одолела дремота, они легли, и лучший утешитель — сон сомкнул их усталые веки. Он дал им лучшее подкрепление: заставил их на время забыться.
Но в лагере Зонненкампа не спал еще один человек. Это был Боб-охотник. Попрощавшись с Зонненкампом и его зятем, старик закурил любимую трубку и вышел из палатки, чтобы подышать свежим ночным воздухом. Но почему-то он взял с собою большой кожаный мешок, в котором обыкновенно держал всякие предметы, необходимые в дороге. Мешок на толстой веревке висел у него через левое плечо. С трубкою во рту старик неторопливо направился туда, где еще курились развалины Лораберга. Из-под груды мусора и тлеющей золы поднимались тонкие струйки дыма: все представляло грустную картину разрушения и смерти. Но старый Боб, по-видимому, чувствовал себя здесь прекрасно. Он подошел к невысокой стене, еще уцелевшей от какого-то строения, и погрузился в раздумье, пуская густые клубы дыма.
— Ей-Богу, — сказал он про себя, — здесь меня никто не увидит: эта стена закроет меня со стороны всякого любопытного глаза, здесь я могу спокойно приняться за дело.
Он набрал щепок, несколько кусков обгорелых досок, в изобилии валявшихся кругом и быстро развел веселый огонь. Когда костер разгорелся, он отложил трубку, снял с плеча мешок и стал доставать из него различные предметы: маленький котелок, складную железную палку с загнутым на конце острием, наконец крепко закупоренную жестянку. Железную палку он воткнул в землю так, что загнутый конец ее пришелся как раз над костром, а затем подвесил на нее котелок. Пламя лизнуло дно котелка. После этого Боб открыл жестянку, содержавшую какую-то воскообразную массу, отломал несколько кусочков этой массы и бросил их в котелок, а жестянку снова закрыл и спрятал в кожаном мешке. Сделав все эти приготовления, Боб открыл какую-то бутылку, очевидно, содержавшую виски, и, налив себе на руки несколько капель алкоголя, принялся натирать себе руки.
— С этими чертями надо быть поосторожнее, — проговорил он, — малейшая ранка — и все пропало, смерть неизбежна.
Он опять полез в мешок и на этот раз достал оттуда большой ломоть хлеба, с которого срезал корку, а мякиш раскрошил на маленькие куски и накатал из них шариков. Когда эта работа была окончена, он заглянул в котел. Воскообразная масса, нагретая пламенем, уже успела растаять, и котел наполнился тягучей, как сироп, жидкостью, с неприятным сладковатым запахом.
— Хорошо. Очень хорошо, — сказал про себя Боб. — От одного этого запаха животные уже приходят в исступление, а когда еще и нажрутся этой прелести, тогда… ха! ха! ха! Хотел бы я посмотреть на своих друзей апачей, когда они увидят своих коней.
И с этими словами старик, сердито ухмыляясь, начал бросать в котел один хлебный шарик за другим. Хорошенько покатав их в сладкой жидкости, он осторожно вынул их с помощью двух деревянных палочек, разложил рядом с собою на земле и дал им остыть. Шарики покрылись сплошной блестящей глазурью, похожей на стекло. Старик, все ухмыляясь, насчитал их восемнадцать штук.
— Этого мало, — проговорил он, — но ничего. Они довольно большие: я разрежу каждый из них на четыре части — тогда хватит.
Боб спрятал приготовленное им загадочное печенье в мешок, потушил огонь, сложил палку и котелок и, опять тщательно вымыв спиртом руки, благодушно закурил свою трубку.
На другой день, когда Лейхтвейс открыл глаза, солнце стояло уже довольно высоко.
— Экий сон, — проворчал над ним какой-то голос. — Вот уж целых пятнадцать минут я вожусь с тобой, а все никак не могу тебя растолкать. Впрочем, верю, что после этакой встряски всякому захочется спать, в особенности если накануне всю ночь пришлось оставаться на ногах, да вдобавок тебя еще чуть было не повесили. Но теперь пора, Генрих Антон Лейхтвейс. Поднимайся, нам с тобой необходимо переговорить. Пойдем вон туда к дубу. То, что я хочу тебе сообщить, других пока не касается.
Так говорил старый Боб. Плотный, коренастый, как могучее дерево девственного леса, он смотрел бодро и весело, и никто, глядя на него, не сказал бы, что и он в эту ночь поспал не более двух часов. Ранним утром, когда солнце только что взошло, он выкупался в соседней реке, и холодная вода сразу освежила его крепкое тело. Теперь он уже курил трубку, а в глазах его горела предприимчивая отвага. Лейхтвейс резко вскочил на ноги. Убедившись, что и Зигрист и все остальные его товарищи спят крепким сном, он пошел с Бобом к указанному им дубу.
— А господин Зонненкамп и майор спят еще? — спросил он траппера.
— Да, — ответил старик, — спят как убитые. Я нарочно не разбудил их: в предстоящую ночь не придется сомкнуть очей и не мешает выспаться, в особенности тем, которые, как вы, не привыкли оставаться без сна. Что касается меня, так я — дело другое. Я — ночная птица. На охоте не до сна; иной раз, пока поймаешь в ловушку бобра или другого какого зверя, — сколько ночей приходится просиживать на карауле, все ожидая, когда же проклятая тварь соблаговолит наконец пойти на приготовленную для нее приманку. Однако к делу. Слушай, Генрих Антон Лейхтвейс, что я тебе скажу. Помнишь, я говорил уже вчера, что вы двинетесь в стан апачей без меня, а я сам пойду вперед один?
— Как? — в удивлении воскликнул Лейхтвейс. — Неужели ты осмелишься забраться в стан один, без нас? Ради Бога, не делай этого. Я боюсь за твою жизнь.
— Ах! — воскликнул старый Боб. — Жизнь моя в руках Творца, и я уже сотни раз ставил ее на карту даже из-за дела, куда менее важного. Правда, зорки глаза у этих краснокожих чертей, но старый Боб знает, как их можно перехитрить и не попасть им в лапы. Впрочем, вот за этим я тебя и позвал — я не хочу идти один; для успешного осуществления моего смелого замысла мне обязательно необходим товарищ. Я хотел спросить тебя, Генрих Антон Лейхтвейс, не можешь ли ты дать мне одного молодца, который — если это будет нужно — пойдет хоть на самого черта, который не остановится ни перед какой опасностью.
Лейхтвейс задумался.
— Видишь ли, — сказал он наконец, — ты скажи мне сначала, нужно ли тебе, чтобы этот молодец обладал особенной силой или достаточно, если он необыкновенно ловок, быстр и бесстрашен?
— Вот именно эти последние качества для меня особенно важны, — сказал старый траппер. — Мне не нужно, чтобы мой помощник вырывал из земли деревья, но мне нужно, чтобы он лазил, как белка, и молчал, как рыба.
— В таком случае я дам тебе самого младшего из нашей шайки, — ответил разбойник, — и я убежден, что ты останешься им доволен.
— Так позови его.
Лейхтвейс подошел к своим товарищам и тихонько разбудил спавшего Барберини.
— Эй, Барберино, — шепнул он ему, — хочешь послужить нашему делу, так вставай и иди со мной.
Через минуту Лейхтвейс, в сопровождении Барберини, уже возвращался к старому охотнику, который стоял, прислонившись к стволу могучего дуба, и снова задумчиво пускал большие клубы дыма. Завидев Барберини, он быстрым взглядом осмотрел его с головы до ног.
— Ужасно молод парень, — проговорил он, — черт возьми, точно баба в штанах.
При этих словах лицо Барберини покрылось густою краской.
— Ты оскорбляешь меня, старый Боб! — воскликнула переодетая женщина. — Пускай я тщедушен на вид, но это не мешает мне быть отважным; я готов идти за тобою куда угодно, хоть на самого Сатану; ты увидишь, я не испугаюсь ни одного приказания.
— Имей в виду, милый мой, что дело нешуточное, — с суровой важностью проговорил старый Боб, — ты можешь поплатиться своим скальпом, а ведь, черт возьми, мы привыкли к этому головному убору; без него, я думаю, не особенно приятно.
— Ба! Не всякая же пуля попадает в цель, а что касается моего скальпа, так он крепко сидит на моей голове, я не боюсь негодяев апачей и сгораю желанием сыграть с ними какую-нибудь скверную шутку.
— Ну хорошо. Я вижу, мы с тобой сойдемся, — сказал старый охотник и протянул Барберини руку. — Ты позавтракал, братец?
— Нет еще, старина. Да и какой же завтрак? У нас ничего не осталось.
— Погоди, я тебе сейчас чего-нибудь достану! — воскликнул Боб. — Подожди меня здесь. Прежде всего тебе необходимо хорошенько поесть и попить, так как нам предстоят труды немалые; весь день и всю ночь придется повозиться, а на голодный желудок, пожалуй, ничего не сделаешь. Чтобы иметь силы, надо быть сытым.
С этими словами Боб ушел. Он направился к обозу и вскоре вернулся оттуда, держа в одной руке кружку дымящегося горячего кофе, а в другой — большой ломоть хлеба и кусок холодной говядины, которым можно было насытить трех дюжих молодцев.
— На, пей и ешь, — сказал он, подавая Барберини принесенный ему завтрак.
Барберини принялся за еду. Когда завтрак был окончен, старый Боб подвел двух маленьких мексиканских лошадок и, перекинув через одно плечо кожаный мешок, а через другое винтовку, вскочил в седло. Барберини сел на другую лошадь и попрощался с Лейхтвейсом.
— Не забудь, Лейхтвейс, — сказал старый Боб, — вы должны быть на месте до полуночи. Смотрите, не опаздывайте и при первом же выстреле храбро бросайтесь в лагерь апачей.
— О, мы не опоздаем, — ответил Лейхтвейс. — Будь спокоен: в руках краснокожих Лора и Елизавета; для освобождения их я проникну хоть в самую середину ада; клянусь, никто и ничто не могло бы меня удержать.
— Тем лучше. Подайте мне еще раз огня. Спасибо. Теперь все в порядке. Прощайте.
Он кивнул головой и стегнул коня. Вскоре и он и Барберини скрылись в чаще леса.
Лейхтвейс вернулся к своим товарищам.
Тем временем Боб и его молодой помощник на своих маленьких мексиканских лошадках быстро неслись вперед.
— Ты знаешь дорогу в стан апачей? — спросил старый охотник.
— Да, я знаю ее, я был там только вчера.
— Тем лучше. Так поедем самым кратчайшим путем.
Глава 142 ВОЕННАЯ ХИТРОСТЬ СТАРОГО БОБА
правитьДорогою старый Боб разговаривал о всевозможных вещах, только не о том, что более всего занимало Барберини — об освобождении Елизаветы и Лоры. Он, казалось, вообще забыл о них и ни разу не упомянул даже имени несчастных женщин. А Барберини думал только о них. Не будь этой гнетущей заботы, какое удовольствие доставила бы ему природа, которая окружала их. Старый Боб знал по имени каждое дерево, каждый куст. По мере того, как они приближались к горам, он обращал внимание Барберини на каждую лощину, каждое ущелье и обо всем знал такие интересные истории, что Барберини слушал бы его весь день.
— Видишь вон эти две скалы, — сказал вдруг старик, — они круто поднимаются вверх и вершинами своими точно склоняются друг к другу, точно хотят приласкать друг друга. Это — Невольничья скала. Рассказывают, что лет пятьдесят тому назад в Южной Америке какой-то невольник и невольница бежали от своего хозяина и, среди бесчисленных опасностей, добрались до Сьерра-Невады, все время преследуемые хозяином, надзирателями и целою сворою собак. Они любили друг друга; жажда любви и свободы заставила их решиться на отчаянный шаг, судьба не сулила им счастья; вот здесь, на этом месте, они поняли, что спасения нет, они добежали до края обрыва. Кругом неприступные скалы, впереди зияющая пропасть, а сзади кровожадный лай собак. Тогда несчастные обняли друг друга, поцеловались в последний раз и вместе бросились в пропасть. И вот на том месте, где они стояли, поднялась высокая двуГлавая скала, как будто сам Бог поставил им памятник, чтобы он свидетельствовал бы об их безграничной любви.
— Какая интересная и вместе с тем трогательная история, — задумчиво сказал Барберини. — Пусть это только поэтическая выдумка, но в ней кроется глубокая правда: лучше умереть, нежели жить в позоре и неволе.
Между тем всадники все более углублялись в горы. Наконец Барберини сказал:
— Вот за этим выступом сейчас же открывается котловина, в которой находится стан апачей.
— В таком случае нам пора остановиться, — сказал охотник. — Впрочем, я знаю, что здесь поблизости должна быть какая-то пещера, в которой мы расположимся. В ней мы будем как у Христа за пазухой. Живее, братец. Возьми коней под уздцы. Иди за мною.
Барберини по примеру Боба поспешно соскочил с коня и, держа последнего за повод, пошел за старым охотником, ступая по его следам. После каждого шага он оборачивался и по приказанию Боба стирал следы прикладом своего ружья.
— С этими индейцами надо принимать все меры предосторожности, — наставительно сказал охотник своему молодому помощнику. — Ведь если б краснокожие черти случайно напали бы на наш след, то они не успокоились бы, пока не разыскали бы и нас самих. Хорошо, что земля здесь так густо покрыта листьями вековых деревьев, таким образом, мы идем, точно по ковру, и почти не оставляем следов.
Дорога начинала подниматься вверх. С обеих сторон возвышались зубчатые утесы и скалы самых причудливых и фантастических форм. Наконец путники взобрались на вершину высокой скалы. Здесь Боб постоял и оглянулся. Через минуту он протянул руку и, указывая на небольшой выступ утеса, сказал:
— Вон там.
В самом деле, пещера, которую он искал, была найдена, но вход в нее был в высшей степени узок и низок. Ввести в него лошадей оказалось чрезвычайно трудно, но все-таки им это удалось, а там, внутри, пещера с каждым шагом становилась все выше и шире и наконец превратилась в огромную залу. Боб зажег небольшую головню и с этим импровизированным факелом в руке пошел вперед. Пещера была та самая, в которой покоились кости старого мудреца Габри, та самая, в которую Батьяни когда-то втащил Лютого Волка, спасая его от разъяренной медведицы.
— Ну вот, братец, — сказал старый охотник, — до вечера еще долго: постараемся же устроиться как можно удобнее. У меня в котомке найдется немного провианта да две свечи, которых, надеюсь, хватит до вечера, пока мы опять оставим пещеру.
— Но я не понимаю вас, Боб, — сказал Барберини, — если вы думаете начать дело только вечером, зачем же мы выехали так рано?
— А это я тебе сейчас объясню, — сказал Боб, доставая из мешка ломоть хлеба и сала и подавая часть Барберини. — Видишь ли, — сказал он, жуя свой завтрак, — в течение дня придется сделать несколько рекогносцировок, чтобы найти такое местечко, откуда легко было бы наблюдать за всем, что происходит в стане врага. Прежде чем приступить к выполнению моего плана, обязательно нужно собрать кое-какие важные сведения.
В Барберини заговорило любопытство. Но Боб не пожелал пуститься ни в какие дальнейшие подробности, а, насытившись, разлегся спать и через минуту уже храпел так, что, казалось, в пещере заработал целый лесопильный завод. Однако не прошло и часа, как старый Боб был опять на ногах. Он взял винтовку, приказал Барберини остаться в пещере и ни под каким видом не выходить из нее ни на шаг, а сам отправился на рекогносцировку. Прошло около трех часов, прежде чем он снова вернулся. Зато он пришел с веселым и довольным лицом; Барберини сразу же догадался, что он принес какую-то приятную весть.
— Краснокожие готовятся отпраздновать сегодня ночью большой торжественный пир, — принялся рассказывать старый охотник. — Мне кажется, что они уже вчера ночью успели наглотаться порядочного количества огненной воды. Должно быть, они собираются принести пленниц в жертву своим богам. Но постойте, дьяволы! Будет вам жертвоприношение, да такое, что вы не обрадуетесь сами. Послушай, братец, я дам тебе задачу: спустись-ка по откосу скалы и посмотри, что делается на берегу реки Гилы, но смотри, оставайся все время в кустах, чтобы тебя никто не заметил. Мне хочется знать, расставлена ли там стража и есть ли там лодки. Повторяю, будь осторожен и стреляй только в самом крайнем случае. Ну, с Богом, ступай.
Барберини не заставил себя просить. Он был счастлив каким-нибудь образом послужить делу и сейчас же вышел из пещеры. Часа через четыре он вернулся усталый, но с сияющим лицом.
— Река Гила почти не охраняется, — сообщил он охотнику. — С этой стороны апачи, по-видимому, считают себя совершенно безопасными.
— А как насчет лодок? — спросил Боб.
— Я насчитал около двадцати лодок, все они привязаны к вбитым в землю кольям и лежат на стороне лагеря.
— Хорошо. Очень хорошо, — проговорил старый охотник. — Теперь я буду знать, что делать.
На этом разведка и кончилась. Старый Боб, очевидно, узнал все, что ему было нужно. Время тянулось томительно долго. Наконец, часов около десяти вечера, Боб сделал Барберини знак, что настало время действовать. Они вышли из пещеры. Лошадей они взяли с собою, но не сели на них, а повели их под уздцы. Барберини с удивлением заметил, что старый Боб направился прямо к стану индейцев.
— Чертовски светлая ночь, — проворчал охотник, поднимая глаза к сияющему звездами небосклону. — Мне было бы приятнее, если бы она была потемнее, да что ж поделаешь? Попытаться все-таки надо. То, что я задумал, составляет самую главную часть всего плана нападения; в случае удачи оно вернее всего обеспечит нам успех.
Недалеко от стана, в небольшой рощице, скрытой от глаз стражи, Боб остановился, привязал свою лошадь к дереву и приказал Барберини сделать то же самое.
— Славные лошадки, — проговорил он, потрепав своего коня по шее. — В самом деле, они удивительно понятливы. Слыхал ли ты, чтобы одна из них издала хоть малейший звук? Нет, они не ржут, не бьют копытами — они знают, что всякий шум сделался бы для нас роковым. Стойте же и теперь все так же смирно, лошадки мои, — шепнул он коням, — а я за это обещаю вам, что завтра вы будете иметь вдосталь самой свежей и сочной травы. Барберини, иди за мной. У тебя есть острый нож?
Барберини достал свой большой охотничий нож и показал его старику.
— Нож хороший, — сказал тот. — Возьми его в зубы. А винтовку привяжи покрепче к спине, чтобы не потерять. Хотя я надеюсь, что на этот раз нам она будет не нужна. А теперь слушай: мы на четвереньках подползем к стану, к тому месту, где стоят шесть дюжих караульных. С этими караульными надо расправиться так, чтобы покончить с ними, прежде чем они успеют издать малейший звук, так как, если бы они забили тревогу, то вся ватага краснокожих чертей моментально сбежалась бы на их крик, и тогда пропали бы не только мы, но и Лора с Елизаветой. Так иди же за мной и делай все то, что буду делать я.
С этими словами старик лег на живот и медленно пополз на четвереньках. Барберини последовал его примеру, и вскоре они подкрались к страже. Караульные, как и их товарищи, накануне изрядно напились и, не видя никакой опасности, расположились поудобней: четверо из них совсем растянулись на траве и спали, и только двое с винтовкой в руке и томагавком за поясом лениво шагали взад и вперед. Но они были до такой степени отуманены винными парами, что совершенно не заметили, как Боб и Барберини подкрались к ним совсем-совсем близко.
И вдруг Боб вскочил на ноги. Одной рукой он схватил краснокожего великана за горло, а другой вонзил ему в сердце нож по самую рукоятку. Барберини в то же самое мгновение бросился на другого караульного и острым ножом своим мигом перерезал ему горло. Индейцы тут же испустили дух. Ни один из них даже не успел вскрикнуть; смерть наступила почти моментально.
— Хорошо сделали дело, — шепнул Боб. — А теперь давай примемся за тех четверых, которые лежат на траве.
Тихо подкрались они к спящим. Тяжелым, обитым железом сапогом старый охотник наступил на горло ближайшего индейца и таким образом задушил его, а другому, лежавшему рядом, в то же самое мгновение пронзил сердце ножом. На третьего набросился Барберини и прикладом винтовки размозжил ему череп, но глухой треск поломанных костей разбудил четвертого. Он вскочил и уже раскрыл было рот, чтобы крикнуть. Но Боб уже бросился к нему. Всею тяжестью своего могучего тела он придавил его к земле и одним ударом ножа перерезал ему глотку.
— Ну-ну! Эти будут молчать и нас уже не выдадут, — сказал он своему помощнику. — Ложись опять на живот, поползем дальше.
Старый охотник опять пополз вперед и разными зигзагами постепенно пробрался в самую середину стана. Барберини все время полз за ним и только несколько раз оглянулся, чтобы еще раз посмотреть на то место, где лежали плавающие в крови караульные. Все только что описанное произошло с такой неимоверной быстротой, убийство шестерых апачей заняло так мало времени, что Барберини все еще казалось, будто он видел только сон. Однако кровь, приставшая к его рукам и покрывавшая лезвие ножа, трупы индейцев, недвижно лежавшие там с разбитым черепом или перерезанным горлом, — все это было действительностью, все это было кровавая правда.
Но в чем же заключался план старого Боба? Почему же теперь, уже покончив со стражей, он проникал еще в самую глубь индейского стана? Этого Барберини все еще не мог понять, это оставалось для него загадкой. Неужели старик воображал, что он перережет весь стан так же, как он расправился со стражей? Ведь это было безумие. Ведь за такую попытку его ждала смерть, смерть верная, мучительная.
Но вот Боб вдруг круто повернул направо, туда, на небольшую лужайку, где Барберини заметил лежащих в высокой траве лошадей. Да. Не было сомнений, Боб направился именно к лошадям. Хотел ли он завладеть ими? Хотел ли отпустить их на волю? Нет, старый Боб не придумал бы такого нелепого плана: он слишком хорошо знал лошадей, он знал, что конь никогда не расстается со своим господином, что он остается с ним, не покидает его в пылу горячего боя, нередко даже ложится рядом с убитым хозяином, не желая его пережить. А между тем Барберини видел ясно, что лошади были целью плана. Они лежали без всякого присмотра. Индейцы, очевидно, считали их в безопасности, так как стража караулила проход. На некотором расстоянии от лужайки Боб остановился и знаком подозвал к себе Барберини.
Развязав кожаный мешок, висевший у него через левое плечо, он достал из него те хлебные шарики, которые он приготовил накануне ночью, когда все в обозе спали. Теперь все шарики были разрезаны на куски, так как охотник воспользовался досугом в пещере, чтобы разрезать каждый шарик на четыре части.
— На, возьми, — шепнул он своему помощнику, — и смотри, что я буду делать, и делай то же самое, только надо действовать поскорее, долго здесь оставаться нельзя. Того и гляди придет сюда какой-нибудь дикарь, да еще, пожалуй, женщина, — это было бы ужасно — ведь она своим криком непременно выдаст нас, и тогда пропало все.
Боб осторожно пополз еще немного дальше, Барберини за ним; вот они совсем близко подкрались к лошадям, тех было около двухсот. Старый охотник слегка приподнялся и, протягивая руку с хлебными шариками, поднес ее к морде ближайшей лошади. При его приближении лошади стали беспокоиться. Но как только они почуяли запах хлеба, так сейчас же стали подниматься на ноги. Глаза их засверкали жадностью, они вытянули шеи по направлению к охотникам и старались отнять у них вкусную пищу.
— Каждому животному по одному кусочку, — шепнул Боб своему товарищу. — Не пропусти ни одного… скорей… скорей… минуты сочтены. Он сам переходил от коня к коню и совал в рот каждому хлебный шарик, который лошадь сейчас же с жадностью проглатывала. Барберини делал то же самое, и скоро все двести лошадей были таким образом накормлены. Вдруг с какой-то из лошадей сделался странный припадок: она страшно выкатила глаза, начала дрожать всем телом, попробовала было встать на ноги, но не смогла и снова упала на передние колени. Точно пораженная молнией, она повалилась набок и испустила дух.
— Кончено, бедняга, — пробормотал Боб. — Мне, право, жаль тебя. Я предпочел бы убить сотню апачей, чем одного коня. Но я где-то слышал, что цель оправдывает средства, и вот для спасения двух несчастных женщин я должен был пожертвовать тобой.
— Что это значит, дедушка Боб? — прошептал Барберини. — Разве пища, которой мы накормили лошадей… была…
— Отравлена, — проговорил мрачно охотник. — В каждом хлебе запечено известное количество стрихнина. Я принес эту смертоносную пищу, пока ты спал. Оглянись кругом, сколько трупов. Смерть сегодня скосила порядочное количество благородных животных. Ха, ха, ха, забавные рожи скорчат краснокожие дьяволы, когда увидят, что их сокровища, составляющие их гордость и радость, превратились в груду тухлых трупов. В какую они придут ярость, когда увидят, что лишены средств преследования нас? Нужно просмотреть, не пропустили ли какую-нибудь лошадь. Они должны быть убиты все без исключения.
— Все, — ответил, содрогаясь, Барберини. — Несчастные животные все корчатся в предсмертных судорогах, хотя и непродолжительных.
— Да, этот яд действует быстро, — проговорил, наморщив лоб, старый охотник за пушным зверем. — Было бы лучше, если бы мы могли накормить этим хлебом самих апачей. Мне, право, больно смотреть, как мучаются бедные животные.
Вдруг какой-то дребезжащий звук раздался за спиной охотника. Он быстро обернулся, точно что-то кольнуло его, но сейчас же, по обыкновению, овладел собой. Перед ним стояла старая индеанка, мать Лунного Цветка, жены Лютого Волка. И прежде чем старуха успела крикнуть, он одним ударом кулака свалил ее на землю. В ту же минуту Боб и Барберини накинулись на нее.
— Мы не убьем старую ведьму, — тихо и быстро шепнул Боб товарищу. — Я думаю, будет достаточно, если мы ее свяжем, заткнем глотку и бросим между лошадиными трупами. Я не могу убить женщину, хотя бы и такую старуху, как эта апачская колдунья.
У старой индеанки перекосилось лицо, и она с выражением смертельного страха уставилась на охотника и Барберини.
— Но даром оставлять ей жизнь все-таки незачем, — заговорил Боб, железными пальцами сдавливая шею старухи в то время, как Барберини связывал ей ноги кожаным ремнем. — Слушай, старая, что я скажу тебе. Я не шучу, в этом ты сейчас убедишься. Видишь этот нож? Какой у него острый конец и как отточено его лезвие? Ну так вот, я с удовольствием запущу тебе в брюхо эти десять дюймов железа, если ты попытаешься солгать, отвечая мне на вопрос, который я сейчас задам тебе. А если ты вздумаешь закричать и позвать на помощь, то я в ту же минуту вырежу тебе язык из глотки. Отвечай, что сталось с двумя бледнолицыми женщинами, попавшими в руки апачей?
— Их сейчас поведут на костер, — простонала старуха.
— Черт! — сорвалось с дрожащих губ Боба. — Уже на костер? Я не думал, что апачи будут так торопиться.
Барберини сложил молитвенно руки, прижав их к груди.
— Бедная Лора! Несчастная Елизавета, — шептали его уста.
— Возможно ли, чтобы обе женщины были так скоро принесены в жертву? — недоверчиво спросил охотник.
— Одна из них, та, которая приглянулась Лютому Волку и была уведена в его вигвам, отравила его. Слышишь причитания женщин? Они оплакивают покойного вождя, умершего во цвете лет.
— Старуха говорит, вероятно, об Елизавете, — шепнул Барберини охотнику.
— Чудная женщина, эта Елизавета, — заговорил последний. — Отравить негодного вождя краснокожих, захотевшего овладеть ею? Это истинно женское геройство, н я преклоняюсь перед ее мужеством.
В эту минуту из лагеря послышался невыразимый шум и гам. Оттуда доносились стоны, крики, проклятия. Старуха подняла голову и пробормотала:
— Сейчас поведут двух женщин на костер.
— Ну так нам нечего болтать с тобой, старая ведьма, — воскликнул Боб, — нас ждет дело посерьезнее!
С этими словами он подхватил старуху на руки, как беспомощного ребенка, засунул ей в рот платок и бросил в кучу лошадиных трупов.
— А теперь, Барберини, — решительно сказал охотник, повесив ружье на плечо, — идем.
— Да, вперед, вперед! Мы должны спасти Лору и Елизавету! — воскликнул Барберини, и на его бледном лице загорелись глаза, полные отваги и решительности. — Лишь бы нам только не опоздать.
— О, мы еще можем смело повременить минут десять, — заметил охотник, — эти черти апачи сначала будут мучить несчастных женщин метанием в них копий и томагавков. Но не беспокойся: они даже не царапнут их, потому что захотят, чтобы их жертвы попали живыми на костер.
— На костер! Лора и Елизавета на костер! О, Боже милостивый! Мы не должны допустить этого, — с отчаянием говорил Барберини.
— Приготовь твое ружье и иди за мной.
Боб и Барберини побежали со всех ног под прикрытием нескольких деревьев. Их не должны были увидеть с лужайки, на которой был разведен костер. Весь стан, мужчины, женщины, дети, — все без исключения собрались смотреть на мучения бледнолицых женщин.
— А теперь успокойся и будь хладнокровен, — приказал охотник, — не смей стрелять, прежде чем услышишь мой выстрел. Черт побери, нас уже предупредили. Эти выстрелы, которые мы слышим, идут, вероятно, от Лейхтвейса и его людей, попавших в лагерь со стороны реки. Бежим вперед! Бей и стреляй во всякого, кто попадется тебе под руку.
Как буря помчались оба по направлению к лагерю.
Глава 143 СМЕРТЬ ПРИМИРИЛА
правитьСогласно уговору, Зонненкамп, Редвиц, Лейхтвейс и его товарищи отправились в путь и прибыли в стан апачей в одиннадцать часов вечера. Они тотчас же разделились. Лейхтвейс с отрядом, приблизительно около тридцати человек, обошел лагерь и подошел к реке. Тем временем Зонненкамп с майором и их людьми заняли противоположные высоты. Лейхтвейсу нужно было переплыть реку Гилу. Он увидел у другого ее берега около двадцати лодок и решил завладеть ими. После короткого совещания с товарищами Зигрист и Бенсберг вызвались достигнуть вплавь соседнего берега и привезти оттуда несколько лодок. Сбросив часть своей одежды, они спустились в воду и, как можно тише, подплыли к ложам. Перерезав веревки, которыми они были привязаны, разбойники увели десять лодок с собой, а остальные спустили вниз по течению. Таким образом, путь бегства был с этой стороны для апачей закрыт.
Лейхтвейс со своими людьми быстро заняли лодки и, переплыв бесшумно реку, поднялись на другой берег. Неслышно вошли они в лагерь. Многочисленные огни указали ему место, у которого собралось большинство апачей. Он с Зигристом шли шагов на двадцать впереди своих людей. Вдруг разбойники остановились, как громом пораженные. Зигрист тихо вскрикнул и в следующую минуту был около Лейхтвейса.
— Смотри туда, наши жены, обнаженные по пояс, стоят там на костре, — торопливо проговорил он хриплым голосом. — Мщение!.. Мщение!.. Лейхтвейс, отомстим за наших жен!
Лейхтвейс ничего не ответил. Его взгляд был устремлен на гигантского индейца, стоявшего между деревьями, к которым были привязаны несчастные женщины. Он только что собирался поднести факел к костру, чтобы зажечь его.
Мы знаем, что краснокожий великан, выбранный предводителем племени после смерти Лютого Волка, был хуже ехидны.
— Отойди назад, Зигрист, молю Бога, чтобы моя рука не дрогнула, — проговорил Лейхтвейс.
Он приложил ружье к щеке. Минуту целился и затем выстрелил. Пуля попала сзади в предводителя апачей и убила его. И вслед за этим люди Лейхтвейса бросились на апачей. Посыпался целый град пуль. Индейцы никак не ожидали этого нападения, и большинство из них не имели при себе оружия. В то же время грянули выстрелы белых, стоявших на высотах с Зонненкампом и Редвицем. Их выстрелы опустошили страшным образом стан индейцев.
— К лошадям! К лошадям! — ревел старейший из племени индейцев.
Во всякой опасности индеец прежде всего заботится о своем самом дорогом имуществе — о лошадях. Часть краснокожих, преследуемая пулями белых, бросилась к тому месту, где паслись лошади. Остальная часть со страшным ревом отбивалась с ожесточением от белых.
Главный центр битвы сосредоточился вокруг костра. Лейхтвейс и Зигрист встали перед своими женами, окружив их тесным кольцом своих людей, чтобы защитить несчастных от секир и копий индейцев. Лейхтвейс велел открыть огонь. Так как его люди были снабжены отличными ружьями, то им удалось удержать индейцев на некотором расстоянии.
Вдруг раздался невообразимый гам и рев, покрывший треск выстрелов. Апачи, побежавшие за лошадьми, кричали в безумном отчаянии своим соплеменникам:
— Лошади околели, мы погибли, спасайтесь кто может! Спасайтесь… спасайтесь! Это было сигналом бегства, подобного которому еще не было в истории индейских войн. Апачи, которым было отрезано спасение по реке, бросились в другую сторону, но здесь их встретил Боб с Барберини и десятком белых, посланных с высот для подкрепления. Когда апачи добежали до них, то их встретил ружейный залп. Хотя индейцы защищались с отчаянием, кольцо вокруг них стягивалось все теснее и теснее. Белые сбегались отовсюду, и гора краснокожих, истекавших кровью, росла все выше и выше.
— Мы спасены, Елизавета, — заговорила Лора, — видишь, Бог не захотел, чтобы мы погибли такой ужасной смертью.
— Ты еще не спасена, Лора фон Берген, — проскрежетал чей-то злобный голос около них. — И если я не могу овладеть тобой, то по крайней мере ты и Лейхтвейсу не достанешься.
Лора обернулась. Перед ней стоял Батьяни, знахарь апачей. В его руке сверкала секира, которую он, вероятно, отнял у одного из павших воинов.
— Умри, Лора фон Берген! — крикнул Батьяни страшным голосом. — Умри! Лейхтвейс увидит тебя уже трупом.
Томагавк был нацелен в голову несчастной Лоры. Но прежде чем острие успело врезаться в нее, Батьяни громко вскрикнул и оружие упало из его рук. Какой-то юноша воткнул нож в его грудь. Это был Барберини.
— Спасена! — воскликнул он, обращаясь к Лоре. — Если я навлек на вас нападение апачей, забыв объявить их вероломному вождю имя Елизаветы в числе товарищей, которым он обещал даровать жизнь, то теперь, по крайней мере, имею счастье спасти вашу жизнь от руки негодяя Батьяни.
— Я воздам тебе за это, — крикнул Батьяни, делая большие усилия, чтобы приподняться.
Раздался выстрел, и Барберини упал на землю. Батьяни, должно быть, нащупал пистолет в траве, поднял его и выстрелил в Барберини. Пуля пронзила его грудь. Все это произошло с такой неожиданной быстротой, что Лора и Елизавета не успели помешать Батьяни.
— Барберини! Аделина Барберини! Тяжело ты ранена? Неужели этот негодяй убил тебя?
— Мне кажется, он приготовил меня в далекий путь, — глухо ответила Аделина. — Пуля проникла к самому сердцу, мне нет спасения… я это знаю. Я умру здесь, в первобытной глуши Америки.
— Нет, ты не умрешь! — воскликнула Елизавета.
— Ты не должна умереть, — повторила Лора. — Ты отважный герой, ты отдала жизнь за мое спасение. Нет, нет, ты будешь жить, хотя бы для того, чтобы я могла вознаградить твое доброе дело!
— Оно не нуждается в награде, — прошептала Аделина. — Твой муж, Генрих Антон Лейхтвейс, спас мою жизнь, тогда как я уже потеряла право на нее. При помощи труда он дал мне возможность исправить много прежних заблуждений. Это гораздо больше того, что я сделала для тебя, Лора фон Берген.
Лора взяла уголок рубашки, так как дикари отняли у нее платок, и прижала ее к зияющей ране Аделины, остановив струю крови. Елизавета положила к себе на колени голову умирающей, и обе женщины старались всеми способами продлить затухающую жизнь.
Аделина закрыла глаза. Она еще жила, но, казалось, боролась со смертью. Она уже не могла отвечать на вопросы Лоры и Елизаветы: ее губы бледнели и покрывались синевой, ее лицо, такое прекрасное, возбуждавшее некогда всеобщий восторг, тускнело и темнело с ужасающей быстротой.
— Унесем ее подальше от этих страшных людей, — сказала Лора Елизавете.
— Смотри, Батьяни еще жив, но я думаю, что он на этот раз не минует смерти: нож Барберини еще торчит в его груди.
С диким криком вырвал граф Батьяни нож из своей раны. Он попробовал привстать, но так как это ему не удалось, то он бросил нож с размаха в Лору. Он прицелился хорошо, и блестящий клинок наверное попал бы в грудь несчастной, если бы Лора быстрым движением не откинулась назад, избавив себя этим от верной смерти. Нож скользнул по ее левому плечу и воткнулся в дерн, обагренный кровью.
Обе женщины отнесли Аделину на такое расстояние от Батьяни, чтобы он не мог видеть ее.
— Я умру не отомстив, — скрежетал он, яростно стискивая зубы. — Подлая, как она глубоко вонзила нож в мою грудь. Может быть, я еще мог быть спасен, но здесь, между этими варварами, проклятыми дикарями, кто сделает мне перевязку и будет ухаживать за мной? Я истеку кровью, а Лора фон Берген будет жить… жить… и Лейхтвейс будет торжествовать… Черт побери, какой скверный конец!
В это мгновение Батьяни услышал звук шагов: кто-то торопливо бежал по направлению к нему. Он приподнялся, взглянул и увидел двух молодых апачей. Они, должно быть, прорвали плотное кольцо, которым Лейхтвейс окружил их соплеменников, и бежали к реке.
— Апачи! — закричал Батьяни, озаренный лучом надежды. — Апачи! Не бросайте в беде вашего ученого врача, последователя белого Габри. Апачи, спасите меня, поднимите и унесите с собой. В благодарность я сведу вас в такое место, где вы найдете дичь в страшном изобилии и куда бледнолицый никогда не попадет, клянусь вам! Апачи, возьмите меня с собой. Великий Дух вознаградит вас, если вы воины, настоящие воины, то сжальтесь надо мной!
Апачи вздрогнули, оглянулись назад, где все еще продолжалась борьба. Один из них заговорил:
— Но ты ведь затруднишь наше бегство. Ты тяжело ранен, а мы должны переплыть на тот берег, чтобы избежать пуль этого проклятого бледнолицего!
— Да погубит вас Тайфу, — простонал Батьяни, подняв руки к небу. — Апачи превратились в трусов, они бегут… Если вы хотите, чтобы Тайфу и другие боги не гневались на ваше бегство, то спасите святого человека, спасите меня. Я один могу примирить вас со всеми богами. Иначе вы никогда не достигнете места блаженства ваших предков. Ваши красные души будут блуждать по свету, плача и вздыхая, пока не перейдут в тело какой-нибудь змеи, крысы или птицы. Апачи, неужели вы допустите это? Неужели вы убежите без меня?
Эти слова, казалось, произвели впечатление на юношей. Оба воина поспешно переговорили о чем-то между собой, затем нагнулись и подняли Батьяни. Один из них закинул его себе на спину, а другой торопливо захватил найденное им у костра ружье. Таким образом они дошли со своей ношей благополучно до берега. Они рассчитывали найти тут лодки и когда говорили Батьяни, что им придется переплыть реку, то предполагали воспользоваться одной из них. Но теперь они увидели, что им придется буквально перебираться вплавь на тот берег. Они рассуждали недолго. Сзади были ужас и смерть, а перед ними — уходящая вдаль река Гила. Если они вернутся назад, то погибнут. Если доверятся течению, то, может быть, еще будут спасены.
— Вниз, вниз, в реку, — кричал Батьяни хриплым голосом. — Я очень легок, вам не будет трудно переплыть со мною реку.
Индейцы прыгнули в воду. Они поместили Батьяни между собой. Одной рукой поддерживали его с обеих сторон, а другой, свободной, гребли, как веслом. Им приходилось сильно бороться, плывя против течения, и нужно было иметь всю силу и привычку индейцев, чтобы устоять против напора воды. Но по прошествии десяти страшных минут, в продолжение которых индейцы с Батьяни были раз десять на волосок от смерти, их ноги почувствовали твердую землю. Они вышли на берег, пробрались в лес и вместе со своей ношей скрылись в ущельях Сьерра-Невады.
Племя апачей, проживавших в Аризоне, было за эти дни почти окончательно истреблено. Только несколько индейцев избежали кровавой бойни, покрывшей белых в истории индейских войн неувядаемой славой.
Лейхтвейс дрался с ожесточением. Выпустив последнюю пулю, он повернул ружье и продолжал убивать прикладом. Минутами вокруг него не было ничего слышно, кроме треска черепов.
Не меньшие чудеса храбрости выказывал и Зигрист. Злоба против тех, кто оскорбил его жену, заставила его забыть о самом себе. Он принимал участие в самых горячих схватках. Вооружившись секирой, он действовал ею, как безумный. Он не обращал внимания на то, что сам был покрыт многочисленными ранами. Ему доставляло наслаждение видеть, как под его ударами падают апачи.
Рорбек оказался, как всегда, великолепным стрелком: ни одна пуля не миновала цели. Он вместе с Бруно поднялся на маленькую возвышенность и оттуда посылал пулю за пулей в ряды апачей. Стоны, предсмертные крики, падение тел сопровождали каждый его выстрел.
Резике и Бенсберг также дрались в густой толпе. Бенсберг чуть не был скальпирован гигантским индейцем. Сделав неловкое движение, он поскользнулся и упал. На него тотчас же набросился огромного роста краснокожий. Схватив крепко одной рукой его шею, индеец другой рукой уже занес над ним нож. Но, к счастью, Резике заметил опасность, в какой находился его друг, и сильным ударом приклада уложил на месте апача. С разбитым черепом гигант свалился на землю, а Бенсберг, несмотря на рану на лбу, вскочил и снова бросился в битву.
Редвиц также не терял времени на высотах. Отважный кавалерист не довольствовался командой над людьми, но хотел и сам лично принять участие в битве. Он сбежал с опасностью для жизни со скалистых уступов и бросился в битву. Редвиц сеял кругом себя смерть и гибель; множество индейцев упало от его руки.
Что касается старого Боба, то он с наслаждением убивал каждого индейца, пытавшегося выбежать из ущелья.
— К черту, краснокожие псы, — гремел он каждую минуту. — Похитители женщин! Я вам докажу, что почва свободной Америки не хочет дольше терпеть вас!
Появление старого охотника на поле сражения произвело большое смятение между апачами. Они знали слишком хорошо старого охотника за пушным зверем и до сих пор изо всех белых боялись только его одного. Им было известно, что он владеет ножом не хуже ружья. Белые щадили, сколько могли, детей и женщин, но эти последние не желали пощады; видя, как падали их отцы и мужья, они с раздирающим душу криком и надгробным пением сами бросались под нож и секиру нападающих. Таким образом, от всего племени апачей, числом до тысячи человек, в этот день в живых осталось не более двухсот, да и те, вероятно, были бы перебиты, если бы восход солнца не остановил этого безумного кровопролития.
Ущелье, в котором был расположен стан апачей, представляло ужасную картину. Казалось, будто через всю долину протекала широкая река; вода этой реки была кроваво-красного цвета. Это была кровь индейцев. Вигвамы были снесены. Изрытая почва исчезала буквально под трупами убитых и тяжело раненных.
— Победа! — воскликнул громко Редвиц. — Мы одержали настоящую победу!
— Да, мы одержали победу, — проговорил Зонненкамп, спускаясь с высоты и радостно обнимая своего зятя. — Обе женщины спасены, и мы исполнили дело мести и кары.
— Да, они спасены, — провозгласил Лейхтвейс, — я сам снял их с костра, разрезав связывавшие их веревки. Но во всей этой суматохе я их потерял из вида. Вас же, мой почтенный друг господин Зонненкамп, я благодарю от всего сердца, потому что спасением моей жены и жены моего приятеля мы обязаны главным образом вам. С этой минуты я принадлежу вам душой и телом; положитесь на меня, я до конца жизни буду к вашим услугам, как только вы этого пожелаете.
Зонненкамп взял руку Лейхтвейса и крепко пожал ее.
— Не мне вы должны служить. Вы должны продолжить дело этих трех лет, дело насаждения цивилизации в этом далеком первобытном крае. Вы должны снова возвести то, что разрушили близорукость и злоба человеческая.
— Лораберг должен снова возродиться! — воскликнул Лейхтвейс. — Или, по крайней мере, новое поселение должно возникнуть на развалинах Лораберга, хотя бы и под другим названием.
— Дело не в имени, — перебил его Зонненкамп. — Если в этом поселении будет процветать упорный труд и мирное согласие, то вы будете одним из людей, показавших путь к благодетельной, полезной деятельности. Этот обет вы исполните свято, я знаю, что слово Лейхтвейса так же твердо, как если бы было вырезано медью на камне.
— А теперь отправимся разыскивать наших жен, — предложил Зигрист. — Мое сердце полно страхом. Мы, может быть, нехорошо поступили, бросив их на произвол судьбы.
Зонненкамп и майор, Лейхтвейс и Зигрист поспешно пошли по усеянному трупами стану апачей. К ним присоединились и остальные товарищи. Наконец они нашли обеих женщин. К великой радости и счастью мужей, обе были здоровы и невредимы. Но при них они нашли умирающую, около которой Лора и Елизавета стояли на коленях. Это был Барберини, шестой товарищ разбойника Лейхтвейса.
При виде красавицы, истекающей кровью между Елизаветой и Лорой, у Зигриста и Лейхтвейса вырвался крик ужаса. Теперь ни для кого не могло быть тайной, что Барберини была женщина, так как Лора расстегнула кафтан и рубашку несчастной, чтобы облегчить ее дыхание.
— Что это? — воскликнул вздрогнув Зонненкамп, нагибаясь ближе. — Кто этот несчастный?.. Кто это?..
Слово замерло на его губах. Он нагнулся еще ближе, и когда поднялся, то лицо его было бело как мел и на лбу появились бесчисленные морщины.
— Аделина! — воскликнул он, дрожа всем телом. — Аделина!.. Моя жена, изменившая мне… Она живет… моя жена живет…
— Она умирает, — тихо перебил его Лейхтвейс. — Да, она умирает, господин Зонненкамп, ваша жена умирает… Теперь я могу открыть вам всю тайну. Вы дали мне приказ привести в исполнение смертный приговор, который вы некогда произнесли над Аделиной. Я ее увел в лес и поставил к дереву, но когда я прицелился, то моя рука дрогнула первый раз в жизни, и пуля пролетела мимо. Я не мог убить женщины. Тогда Аделина рассказала мне историю всей своей жизни, и я знаю, почему она покинула вас. Клянусь именем Всемогущего Господа, которому я обязан спасением своей жены, что Аделина невиновна. Она была подчинена адской силе и сделалась вашим врагом только потому, что к этому ее обязывала данная ею священная клятва. Теперь не время рассказывать трогательную историю Аделины. Но вы, господин Зонненкамп, конечно, поверите мне, я не стану обманывать вас в такую торжественную минуту. Пусть Бог покарает меня, если я не скажу вам по всей справедливости: простите ее, помилуйте несчастную, господин Зонненкамп, она лучше, чем кажется, и перенесла очень много тяжелого.
— Я верю вам, Лейхтвейс.
С этими словами Зонненкамп опустился на колени перед умирающей женой.
— Аделина, — произнес он, глубоко потрясенный, и горячие слезы заливали его лицо. — Аделина… погляди на меня… скажи мне хоть одно еще слово… мне сдается, нам нужно очень многое простить друг другу, прежде чем мы расстанемся навеки…
Эти слова преданного мужа на время вернули умирающую к жизни. Смерть сжалилась над ней. Она послала короткий отдых своей жертве; еще раз соединила два сердца, разлученные враждебной силой, всю жизнь тщетно искавшие друг друга. Аделина Барберини медленно открыла глаза. Ее сверкающий холодным блеском взор остановился на Зонненкампе, который, рыдая, протянул ей руку. Она положила в нее свои усталые белые руки.
— Пришел ли ты, Андреас… пришел ли ты за тем, чтобы простить меня?.. Знаешь ли ты теперь все?.. Не правда ли, ты теперь больше не осуждаешь меня?.. Ты знаешь теперь, что твоя несчастная жена была неповинна во многом дурном, что она причинила тебе? О, Андреас, скажи мне, что ты меня прощаешь; одно это слово, одно слово, оно будет звучать для меня прощением, когда я буду умирать. Я уйду тихо-тихо… Смерть пошлет мне мир, которого я не могла найти на земле.
— Аделина! — воскликнул Зонненкамп. — Моя любимая, прекрасная жена, я всегда любил тебя, я и теперь тебя люблю и буду любить до последней минуты моей жизни. Прощаю тебе от души все и тебя молю простить меня, простить ради нашего дитя, нашей Гунды.
— Наше дитя… — прошептала умирающая. — Передай ей мое последнее прости… Скажи ей, что над ее головой витает благословение ее матери, которая ее всегда любила. Передай ей, что я умираю, примиренная с тобой… примиренная…
Она несколько раз повторила «примиренная», но с каждым разом все тише и тише. Выражение тихого счастья легло на ее просветленные черты.
Зонненкамп нагнулся совсем близко к ее лицу, положил руку к ней на плечо и прижался губами к ее губам.
— Как сладок твой поцелуй, Андреас, — тихим вздохом пронеслись слова несчастной женщины. — С этим поцелуем моя душа отлетит в вечность.
Но это счастье ей не было дано. Еще с четверть часа продолжались ее предсмертные муки. Она все повторяла «примиренная», «примиренная»… Наконец сознание ее стало блуждать в прошедшем, и страшные картины рисовались перед ее отлетающим воображением.
— Андреас! — вдруг закричала она выпрямившись и уставившись в пространство стекленеющими глазами. — Держи меня, защити меня, вот он, вот он идет, этот негодяй, Галлони… Ты опять хочешь заставить меня подчиниться тебе?.. Я не хочу… Не хочу… Магнетизм — адское… помогите… Месмер… помогите!.. Андреас… Месмер… я не могу больше понимать вас… Ваши черты сливаются… Я коченею… Как темно кругом… Нет, Мария Терезия, я не могу сдержать клятвы… любовь сильнее королевской власти… Я люблю его… я с ним примирилась, примирилась, примирилась…
Дрожь пробежала по дивному телу Аделины, голова ее откинулась назад, и глубокий вздох порвал последнюю нить, привязывающую ее к земле.
— Она скончалась! Аделина Барберини умерла!
С этими словами Зонненкамп закрыл ей глаза. Долго сидел он неподвижно около покойницы, окруженный разбойниками. Лора и Елизавета стояли тут же, нежно прижавшись к своим мужьям. А над головами этой группы тихо колыхались верхушки гигантских деревьев первобытного леса.
Зонненкамп велел очистить всю долину от трупов дикарей. Их побросали в реку Гилу, течение которой унесло их в море.
Только одна могила осталась в горном ущелье Сьерра-Невады. Рано утром в нее опустили Аделину Барберини. Андреас Зонненкамп, проливая искренние горячие слезы, бросил в нее первую горсть земли. Лейхтвейс и Лора последовали его примеру, за ними остальные разбойники. Очередь дошла до старого Боба. Он по-своему оказал последнюю почесть умершей.
— Аделина Барберини?!.. Странно… Я поклялся бы, что эта женщина — самый отважный юноша, какой когда-либо попирал равнину Аризоны. О, женщина, или юноша, я крепко любил тебя Аделино, и буду любить, хотя ты и сделался Аделиной Барберини.
Затем Зонненкамп с зятем, разбойниками и старым Бобом вернулся к развалинам Лораберга, где он оставил свой ценный караван. Он нашел его целым и невредимым и, с глубоким, сердечным чувством распростившись с Лейхтвейсом и его товарищами, пустился в дальнейший путь.
В тихом ущелье Сьерра-Невады стоит одинокая могила. Красивейшие цветы первобытного леса цветут на ней, роскошные бабочки и огромные жуки посещают холмик, под которым покоится Аделина Барберини. Ее мятежное женское сердце в дикой глуши Америки нашло наконец себе желанный мир и вечный покой.
Глава 144 ПРАЗДНОВАНИЕ ДНЯ РОЖДЕНИЯ В СЬЕРРА-НЕВАДЕ
правитьПрошел год.
Лораберг, превращенный дикими жадными индейцами в груду мусора и развалин, восстал из пепла. Но теперь это уже не город. В Лораберге уже не живут несколько сот поселенцев. Нет, на его месте ютятся на опушке леса всего несколько домиков. Но кто взглянет на них, тот невольно забудет, что он находится в такой глуши самой дикой части дальнего запада Америки. Какими красивыми и чистенькими смотрятся эти домики! Как тщательно обтесаны бревна, из которых они построены, как крепко и плотно сделаны крыши, покрытые дерном. Как весело и приветливо выглядят окна, завешанные белыми занавесками — чрезвычайно редкое явление в этой части Америки. Белые занавески — этот верный признак, что домашнее хозяйство находится в руках немецкой женщины — редко встречаются в Америке. Даже в громадных домах Нью-Йорка, Чикаго, Балтиморы, Филадельфии, населенных богачами, окна обходятся без этого малого украшения.
Но если вы где-нибудь встретили на окнах белые занавески, то можете быть уверенными, что эту квартиру занимает немецкое семейство.
А поля, окружающие Лораберг, залитые солнцем в настоящую минуту? С какой заботливостью они содержатся! Позади домов разведены садики, и каких только цветов там нет! Просто сердце радуется. Тут растут и шиповник, и скромные фиалки, и душистые гиацинты. Разных цветов крокусы поднимают свои нежные головки; в траве прячется земляника. На плодовых деревьях висят роскошные плоды. Персиковое дерево уже давно сбросило свои бледно-розовые лепестки, и ветки его ломятся под тяжестью плодов.
Тут везде виден немецкий труд, немецкое прилежание, немецкий дух. А красивый скот, лошади, птицы — все здесь указывало на зажиточность и приволье. Никто не поверил бы, что всего год тому назад эта местность представляла долину смерти.
Полдень. Работы нет. Под развесистым дубом две хорошенькие женщины накрывают на стол: это Лора и Елизавета. Они накрывали белой скатертью длинный стол, сделанный из простых, хорошо обструганных досок. На него поставили девять приборов, блюда, стаканы, вилки и ножи. Лора принесла из дома два огромных букета диких цветов и также поставила их на стол.
— У нас сегодня рождение, — радовалась она, — стол должен быть убран гораздо наряднее, чем каждый день.
— Да, — ответила Елизавета, — сегодня у нас рождение. Мы празднуем тридцатисемилетие нашего дорогого предводителя Генриха Антона Лейхтвейса. У нас и работы нет сегодня после полудня, потому мы могли все собраться на веселый праздник.
Лора, казалось, не слушала этих слов. Скрестив руки на груди, она полными слез глазами смотрела на поредевшую верхушку старого дуба.
— Это было здесь… — шептала она. — На этом месте… Здесь мой муж испытал самую страшную опасность, какой он когда-либо подвергался. Там, вон на этом суку, Елизавета, еще висит остаток полусгнившей веревки, простреленной вождем апачей, на которой негодяи хотели повесить Лейхтвейса. Мой муж приказал не трогать этого оставшегося куска, пока он сам не сгниет и не будет разнесен ветром. Он должен служить напоминанием великой милости, ниспосланной нам Богом в эту трагическую минуту. Поэтому мы будем каждый год справлять рождение Лейхтвейса под этим дубом. Знаешь, Елизавета, — продолжала Лора, обняв приятельницу, — я к сегодняшнему дню приготовила Гейнцу большой сюрприз.
— Сюрприз? Ты ничего не говорила мне о нем!
— Подарок к рождению нужно всегда держать в большом секрете, — пояснила Лора. — Я хотела молчать об этой тайне до тех пор, пока мне можно будет открыть ее мужу. Ах, Елизавета, я буду счастлива, как ребенок, когда обрадую Гейнца моим подарком.
— Но какой подарок и откуда ты могла достать его здесь? — спросила любопытная Елизавета. — Ты за последние недели никуда не выходила из нашей глуши.
— О! — рассмеялась весело Лора и опустилась на одну из скамеек, стоявших по обе стороны стола. — Подойди сюда, Елизавета, я все расскажу тебе.
Елизавета опустилась рядом с Лорой на скамью.
— Разве ты не заметила, что прошлый раз почтальон, который приносит нам еженедельно из города письма, — Господи, мы получаем их так мало, — что этот красивый старик дал мне потихоньку пакет?
— Пакет? — переспросила Елизавета. — Ах, да, да, но я думала, что это провизия или вообще какой-нибудь товар, который ты выписала из города.
— А ты не обратила внимание на марки, которые были наклеены на нем?
— Я не заметила…
— Ну так видишь, на нем были марки с гербами Турна и Таксиса, которые служат почтовыми знаками для всей Германии. Герцог Турна и Таксиса — старший почтмейстер Германии, и все посылки проходят через его руки.
— Ты выписала из Германии подарок для твоего Гейнца?
— Да, из Германии, дорогая Елизавета, и, если хочешь, то даже из Висбадена.
— Из нашего милого Висбадена? — воскликнула жена Зигриста. — С нашей родины? Слушай, Лора, не мучь дольше меня, скажи, что ты могла выписать для Лейхтвейса из Висбадена?
— Кое-что, о чем уже давно тосковала душа Гейнца.
— И что же это?
— Газеты. Да, газеты нашей милой, далекой родины. Ах, Елизавета, если ты бы знала, как томился Лейхтвейс и как давно ему хотелось получить сведения о том, что делалось на его родине. Он сказал мне раз: «Лора, если бы я хоть изредка мог иметь клочок газеты, мне кажется, тогда я не так бы тосковал о нашей дорогой немецкой отчизне. Если б я только знал, что делается вокруг Нероберга, в Висбадене, Бибрихе, Франкфурте-на-Майне. Я мог бы тогда перенестись воображением туда, где мы с тобой и нашими друзьями были так счастливы. Но нет, — продолжал он с тяжелым вздохом, — как могу я написать домой о высылке газеты? Это ведь откроет наше местопребывание». Этот вздох тяжелым ударом отдался в моем сердце, и я придумывала, как осуществить его мечту.
— И как же это удалось тебе? — спросила Елизавета.
— Знаешь старого Шмуля?
— Еврея-разносчика? — быстро воскликнула Елизавета. — Который постоянно шествует по Аризоне с тяжелым тюком за спиной, переходя от фермы к ферме, исполняя все поручения их хозяев, без чего последним пришлось бы самим предпринимать частые и далекие поездки? О, он славный старик, и я не знаю еврея честней и услужливее его.
— Ты права, — ответила Лора, — старый Шмуль — добрый и отзывчивый человек. Он всегда с радостью готов оказать всякую услугу и исполняет охотно всякое поручение, какое бы ему ни дали. Право, отличный человек. Ну, так вот видишь, Елизавета, последний раз, когда Шмуль был у нас, я отвела его в сторону и спросила, не согласится ли он отправить в Европу, но тихонько от всех, мое письмо и получить на свое имя пакет с газетами? Шмуль согласился с радостью. Я села и сейчас же написала письмо доброму пастору Доцгейма Натану Финкелю. Я сообщила ему, где мы находимся, рассказала обо всем, что мы пережили, и просила выслать побольше висбаденских газет на имя Шмуля. «Боже праведный! — воскликнул Шмуль, прочитав адрес на моем письме. — Этот господин называется Натаном и он священник в Доцгейме? Уж не сын ли это моей возлюбленной сестры, бывшей замужем за Илиасом Финкелем? Тяжелую жизнь имела бедная женщина с этим жадным, скупым, бессердечным человеком». С этими словами Шмуль взял мое письмо. Оно пошло по назначению, и в ответ были получены газеты. Так как Шмуль не мог попасть в наши края, то он переслал их по почте. Сегодня после обеда я их передам мужу. Ты увидишь, Елизавета, как он искренне обрадуется им.
— Да, отличная это была у тебя мысль, Лора, — проговорила жена Зигриста. — Наш отважный Лейхтвейс всеми фибрами своего сердца принадлежит Германии, он не может говорить о ней без слез на глазах.
Лора задумчиво склонила голову.
— Мне кажется, несмотря на все счастье, которое мы нашли здесь, несмотря на нашу хорошую обеспеченную жизнь и благосостояние, он продолжает тосковать по нашей пещере под Неробергом. Я подозреваю, что здешняя мирная жизнь не удовлетворяет его кипучей деятельной натуры. Он привык к жизни, полной приключений. Ему нужны борьба и опасность. Кровь бьет в нем горячим ключом.
— Да, мужчины, уж эти мне мужчины! — вздыхала Елизавета. — Мы, женщины, смотрим на вещи совсем иначе, не правда ли, Лора? Мы счастливы тем, что, наконец, вступили в мирную пристань, и нам ни в чем не хотелось бы изменить нашей теперешней жизни!
— Нет, — твердо ответила Лора, — я не поменялась бы ни с одной королевой, такой счастливой я чувствую себя теперь. Одно сознание, что мой муж не подвергается здесь опасности попасть в какую-нибудь ловушку, что я не должна вечно дрожать за его жизнь и за жизнь товарищей, уже ради одного этого сознания своей безопасности я никогда не уеду из Америки и не допущу, чтобы муж мой покинул ее.
— Держись твердо этого решения, Лора, — заметила Елизавета, — пусть никогда наша нога не ступит на немецкую землю, где имена наших мужей подвергаются хуле, где назначена награда за их головы и где их ждет тюрьма, виселица и казнь.
Лора ничего не ответила.
В эту минуту на лесной просеке показались Лейхтвейс и его товарищи. Они возвращались с поля, лежащего довольно далеко от Лораберга. Жатва стоила им порядочного труда. Какими молодцами смотрели эти люди, возвращавшиеся медленно домой после тяжелого труда. Они были совсем легко одеты: в летних брюках, белых рубахах; на ногах — сандалии. Через плечо были перекинуты косы и другие земледельческие орудия. Их загорелые, обрамленные бородами лица и статные фигуры дышали силой и здоровьем. Впереди шел Лейхтвейс. Он был ростом на целую голову выше своих друзей. Кто увидел бы его в эту минуту, тот не поверил бы, что этому человеку пошел сегодня тридцать восьмой год, и никогда не дал бы ему больше двадцати восьми.
Лора и Елизавета пошли навстречу мужчинам и расцеловались со своими мужьями.
— Итак, друзья, — заговорил Лейхтвейс, бросив на траву косу, что вслед за ним сделали и другие, — работа на сегодня окончена. Сегодняшнее послеобеденное время мы посвятим удовольствиям и воспоминаниям. Женщины, подавайте, что у вас приготовлено. Не забудьте только принести из погреба лучшее калифорнийское вино. Ах, как вы отлично украсили стол! Право, можно подумать, что мы находимся где-нибудь в Германии, а мой дом — приходский дом деревенского священника, перед дверью которого накрыт этот стол. Садитесь, друзья, садитесь… После прилежной работы приятно отдохнуть. Сегодня наши руки изрядно потрудились, и мы с чистой совестью можем приняться за еду.
Он сел за стол под старым дубом, Лора поместилась рядом с ним. Остальные места заняли Зигрист, Рорбек, Бенсберг и Резике. Елизавета на сегодня взяла на себя обязанность хозяйничать и прислуживать. Она поспешила в дом и скоро вернулась, держа в руках дымящуюся миску. Девятый прибор, накрытый на столе, остался незанятым. Не ждали ли жители Лораберга к себе сегодня гостей? Мы это сейчас узнаем. В миске был куриный суп. В крепком, вкусном бульоне, плавали куски кур иного мяса. Но прежде, чем кто-либо притронулся к еде, Лейхтвейс произнес спокойно:
— Предобеденную молитву, Лора, прочитай ты. Ознаменуй ею сегодняшний день.
И красавица Лора, сложив благоговейно руки, произнесла несколько строф, которыми ежедневно начиналась трапеза знаменитого разбойника:
С тихой молитвой, с радостным чувством
Вкусим мы яства, выпьем напитки.
Помнить лишь будем, никогда не забудем
Братьев миллионы, лишенных всего.
— Аминь, — произнес Лейхтвейс, и за ним повторили остальные. — А теперь, дети, за работу, — весело заговорил Лейхтвейс. — Будем наслаждаться этой трапезой, приправленной радостью и счастьем. С тех пор, как мы одни и снова в Лораберге и нас не беспокоит опасное соседство апачей, здесь стало так хорошо и уютно, право, точно где-нибудь по ту сторону моря на нашей немецкой родине.
«Все немецкая родина, — подумала про себя Лора. — Все его мысли на немецкой родине».
— Какой чудный суп! — восхищался Лейхтвейс. — Правда, он ведь приготовлен из цыплят, которые вылупились из яиц, а Елизавета такая отличная кухарка, что сам герцог Нассауский не может похвастаться подобной.
Того же мнения, по-видимому, были и остальные, оказавшие супу должную честь. За супом последовало блюдо из речной форели.
Рыбная ловля была любимым занятием тихого, всегда немного грустного Бруно, который ни на минуту не мог забыть своей Гунды. Он любил это уединенное занятие и никогда не возвращался без хорошей добычи. Эта форель была также поймана им и теперь служила предметом общих похвал, со всех сторон сыпавшихся на него. Следовавшая за рыбой зелень была выращена Лорой и Елизаветой в их собственном огороде. За нею подали следующее блюдо: нежные оленьи котлеты. Олень был убит Лейхтвейсом. Он был страстный охотник и здесь, в дебрях Аризоны, мог вполне удовлетворить эту страсть.
— Ты сделал мастерский выстрел по этому оленю, — проговорил старый Робрек, который обыкновенно сопровождал Лейхтвейса на охоту. — Олень стоял на высокой скале, и я сам не решился стрелять в него на таком расстоянии, хотя, вы знаете, у меня рука довольно твердая и глаз меткий. Но друг Лейхтвейс приложил ружье к щеке и, почти не целясь, выстрелил, и… и пуля попадает в оленя, а сам он катится с высоты нам под ноги.
— Этот выстрел, право, был хорош, и я сам удивляюсь его меткости, — проговорил Лейхтвейс. — Нужно вам сказать, друзья мои, что я с некоторых пор испытываю какое-то странное ощущение каждый раз, как мне приходится убивать такое безвредное, беззащитное животное. Пролитие невинной крови, — думаю я каждый раз. Сколько негодных людей живут себе припеваючи, а это невинное создание, безвредный житель зеленого леса, должен пасть от руки человека ради его ненасытного хищничества.
Лейхтвейс замолчал. Он задумчиво смотрел на девятый, пустой прибор. Елизавета положила и на эту тарелку овощей. Перед этим она точно так же поступила с супом и с рыбой.
— Смотрите, друзья мои, — заговорил Генрих Антон Лейхтвейс, показывая дрожащей рукой на девятый прибор, — перед той, которая в это мгновение незримо присутствует при нашей трапезе, так же когда-то дрогнула моя рука. Вы знаете, что в каждый праздник на стол ставится прибор, хотя никто не появляется, чтобы занять место перед ним и никто не дотрагивается до этих блюд. Этим способом мы хотим почтить память нашей бедной покойной Барберини. Вы, может быть, вначале улыбались. Вам казалось странным мое распоряжение и требование, чтобы во все счастливые минуты нашей жизни было отведено место и для покойной Барберини? Но я не могу отказаться от мысли о загробном существовании и думаю, что только смертный человек своими близорукими глазами не видит душ, витающих вокруг нас. Поэтому я убедился, что и Аделина Барберини не совсем покинула нас. Она живет, но только там, куда мы не можем проникнуть нашим разумом. В это самое мгновение она, может быть, сидит между нами, слышит, что мы говорим, чувствует и ощущает то же, что и мы. И поэтому Аделина Барберини, — продолжал Лейхтвейс, обращаясь к пустому прибору, как будто за ним сидел их бедный друг, — знай, что мы ни на одно мгновение не забываем тебя с той минуты, как кровопийца Батьяни убил тебя. Мы постоянно думаем о тебе, и мы с Лорой всю жизнь будем тебе бесконечно благодарны. Ведь удар, сразивший тебя, избавил Лору от когтей кровожадного коршуна.
Мы ухаживаем за твоей могилой, Аделина, часто собираемся у нее и шлем тебе наш дружеский привет. Наши жены украшают ее красивыми душистыми цветами, и хотя на ней нет надгробной плиты, но в наших сердцах память о тебе живет постоянно, и ее не могут уничтожить ни время, ни бури, ни грозы. А теперь, друзья, встанем и осушим бокалы в память нашего бывшего товарища, Аделины Барберини.
Разбойники встали и в благоговейном молчании осушили бокалы.
— Не провести ли нам часть сегодняшнего дня на могиле нашего незабвенного друга, Аделины? — заговорил Лейхтвейс, когда все снова уселись за стол. — Мы расположимся вокруг ее могилы, и покойница, таким образом, будет и духовно и телесно между нами.
Это предложение встретило всеобщее одобрение. Решено было отправиться в бывший лагерь апачей, как только немного спадет жара.
— Но где же Елизавета? — спросила вдруг Лора. — Она что-то долго замешкалась в кухне.
— Я пойду посмотреть, где она, — проговорил Зигрист.
— Я иду с тобой, — добавил Рорбек, и оба друга направились к дому.
Через несколько минут из него вышли Елизавета и оба разбойника, они несли что-то тяжелое и медленно подходили к столу. Лейхтвейс встал и глядел с удивлением и любопытством на торжественную процессию.
— Что это значит? — спросил он в изумлении. — Неужели это?.. Да, я не ошибаюсь… на доске, которую с таким трудом тащит Зигрист и Рорбек, лежит медведь, молодой, но уже порядочно грузный и большой.
— Да, медведь, — проговорила подошедшая к столу Елизавета. — Мишка доставит нам очень вкусное, сочное и нежное жаркое, насколько я могу судить по его мордочке.
— Вы убили медведя и не сказали мне ни слова об этом? — воскликнул Лейхтвейс.
— Это маленький сюрприз ко дню твоего рождения, Лейхтвейс, — засмеялся Зигрист. — С этой целью мы третьего дня ушли с Рорбеком, не говоря никому куда. Уже несколько недель тому назад мы выследили целое медвежье семейство поблизости нашего поселения и решили воспользоваться одним из этих животных. К сожалению, когда мы пришли, то родителей медведей не было, в норе оставался только этот молодец. Я убил его, и мы поволокли его домой. Однако медвежонок был уже не так молод, как мы предполагали: он отчаянно защищался, пока Рорбек не прихлопнул его окончательно. Но мясо его должно быть нежирным и сочным. Известно, что мясо молодых медведей очень нежно, а старых — почти не годится для еды.
— И как красиво Елизавета подала его, — заметила Лора, — посмотрите, он в передней зажаренной лапе держит цветок, и венок из цветов обвивается вокруг шеи.
— Что же, он явился к нашему почтенному Генриху Антону Лейхтвейсу с поздравлением, — заметил Зигрист.
— И в благодарность мы сейчас же примемся за него, — проговорил Лейхтвейс. Он не захотел рубить его на куски, так как это представляло далеко не легкую задачу, но искусно разрезал его на ломти, и каждый из присутствующих получил хороший кусок. Тарелка Аделины, конечно, не была пуста.
Какое вкусное жаркое! Слюнки буквально текли у бывших разбойников. Обе ноги медведя были скоро уничтожены. Бокалы также не пустовали. Они звенели радостно, сопровождаемые бесконечными тостами за здоровье именинника и его жены Лоры. Обед закончился рисовым пудингом с вишневым вареньем. Когда стол был убран, мужчины закурили трубки, принялись за кофе, не забывая стаканов с вином.
Лора нагнулась к Лейхтвейсу, и когда тот окинул ее вопросительным взглядом, она, положив руку ему на шею, заговорила:
— Милый мой, я также приготовила тебе маленький сюрприз, и, надеюсь, ты останешься доволен им. Хотя это только бумага, простая печатная бумага, но на ней напечатаны немецкие слова: эта пачка, которую я кладу на твои колени, приносит нам вести с нашей далекой родины.
С этими словами она вынула из-за спины тяжелый пакет и положила его перед мужем. Лейхтвейс вскочил с радостным криком. Он обеими руками прижал связку к сердцу и несколько минут не мог произнести ни слова.
— Немецкие газеты… действительные, настоящие немецкие газеты… Какая ты умница, моя дорогая Лора! Ты исполнила мое давнишнее, самое горячее, сокровенное желание. Благодарю тебя, тысячу раз благодарю! А теперь, друзья мои, проведемте послеобеденный часок-другой на немецкий манер: я буду читать вам вслух газету, принесшую нам вести о стране, людях и событиях, в которых мы принимаем такой живой интерес.
Лейхтвейс открыл пакет дрожащими от радости руками и сверкающими глазами пробегал печатные листочки. Они были того же года и вышли из печати не позже шести недель тому назад.
Мужчины закурили трубки, Лейхтвейс прислонился спиной к дубу, и чтение началось. Многие известия удивили разбойников. Они узнали судьбу нескольких людей, с которыми были знакомы прежде.
— Черт знает что! — воскликнул Лейхтвейс, едва взглянув в один из номеров. — Наш жестокий преследователь, уголовный судья Преториус, достиг зенита своей карьеры. Он произведен Карлом Нассауским в министры. Вот тут его назначение.
— Бедное Нассауское герцогство, — вздохнул Зигрист. — Какое будущее ожидает тебя при таком министре? Что станется с твоим населением, когда им будет управлять человек, забота которого состоит в потворстве причудам герцога и для которого счастье подданных не имеет никакого значения?!
— Ну, мы едва ли когда-нибудь попадем в такое положение, — проговорил Лейхтвейс, наморщив брови, — чтобы этот министр стал нам страшен.
Он пропустил несколько строк, пока дошел до места, которое снова заинтересовало его.
— Вот удивительное известие! — воскликнул он вдруг. — Я сейчас прочту вам его.
«Полиции во Франкфурте-на-Майне на днях удалась очень ловкая поимка. Ею уже давно, как говорят, разыскивался известный во Франкфурте ростовщик, еврей Илиас Финкель, преследуемый за убийство своего родного внука. В ночь накануне казни Финкелю удалось бежать из тюрьмы и перейти границу государства. Теперь он снова задержан в еврейском Гетто во Франкфурте-на-Майне. Полиции удалось узнать, что его там скрывают единоверцы. Жители Гетто делали это, конечно, не из сострадания или симпатии к Илиасу Финкелю. Они сами презирали его не меньше, чем христиане, но не могли переносить такого позора и видеть, как возводят на костер их единоверца. Однако Илиас Финкель стал пугать раввина тем, что сам предаст себя в руки правосудия и сообщит, кто содействовал его бегству из тюрьмы. Так как за подобное деяние жители Гетто должны были подвергнуться огромному штрафу, то, испуганные его угрозой, они спрятали его в погреб его прежнего дома. Они снабжали его пищей и питьем, и почти целый месяц Финкель скрывался там от полиции. За это время евреи Гетто должны были собрать между собой крупную сумму, которую Илиас Финкель вымогал у них все под той же угрозой донести, каким способом он был выведен из тюрьмы. Но собрать эту сумму оказалось не так легко, как ожидали Финкель и раввин.
Прошли четыре недели, и старый ростовщик продолжал жить за счет своих единоверцев. Прислужник в Геттовской синагоге, подлый и низкий человек, обратился в полицию и, потребовав назначенную за голову Финкеля сумму, взялся провести полицейских ночью к нему в погреб. Так и было сделано. Илиас Финкель, ничего не подозревавший, должен был быть застигнут там врасплох, но когда полиция подошла к погребу, она нашла дверь его запертою таким крепким железным болтом, что прошло по крайней мере четверть часа, прежде чем удалось открыть ее. Когда, наконец, вошли в вонючий темный погреб, освещенный только маленькой масляной лампочкой, то полицейским представилась ужасная картина. Посреди погреба лежал Илиас Финкель при последнем издыхании. Он перерезал себе горло от одного уха до другого при помощи ножа, который служил ему при употреблении пищи. Кровь лилась ручьем, и чиновники сразу увидели, что помощь тут бесполезна.
Читателям будет небезынтересно узнать, что старый ростовщик совершил самоубийство как раз на том самом месте, где разбил голову своему внуку. Таким образом он сам покарал себя за свое преступление и на том самом месте, где совершил его. Тело должно было быть отправлено на живодерню. Но по ходатайству почтенного пастора Натана оно было передано еврейскому приходу Франкфурта-на-Майне, который похоронил его без всякого шума». — Итак, вот еще один негодный человек получил заслуженное наказание, я думаю, никто не будет сожалеть об Илиасе Финкеле, — закончил Лейхтвейс, — так как чаша его грехов и преступлений переполнилась. Но не будем дальше говорить об этом негодяе, я вижу, что Лора дрожит при одном воспоминании о нем. Ведь это он вместе с Батьяни хотел продать Прагу, чему мне удалось, к счастью, помешать. А вот и приятная, радостная новость, милые мои…
Лейхтвейс взял новый листок, который ему протянула Лора, и, найдя надлежащее место, начал читать:
«Во всем Франкфурте и далеко по всему округу нет в настоящее время других разговоров, как о намерении почтенного и уважаемого негоцианта Андреаса Зонненкампа покончить свое торговое дело и уйти на покой. Дом, в котором помещалась известная всему миру его торговая контора, Андреас Зонненкамп дарит городу для устройства в нем больницы. Это новое благотворительное учреждение, — содержание которого обеспечено на вечные времена очень крупным капиталом, также пожертвованным Зонненкампом, — будет называться «Дом Аделины» и предназначен для приема исключительно больных и бедных женщин. Не только за этот роскошный подарок, но и вообще за всю его многолетнюю благотворительную деятельность в городе господин Зонненкамп будет провозглашен почетным гражданином города Франкфурта-на-Майне. Депутация из самых почтенных граждан поднесет ему диплом и почетную цепь, которая, как драгоценная реликвия, уже больше ста лет хранится в городском архиве. Господин Зонненкамп, как мы слышали, намеревается проводить в нашем городе только несколько месяцев в году; остальное время он будет жить в находящемся в окрестностях Франкфурта имении своего зятя, майора Курта фон Редвица, чтобы быть вблизи своей любимой дочери и внука».
— Господь да благословит Андреаса Зонненкампа и пошлет ему спокойную старость! — воскликнул Лейхтвейс, опустив газету. — Нет на свете более благородного человека. Мы также увековечили память о нем. Вы ведь знаете, что мы воздвигли каменную плиту на том месте, где когда-то он стоял со своими людьми при битве за спасение Лоры и Елизаветы? На плите из камня, взятого из скал Сьерра-Невада, высечено:
«Здесь в один знаменательный день стоял Андреас Зонненкамп, друг человечества».
— Как мило и благородно с его стороны, — заметила Лора, — назвать «Домом Аделины» основанное им благотворительное учреждение. Таким образом он увековечил память о своей несчастной жене. Память об Аделине будет жить и тогда, когда не останется уже ни одной косточки в ее могиле на крайнем западе Америки.
Чтение на несколько минут прекратилось. Но вся компания с такой жадностью стремилась узнать новости с родины, что после короткого перерыва Лейхтвейс развернул новый номер газеты.
Но вдруг глаза его приняли какую-то странную неподвижность, он стал потирать рукой лоб, точно желая отогнать дурной сон; вдруг он быстро вскочил со скамейки, но тотчас же снова в бессилии опустился на нее. Смертельная бледность покрыла лицо Лейхтвейса, он дрожащими руками взял руки Лоры и крепко сжал их. Все были страшно взволнованы и с трепетом ждали каких-либо скверных вестей.
Лора обняла мужа и вопросительно посмотрела ему в глаза:
— Скажи, что с тобой, мой друг? Какое страшное известие прочел ты? Что бы это ни было, поделись этим со мной и нашими друзьями, которые всегда с таким участием относятся к нам в каждом нашем горе. Гейнц, мой Гейнц, скажи мне, что нашел ты в этой газете?
— Нашего ребенка.
Глава 145 ИСТОРИЯ ОДНОГО РЕБЕНКА
правитьЭти два слова, сорвавшиеся с уст Лейхтвейса, произвели на окружающих такое ошеломляющее действие, описать которое мы не беремся.
Лора пронзительно вскрикнула и схватила газету.
Зигрист, Рорбек и Резике также вскочили со своих мест и бросились к Лейхтвейсу, точно стараясь защитить его от невидимого врага.
— Стой, жена!.. — воскликнул Лейхтвейс, указывая рукой на то место газеты, которое причинило ему такое волнение. — Не ты должна прочесть нам это известие, с Божьей помощью я сам прочту его вслух.
Лора охотно уступила газету мужу, который, развернув ее, начал стоя читать:
«Найден ребенок грабителя и разбойника Генриха Антона Лейхтвейса»
Мы сегодня в состоянии сообщить читателям нашей газеты известие, которое произведет невероятную сенсацию во всем Нассау, по обоим берегам Рейна и преимущественно в Бибрихе, Висбадене и Франкфурте-на-Майне. До сих пор, и теперь даже более чем когда-либо, в памяти населения живет имя Генриха Антона Лейхтвейса, того разбойника, мнения и слухи о котором так разноречивы. В то время как знатные и богатые, для которых он был истинным бичом, ненавидят и презирают его, бедное население просто боготворит его, распространяя множество рассказов об его отзывчивости ко всякой беде и несчастью. Известно, что Генрих Антон Лейхтвейс с женой, прекрасной молодой графиней Лорой фон Берген, отказавшейся ради мужа от высокого положения, титула, богатства, со всей своей шайкой утонул в Северном море после того, как имел неслыханную дерзость утопить парусное судно «Колумбус». Он навел его на подводную скалу в окрестностях Гельголанда, утопил его и вместе с ним утонул и сам со всей своей компанией. До сих пор думали, что знаменитый разбойник не оставил после себя никаких следов, кроме многочисленных рассказов о его смелых, даже фантастических похождениях; ничего, кроме обожания и благоговения со стороны народа и слухов о необыкновенной красоте Лоры фон Берген, ее любви и преданности, с какою она переносит все опасности и лишения, связанные с жизнью разбойника. Но теперь из Бингена-на-Рейне появилось известие, благодаря которому снова выплывают на сцену имена Генриха Антона Лейхтвейса и его жены Лоры фон Берген.
В Бингене уже целые десятки лет жила подаянием одна бедная женщина по имени Хромая Груда. Это была профессиональная нищенка. Она получала много денег, главным образом от путешественников, приезжавших осматривать красивый Бинген, при самом выходе с парохода поджидала и ловила приезжающих и редко уходила с пустыми руками, тем не менее она постоянно ходила в лохмотьях и жаловалась на голод и нужду. Она жила вблизи Бингена в маленькой ветхой избушке, которая была скорей похожа на свиной хлев, чем на человеческое жилье. Около двенадцати лет тому назад она вдруг появилась в Бингене и его окрестностях с крошечным ребенком на руках. Это был хорошенький мальчик нескольких дней от роду. На вопрос, откуда у нее взялся этот ребенок, она объяснила, что ездила за ним в Пруссию к своей дочери, которая умерла в родах, оставив на ее попечение своего сынишку. Теперь, когда она появлялась всюду с этим маленьким, беззащитным существом, подаяния стали сыпаться на нее еще щедрее, чем прежде. Даже те люди, которые раньше ничего не давали назойливой нищей, теперь невольно брались за кошелек и вынимали из него мелочь, жертвуя его старухе на содержание младенца.
Полиция не удовлетворилась рассказами Хромой Труды и стала наводить справки, которые указали, что история, распускаемая Хромой Трудой, была не совсем верна. Правда, у нее была одна дочь замужем за лесничим, и дочь эта действительно умерла, но ее соседи не знали, чтобы она оставила после себя ребенка. Лесничий скоро после смерти жены уехал, и его не могли разыскать. Так как в полицию никто не подавал объявлений об исчезновении ребенка, то дело так и заглохло. Ребенок остался у старухи и служил неиссякаемым источником дохода.
Впрочем Хромую Труду нельзя было обвинять в том, что она дурно содержала мальчика, напротив, насколько она была нерадива относительно себя, отказывая себе в самой ничтожной мелочи, настолько она заботилась о ребенке, о том, чтобы ему не было ни в чем недостатка. Мальчик был всегда чисто одет. Когда он подрос, Труда стала посылать его в школу. Она заботилась о его пище, причем, конечно, с целью получить побольше подаяний, вечно жаловалась на то, как трудно содержать дитя.
Таким образом прошло двенадцать лет. Из ребенка вырос красивый, сильный, необыкновенно развитый мальчик. Наконец старуха тяжело заболела. Она пролежала около недели, не будучи в состоянии выйти из дому. Три дня мальчик, которого она называла своим внуком, ухаживал за ней. Но так как положение старухи становилось все хуже и хуже и ее состояние начало очень тревожить его, то он побежал в Бинген за доктором и ночью привел его к бабушке. На вопрос врача, как его зовут, мальчик ответил, что бабушка его зовет Антоном, другого имени он не знает и фамилии никакой не слыхал. В Бингене и во всех окрестных деревнях бабушку звали просто Хромой Трудой. Двенадцатилетний мальчик, красота которого прямо поразила доктора, умолял его идти как можно скорей к бабушке, которой, по его словам, было очень плохо.
Доктор велел сейчас же заложить экипаж, взял с собой мальчика и поехал к больной. Открыв дверь избушки, он должен был сделать большое усилие, чтобы войти в нее, такая в ней была грязь и бедность. На полу валялась куча лохмотьев и каких-то мешков, стены, покрытые трещинами, готовы были развалиться.
— И в таком-то помещении лежит твоя бабушка?! — крикнул доктор, обращаясь к мальчику. — Что же удивительного, что она заболела?
— О, пожалуйста, дорогой господин доктор, — умолял ребенок, — пойдемте дальше. Комната, в которой бабушка живет со мной, гораздо лучше и здоровей. Она выглядит совсем иначе, чем эта передняя, которую бабушка, я сам не знаю почему, оставляет всегда в такой грязи и беспорядке. Мне она никогда не позволяет оставаться здесь.
С этими словами маленький Антон отворил дверь в коротенький, узенький коридорчик. Из него он открыл вторую дверь в следующую комнату. Когда врач ступил на ее порог, то остановился совершенно пораженный.
Неужели это бьио жилище старой нищенки, Хромой Труды? Перед ним была великолепная спальня, которой не постыдилась бы любая герцогиня. Стены были обтянуты шелковым штофом. Пол покрывал мягкий смирнский ковер. На двух роскошных кроватях лежали белоснежные шелковые подушки, обшитые дорогими кружевами. Из спальни была видна следующая комната, выходящая в сад. Она также отличалась педантичной опрятностью и была убрана богато и со вкусом. На одной из кроватей лежала Хромая Труда. Но возможно ли, что это была действительно она? Неужели это та самая нищая, которую доктор всегда видал не иначе, как покрытую продранными лохмотьями, со спутанными волосами, в рваных башмаках, привязанных к ногам веревками? Неужели перед ним лежала эта самая старая ведьма? Да, это была Хромая Труда, в этом доктор не мог сомневаться. Но она была так опрятна, на ней была надета белоснежная рубашка, на голове кружевной чепец, и чистые руки были украшены кольцами, в которых сверкали бриллианты.
— Ближе, доктор, ближе… — звала старуха, с трудом приподнявшаяся немного на постели, но тотчас же снова упав без сил на подушки. — Не смотрите на меня с таким удивлением. Перед вами действительно я, хромая Труда, бингенская неугомонная нищая.
— И которая, по-видимому, — добавил доктор, — разыгрывала перед целым светом хитрую комедию. Выманивала милостыню у бедного и богатого; собирала и деньгами, и черствым хлебом, и тарелкой супа, и всем чем попало. А дома в тиши все копила, и, как видно, скопила очень порядочное состояние.
— Смотрите, какой вы хитрый, любезный доктор, — засмеялась больная, в то время как губы ее болезненно передернулись. — Вы, пожалуй, правы. Но почему нищим не дозволяется твердо и неусыпно следовать своему призванию и отличаться бережливостью и скопидомством? И почему нищий не может, скопив маленький капиталец, вложить его в выгодное предприятие, чтобы он приносил хорошие проценты? Но я призвала вас не для того, чтобы занимать этими разговорами, а для того, чтобы узнать, действительно ли пришел мой конец. Хотя я и без вашего ответа знаю, что для меня уже нет спасения. Этот удар будет по счету третий, а с третьего удара умерла и моя покойная мать. Но мне нужно знать наверное, что к завтрашнему утру Хромой Труды уже не будет в живых. У меня здесь на земле дела, о которых я должна позаботиться прежде, чем закрою глаза.
Старуха говорила о своей смерти с каким-то страшным спокойствием.
Доктора Бауэра невольно охватило чувство ужаса. Он охотно покинул бы эту таинственную старуху и ушел бы без оглядки из ее дома, если бы его не удерживало человеколюбие и уважение к своему призванию, требующему оказания помощи страждущим. Наконец его удерживало еще и участие к бедному Антону. Мальчик протягивал к нему руки и со слезами умолял не покидать его бабушки и вылечить ее.
— Ну, доктор, за дело, — проговорила слабым голосом бингенская нищая. — Посмотрите меня и скажите, сколько я еще могу прожить?
Доктор Бауэр не решался сказать правды.
— Доктор, — заговорила снова больная, бросив на него проницательный взгляд, — вы можете сказать откровенно, сколько часов осталось мне жить? — Вы увидите завтра утром восход солнца, — ответил доктор, — но увидите ли вы его закат, за это я не могу поручиться.
— Хорошо, хорошо, — проговорила Хромая Труда, — я довольно пожила и теперь не дорожу жизнью. Дайте мне что-нибудь, доктор, что поддержало бы меня на несколько часов, вы ведь знаете все-таки микстуры.
Доктор Бауэр, который в своих поездках по деревням всегда возил с собой ручную аптечку, приготовил лекарство, и старуха проглотила его не поморщившись. Затем она взяла приготовленные на ночном столике три золотых и подала их врачу.
— Не окажете ли вы мне последней услуги, доктор Бауэр?
— Говорите, что могу я сделать для вас?
— Когда вы приедете в Бинген, то разбудите нотариуса и пастора и сейчас же пришлите их ко мне. Скажите нотариусу, чтобы он взял с собой расторопного писца; ему здесь будет достаточно дела.
Доктор Бауэр обещал исполнить ее просьбу и спросил, желает ли она, чтобы он приехал еще раз.
— Зачем, если не можете помочь мне? — проговорила старуха.
Выйдя из комнаты больной, доктор вдруг почувствовал, что сзади его обняли чьи-то две руки. Это был маленький Антон. Он умолял, заливаясь горькими слезами, сказать ему, поправится ли его бабушка.
— Бедный мальчик, — прошептал доктор, ласково положив ему руку на голову, — разве у тебя нет родителей, кроме твоей бабушки?
— Мои родители умерли.
— Когда твоей бабушки больше не будет, то приходи ко мне, — сказал доктор. — Я тебя воспитаю, научу какому-нибудь ремеслу, чтобы дать тебе возможность сделаться хорошим человеком.
— Бабушка умрет? Господи, какое горе! Бедная, бедная бабушка…
Два часа спустя пастор и нотариус с писцом приехали из Бингена. Маленький Антон провел их в комнату больной.
— Пододвиньте себе стол, — слабо проговорила старуха, обращаясь к священнику и нотариусу, — стулья вы найдете в комнате. Я хочу… я хочу… сделать духовное завещание. Оно должно заключать мою исповедь. Я в ней хочу покаяться в том, что тяготит мою душу и от чего я хочу избавиться, прежде чем лягу в могилу.
Писец пододвинул ближе стол, а нотариус взял с камина два серебряных подсвечника и зажег свечи. Пастор хотел вывести из комнаты маленького Антона, но тот воспротивился:
— Оставьте меня при бабушке… я не хочу, чтобы она умерла…
— Оставьте его тут, — поддержала его больная хриплым голосом, — он может все слышать; дело касается его, и даже очень близко.
Пастор взял влажную, холодную руку Хромой Труды и торжественно проговорил:
— Облегчи душу твою этим признанием, которое таким тяжелым бременем лежит на тебе. Помни, что ты скоро предстанешь перед Господом, которому ты должна будешь дать отчет во всем. Благо тому, кто с чистым сердцем предстанет перед Всевышним, всевидящее око которого проникает в самые сокровенные тайны нашей души и перед Кем ничто не может укрыться.
— Ну, так выслушай меня… — сказала хромая Труда. Сердце ее билось так сильно, что можно было слышать каждый удар. — А ты, писарь, записывай все, что бингенская нищая будет говорить на своем смертном одре. Кто я и откуда я появилась — это не касается никого, — так начала бингенская нищая свою исповедь, которая, очевидно, должна была составить часть ее духовного завещания; мое имя не имеет никакого значения для того, о чем я буду говорить на моем смертном одре. Мое имя должно быть также предано забвению. Меня никогда не звали иначе, как Хромой Трудой. Этим прозвищем буду и я называть себя. Суд также должен признать его, потому что оно освящено народной молвой. Итак, я, Хромая Труда, клянусь здесь перед лицом смерти, перед Господом и людьми, что буду говорить только истинную и святую правду, которая должна быть занесена в судебный протокол. Я не хочу превратиться в вечное «ничто» с ложью на совести.
— Дочь моя, — перебил при этих словах пастор старую нищую, — ты не обратишься в вечное «ничто». За этой жизнью есть другая, блаженнее и счастливее нашей земной жизни, так как она протекает в созерцании Триединого Бога.
— Господин пастор, — возразила старуха, бросив на священника насмешливый взгляд, — об этом вопросе мы с вами не будем спорить. Я только думаю, что есть много людей, которым за глаза довольно одной здешней жизни и на вторую у них уже нет никакой охоты. К таким людям принадлежу и я. Но, дальше… я буду продолжать, господин нотариус. Некогда я была богатой женщиной. Но дурные люди обокрали и разорили меня. Я превратилась в нищую. Да, в нищую в буквальном значении этого слова. От всего моего богатства у меня остался только один посох. Опираясь на него, я прошла пешком берегом Рейна, от Голландии до Бингена. Тут я вползла в какую-то простую хижину, думая, что наступил мой конец. Но судьба не была ко мне настолько милостива. Смерть прошла мимо меня. После тяжкой болезни, которую я перенесла почти без всякой человеческой помощи, все прелести моей юности исчезли. Кроме того, паралич ноги сделал меня хромой. Теперь мой нищенский посох пришелся мне кстати. Опираясь на него, я бродила в Бингене из дома в дом, собирая милостыню, а так как я выглядела такой жалкой и несчастной, то добрые люди не отказывали мне в ней. Я получала гораздо больше того, чем это было мне нужно. «Хромая Труда», — подзывали меня часто на моем пути. Скоро я заметила, что нищенство составляет ремесло очень выгодное. Хотя получаешь пфенниги и гроши, но если их станешь беречь, то они превращаются в талеры. Нужно только уметь вызвать сострадание людей и умно рассказывать трогательные истории. Таким способом можно набрать в день два хороших шестифранковых талера. У меня похитили мое состояние. Я решила нажить второе. Для выполнения моего плана я не видела другого средства, как усердное занятие нищенским ремеслом, доводя его до утонченной виртуозности. В четыре часа утра я была на ногах, поджидая крестьян, ехавших на своих повозках с товаром на рынок. У них у первых просила милостыню. Их только нужно уметь умаслить, и тогда от них можно много получить. Я так и делала. Обыкновенно я утром уже получала столько, сколько было нужно на мое содержание за весь день. Многие крестьяне давали мне яйца. Другие бросали мне с возов пучки зелени. Третьи давали мне хлеба. Некоторые, видя мою слабость и беспомощность, жалели меня, несчастную, и дарили голубка или цыпленка. Все знали Хромую Труду, и от всех ей сыпались денежки. Многие давали, может быть, и для того, чтобы отвязаться от нее. Навязчивость и упорство служат нищему самым верным средством для достижения успеха.
В этой части моего признания я должна засвидетельствовать, что я встречала всего больше сочувствия и участия не у богатых и знатных; не у тех, кто утопал в роскоши и для кого ничего не стоило бросить несколько крох со своего стола. Нет, мне помогали именно те, кто сам нуждался, именно жалкие бедняки никогда не отпускали меня с пустыми руками. Молодые служанки подавали мне гроши, сопровождая их добрыми пожеланиями. Фабричные работницы, сидящие с раннего утра до позднего вечера за ткацким станком, уделяли мне милостыню от своего скудного заработка. Бог да вознаградит этих добрых людей. Он сделает это непременно рано или поздно. Таким образом прошли годы. Волосы мои поседели, но я все продолжала свое старое ремесло, щедро вознаграждавшее меня.
О, никто из гордых важных граждан города Бингена, смотревших с таким презрением на бедную нищую, не подозревал, что Хромая Труда была участницей самых крупных торговых предприятий Бингена. Я вносила деньги всегда через посредников, обеспечив себя их молчанием. Никто не подозревал, что Хромая Труда владеет семью домами в Бингене да еще имеет порядочный капиталец, припрятанный кое-где, а частью отданный под проценты. Ровно двенадцать лет тому назад, день в день, как раз после заката солнца, в мою избушку постучала дама, закутанная в широкий плащ. Я открыла ей дверь и была поражена ее красотой и мертвенной бледностью ее лица.
— Это вы Хромая Труда? — прошептала эта женщина.
Я ответила утвердительно, и она вошла в дом. Когда она убедилась, что мы одни, она рассказала мне необыкновенную, странную историю. Я до сих пор не знаю, как отнестись к ней: была ли это правда или ложь?
Она рассказала мне, что она, дочь знатного и высокопоставленного лица в Баварии, влюбилась в домашнего учителя, бедного кандидата. Не было никакой надежды, чтобы отец ее когда-либо добровольно согласился на их брак. Но любовь сильна. Именно там, где ее гонят и ставят ей всякие препятствия, там-то она и расцветает во всей своей силе и красе. То же случилось и с молодой баронессой, которая после долгого колебания сообщила мне наконец свое звание. Как раз с того дня, как ее отец накрыл обоих влюбленных в беседке и с угрозами и проклятиями уволил учителя, с того самого дня молодые люди каждую ночь встречались в этой беседке и наслаждались своей горячей любовью. Но повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. В один прекрасный день молодая баронесса с ужасом увидела, что ей нельзя дольше скрывать своего положения. Это случилось как раз в тот день, когда ее отец объявил ей, что к ней сватается одно очень знатное лицо и что он дал ему согласие. Молодая баронесса хорошо понимала, что ей нельзя будет противиться воле отца, и потому она объявила, что согласна выйти за нелюбимого человека и навсегда забыть учителя, но только с условием, чтоб отец позволил ей погостить у подруги, на берегу Рейна. Ей хотелось, — объяснила она отцу, — насладиться последними днями девической жизни, прежде чем наложить на себя брачные цепи.
Отец охотно согласился на ее просьбу. Баронесса, сопровождаемая скромной горничной, приехала в окрестность Бингена, где наняла маленькую дачку на самом берегу Рейна. В этом домике, четыре дня спустя, она произвела на свет плод своей запретной любви… Это была девочка. Баронесса торопилась вернуться к себе домой, так как ее отец настаивал на ее возвращении, и потому, само собой разумеется, ей нужно было скорей избавиться от ребенка. Она прямо обратилась ко мне с предложением взять к себе ее дочь и воспитать ее. За эту услугу она предлагала мне очень крупную сумму, но ставила непременным условием, чтобы я никогда, ни устно, ни письменно, не обращалась к ней и чтобы ребенок жил в полнейшем неведении своего происхождения.
Бывают же такие противоестественные матери. Баронесса принадлежала к ним. Участь ее несчастного ребенка нисколько не интересовала ее. Она думала только о том, как бы избавиться от этого бремени и от опасности, которую могла навлечь на нее бедная малютка. Плата, назначенная мне баронессой, была так значительна, что я сразу согласилась.
На следующий вечер под предлогом, что я иду собирать милостыню, я, запасшись мешком, подошла к маленькому домику, в котором жила баронесса. На мой стук мне отворили дверь, впустили в комнату, и назад я уже возвращалась с ребенком в мешке. Поверит ли мне кто-нибудь из вас, когда я скажу, что эта негодная мать отдала мне свое дитя совершенно голым? К счастью, у меня под рукой нашелся старый шерстяной платок, которым были покрыты мои плечи. Я его сняла и завернула в него несчастную крошку. Кроме того, вечер был чудесный и теплый, да и мешок мой оказался удобной постелью для малютки.
Баронесса в ту же ночь исчезла со своей прислугой из наших мест, и с тех пор я больше ничего не слыхала о ней.
Я же не пошла домой, потому что жадность внушила мне жестокий план. На груди моей лежала в банковских билетах большая сумма денег, которыми баронесса раз и навсегда отделалась от меня. И вот мне пришла мысль воспользоваться деньгами, не исполнив дела, за которое я получила их. Я решила избавиться от ребенка, бросив его в лесу, далеко от Бингена. Если его найдут и подберут другие люди, тем лучше. Он будет жить, не имея понятия о том, кто он такой. Но, может быть, придут лесные хищники и сожрут бедную девочку. Для такого ребенка, может быть, будет даже лучше умереть прежде, чем у него явится сознание. Опираясь на свой посох, с ребенком в мешке, брела я все дальше, не решаясь нигде исполнить своего намерения. Я хотела зайти в совсем чужую сторону, где бы меня не знали и где впоследствии не так легко было бы разыскать меня. Наконец я очутилась у горы, покрытой лесом, которая находилась, как мне было известно, недалеко от Висбадена. Передо мной возвышался скалистый холм, густо поросший кустарником. — Вот это место подходящее, подумала я, я поднимусь на вершину скалы, положу там ребенка в кусты, и да хранит его Господь. Не без труда добралась я до скалы, к которой с трех сторон плотно примыкал густой, кудрявый, непроходимый кустарник. Я решила, несмотря на крайнюю усталость, взобраться на скалу с четвертой стороны. Наконец, благополучно добравшись до ее вершины, я остановилась, чтобы передохнуть, и начала быстро развязывать мешок. Однако исполнить мой замысел было далеко не так легко, как мне казалось вначале: теперь я чувствовала большую жалость к бедному ребенку. Но неужели я должна быть сострадательнее его родной матери? — подумала я. — Конечно, нет. Пойдем бедная девчурка, — сказала я невинному, безмятежно спавшему ребенку, — я сделаю тебе мягкую и теплую постельку в кустах.
Но в ту минуту, как я развязала мешок и хотела вынуть из него малютку, вдруг случилось нечто до того неожиданное, что слушающие теперь мое признание, может быть, даже не поверят. Земля вдруг расступилась под моими ногами. Едва успев схватить мешок и крепко прижать его к груди, я стала спускаться вниз все глубже и глубже. В суеверном страхе я была уверена, что передо мной разверзся ад, который поглотит меня за мое преступное намерение. Наконец я стала на твердую землю. К счастью, я все-таки держала мешок так, что ребенок нисколько не пострадал. Поднявшись на ноги, я стала пробираться дальше. Скоро я заметила, что нахожусь в подземной пещере, состоящей из нескольких, переплетающихся между собою ходов. Ну, подумала я, из этой пещеры, конечно, есть какой-нибудь выход, и тут мне бояться людей нечего: они не живут под землей. Но вдруг кровь застыла у меня в жилах: я услышала стоны женщины. У меня ноги подкосились, дрожа всем телом, облитая потом, я прислонилась к стене и услышала ясно и отчетливо слова, которые не могу забыть до сих пор:
— Гейнц!.. мой Гейнц!.. Где ты, мой дорогой муж?.. Наш ребенок… у нас родился ребенок…
Я не знаю, какая сила толкнула меня вперед. Я почувствовала, что должна идти на этот голос, что тут нужна моя помощь; может быть, требуется спасение человеческой жизни. Я бросилась вперед и скоро попала в помещение, устроенное наподобие большой комнаты. Оно было освещено мерцающим факелом. Но все-таки было настолько светло, что я могла различить молодую женщину, лежавшую в устланном мхом углублении, высеченном в скале. Как дивно хороша была эта красавица. Она была прекрасна, как ангел, даже в эту минуту, несмотря на свои страдания и крайнюю слабость. Волна золотых волос спускалась ей на шею и голые плечи. Как раз в ту минуту, когда я вступила в пещеру, она рожала ребенка; но, несмотря на жестокие боли, счастливая улыбка играла на ее устах. Теперь я знала, где нахожусь. Имя знаменитого разбойника Генриха Антона Лейхтвейса было мне хорошо известно. Роженица постоянно повторяла его в полузабытьи. Очевидно, я попала в тайное убежище Лейхтвейса, и прелестная, златокудрая красавица, лежавшая передо мной, была не кто иная, как жемчужина Рейна, Лора фон Берген.
Бедняжка. Она рожала без всякой человеческой помощи, одна-одинешенька, на своем каменистом ложе, в пещере. Нужно было как можно скорей помочь ей во что бы то ни стало освободиться от ребенка и спасти жизнь и ему и его матери. Хотя мне в первый раз пришлось исполнять такое дело, но я благополучно выполнила его. Уж очень мне хотелось спасти красавицу. Но пока я была занята ею, вдруг странная мысль блеснула в моей голове. Я уже говорила, что собрала милостынею порядочный капиталец. Часть его хранилась у меня дома. До сих пор меня постоянно тревожила мысль, что в один прекрасный день Лейхтвейс со своей шайкой нападет на меня, обкрадет и убьет. Эта мысль преследовала меня целые годы, и за последнее время особенно тревожила меня. Хотя Лейхтвейс никогда не трогал бедных, но меня он не постеснялся бы ограбить, если б проведал, какое состояние я нажила хитростью и притворством, соперничая с другими нищими, гораздо более нуждающимися, чем я. Теперь мне представлялся отличный случай получить оружие против Лейхтвейса. Что если я овладею его ребенком? Если унесу с собой только что родившегося мальчика? Не послужит ли он хорошим орудием против Лейхтвейса? Не могу ли я при первом появлении разбойника остановить его словами:
— В моих руках твой ребенок. Сделай шаг — и он будет мертв.
Эта мысль как-то сразу овладела мной. В ту же Минуту я обменяла девочку, которую принесла в мешке, на мальчика, в чьих жилах текла кровь Генриха Антона Лейхтвейса и Лоры фон Берген».
Глава 146 ТЯЖЕЛАЯ РАЗЛУКА
править— Мое дитя! — воскликнула Лора, когда Лейхтвейс дочитал до этого места. — Дитя мое… бедное мое дитя!.. Едва ты открыло глазки, как уже сделалось жертвой преступления. Гейнц… милый Гейнц, что теперь с нашим ребенком? Боже мой. Боже мой! Жив ли он еще? Если бы я только могла обнять его и прижать к своему исстрадавшемуся сердцу.
Лора так неутешно рыдала, что Лейхтвейс должен был приостановить чтение, чтобы хоть немного успокоить ее. Но сам он, этот сильный человек, был взволнован не менее жены. Пот выступал у него на лбу и крупными каплями стекал по лицу. По мере того, как он читал, голос его становился глухим и хриплым.
— Жена, дорогая жена моя! — заговорил с глубоким чувством Лейхтвейс. — Если наше бедное дитя еще живо и может быть спасено, то, поверь мне, я сделаю все, чтобы вернуть его тебе. А теперь, Лора, будем читать дальше, посмотрим, что скажет еще на своем смертном одре негодная нищая. Хромая Труда.
Но не только Лейхтвейс и его жена, а и остальные товарищи не могли сдержать своего волнения. Они все вспоминали, как Лора постоянно настойчиво утверждала, что она родила не девочку, а мальчика. Лейхтвейс объяснял это тем, что жене его, обессиленной до потери сознания сильными болями, просто почудилось, что при ней лежит мальчик. Но теперь, судя по тому, что они прочли в газете, Лора, очевидно, не заблуждалась. Она действительно родила сына, но Хромая Труда украла его, заменив маленькой, только несколько дней тому назад родившейся девочкой, оставленной ей баронессой…
Лейхтвейс взял опять газету, и после того, как под дубом снова восстановилось полное безмолвие, стал читать вслух продолжение исповеди Хромой Труды:
«Как только я обменяла детей, я тотчас же стала искать выход из пещеры. Сына Лейхтвейса я завернула в тот самый шерстяной платок, в котором я принесла девочку, и уложила его в мешок. Для бедной Лоры я теперь была бесполезна и поэтому должна была исчезнуть, не теряя времени, если не хотела попасть в руки возвращающегося разбойника. Но мною овладело отчаяние. Я видела, что из этой гранитной пещеры нет выхода. Я ощупала все стены, стучала, шарила, но выхода не находила. Ниоткуда не проникал лунный свет, так ярко сиявший наверху, над пещерой. Я считала себя погибшей. Если Лейхтвейс вернется сейчас со своей шайкой и застанет меня тут, то участь моя будет решена. Разбойник не мог оставить меня в живых. Я узнала тайну его подземной пещеры, которую он охранял так старательно, что до сих пор полиции и никому в мире не приходило в голову искать его шайку в подземелье.
У меня ноги подкашивались при мысли о том, что ожидает меня. Вдруг я нащупала на стене веревку. Я вынула из кармана спички и зажгла их, чтобы осветить пространство вокруг себя. У меня под рукой оказалась не одна веревка, а целая веревочная лестница, которая, по-видимому, вела наверх. Это-то и был вход и выход из подземелья, и через это отверстие я и провалилась в него. Разбойники, часто пользующиеся этим проходом, очевидно, не закрывали его. Я не теряла ни минуты. Рискуя своей жизнью и держа в одной руке мешок с новорожденным ребенком, я, другой цепляясь за перекладины веревочной лестницы, взобралась наверх. Благодарение Богу: я увидела лунный свет. Это было доказательством, что я приблизилась к поверхности земли. Несколько минут спустя я уже пробиралась по кустарнику, который закрывал вход в пещеру. У подножия холма я встретила человека высокого роста; это не мог быть никто другой, кроме разбойника Лейхтвейса. Он шел в сопровождении одетой в белое женщины, которую он, без сомнения, вел из Висбадена. Скорей, скорей — повторяла я, — скорей бежать отсюда и укрыться в лесу, чтобы он не увидел меня… Все это мне удалось, и когда восходящее солнце осветило землю, я уже была в моей избушке. Таким образом я присвоила себе сына разбойника Лейхтвейса.
Мальчик остался жив. Я заботливо ухаживала за ним, и он вырос молодцом. Я унесла его с собой, чтобы иметь в нем оружие против Лейхтвейса, но со временем я отказалась от этой мысли. Очаровательный ребенок заставил меня забыть ее. Он с каждым днем становился мне все дороже. До сих пор я была так одинока. Люди избегали нищую, с которой не хотели иметь никакого дела. Теперь же у меня было существо, к которому я могла привязаться всем сердцем. Я в первый раз испытала счастье жить для кого-нибудь, наслаждение заботиться о ком-нибудь. Здесь в моей последней исповеди я утверждаю, что это чувство возродило меня, сгладило и смягчило то раздражение и горечь, которые мне внушили люди. Я назвала мальчика Антоном, потому что он немного напоминал своего отца. С каждым днем я все сильнее привязывалась к нему; когда же он заговорил и в первый раз назвал меня бабушкой — я ему говорила, что он мой внук, — о, с той поры я не рассталась бы с ним ни за какие блага в мире, я не отдала бы его никому, хотя бы мне сулили золотые горы.
Но и помимо этого ребенок являлся для меня истинным кладом. Теперь я всегда брала его с собой собирать милостыню. Уводила его не только для того, чтобы не оставлять одного дома, но и потому, что вид этого маленького беспомощного существа трогал людей до такой степени, что мой ежедневный сбор милостыни увеличился в три, даже в четыре раза. Я придумала очень трогательную историю, которую рассказывала повсюду. Я говорила, будто у меня была дочь, которая против моего желания сошлась с актером и бежала с ним. Человек этот обходился с ней очень дурно, и скоро она умерла. Когда она от продолжительного пьянства почувствовала приближение последних минут, то написала мне, прося меня приехать к ней и взять ее ребенка. Я, конечно, сделала это и закрыла глаза дочери. А теперь вот я, старая бабка, должна содержать и заботиться об этом несчастном маленьком существе.
Этот отлично придуманный рассказ всегда трогал до слез моих слушателей и наполнял мою нищенскую суму. Таким образом мое состояние все росло, но теперь, по крайней мере, я знала, для чего я собираю и коплю. Меня страшила и заботила единственно только мысль, как бы Лейхтвейс и жена его не проведали, что Антон их сын и не захотели бы отнять его у меня. Этого горя я бы не пережила; к счастью, оно миновало меня. Теперь я откровенно покаялась вам в моем великом грехе и должна признать, что это стоило мне немалой борьбы. Не потому, что я боялась за себя: я не переживу нынешнего дня, а что люди будут говорить обо мне после моей смерти, это мне совершенно безразлично. Но я спрашиваю себя, не повредит ли моему дорогому мальчику, если люди узнают, что он сын знаменитого разбойника Генриха Антона Лейхтвейса?
Однако и в этом отношении судьба пришла мне на помощь. Лейхтвейс, его жена и вся их шайка уже не находятся в живых. По достоверным сведениям, они утонули при крушении «Колумбуса» на Акуловой скале вблизи Гельголанда. Теперь мой Антон может свободно и твердо смотреть в глаза каждому, потому что смерть его родителей искупила перед лицом света все их грехи и проступки. Я оставляю моему любимому волшебный дар, который облегчит его жизненный путь и защитит его от людского высокомерия. Я назначаю моего приемыша, Антона Лейхтвейса, сына разбойника Генриха Антона Лейхтвейса и жены его Лоры, урожденной графини фон Берген, единственным наследником всего моего состояния, размером до семидесяти тысяч шестифранковых талеров. Состояние это в моей доле в торговых предприятиях Бингена: в семи домах, находящихся там же, в капитале, лежащем на текущем счету в банкирской конторе Андреаса Зонненкампа во Франкфурте-на-Майне, и в наличных деньгах, которые лежат в железном сундуке, спрятанном под третьей ступенькой лестницы, ведущей в погреб под этим домом. Все это должно принадлежать моему приемному сыну Антону, в да поможет ему Господь сделать из этого хорошее употребление. Пусть он вспоминает иногда несчастную, которая полушку за полушкой, грош за грошем скопила его состояние. Пусть он вспоминает о ней с любовью так же, как должен помнить и о своих несчастных родителях, могилы которых он не может посетить, так как они находятся на дне морском. Из этих денег пять тысяч талеров должны быть переданы в собственность «Дома Аделины» во Франкфурте-на-Майне, благотворительного учреждения, основанного Андреасом Зонненкампом для призрения больных женщин и беспомощных старух.
Окончив исповедь, Хромая Труда упала в изнеможении на подушки, и прошло довольно много времени, прежде чем она отдохнула настолько, чтобы иметь силу держать перо в холодной руке. Тем не менее она подписала свое имя ясно и отчетливо под протоколом этого странного и трогательного завещания.
Священник собрался соборовать ее, но она не могла или не хотела понять его. Она впала в забытье, этот предвестник ухода в вечность, и скоро сердце бингенской нищей перестало биться: ее не стало.
Маленький Антон был безутешен. Его нужно было силой оттащить от тела покойницы, которую он звал бабушкой, но которая в действительности была для него более чем матерью. Священник взял его в Бинген и поместил временно в своем доме.
Состояние Хромой Труды нашлось именно там, где она указала, и даже превышало семьдесят тысяч талеров. Капитал этот помещен у придворного банкира герцога.
Его Светлость герцог, узнав об этом необыкновенном происшествии, оказал мальчику свое Высочайшее благоволение. С целью оградить интересы малолетнего ребенка Его Светлость постановил, чтобы делами по наследству, доставшемуся сыну разбойника, заведовал до совершеннолетия мальчика придворный банкир герцога. Кроме того. Его Светлость предназначил мальчика к военной карьере и вообще выказал к нему живейший интерес, вероятно, потому, что мать ребенка, несчастная, увлеченная любовью Лора фон Берген, состояла когда-то придворной фрейлиной герцогини Нассауской. Для того, чтобы воспитать мальчика в военном и вообще в аристократическом духе. Его Светлость поручил ребенка лицу, недавно вернувшему себе Высочайшую Милость, после того, как положение этого лица сильно пошатнулось вследствие некоторых подозрительных на его счет слухов. Человек этот был граф Сандор Батьяни».
Общий крик ужаса вырвался у всех, сидевших за столом под дубом. Лора вскочила. Она, как безумная, рвала свои золотистые волосы в то время, как слезы ручьем текли из ее глаз.
— Дитя мое! — кричала она так неистово, что звук ее голоса разносился по всему необъятному пространству, окружавшему их. — Сын мой в руках этого негодяя… Отдан на произвол графа Батьяни, заклятого врага его отца и матери. Пощади, Господи… пожалей меня! Не дай мне сойти с ума, прежде чем вырву мое несчастное дитя из рук этого чудовища.
Лейхтвейс тоже был в отчаянии.
— Ну! — воскликнул он страшным голосом, полным такого отчаяния, какого он не выказывал год тому назад, когда стоял под этим дубом с веревкой на шее, — Небо беспощадно ко мне; оно посылает мне все новые и новые испытания. Но это новое наказание хуже всех остальных. Мой ребенок в руках Батьяни. Ты погиб, мое бедное, дорогое дитя. Бог знает, жив ли ты еще в настоящую минуту?
Однако тотчас же Лейхтвейс уже овладел собой; он выпрямился, и вся его фигура приняла прежнюю твердую уверенную осанку. Из-под ресниц его сверкнул пламенный взгляд.
— Нет, мое дитя не погибло! — воскликнул он, подходя к Лоре и обнимая ее. — Нет, возлюбленная жена моя, мы еще увидим нашего сына, мне это говорит мое сердце. Наш сын живет… мы спасем его…
— О, Гейнц, — заговорила Лора, крепко прижавшись к мужу, — мы столько раз ставили на карту свою жизнь из-за пустяков, неужели мы дрогнем теперь, когда дело идет о спасении нашего сына? Гейнц! Мне как будто слышится крик нашего ребенка о помощи; он мне представляется заброшенным в темницу: помогите… отец… приди ко мне на помощь… наш смертельный враг граф Батьяни, этот дьявол из дьяволов… он может погубить меня…
— Успокойся, дорогая жена моя, — сквозь слезы проговорил Лейхтвейс, которого, как и остальных разбойников, глубоко взволновал вид Лоры, — нашему ребенку не придется тщетно молить о помощи. Нет, в эту минуту я не задам себе вопроса о том, что может меня постигнуть на родине. Я забываю все угрожающие мне опасности: тюрьму, виселицу, казнь, все ужасы, которые ожидают меня в Германии… Дитя мое нуждается во мне — и я спасу его. Пусть сотни сыщиков преследуют нас по пятам, пусть целые своры кровожадных собак-ищеек будут пущены по нашим следам, я чувствую, что у меня хватит сил и мужества презреть все эти ужасы… Наша кровь и плоть, наш ребенок страдает… Свободу сыну Генриха Антона Лейхтвейса! Мщение мучителю!
Со спокойным, почти ясным лицом поцеловал он затем жену. Он чувствовал облегчение, становился беззаботно веселым каждый раз после того, как окончательно принимал какое-нибудь серьезное решение.
— Иди домой, Лора, — сказал он ей, — уложи как можно скорее все, что нам может понадобиться для поездки в Германию. С вами же, дорогие друзья, мы простимся. Я уезжаю со счастливым сознанием, что дал вам новую отчизну. Хотя я и вовлек вас когда-то в нашу разбойничью жизнь, зато теперь я вернул вам честь, благородство и уважение людей.
— Как, — перебил Зигрист обожаемого атамана, — ты хочешь оставить нас здесь в то время, когда тебя ждет грозная опасность, быть может, даже смерть? Нет, Лейхтвейс, это противоречит нашему уговору. Разве мы не дали друг другу клятвы стоять всегда одному за всех и всем за одного? Разве каждый из нас не принес тебе обета защищать тебя собственной жизнью в случае опасности? Не хочешь ли ты сделать из нас клятвопреступников? Разве мы смеем, разве мы можем быть менее отважны и великодушны, чем ты, столько раз из-за нас подвергавшийся неприятельским пулям и преследованию сыщиков? Нет, друг мой, такого уговора не было. Мы здесь жили счастливо и свободно, так как ты был между нами; здесь, на далеком западе Америки, ты был таким же для нас атаманом, руководителем, вожаком, как в ущельях Нероберга. Где будешь ты, там хотим быть и мы; где ты умрешь, там и мы умрем; где ты будешь мстить, там будем мстить и мы. Мы последуем за тобой, атаман, и кто не считает себя подлецом, тот присоединится к моему возгласу: преданность нашему атаману и его жене! Преданность им до гроба! С ним за море, в опасность и на смерть!
Громкий крик всеобщего восторга последовал за этими словами. Разбойники бросились к любимому атаману, пожимали ему руки, обнимали, целовали его.
— С Генрихом Антоном Лейхтвейсом мы будем жить, с ним же и умрем! Идем с ним, что бы там ни случилось!
У Лейхтвейса показались слезы на глазах. Лора, еще не успевшая уйти в дом исполнять приказания мужа, зарыдала.
— Друзья мои, — заговорил потрясенный Лейхтвейс, пожимая руки стоявшим вблизи него. — Столько любви… столько преданности… кого не растрогает до глубины души?. Да, я действительно счастливый человек! Несмотря на то, что я разбойник, изгнанник, презираемый обществом, все же я сумел завоевать несколько верных, любящих сердец, а такая испытанная преданность — большая редкость на свете. Благодарю вас, братья, за то, что вы не хотите покинуть меня в этот последний, решительный час моей жизни. Вы этим доказываете, какие прекрасные плоды дало посеянное мною семя, семя любви и дружбы. Но вашего предложения, друзья мои, я на этот раз не могу принять. Оставайтесь здесь; в Германию поедем только мы вдвоем с Лорой.
Глухой ропот разочарования пробежал среди разбойников, обступивших Лейхтвейса.
— Выслушайте мои основания, друзья мои, и вы, наверное, согласитесь со мной. Два человека могут гораздо легче остаться незамеченными, чем целая компания в восемь человек. Нам там не предстоит никакой открытой битвы, в которой наши хорошие ружья и отважные ножи могли бы защитить нас и помочь нам. Нам придется окольными путями, посредством искусного переодевания, под чужим именем проникнуть к нашему ребенку и вырвать его из рук негодяя. Для этого нас с Лорой… нас двоих достаточно.
— О, Лейхтвейс, Лейхтвейс! — воскликнул глубоко огорченный Зигрист. — Мы не переживем разлуки с тобой. Ты повергнешь нас в уныние и отчаяние, если оставишь нас одних.
— И все-таки вы должны остаться, — возразил Лейхтвейс с непоколебимой твердостью. — Есть еще одна причина, кроме той, о которой я вам уже говорил. Подумайте, друзья, куда мы денемся с нашим дорогим, ненаглядным сыном, если нам удастся спасти его? Мы хотим, мы должны привезти его сюда, за море, в новую отчизну, которую мы основали в дикой Аризоне. В наше отсутствие вы должны охранять эту отчизну, наш милый, славный поселок. Неужели мы опять подвергнем уничтожению эти хорошенькие домики, эти поля и нивы, плоды наших тяжких трудов? Если мы все уедем и потом снова вернемся, то не найдем ли мы здесь безотрадную пустыню, как это уже было после уничтожения апачами нашего поселения. Любезный Зигрист, отважный Бруно, дорогие Бенсберг и Резике, не увеличивайте моей муки. Останьтесь здесь на страже нашего будущего. Клянусь вам, как от своего имени, так и от имени Лоры, мы вернемся обратно не теряя ни минуты, как только будем держать в своих руках наше возлюбленное дитя. С вами мы жили, с вами вместе хотим и умереть. Похороните меня, если на то будет воля Божья, под этим дубом, под которым я перенес столько ужасов и столько бесконечного счастья.
Рыдания заглушили остальные слова Лейхтвейса. Лора бросилась на грудь Елизаветы, которая с нежностью целовала залитое горькими слезами лицо подруги. Остальные разбойники также заливались слезами. Они плакали, как дети, и не стыдились своих слез.
— В таком случае, — воскликнул Зигрист, первый овладевший собой, — мы, как и прежде, подчинимся тебе, атаман! Все, что ты решаешь, бывает всегда умно и правильно. И теперь ты прав, как всегда. Освободи сына из рук негодяя Батьяни и возвращайся как можно скорей в твое новое отечество. Когда ты вернешься, то, клянусь тебе, ты найдешь здесь все в таком же состоянии, в каком оставляешь. День вашего возвращения будет счастливейшим днем для Лораберга.
Все принялись с лихорадочной поспешностью снаряжать отъезжающих в путь. Багаж Лоры и Лейхтвейса был нагружен на мула, сами они сели на верховых лошадей; то же сделали и остальные разбойники, желая проводить дорогих людей хоть часть пути. Последний раз остановились разбойники и его жена перед старым первобытным дубом. Они в безмолвном волнении смотрели на его раскидистые ветви, как в горе, так и в счастье осенявшие их головы. Еще раз окинули они взором всю окрестность, и слеза за слезой катилась из их глаз. Наконец Лейхтвейс дал знак к отъезду. Безмолвно тянулся караван по лесной опушке. Никому не хотелось говорить: от избытка чувств уста немеют.
Едва достигли берега реки Гилы, как начало темнеть. Лейхтвейс и Лора остановили своих коней. Собрав около себя товарищей, Лейхтвейс заговорил глубоко взволнованным голосом:
— Дорогие друзья мои! Час разлуки настал. Расстанемся как мужественные люди, привыкшие смотреть в глаза смерти. Вспомним, сколько раз мы ощущали на себе всесильную десницу Божью, готовую всегда защитить нас от грозной опасности. Обнимемся еще раз, братья мои, и примите мои последние наставления: берегите и охраняйте нашу долину. Если нам не суждено будет увидеться, то живите в ней мирно и счастливо. Отныне никогда не простирайте руки к чужому добру. Напротив, оказывайте гостеприимство и защиту каждому страннику, проходящему через Лораберг. Юноши, берите себе в жены женщин, которые будут любить и уважать вас, и вы будете счастливыми мужьями и отцами. Родители, ведите жизнь мирную и спокойную и с радостью наслаждайтесь тем, что судьба послала на вашу долю.
Так как всякое общество, как бы оно ни было мало, нуждается в руководителе, а я, ваш нынешний Глава, вас покидаю, то заместителем себе и, если уж на то пойдет, преемником назначаю Зигриста. Он человек надежный и хороший и поведет вас к добру. А теперь прощайте… Еще раз горячее, сердечное спасибо вам за вашу любовь ко мне. Генрих Антон Лейхтвейс никогда не забудет вас. Если нам не суждено больше увидеться здесь, то будем утешать себя надеждой, что мы встретимся там, наверху, на небесах, где встречаются все, любившие друг друга на земле.
Разбойники обняли обожаемого ими атамана. Они целовали его лицо и руки, с трудом удерживая горькие рыдания.
— Довольно… довольно!.. — воскликнул наконец Лейхтвейс, будучи дольше не в силах владеть собой. — Будущее должно нас встретить сильными и хладнокровными. Еще раз прощайте, будьте счастливы… До свидания…
— До свидания, до свидания, Генрих Антон Лейхтвейс, доброго пути… доброго пути… до свидания.
Лейхтвейс пришпорил лошадь, и они вместе с женой пустились вперед. Кони перешли реку Гилу вброд и вышли на противоположный берег. Лора и Лейхтвейс еще раз оглянулись назад… последний взгляд… поклон, и путешественники исчезли в лесу. В глубоком молчании вернулся Зигрист со своими товарищами в Лораберг.
Глава 147 УЗНИК КРОВАВОГО ЗАМКА
правитьЕще раз приводим нашего читателя в Кровавый замок. Он, вероятно, еще не забыл этого, пользующегося такой мрачной славой по всему Рейну, замка, в котором разыгралось столько потрясающих событий нашего романа. В этом замке Зонненкамп поселил свою дочь Гунду с намерением укрыть ее от жадных взоров света, которые могла привлечь ее красота и миловидность. Здесь же жил загадочный англичанин, освободивший Батьяни из тюрьмы. Во дворе Кровавого замка Лейхтвейс судил деревенского мучителя, скаредного доцгеймского старшину Михаила Кольмана.
В настоящую минуту в стенах старого здания снова раздавались жалобные стоны. В башне замка был слышен жалкий детский голос; в ней изнывал бледный, несчастный мальчик. Он имел очень жалкий, изнуренный вид, но даже это не портило его замечательной красоты. Этот мальчик был живой копией своего отца. Это был Генрих Антон Лейхтвейс в юности. Так должен был выглядеть знаменитый разбойник, когда в его глазах светились детская чистота и невинность. Маленький Антон, сын Лейхтвейса и Лоры, прижался к оконной нише круглой башенной комнаты. Некогда красивое, сделанное из хорошей материи платье висело лохмотьями на его тощем теле. На его руках, шее, узкой груди, из-за отвернутой, грязной, по-видимому, давно не менявшейся рубашки были видны кровавые рубцы, следы ужасных, не поддающихся описанию истязаний. Бедное дитя дрожало всем телом. Крупные капли пота покрывали его белый лоб, увлажняя черные кудри, спутанные и давно не чесанные. Перед ним стоял человек, махавший над головой кожаной плетью. Время от времени он безжалостно хлестал ею маленького узника.
Этот человек был граф Батьяни. Он был в одном халате. На его прямых черных волосах была турецкая феска, что делало его поразительно похожим на цыгана, кем он, впрочем, и был. Гаснущие лучи заходящего солнца освещали эту потрясающую картину. Дневное светило, покидая землю, взглянув на эту сцену, поспешило как можно скорей укрыться за покрывающие вечернее небо облака. Солнце терпеливо взирает на все, что творится на земле, на всякие гадости и ужасы. Но истязание беззащитного ребенка является самым отвратительным, низким, бесчеловечным из всего того, что ему доводится видеть на земле и освещать своими золотыми лучами. На это способен только самый низкий негодяй. Напрасно плакал маленький Антон, тщетно протягивая бледные, худые ручки к своему беспощадному мучителю. Жалобы, слезы, просьбы вызывали только грубый смех со стороны Батьяни, и плеть еще с большей жестокостью гуляла по обессиленному вследствие лишений телу маленького узника.
— Ты безнадежный мальчишка, — кричал на него Батьяни. — Ты маленький негодяй, который только сердит и злит меня. Я обещал герцогу сделать из тебя человека, так как ты предназначен для службы в армии, и свое обещание Его Светлости я сопровождал следующими словами: «Или я выдрессирую из сына разбойника приличного человека, или он отправится на тот свет». Ха, ха, ха, последнее будет, кажется, вернее. За три месяца, что ты находишься в моей власти, твои физические силы порядочно поистощились; ты, по-видимому, уже недолго протянешь. Но до тех пор я буду исполнять свою обязанность. Я приставлен к тебе воспитателем, а как я это понимаю, и твоим тюремщиком. Ты должен почувствовать, что граф Сандор Батьяни имеет основание ненавидеть тебя, жалкий крысенок. Твой отец оскорбил и осрамил меня, он тысячу раз покушался на мою жизнь; твоя мать пренебрегала мною, она сделала меня посмешищем целого света: в первую ночь после свадьбы она убежала в подвенечном платье. Это ты должен искупить, змееныш… да, искупить… ты должен это искупить…
Граф Батьяни при этих словах схватил мальчика, вытянул его из оконной ниши и отбросил в противоположную сторону комнаты. Ребенок упал с ужасным криком и, полумертвый от страха и боли, был не в силах подняться с пола.
— Встанешь ли ты? — загремел цыган. — Пожалуйста, не разыгрывай комедии. Ты можешь отлично стоять и ходить, только не хочешь. Я понимаю, что тебе очень приятно разыгрывать здесь господина. Ты воображаешь, что можешь чваниться, потому что унаследовал от старой колдуньи, бингенской нищей, состояние, проценты с которого я беру себе за твое воспитание! Но ты ошибаешься, мой друг, жестоко ошибаешься. Эти деньги вообще скоро уже не будут принадлежать тебе. Я уговорил герцога отдать их в мое распоряжение и вообще поручить мне управление всем твоим наследством. Так как я твой воспитатель, то следует, чтобы и все дела твои находились в моих руках. Еще не хватает некоторых формальностей, а затем я буду распоряжаться твоими семьюдесятью тысячами, как своими собственными. Конечно, семьдесят тысяч талеров — деньги. Но мне может понадобиться больше. Подлый щенок, отчего ты не унаследовал больше? Я тебе отплачу за это.
И с насмешливым хохотом чудовище принялось снова стегать плетью беззащитного ребенка.
Мы должны оставить на время эти сцены бесчеловечного истязания. Нашему читателю это, вероятно, будет так же приятно, как и нам самим. Ужасно видеть такой произвол и такое зверство.
Мы хотим рассказать нашим читателям, каким образом удалось Батьяни вернуть себе утраченную было милость герцога Нассауского. Герцог Нассауский далеко не охотно открыл Батьяни свои объятия и вернул его на старое место при дворе. Напротив, он с отвращением поддался давлению, произведенному на него графом Сандором Батьяни. В душе герцог ненавидел и презирал человека, сделавшегося, по-видимому, снова его фаворитом, каким он был раньше.
Мы оставили Батьяни в тот момент, когда двое молодых апачей, переплыв реку Гилу, скрылись с ним в лесу. Батьянн сам не думал, что выживет. Рана, нанесенная ему Аделиной Барберини, была очень тяжела. Кровоизлияние, вызванное ею, было крайне опасно. Но здоровая натура Батьяни и на этот раз спасла его. Он приказал индейцам, — как только его вынесли из района военных действий, — положить себя на землю и набрать листьев одного лесного растения. Оно имело свойство останавливать кровотечение и быстро заживлять раны. Таким образом Батьяни удалось избежать смерти. Он, конечно, был очень слаб. В течение трех недель он не мог сам приподняться. Но оба индейца не оставляли его. Ими овладел суеверный страх, что Великий Дух покарает их, если они бросят в нужде бледнолицего знахаря. Этот страх Батьяни умел ловко эксплуатировать. Индейцы соорудили ему хижину, устроили ложе из мха, собирали ему целебные травы. Ходили на охоту и приносили разную дичь, лучшие куски которой шли к столу Батьяни. Индейцы поднимали его, носили. Родные сыновья не могли бы лучше и заботливее ухаживать за отцом.
И как же отблагодарил их Батьяни? Когда он настолько окреп, что мог продолжать путь один, без чужой помощи, то решил как можно лучше замести свои следы. До Лейхтвейса никогда не должно было дойти известие, что он, Батьяни, еще жив. Только таким образом он мог впоследствии отомстить ему. Но молодые апачи могли выдать его. Они могли проговориться. А этого ни в коем случае нельзя было допустить.
Батьяни теперь часто уходил один гулять в лес, пока его краснокожие друзья были заняты в хижине работой на него. Он усердно собирал корешки какого-то мелкого растения, прессовал их, выжимал из них сок в посуду, сделанную из древесной коры. Наконец в один прекрасный день он объявил своим благодетелям, что хочет вознаградить их за их доброту. Он будто бы нашел такой сок, который делает выпившего его непобедимым и неуязвимым, и всякий враг перестает быть ему опасным. Пойманные на своей слабости несчастные индейцы попросили отведать чудодейственного сока. Им, конечно, страшно хотелось сделаться непобедимыми героями. Батьяни сдержал свое слово: он дал им выпить сок. Скоро индейцам действительно нечего было бояться чьего бы то ни было нападения; после кратких, но жестоких страданий они лежали в хижине безмолвные и неподвижные: Батьяни их отравил.
Тотчас же, не теряя времени, он быстро собрался в дорогу и, преодолев много препятствий, встретившихся ему в девственном лесу, достиг, наконец, ближайшего большого города. Тут он смыл темную краску, которая делала его похожим на индейца, купил у старика платье и отправился дальше. Денег у него было достаточно. Апачи незадолго до своей смерти напали на одну богатую ферму, и Батьяни захватил кассу фермера в то время, как краснокожие дьяволы избивали и скальпировали жену хозяина и его трех детей. Батьяни добрался до Нью-Йорка и там сел на парусное судно, отходящее в Европу. План его был скоро составлен. Он хотел направиться прямо в Нассау и там, посредством упорного вымогательства, выудить у герцога все, что ему было нужно. У него в руках было прекрасное средство сделать герцога Нассауского сговорчивым. О, он был убежден, что этот монарх, хотя в первую минуту и вскипит яростью, но в конце концов согласится на все, чего бы он от него ни потребовал.
Однажды в теплый летний вечер герцог Нассауский, хорошо пообедав и потому находясь в отличном расположении духа, предпринял прогулку в парк. В этих вечерних прогулках он не позволял никому сопровождать себя и любил предаваться в одиночестве своим размышлениям. На этот раз, едва герцог успел сделать несколько шагов в парке, как из-за большой акации вышел человек, прилично одетый, лицо которого было ему очень хорошо знакомо, но он не мог припомнить, кто бы это был. Этот человек встал поперек дороги с такой наглостью и самоуверенностью, что герцог невольно попятился назад. Угрожающая осанка этой личности озадачила герцога, и, как все высокопоставленные лица, он испугался покушения.
— Разве герцог Нассауский не узнает меня больше? — заговорил незнакомец вызывающим голосом. — Мне кажется, я не так уж сильно изменился с тех пор, как неблагодарность и близорукость герцога Нассауского повергли меня в такое жалкое положение и нищету?
— Батьяни?! — воскликнул пораженный герцог. — Граф Сандор Батьяни!..
— Да, это я, — насмешливо крикнул цыган. — Его Светлость, по крайней мере, хоть немножко запомнил мое имя; надеюсь, что он скоро опять привыкнет к нему.
Герцога Карла нельзя было ни в коем случае назвать трусом. Он обладал недюжинной силой, и нападающему на него справиться с ним было бы не так легко. Гордо и надменно выпрямившись, он сказал:
— Несчастный, как смеете вы показываться мне на глаза? Разве вы не знаете, что вас преследуют мои судебные власти? Вам грозит казнь, если вас поймают. Посему я забываю, что видел вас сегодня: я буду думать, что меня ввело в заблуждение просто сходство. Уходите и не показывайтесь мне больше на глаза.
Но Батьяни стоял спокойно на месте, нахально скрестив руки на груди.
— Уходить… — протяжно повторил он, — я не имею ни малейшего желания. — Напротив, я позволю себе остаться и составить общество для Его Светлости, как в былое доброе, незабвенное для меня время.
Герцог теперь был уверен, что Батьяни, вследствие постигших его несчастий, сошел с ума. Но прежде чем он успел высказать эту догадку, Батьяни уже вынул бумагу и с торжеством показывал герцогу.
— Узнаешь ты это, герцог Нассауский? Знаешь ли ты, кто подписал эту бумагу, которую я держу в руке?
Герцог Карл побледнел. Он увидел в руке Батьяни предательский контракт, по которому он продал Америке пятьсот человек своих подданных. О, как глубоко он раскаивался в том, что подписал свое имя под этим роковым документом. Он содрогнулся при мысли, что содержание этой сделки станет известно его царственным собратьям и всему остальному свету. До сих пор он делал вид, будто он ничего не знает о поступлении его подданных в американские войска, как будто это было сделано ими совершенно добровольно. И вдруг этот документ, свидетельство его позора, оказывается в руках человека, которого он преследовал как преступника. У герцога закружилась голова. Он должен был прислониться к акации, чтобы не упасть.
— Мы с этим покончили, герцог Карл Нассауский, — заговорил Батьяни. — Самые лучшие дела те, на переговоры о которых не уходит много времени. Ты подписал этот позорный контракт; ты продал своих собственных подданных, ты получил задаток, который американцы переслали тебе через некоего мистера Смита из Филадельфии, при всем том ты хочешь, чтобы твоя торговая сделка осталась неизвестной? Ну так знай же, я сам лично был этим мистером Смитом из Филадельфии. Я преднамеренно склонил тебя к этой торговой сделке на живой товар. «Колумбус» потонул, но я спасся и вот теперь явился, чтобы свести счеты с тобой, мудрый, милостивый, справедливый герцог.
Наглая насмешка, звучавшая в последних словах Батьяни, вывела из себя герцога, но он хорошо понимал свое бессилие перед этим дьяволом в человеческом образе.
— Эта бумага, которую я держу в руке, — продолжал Батьяни торжествующим голосом, — есть только копия твоего договора; подлинный контракт находится в другом месте. Он будет обнародован или по первому моему знаку, или в случае моей смерти. Ты видишь, герцог Нассауский, что я со всех сторон обеспечил себя. Я ведь хорошо знаю герцогов, чтобы понимать, как с ними нужно быть осторожным в делах. Они наобещают многое, но воспользуются первым случаем, чтобы изменить своим обязательствам.
Охотно бросился бы герцог на нахала и тут же на месте наказал бы его. Он был настолько сильней Батьяни, что успех в этой схватке был бы ему гарантирован. Но негодяй боролся с ним не физически, он пускал в дело шантаж, которого герцог не имел основания опасаться. Герцог Карл Нассауский был умен. Он сразу увидел, что с этим человеком он должен торговаться, чтобы достигнуть какой-нибудь цели.
— Пусть будет так, граф Батьяни, — сказал он, — я вижу, что мне ничего не остается, как откупиться от вас. Назовите мне сумму, за какую вы согласны продать подписанный мною документ, если она будет не слишком велика, то вы получите ее. Графу Батьяни ведь только деньги и нужны.
— Ошибаетесь, герцог, — возразил Батьяни, дерзость которого дошла до того, что он ни разу не назвал герцогу полагающегося ему титула, — вы ошибаетесь, и даже в двух пунктах. Во-первых, документ этот не подлежит продаже. Он будет в моих руках, пока я жив, и только после моей смерти будет доставлен вам или вашим наследникам. Причем клянусь вам, герцог Нассауский, эта бумага и все ее позорное содержание будет немедленно обнародовано, если вы не согласитесь исполнить условия, которые я сейчас предложу.
— Ну так назовите ваши условия! — сердито воскликнул герцог. — Но не задерживайте меня дольше: я хочу продолжить мою прогулку.
— О, у меня время есть, — насмешливо ответил ему цыган, — но, быть может. Ваша Светлость предпочтет, чтобы я сопровождал ее на прогулке. В былое время мы часто вместе гуляли в парке, часто вместе пользовались удовольствиями, пока вы не открыли, что граф Батьяни не достоин этого.
— Я имел на то основания и доказательства.
— Об этом мы не будем спорить, — проговорил венгр, пожимая плечами. — Вы поддались внушениям моих врагов, но вы должны признать, что я был для вас верным другом, хорошим советником и покорным слугой, — я подчеркиваю это, — во всех ваших делах, вы понимаете меня?
Герцог крепко стиснул зубы и изменился в лице. На самом деле эти услуги, на которые намекал Батьяни, не были особенно целомудренными и касались главным образом женщин.
— Идите за мной, — сказал герцог цыгану. Он не хотел оставаться с негодяем на этом месте. Дворец был слишком близко, и кто-нибудь из слуг мог увидеть их. Батьяни с насмешливым поклоном последовал за герцогом.
— Вы ошиблись еще и в том, герцог, — заговорил Батьяни, — что думали удовлетворить меня деньгами. Деньги, если они представляют серьезную сумму, конечно, вещь хорошая, я ими не пренебрегаю, но в моем деле одних денег мне мало. Посредством усердия и самопожертвования я составил себе высокое положение при вашем дворе. Народ в Нассау называл меня фаворитом герцога Карла. Я был, как Ваша Светлость, вероятно, помнит, майором, имел звание камергера и принадлежал к немногим лицам, имеющим свободный вход в герцогские покои. Моя грудь была украшена орденами, я занимал выгодные должности. Одним словом. Ваша Светлость оказывал мне милости при каждом удобном случае. Если Ваша Светлость не желает, чтобы этот документ был напечатан по прошествии трех дней в самых распространенных в Европе газетах, то Ваша Светлость будет настолько милостив, что вернет мне все мои титулы, чины, должности, одним словом, вернет мне прежнее положение.
— Это невозможно! — воскликнул герцог. — Что скажут мои приближенные? Мои судебные власти преследуют вас как преступника, вы были заключены в тюрьму, бежали из нее и скрылись из государства, как беглец, а теперь я должен принять вас ко двору, предоставить вам самые почетные должности, дать вам высшие чины и отличия… опомнитесь, граф Батьяни, вы не можете требовать этого серьезно… просите у меня десять, двадцать тысяч талеров, и вы завтра получите их из моей кассы. Или еще лучше: так как роковой документ должен остаться в ваших руках, то вы будете награждены хорошей пожизненной пенсией, которая обеспечит вас.
— Я требую возвращения всех своих чинов и должностей, — спокойно проговорил Батьяни. — Если Ваша Светлость не желает мне их даровать, то наша беседа может быть окончена.
— Вы говорите со мной таким тоном… — вспылил герцог.
— Который изменится тотчас, как только Ваша Светлость согласится на мою просьбу.
— И вы действительно настаиваете быть принятым ко двору?
— Не только принятым ко двору, но занять при нем место любимца Вашей Светлости, как было раньше.
— Но я вас ненавижу, я вас презираю, граф Батьяни.
— Я также не питаю к вам особенно дружественных чувств, герцог, — заметил Батьяни, — но что же из этого? При европейских дворах разыгрывается столько комедий, что эта не будет исключением. Мы будем оба ненавидеть друг друга, а перед лицом света вы будете благосклонным герцогом, а я вашим покорным слугой.
— И вы позаботитесь, — проговорил герцог, — чтобы ваше поведение и образ действий никогда не напоминали о причине вашего возвращения?
— Я буду хранить тайну как могила. Ваша Светлость.
— Ну, хорошо, — закончил с тяжелым вздохом герцог. — Я вижу, что бессилен. Я согласен на ваши требования. Теперь оставьте меня, граф Батьяни. Будьте уверены, что я сдержу свое слово, герцогское слово. Завтра вы узнаете больше… Где вас можно будет найти?
— Я остановился в гостинице «Лебедь» в Висбадене.
Герцог гордым кивком головы показал, что разговор окончен.
Батьяни с глубоким поклоном удалился. На другой день придворный церемониймейстер действительно появился в гостинице «Лебедь». Он вручил Батьяни знаки всех орденов и назначений, которыми он пользовался раньше. В то же время в официальной, правительственной газете Висбадена появилось длинное витиеватое разъяснение. Из него надо было заключить, что подозрения, возведенные на известного любимца герцога и вызвавшие судебное преследование против почетной личности, ныне теряют силу, и невинность Батьяни установлена. Чтобы вознаградить графа Батьяни, всемилостивейший герцог в своем неистощимом великодушии решил восстановить графа Сандора Батьяни в его прежнем положении при дворе. С этой целью ему возвращены его ордена и должность. С гордо поднятой головой катается он нынче в великолепном экипаже по берегу Рейна. Те самые люди, которые только что произносили его имя с презрением, теперь кланяются ему в пояс. Батьяни вернул себе прежнее влияние. Он мог замолвить за того или другого словечко герцогу.
Так как в это время и умерла бингенская нищая, оставив сыну разбойника Лейхтвейса семьдесят тысяч талеров, то Батьяни обратился за справками в канцелярию герцога и потребовал от последнего, чтобы мальчик был отдан в его, Сандора Батьяни, руки.
Герцог Карл сначала не согласился на это требование.
— Я знаю, что Генрих Антон Лейхтвейс был вашим заклятым врагом, граф Батьяни, — возразил герцог. — Если вы желаете взять его сына, то делаете это не с доброй целью, а для того, чтобы насытить вашу ненависть и жажду мести. Но вымещать на невинном ребенке то, в чем виноваты его родители, будет бесчеловечно, граф Батьяни. Я не могу подвергнуть лишениям и дурному обращению бедного, беззащитного ребенка.
— Я высказываю Вашей Светлости мое первое желание, — почти гневно возразил Батьяни, — и обязательно рассчитываю на его исполнение. Пусть Ваша Светлость вспомнит о документе, по которому не один мальчик, а пятьсот взрослых немцев были подвергнуты мучениям, нужде и несчастью. Было ли это человечнее?
Герцог быстро отвернулся к окну и прижал к его стеклу свой пылающий лоб.
Одновременно с объявлением указа о назначении Батьяни воспитателем молодого Лейхтвейса, герцог — чтобы придать этому акту хоть некоторую законность и справедливость, — объявил во всеуслышание, что намерен сделать из мальчика отважного офицера, для чего лучшим наставником считает графа Сандора Батьяни. Таким образом несчастный ребенок попал в руки дьявола в образе человеческом, употреблявшего свою власть на то, чтобы мучить и истязать сына ненавистного ему человека и оттолкнувшей его женщины.
После этого отступления мы снова вернемся в Кровавый замок, где разыгрывалась вышеупомянутая отвратительная сцена. Мальчик поднялся, всхлипывая, с земли и бросился в ноги своему мучителю.
— Послушай, зачем ты так бьешь меня? Зачем заставляешь терпеть голод и нужду? Зачем никогда не выпускаешь меня за эти стены? Внизу протекает Рейн, я вижу его из окна этой комнаты, — его волны так весело переливаются, в траве растут цветы — они нежны и так хорошо пахнут, на берегу насыпаны камешки — они так сверкают на солнце. Но мне никогда не позволяют купаться в Рейне, поиграть камушками, понюхать душистых цветов. Я узник, несчастный, жалкий узник, но не знаю, какое я сделал преступление? Ты жестокий человек, что я тебе сделал, что ты до смерти хочешь замучить меня?
— Что ты мне сделал, маленькая шельма? — грубо рассмеялся Батьяни. — У меня имеются некоторые счеты с твоими родителями, и так как я не могу добраться до них, то я пользуюсь тобой. Ха, ха, ха, сын должен платить долги родителей! По крайней мере, я с тебя верну хоть часть причитающихся мне процентов.
При этих словах безжалостный негодяй снова начал бить беззащитного ребенка. Чтобы увернуться от ударов плети, кружившейся вокруг его головы, мальчик был вынужден отступать все дальше. Батьяни со злым намерением загонял его все ближе к пылающему камину. Горячие солнечные лучи и без того накаляли крышу башни, так что в ней была изнуряющая жара. Тем не менее Батьяни приказывал каждый день наваливать полный камин дров и затапливать его, чтобы сделать маленькому Антону невыносимым пребывание в этом пекле и способствовать истощению его и без того ослабевшего организма.
— Я не могу отступать дальше… — жаловался ребенок, — если ты будешь все гнать меня, то я попаду в камин.
— Ну тогда у тебя немножко погреется спина, щенок! Ты прежде жаловался, что озяб, ну, теперь ты согреешься. Тебе ничем нельзя угодить, бесстыдный мальчишка.
Мальчик был так близок к огню, что платье его грозило загореться каждую минуту, но Батьяни продолжал сыпать на него удар за ударом.
— Вот тебе! — ревел тиран с пылающим от выпитого вина лицом. — Вот это тебе за твоего отца разбойника, грабителя, это вот — за мать, за эту распутную женщину, надувшую меня, а это получи за себя. Ха, ха, ха, у тебя добрые родители… ласковые, нежные родители! Как они обрадовались бы, если бы увидели тебя теперь, всего в крови, в лохмотьях.
Несчастный мальчик поднял сложенные руки к небу и воскликнул душераздирающим голосом:
— Отец! Мать! Дорогие родители! Пожалейте меня. Придите на помощь! Зачем вы бросили меня? Неужели я должен здесь погибнуть и быть брошенным в мрачную могилу? Матушка, отец, пожалейте меня!
Между небом и землей случаются иногда вещи непостижимые для нашей учености: видение Лоры исполнилось буквально. Мальчик взывал к своим родителям как раз теми самыми словами, которые послышались Лоре в далекой Америке.
— Твои родители могут прийти к тебе на помощь, — яростно кричал Батьяни, — пусть приходят, они вместо тебя найдут только твой труп.
С этими словами он яростно замахнулся, и тонкий ремень со свистом прорезал воздух. В следующее мгновение в комнате, стены которой видели ежедневно столько пыток и истязаний, раздался страшный крик. На этот раз тонкий ремень хлыста с такой силой ударил по щеке ребенка, что врезался в нее, как острый нож. Бедный мальчик схватился рукой за зияющую рану, из которой кровь хлынула ручьем, и со страшным воплем: отец… дорогая матушка… я умираю! — лишился чувств.
Может быть, для него было лучше не осознавать того, что делалось вокруг него. Он упал так близко к камину, что казалось, огонь мог легко охватить его; жадные пламенные языки уже протягивались к лохмотьям мальчика, лежавшего на полу. Они, может быть, хотели превратить его в прах, чтобы раз и навсегда избавить от произвола и жестокости его мучителя.
Но Батьяни нагнулся и, подняв бесчувственное тело мальчика, удалил его от огня.
— Подлец не должен умереть! — воскликнул цыган. — Я еще хочу выместить на нем мою злобу и утолить ненасытную ненависть. Придет час, когда я предам его тело пламени, и тогда весь старый Кровавый замок обрушится на него.
Высказав эти мысли, Батьяни вышел из потайной комнаты, заперев засовом и замком ее дверь.
Ключ от этого помещения он всегда имел при себе. Он берег его, как святыню, как драгоценный клад, служащий для утоления его ненасытной злобы. Прежде чем удалиться из Кровавого замка, — так как Батьяни, конечно, не жил в нем, а занимал роскошный дворец вблизи герцогского дворца, — он бросил на пол темницы бедного Антона через слуховое окошечко, проделанное в ее двери, кусок черствого хлеба и оставил ему немного воды в бутылке, которую он спустил на веревке из того же окошечка. Этим несчастный ребенок должен был питаться в продолжение целого дня. Только на следующее утро возвращался Батьяни к своему воспитаннику и приносил ему новую порцию. Но случалось часто, что у венгра не было свободного времени сходить в Кровавый замок, и тогда несчастный ребенок должен был в течение двух суток довольствоваться одним куском черного хлеба и бутылкой воды. Что же удивительного, если от маленького Антона остались только кости да кожа?
Позаботившись таким образом, чтобы в течение двадцати четырех часов щенок — так он звал Антона — не умер от голода и жажды, Батьяни спустился в одну из комнат нижнего этажа и там переоделся. На дворе его ждал великолепно оседланный конь. Вскочив на него, Батьяни выехал из Кровавого замка и направился прямо на берег Рейна.
Ребенок в башенной комнате очнулся только после довольно продолжительного времени. Он чувствовал себя совсем разбитым. Рубцы от побоев саднили и жгли. Мальчик вздохнул с облегчением, увидев, что его мучителя нет при нем. Как ни был слаб маленький Антон, он все-таки дотащился до окна и посмотрел на Рейн. О как бы ему хотелось добраться до реки! Как он завидовал облакам, так свободно плывущим по небу. Уже много раз он пробовал согнуть и переломить прутья железной решетки, вставленной в его окно. Но все его усилия были напрасны. Он должен был с глубоким вздохом убедиться, что отдан в безнадежную неволю, в руки беспощадного, жестокого мучителя.
Глава 148 ЛЮБОВЬ ВОШЛА В СВОИ ПРАВА
правитьМаленький узник, заключенный в башенной комнате Кровавого замка, постояв немного у окна, медленно, со стоном дотащился до своей соломенной постели, расположенной на полу. Его мучили голод и жажда. Но сил у него не хватило, чтобы дойти до двери и взять оставленный своим мучителем скудный запас хлеба и воды.
— Я хочу лечь и заснуть, может быть, я опять увижу сон, тот дивный сон, — шептал он, — который снится мне уже седьмую ночь. На днях мне приснилось, будто дверь моей темницы вдруг открылась, в нее вошел высокого роста человек с длинной седой бородой и медленно подошел ко мне. Он наклонился надо мною и смочил мои губы какой-то очень вкусной жидкостью, я стал ее пить, и пил, пил без конца; не знаю, было ли это вино или мед, только что-то очень вкусное; я почувствовал, что мой желудок согрелся и приятная теплота разлилась по всему телу. Кроме того, я испытывал какое-то ощущение сытости, и, вставая утром, я уж не был так голоден, как накануне вечером, ложась спать. Это был, конечно, ангел, которого мне посылает Господь. Буду надеяться, что он сегодня снова пришлет его. А этот ангел — мой отец? Или, может быть, это душа моего отца, потому что я не знаю, жив ли мой отец? Ну, прощайте, дорогие родители, покойной ночи.
Бедный ребенок опустился на вонючую солому, вытянулся и скоро уснул. Свет луны, плывшей по ясному небу, проник в темницу Кровавого замка и осветил ее. Серебристые лучи коснулись бледного личика спавшего и засияли на полуразрушенных стенах, точно хотели принарядить их и из мрачной темницы сделать веселый дворец. Вдруг что-то зазвенело за дверью, послышался какой-то шорох, скрип, точно кто-то пробовал открыть замок, не имея настоящего ключа. Наконец дверь открылась медленно-медленно и на пороге показалась какая-то странная фигура. Это был человек в длинной власянице, по крайней мере такое впечатление производила его длинная холщовая одежда. С его некрасивого лица спускалась длинная седая борода почти до самого пояса. Он протягивал вперед руки, ощупывая воздух, как бы желая убедиться, нет ли на его пути каких препятствий. Человек этот был слеп. Медленно подошел он к постели мальчика. Дорога к ней, казалось, была ему хорошо известна. По крайней мере, по его движениям и по уверенности, с которой он шел, было видно, что он уже не в первый раз совершает этот путь. Дойдя до кучи соломы, он опустился на колени и стал ощупывать мальчика, который спал так крепко, что не чувствовал ничего.
— Бедное дитя! — прошептал слепой. — Невинная жертва этого скота в человеческом образе, как мне жаль тебя! Я научился отличать добро от зла только с тех пор, как Господь смягчил мое ожесточенное сердце; с тех пор, как на меня обрушилось страшное несчастье. Теперь, потеряв возможность видеть Божий мир, я вынужден жить как крыса в подвале этого дома, и только по ночам могу я бродить по нему. Я часто противился воле Божьей и посылал Ему проклятия за то, что Он не дал мне умереть под Прагой, а, только лишив зрения, пустил бродить по миру слепым. Но теперь я понимаю, почему Он это сделал. Всевышний сохранил мне жизнь для того, чтобы я употребил ее на доброе дело. Не приди я случайно в этот замок, мое последнее убежище, я никогда не узнал бы, что негодяй…
Слепец поднялся на ноги, он стиснул зубы от злобы, глаза его выкатились так, что видны были только одни белки. С угрозой поднял он кулак, точно хотел броситься на невидимого противника.
— Да, я единственный свидетель страшных пыток, — продолжал слепой горячим, страстным голосом, — которым подлец Батьяни подвергает этого несчастного ребенка. Внизу, в моем погребе, я слышу крики и стоны бедняжки. Но зло, которое причиняет ему днем Батьяни, я, по крайней мере, отчасти исправляю ночью. Дай, мой мальчик, я напою тебя этим старым вином, которое я нашел в бочке в погребе этого старого замка. Каждая капля этого вина представляет жизненный эликсир, и если б я не поил тебя по ночам, ты уж давным-давно не вынес бы страданий.
Слепец вынул дрожащими руками из кармана небольшую бутылку. Подложив одну руку под голову спящего ребенка, он другою поднес бутылку к его губам. Мальчик не проснулся. Он был до того утомлен и изнурен, что глаза его оставались закрытыми, только губы почти бессознательно лепетали:
— Это ты, добрый ангел?.. Спасибо… большое спасибо… как вкусно… спасибо…
— Господь да хранит тебя, дитя мое, — прошептал слепой, и две крупные слезы выкатились из его потухших глаз.
Благодетель Антона остерегался давать ему слишком много вина, он мог бы опьянеть, и утром Батьяни заметил бы, что ночью тут происходит что-то такое, что совсем не входит в его планы. Он давал мальчику лишь столько вина, сколько считал необходимым для поддержания в нем сил. Это вино имело не только укрепляющее свойство, но оно было и прекрасным предохранительным средством, спасавшим Антона от тяжкого заболевания. В некоторых монастырях еще до сих пор можно найти бочку с таким драгоценным эликсиром. Ее хранят с большими предосторожностями. Этого вина стараются тратить поменьше. Причем каждый год наполняют бочку таким количеством вина, какое было израсходовано в текущем году.
Кстати сказать, такая бочка со старым, укрепляющим вином хранится и теперь в Бременском магистратском погребе. Маленькая ликерная рюмка этого волшебного напитка стоит не менее двадцати марок, и даже за такую цену не всякий может получить его. Оно продается только для тяжелобольных.
Бременский магистрат поднес две бутылки этого крепкого вина в подарок незабвенной памяти королю Фридриху III во время его тяжкой болезни, когда он был уже обречен на смерть. Вино это было цвета темного червонного золота и густо, как сироп. Король во время своей болезни выпивал ежедневно по одной рюмочке этого драгоценного напитка. Ему, в значительной степени, доктора приписывают то, что царственный больной мог так долго противиться своему недугу.
Слепой снова закупорил бутылку. Вынув руку из-под головы мальчика, он нагнулся к нему и ласково поцеловал его в лоб. Блаженная улыбка заиграла на устах ребенка.
— Ну, прощай, друг, — прошептал слепой, — теперь я исполнил мою самаритянскую обязанность. Однако ненадолго мне удастся предохранить бедное дитя от гибели. Негодяй Батьяни скоро забьет его до смерти, и тогда даже мой жизненный эликсир не поможет ему. Если бы я только знал, куда поселить несчастного мальчика, тогда я помог бы ему ночью бежать, и наутро Батьяни нашел бы гнездо пустым. Но мне некуда его девать, а освободить его и оставить на произвол судьбы — это невозможно. Мерзавец снова овладеет тогда своей жертвой. Он ведь теперь стал фаворитом герцога; я собственными ушами слышал, как он хвастал, что может заставить герцога сделать все, что захочет. Я спрятался внизу в стенном шкафу и подслушал его разговор в паркетном зале с его товарищем по кутежу. Но берегись, граф Батьяни, — продолжал слепой. — Горе тебе, если я найду мальчика мертвым. Это переполнит меру твоих преступлений, и тогда наступит час возмездия. Слепой Риго, твой бывший слуга, которому ты мог спасти зрение и не сделал этого, которого ты так хладнокровно бросил под Прагой, — он подкрадывается к тебе, как волк к стаду. Скоро он схватит тебя за горло. Если мои волосы и борода поседели преждевременно, если мне нельзя будет видеть предсмертные муки моего врага Батьяни, все-таки я чувствую в себе достаточно сил, чтобы вот этими двумя руками задушить мерзавца. Это так же верно, как то, что месть следует всегда за преступлением.
Вдруг слепой вздрогнул, ему послышалось, будто кто-то коснулся оконной решетки. Это не мог быть ветер: слишком слаб был он в эту ночь, а прутья решетки были так толсты и крепки, что их не мог бы шевельнуть даже ураган. Шум стал повторяться все ясней и ясней. Было похоже, что решетку распиливают. Слепой поднялся медленно на ноги и осторожно подошел к сводчатому окну, у которого раздавался шум.
— Кто там? — спросил он шепотом. — Кто наблюдает там снаружи у окна? Если это вор, то он может убраться вон: в этом страшном замке ему нечем поживиться.
— Это не вор, — ответил звонкий голос, при звуке которого старик вздрогнул, точно над его ухом раздался трубный глас в день Страшного Суда. — Это отец, жаждущий обнять своего сына, которого без всякого права заточили в этом замке. А внизу, у подножия лестницы, на которой я стою, ожидает молодая, красивая женщина, в чьей груди бьется измученное, исстрадавшееся материнское сердце. Кто бы ты ни был, седовласый старец, но если в твоем сердце найдется хоть искра человеколюбия, то впусти меня в этот замок. Клянусь тебе, я ничего не унесу из него, кроме моего ребенка, поверь этому, несмотря на то, что мое имя пользуется дурной славой в этих краях: меня зовут — Генрих Антон Лейхтвейс.
— Генрих Антон Лейхтвейс, — прошептал слепой Риго дрожащими губами. — Долго же ты заставил себя ждать, не приходя до сих пор к твоему ребенку. Разве ты не слыхал плача и стонов истязаемого мальчика, которого изверг Батьяни так беспощадно бил кнутом? Разве не долетали до тебя молитвы сына, взывавшего к Господу об избавлении от жестоких мук и страданий?
— Как, Батьяни бил моего ребенка? — вскричал человек за окном, нисколько не заботясь о том, что веревочная лестница, на которой он стоял, висит над бездной и качается во все стороны. — Батьяни жестоко обращается с моим ребенком? Пусть меня поразит молния, если я уйду отсюда, не свернув шеи негодяю.
— Твои слова мне по сердцу, Генрих Антон Лейхтвейс! — воскликнул слепой. — Ты ненавидишь Батьяни, я тоже считаю его своим смертельным врагом. Поклянись мне, что ты присоединишься ко мне, чтоб наказать его, как он того заслуживает. Поклянись мне, что ты мне поможешь отомстить ему: я ослеп и не могу один сделать этого. Я покажу тебе удобную дорогу в Кровавый замок, потому что распилить оконную решетку тебе никогда не удастся.
— Ты ждешь от меня обещания? — торопливо ответил Лейхтвейс. — Охотно даю его. Если ты впустишь меня с женой в Кровавый замок, то я накинусь на Батьяни, как удав на тигра. Я буду держать его в тисках, а ты тем временем можешь услаждать свою месть.
— Идет! — воскликнул слепой. — Спустись с твоей веревочной лестницы, Генрих Антон Лейхтвейс, и жди меня внизу этого холма; через несколько минут я приду к тебе.
Лейхтвейс спустился с окна, снял лестницу, положил ее и поспешил к жене, стоявшей в нескольких шагах и с удивлением смотревшей на него. Он в коротких словах рассказал ей, в чем дело, и затем оба поспешили к подножию холма навстречу таинственному слепцу.
— Может быть, он обманул тебя, — заговорила Лора, — вдруг он не придет, а вместо того мы попадем в руки слуг Батьяни?
— Нет, Лора, — твердо ответил ей муж, — этот слепец не обманет меня. В его голосе слышится непреодолимая и непримиримая ненависть к Батьяни. Старик придет и проводит нас в замок к нашему сыну. А вот и он! — воскликнул в ту же минуту Лейхтвейс.
Слепой стоял наверху холма и делал им знак подойти. Лора и Лейхтвейс побежали изо всех сил.
— Гейнц, — шепнула пораженная Лора, увидев лицо слепого, освещенное луной, — эти черты мне знакомы, я уже раньше видела их… Только человек этот, должно быть, слишком изменился и поседел.
— Я не помню, чтобы когда-нибудь видел его, — проговорил Лейхтвейс.
— Ну, так я скажу тебе, кто это, — тихонько сказала Лора, схватив мужа за руку и удерживая его, — это — слуга Риго.
— Слуга Батьяни?! — воскликнул Лейхтвейс. — Черт возьми, это похоже на измену.
— Не бойся, Генрих Антон Лейхтвейс, — заговорил слепец, который, с присущей всем слепым остротой слуха, расслышал слова разбойника. — Клянусь всемогущим Богом, лишившим меня зрения за мои преступления, клянусь тебе — ты можешь довериться мне. Я ненавижу и презираю Батьяни не менее, чем ты и твоя жена, и в доказательство должен сказать тебе, что без меня твоего мальчика уже давно не было бы в живых.
— Мое дитя! — воскликнула Лора вне себя. — Веди меня к сыну… Мне все равно, если бы и пришлось после этого умереть под ударами коварного убийцы. Я хочу видеть моего сына, прижать его к своему сердцу.
Материнская любовь победила последние сомнения, Лейхтвейс и Лора последовали в замок за слепым. Этот последний вошел с ними за ограду здания и вдруг остановился перед подъемной дверью, открыть которую мог только посвященный. Дверь эта была опущена, так как слепой только что прошел через нее, выходя из замка.
— Я пойду вперед, — проговорил Риго, — здесь я нахожу дорогу так же хорошо, как зрячий. Вы же следуйте за мной, только остерегайтесь, чтобы не оступиться.
С того места, где находилась подъемная дверь, начиналась ветхая, полу сгнившая лестница. Риго и его спутников окружила ночная тьма.
Слепой приказал Лейхтвейсу, для большей безопасности, запереть за собой подъемную дверь. Сначала последний не хотел этого сделать, все еще боясь какой-нибудь ловушки, но Лора, которая думала только о том, как бы скорее увидеть сына, упросила мужа не противоречить старику.
Подъемная дверь была закрыта. Поднявшись по ветхой лестнице, все трое вошли в длинный темный коридор, который привел их ко второй лестнице — винтовой. Здесь уже не было перил и подниматься было чрезвычайно трудно и опасно. Хотя слепой только ногой ощупывал ступеньки, тем не менее поднимался с такой уверенностью, какую могла создать только продолжительная привычка. Но Лейхтвейс, боясь за жену, поднял ее и понес на руках по опасному проходу. Через единственное окно проникал свет луны, благодаря которому Лейхтвейс мог подняться по ступенькам. Наверху они вошли в залу. Пройдя ее, они вступили во вторую комнату, в которой Риго открыл стенной шкаф. Из него вела лестница в башню. Еще минута — и слепой остановился. Протянутой рукой он указал на дверь, закрытую крепким железным засовом и запертую на замок.
— За этой дверью находится ваш сын, — со строгой торжественностью проговорил он, — соберитесь с силами, мужайтесь. Не предавайтесь горю, утешайте себя мыслью, что вы достигли цели. Теперь две вещи уже не уйдут от вас: любовь вашего сына и мщение вашему заклятому врагу. — С этими словами слепой открыл двери. Лора бросилась в комнату. Невыразимый крик вырвался из ее груди. Это был крик радости, горя, счастья, ужаса и страдания. Лейхтвейс шел за женой. Отец и мать остановились перед грубой постелью, на которой лежал их сын. Они смотрели и не могли наглядеться на милого кудрявого мальчика, мирно спавшего перед ними. Слезы, одна за другой, капали из их глаз и скоро перешли в рыдания. Их дрожащие губы все повторяли только одно слово:
— Мое дитя… мое дитя… мое бедное дитя!
Слепой удалился в глубину комнаты. Он стоял, закрыв лицо исхудалыми руками, чтобы никто не видел, что в нем происходило.
— Как он красив! — тихо шептала Лора мужу. — Не правда ли, Гейнц, он ведь очень красив? Таким он являлся мне во сне. Именно таким я представляла его себе в долгие часы, когда я потихоньку от всех безутешно плакала о нем. Как он похож на тебя, Гейнц. Совершенно твой портрет.
— Нет, мне кажется, — ответил Лейхтвейс глубоко взволнованным голосом, — я вижу на его лице скорей твои благородные черты, Лора. Смотри, у него твои тонкие и нежно очерченные губы, твои длинные, шелковистые ресницы. А тут на шее, видишь, такое же родимое пятнышко, как у тебя? Он сам был бы явным доказательством того, что он наш подлинный ребенок если бы такое доказательство понадобилось.
— А рана на его щеке? — воскликнула Лора, прижимая руки к сильно бьющемуся сердцу. — Смотри, края этой раны окаймлены запекшейся кровью. Это жестокий Батьяни так бил его.
— Он сам отведает плети, которой так беспощадно избивал нашего мальчика, — мрачно заметил Лейхтвейс.
— Какие у ребенка худые щечки, — продолжала жаловаться Лора, — изверг его морил голодом.
— Он также попробует голода…
— И в каком рубище он держал нашего ребенка, в каких грязных, отвратительных лохмотьях.
— Он также забудет свои роскошные наряды, как только попадет в мои руки.
Лейхтвейс произносил эти ответы на замечания жены мрачным, решительным голосом, а слепой поддакивал ему, кивая головой.
— Не разбудить ли мне мальчика? — спросила Лора. — О, я почти не смею этого сделать… Он может испугаться, увидев нас вдруг у своей постели… а потом, знаешь?.. я очень боюсь… вдруг он нас не полюбит? Может быть, его уже научили ненавидеть и презирать нас? Может быть, его юная душа уже отравлена, ему, может быть, сказали…
— Вы ошибаетесь, — перебил ее слепой, — ваш сын жаждет увидеть своих родителей. Я часто слышал, как он молился, как он просил Бога за своих родителей, как он умолял Его позволить ему хоть раз увидеть их.
— Он это говорил?.. Он так молился? — спрашивала Лора, заливаясь слезами. — О ты, мой ангелочек… мое дорогое, ненаглядное дитятко… душа моя… Проснись!..
Не владея больше собой, молодая женщина опустилась на пол рядом с постелью. Она протянула руки, обняла и нежно прижала к себе исхудалое тельце.
— Проснись… проснись, дитя мое… проснись для новой, счастливой жизни…
Мальчик вздохнул, потянулся, но, казалось, был не в силах проснуться. Однако какой-то светлый луч промелькнул по бледному личику, губы улыбнулись, было очевидно, что маленький Антон видел приятный сон.
— Ты ли это, мама? — заговорил он, все еще не открывая глаз. — Пришла ли ты, наконец? Я знаю, это ведь только сон, но такой чудесный, такой прекрасный сон. И ты, папа… Какой ты большой, красивый, какой молодец. Не правда ли, ты не потерпишь, чтобы злой человек мучил твоего сына? Ты накажешь его? Милые, дорогие родители, если бы вы знали, как я тоскую по вас! Как часто я проливаю горькие слезы из-за того, что не могу быть при вас. Не покидайте меня больше, останьтесь навсегда со мной.
— Да, навсегда, навсегда, мое дорогое дитя! — громко рыдала Лора. — Мы никогда больше не разлучимся с тобой! Скорей солнце упадет на землю, горы оторвутся от земли и поднимутся к небу, прежде чем мы покинем тебя! Проснись, Антон, проснись, мой сын! Открой глазки, оглянись кругом, убедись, что это не сон, что твои родители действительно при тебе и своей грудью готовы защитить тебя!
При этих словах мальчик вскочил с громким криком. Он протер глаза, смахнул со лба влажные от пота волосы и сперва взглянул на Лору.
— Мамочка, — возликовал он, — мамочка!
Он протянул руки, повис на шее златокудрой красавицы, прижал губы к ее устам, и в горячем поцелуе смешались слезы матери и сына. Лора подняла сына с жалкого ложа и протянула его мужу с выражением несказанного счастья, придавшего невыразимую прелесть ее и без того чудному лицу. С материнской гордостью она сказала мужу, передавая ему мальчика:
— Вот твой сын, возьми его, Лейхтвейс. Двенадцать лет ждали мы этого счастливого часа, и вот он наступил. Теперь я убедилась: никогда не поздно быть счастливым. Благо тому, кто хоть раз в жизни испытает настоящее, истинное счастье!
Лейхтвейс с криком дикого восторга прижал к себе ребенка. Он целовал его, гладил рукой его кудрявые волосы, качал на руках его, двенадцатилетнего мальчика, как грудного младенца. Недоставало, чтобы Лейхтвейс пустился танцевать, так он был счастлив, так дурачился. Он просто не мог опомниться от радости. Первый раз в жизни он потерял власть над собой. Мальчик переходил попеременно из рук Лейхтвейса к Лоре и обратно. То они целовали ребенка, то целовались друг с другом. Мальчик беспрерывно прижимался к родителям и не мог наглядеться на красоту матери и на богатырскую фигуру отца.
— Злой человек, который запер меня в этой башне, — обратился вдруг мальчик к Лейхтвейсу, — сказал мне, что ты разбойник, всеми людьми презираемый и изгоняемый.
Лейхтвейс вздрогнул.
— Ну, если все разбойники похожи на тебя, — с восторгом продолжал мальчик, взяв руку отца и блестящими глазами оглядывая его, — если все разбойники таковы, как ты… то знаешь, отец… я хотел бы также сделаться разбойником.
— Сохрани Бог! — воскликнула Лора и положила обе руки на головку ребенка, как бы благословляя и защищая его.
— Нет, мой сын, — торжественно продолжала она, приложив губы к чистому, непорочному лбу мальчика, — ты будешь не разбойником, а свободным гражданином прекрасной, свободной Америки. Пока мы живы, ты должен действовать с нами заодно, когда мы умрем, ты должен идти по тому же пути.
При этих словах все трое счастливцев обнялись; сердца их громко бились, переполненные радостью, надеждой и счастьем.
— Любовь вошла в свои права — произнес громкий голос, от звука которого все трое отскочили друг от друга. — Теперь, мне кажется, нужно дать место ненависти.
Эти слова были торжественно произнесены слепым Риго.
— Ах! — воскликнула Лора. — В эту минуту я готова простить всех, даже моего смертельного врага.
— Ни слова о прощении! — закричал Лейхтвейс. — Если ты не хочешь сорвать голову змее, то не удивляйся, что она снова ужалит тебя. Нет, я не уйду отсюда, пока не сведу счетов с Батьяни. Я в этом поклялся и себе и вот этому слепцу, благодаря которому мы так легко проникли к нашему сыну.
— Ну, так обсудим же, каким образом наказать Батьяни, — проговорил Риго. — Сделать это будет не так легко, как вы думаете. Он приходит в этот старый замок вооруженный с ног до головы. Нередко его сопровождает целая компания таких же кутил, являющихся сюда полюбоваться на истязания ребенка.
— Хотя бы их была целая сотня, а я не имел бы даже ножа в руке, я все-таки не отступлю. Я вырву Батьяни из их среды и убью его, — горячо произнес Лейхтвейс.
— Тем лучше, — заметил Риго, задумчиво поглаживая седую бороду, — все же следует приступать к делу с большой осторожностью. Теперь уйдем из этой комнаты. Я сведу вас в свое жилище, там вы найдете и пищу, и питье в изобилии. Священник из Доцгейма снабжает меня богатой провизией. Его начальство в Риме отдало ему приказание, чтобы я ни в чем не нуждался. Это, вероятно, устроил тот англичанин, который раз останавливался в этой башне. Я с ним вместе вывел тогда из тюрьмы неблагодарного Батьяни.
Лейхтвейс, Лора и мальчик, не отпускавший рук родителей, вышли из башни. Они спустились за слепцом в подземелье Кровавого замка, где Батьяни еще никогда не бывал. Его страшило присутствие духов, которые, согласно преданию, обитали там. Слепой Риго довольно уютно устроился в подземелье. Он угостил своих гостей отличным старым вином, холодной курицей и дал им по кусочку сочного жаркого из дичи. В особенности Антон, так долго голодавший, имел основание быть довольным ужином. После еды Лора с мальчиком легли спать. Но Лейхтвейс со слепцом просидели всю ночь друг против друга, шепотом уславливаясь относительно мести Батьяни. Они составили план, который должен был привести их к давно желанной цели, цели всей их жизни. Наступал момент, когда Батьяни, этот дьявол в человеческом образе, должен понести заслуженную им кару.
Глава 149 БАЛ В ЗАСТЕНКЕ КРОВАВОГО ЗАМКА
правитьНа следующее утро перед воротами Кровавого замка остановилось множество людей с мулами, навьюченными разными ящиками, мешками и корзинами. Это были слуги графа Батьяни. Предыдущий вечер Батьяни провел в веселом обществе, в котором участвовали и хорошенькие женщины. Граф Батьяни — после того как хорошее расположение духа и веселье достигли своего апогея — предложил устроить на следующую ночь такой праздник, который приведет всех в восторг.
— Сударыни, — провозгласил граф, — вы до сих пор всегда веселились в нарядных залах нынешних дворцов, но, подумайте, как романтично будет, если мы всем обществом соберемся в старом здании, куда ни один человек не отваживается войти? Не доставит ли вам удовольствие, если мы устроим пир и танцы в паркетном зале старого Кровавого замка?
— В Кровавом замке? — воскликнула баронесса Клементина, блондинка выдающейся красоты, которая уже давно не смела показаться при дворе, так как поведение ее возмущало и оскорбляло добродетельную супругу герцога Карла Нассауского. — Нет, в Кровавый замок я не пойду ни за какие деньги. Про эту развалину рассказывают такие страшные вещи, что мороз пробегает по коже.
— Ах, если бы в эту минуту можно было погладить вашу кожу, — галантно заметил Батьяни, подходя к баронессе и ласково поглаживая рукой ее обнаженную спину.
— Да, конечно, правда, — подтвердила графиня Колланда. Она хотя и не была замужем, но люди утверждали, что все тайны любви и супружества были ей знакомы лучше, чем любой женщине, десять лет прожившей в законном браке. — О Кровавом замке ходят очень дурные слухи. Деревенский народ говорит, что там каждую ночь ходят, охают и стонут души людей, умерших в пытках, перенесенных ими в подземелье замка.
— Неужели это может удержать вас, ваше сиятельство, от осмотра замка? Неужели вы боитесь, графиня, что какой-нибудь злой дух может обидеть вас, когда вы находитесь в моем обществе? — продолжал любезничать Батьяни. — Ах, мне пришла в голову отличная мысль, которую нужно будет непременно осуществить. Сначала я угощу вас роскошным ужином в паркетном зале Кровавого замка, который, как известно, принадлежит теперь мне, а потом, в полночь, мы спустимся в подземелье, где будет приготовлена музыка и где мы можем танцевать хоть до утра. Духи и привидения Кровавого замка могут плясать вместе с нами. Нам это будет все равно. Может быть, между ними найдутся хорошенькие женщины, которые, как все привидения, в двенадцать часов ночи принимают свой прежний земной облик, а в час ночи снова исчезают. Этого часа нам будет достаточно, чтобы вволю повеселиться с хорошенькими призраками. Итак, дело решено. Завтра в полночь я даю большой бал привидений в Кровавом замке. Приглашаются все здесь присутствующие.
Это приглашение было обращено к семи кавалерам, всем без исключения принадлежащим к высшему нассаускому дворянству, и к пяти красивым светским женщинам весьма легкого поведения. В свете они изображали из себя саму добродетель, и горе было тому из горожан, кто осмелился бы хоть только взглядом оскорбить их. Но дома, в секретных покоях своих замков, за запертыми на замок дверьми они, не стесняясь, предавались самому отвратительному разврату, пили до опьянения шампанское и в таком состоянии падали в объятия своих любовников. Правда, несколько робких голосов поднялось против приглашения графа Батьяни. Их страшил этот пир и бал в Кровавом замке. Но никто не обратил внимания на эти голоса, и в конце концов было решено, что все общество соберется завтра в девять часов вечера в старом здании.
— Будьте уверены, друзья мои, — хвастался на прощание Батьяни, — мы зададим такой праздник, какого вы еще никогда не видали. Кровавый замок отличается необыкновенной романтичной прелестью. У нас не будет другого освещения, кроме лампы, которая висит на небе. Лунный свет через сводчатые окна будет один освещать наш пир.
Вернувшись домой, Батьяни в ту же ночь сделал необходимые распоряжения своему камердинеру и повару, чтобы они могли приготовить все к завтрашнему вечеру. Вследствие этого утром перед главными воротами замка стояли десять слуг — число их было определено самим графом — со всеми припасами, необходимыми для праздника. В одной из комнат, которая должна была служить ему кухней, устроился, как только мог, повар. Камердинер и буфетчик отправились в паркетную залу, где стали накрывать стол на тринадцать приборов. При этом старый буфетчик сомнительно покачивал головой: он очень неохотно ставил тринадцатый прибор, потому что боялся, как чумы, этого рокового числа.
— Вот увидишь, — говорил он своему приятелю камердинеру, — сегодня все это кончится нехорошо. Во-первых, оскорбительно задавать такой пир в Кровавом замке, пользующемся столь дурной славой, танцевать и бражничать как раз на том самом месте, на котором совершено страшное преступление, ужасное убийство. Да еще, кроме того, за стол садятся тринадцать человек. Я не удивлюсь, если этот пир кончится всеобщим бегством.
Камердинер только пожал плечами. Он считал себя очень развитым и стоящим выше этих суеверных предрассудков.
— Тут будет еще больше глупостей, — сказал он. — Господин граф проговорился мне, что в полночь будет бал в темном подземелье и что там не будет зажжено ни одной свечи.
— Господи, пожалей мою бедную душу, — вскрикнул пораженный буфетчик. — Бал в застенке Кровавого замка?! Послушай, братец, — обратился он к камердинеру, — мне хотелось бы, чтобы сегодня был уже завтрашний день и чтобы мы уже успели благополучно выбраться из этого проклятого замка.
Пока слуги таким образом разговаривали, они не заметили, как в паркетном зале тихонько открылся потайной стенной шкаф, так искусно сделанный, что непосвященный никогда не мог бы его заметить. На одно мгновение показалась могучая богатырская фигура человека с торжествующим выражением лица. Но тотчас же она снова исчезла за бесшумно затворившейся дверью.
Сам Батьяни появился только к восьми часам вечера. Прежде всего он отправился к маленькому узнику.
— Ему также предназначена роль на моем празднике, — смеясь, говорил он, поднимаясь по лестнице. — Я сегодня с ним покончу. Это произведет отличный эффект и доставит большое наслаждение пресыщенным нервам моих друзей.
Он нашел маленького Антона совершенно таким, каким оставил его накануне; мальчик сидел в башенной комнате, закутанный в те же лохмотья. Сегодня Батьяни был в хорошем расположении духа и потому не накинулся сразу на ребенка. Он только удостоверился в его присутствии и в том, что решетка у окна, болт у двери и замок были в порядке.
— Ну что, мальчик, голоден ты? — спросил он мимоходом.
— Я всегда голоден, — ответил маленький узник.
— Сегодня тебя накормят, — насмешливо заговорил Батьяни, — подожди немного, если ты будешь умником, то с завтрашнего дня ты уже не будешь мучиться.
С этими словами он вышел из комнаты, заботливо заперев за собой дверь. Едва он исчез, как в отверстии камина, в котором на сей раз не было огня, показалось искаженное злобой лицо Генриха Антона Лейхтвейса, а затем выступил и он сам. Он взял на руки сына.
— О, как мне было трудно удержаться, чтобы не задушить сейчас же злодея. Но это было бы для него слишком мягким наказанием. Он заслуживает большего… гораздо большего…
Внизу к подъезду начинали съезжаться гости. Экипажи отсылались обратно, после того как кучерам было отдано строгое приказание молчать о том, куда они свезли своих господ, и вернуться за ними на рассвете в Кровавый замок. Кучера крестились и благодарили Бога, когда проклятый замок оставался за их спиной.
Пир в паркетном зале начался. Стол гнулся под тяжестью золота, серебра и дорогого фарфора. За каждым стулом стоял в блестящей ливрее лакей, обязанный следить за малейшим желанием гостя. В углу помещался дворецкий с целым ассортиментом вин. Он должен был немедленно наполнять пустые бокалы. Гостям были поданы самые изысканные закуски. Но вкус этих людей был так пресыщен, что ничто не могло удовлетворить его. Были распиты вина из лучших виноградных лоз с берегов Рейна, но все торопились скорей приступить к шампанскому. Это искристое вино, как огонь, зажигало кровь и приводило людей в страстное возбуждение. Когда подали сладкое и итальянские фрукты, Батьяни сделал знак, чтоб прислуга удалилась. Он знал, что его гости любили проводить время без всякого стеснения, не подвергая себя наблюдению лакеев.
Белокурая Клементина, хватившая за ужином немножко через край, уселась на колени к Батьяни, к которому чувствовала особенное пристрастие. Она до того опьянела, что стала насмехаться над герцогом, другие ее не удерживали, а, напротив, присоединились к ее издевательствам, и господин служил им некоторое время интересным предметом для насмешек и злословия.
— Это комната очень красива, — заговорила чернокудрая Колланда, осматривая паркетную залу. — Стены украшены великолепными картинами, изображающими, вероятно, прежних обитателей замка? Посмотрите, господа, на того вон рыцаря с развевающемся султаном на шлеме. Как гордо он стоит в своих латах, точно они и до сих пор могут защитить его от всякого оскорбления и нападения. Как теперь легко справиться с врагом, укрывшимся за таким панцирем. Стоит только сделать так — паф!
В ту же минуту она выхватила из-за лифа маленький, отделанный серебром изящный пистолет и, прицелившись, выстрелила через весь стол, попав в середину картины. Она целилась в сердце рыцаря, но попала в лицо. Тотчас же несколько кавалеров вынули свои пистолеты. Они хотели доказать, что их выстрелы будут верней, чем выстрел графини. И вот начался общий расстрел картины.
— Господа, что за удовольствие стрелять в нарисованный портрет? — возвысил голос Батьяни. — На это у всякого хватит умения. Я предложу вам другое развлечение, друзья мои. Что если я поставлю вам в качестве мишени живого человека? В такую цель вы, наверное, никогда не метили?
— Но это не будет кто-нибудь из ваших слуг? — воскликнула графиня Колланда, которая при одной мысли, что будет стрелять в живую цель, захлопала от радости в ладоши.
— Это не касается моих слуг, — проговорил Батьяни. — Если вы позволите мне удалиться на несколько минут, то вы увидите, господа, что я всегда исполняю то, что обещаю.
Он вышел из залы, но через несколько мгновений снова вернулся. Он вел за руку Антона. Хотя мальчик был бледен и удручен, но казался спокойным.
— Я позволю себе, милостивые государи, представить вам этого молодого человека, — насмешливо заговорил граф, — это сын разбойника Генриха Антона Лейхтвейса. Вы знаете, что герцог отдал мне его на воспитание. Сын разбойника Лейхтвейса должен поступить в армию. Герцог выразился по этому поводу, что отважная кровь отца должна протекать и в жилах сына, так что последний будет храбрым солдатом. Вот теперь мы посмотрим, задрожит ли наш молодой друг, когда над ним засвистят пули. Что, молодец, у тебя, я думаю, уж душа ушла в пятки при одной мысли о том, что ты услышишь выстрелы?
— Замечательный юноша, — пролепетала Клементина и осушила бокал шампанского.
Батьяни поставил мальчика к стене. Каждый из гостей зарядил свой пистолет.
— Кто первый?
— Я предоставляю очередь моим гостям, — любезно объявил Батьяни.
— Ну, в таком случае начну я, — заговорил богач помещик, унаследовавший от отца около девяти больших имений только для того, чтобы быстро промотать их, — первый выстрел будет мой. Даю десять тысяч талеров на роскошный пир, который мы устроим по этому случаю, если я не собью апельсина с его головы.
Помещик пододвинулся на шаг вперед. Батьяни положил апельсин на голову бедного Антона. Последний стоял неподвижно, как истукан. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Он с презрением смотрел на негодяев, собиравшихся стрелять в живую мишень. Владелец девяти имений поднял руку с пистолетом. Он прицелился. Раздался выстрел, и одновременно крик боли пронесся по залу.
Облако дыма висело над столом. Апельсин так и остался на голове несчастного мальчика, а помещик стоял с окровавленной правой рукой. Чей-то необыкновенно меткий выстрел раздробил правую кисть ему. Окровавленные, оцепенелые пальцы еще держали пистолет.
— Откуда этот выстрел? — кричал Батьяни. — Ведь не дух же какой-то стрелял?
Раненый тяжело вздохнул и без чувств упал на руки нескольких подоспевших к нему собутыльников. Но кем был произведен этот загадочный выстрел, так и осталось не разъясненным, несмотря на все старания Батьяни. Обойдя двери зала, он убедился, что все они заперты. Ни из одного из окон выстрел не мог вылететь, так как все ставни оказались нетронутыми. В конце концов решили, что выстрелила Клементина, и действительно, в ее пистолете не нашлось пули. Тем временем у гостей прошло желание стрелять в живую цель. Оставшегося без руки помещика, после перевязки, снесли вниз и в экипаже Батьяни отправили домой. О несчастном мальчике все забыли.
— Господа, не будем портить нашего хорошего настроения, — заговорил Батьяни. — Главный пункт нашей программы еще не выполнен. Вы помните, милостивые государи и государыни, что я вам обещал? Мы устраиваем бал в подземном этаже Кровавого замка. До сих пор никто не осмеливался туда спуститься. В стенах, которые до сих пор слышали только вздохи и стоны подвергаемых пытке и голоду, теперь будет раздаваться нежная музыка менуэтов.
— Да, на бал, на бал! — закричали гости, почти совсем уже опьяневшие. — Идем вниз, в подземелье, и там будем танцевать… танцевать…
Граф Батьяни предложил руку пышной красавице, блондинке Клементине. Пьяная баронесса оперлась на нее и всем телом навалилась на цыгана. Она прислонилась к нему своей трепещущей от страсти грудью. Другие пары шли за ними. Все общество уже собиралось покинуть зал, чтобы спуститься в подземный застенок Кровавого замка и там продолжать свою оргию, как вдруг взгляд Батьяни упал на маленького Антона.
— Иди сюда, щенок! — крикнул он грубо мальчику. — Пойдем со мной вниз, там ты потанцуешь… но такой танец, от которого ты содрогнешься.
Антон повиновался. Спокойно и безмолвно последовал он за человеком, который целый месяц держал его как раба, бил кнутом, истязал, морил голодом. Однако если бы Батьяни в эту минуту взглянул внимательнее на бледное лицо ребенка, то его, может быть, испугало бы дерзкое, торжествующее выражение его черных глаз. Но Батьяни был в эту минуту занят более важным.
Он хлопнул в ладоши, и в то же мгновение явился его камердинер с корзиной, полной цветов и венков. Каждый из участников праздника надел себе на голову венок из душистых красных роз. Гирляндами из разных других цветов они обвили себе пояс и плечи. По вторичному знаку Батьяни появились шесть трубачей в средневековом одеянии и встали во главе колонны.
— Вперед! — приказал Батьяни. — Мы войдем в подземную темницу, засыпанную цветами.
Трубы гудели, музыканты играли веселый марш. Под его звуки пресыщенные развратом и наслаждениями аристократы спустились в подземный застенок Кровавого замка, чтобы еще раз пощекотать и взвинтить свои притупившиеся нервы. Батьяни ввел своих гостей в громадный зал. Глубокая таинственность царила в нем. Холодный, затхлый воздух охватил пришедших. Красавица баронесса и графиня невольно прижались к своим кавалерам. Глубокая темнота давала полный простор, можно было незаметно обменяться поцелуем, многозначительным обещанием, многообещающим словечком.
Батьяни снова хлопнул в ладони. Тотчас же были подняты ставни, и лунный свет проник в застенок, осветив его своими голубыми, дрожащими лучами. Но этого было достаточно для собравшегося здесь общества, так как в проекте праздника было именно решено не допускать другого освещения. Видеть друг друга было можно, а что нельзя было увидеть, то можно было почувствовать.
— Начинайте, музыканты! — крикнул Батьяни. _ Мы хотим танцевать, танцевать…
И вот на том самом месте, где прежде раздавались только проклятья, стоны, вопли страдания и скорби теперь порхали парочки, крепко обнявшись в вихре танцев. Танцы становились все бешенее и необузданнее. Хорошенькие женщины, которых Батьяни называл своими гостями, пришли в окончательное исступление. Трубачи должны были дуть в свои инструменты до тех пор, пока их губы не отказывались работать, и, даже по прекращении музыки, пары все еще продолжали кружиться, пока не падали куда-нибудь в угол в совершенном изнеможении.
Теперь граф Батьяни выступил на середину подземного зала.
— Друзья мои, — заговорил он со сверкающим сладострастным взором, — я, как видите, не сдержал своего слова, и духи, которые, по преданию, должны бы появиться между двенадцатью и часом ночи, очистили нам поле. Мертвецы отступили пред живыми людьми. Но, милостивые государи и государыни, я приготовил вам другое удовольствие. Я думаю, наше утомление требует маленького перерыва, и затем мы можем приступить к самой интересной части нашего праздника.
Батьяни сделал маленькую паузу. Потом он вдруг протянул руку к мальчику, стоявшему около него, и выдвинул его вперед.
— Вы знаете, друзья мои, что эта зала была прежде застенком, в котором производились грозные, страшные пытки? Мне, к счастью, удалось найти в одной из полуразрушенных комнат этого замка целую коллекцию орудий пыток. Поэтому я могу вам показать ее не только в слабом описании, не только в мертвой нарисованной картине, которую вам, вероятно, не раз приходилось видеть, — нет, вы увидите самую действительную пытку на теле живого человека.
— Браво, Батьяни, браво! — закричали некоторые кавалеры, в то время как дамы, в полном восторге, хлопали в ладоши, а пьяная Клементина, разувшись, вскинула правую, голую ногу так высоко, что этим грациозным движением выбила шляпу из рук стоящего близко кавалера. Батьяни снова ударил в ладоши. В углублении залы, до сих пор не замеченном гостями, раздвинулся по обе стороны черный занавес. За ним оказался настоящий, до такой степени натуральный застенок со всеми орудиями пыток, что гостям могло показаться, будто они находятся в присутствии действительной инквизиции. В камине, занимавшем середину застенка, ярко горел большой огонь. В нем лежали докрасна раскаленные орудия пытки. В нескольких шагах от камина стояли козлы, на которых должен быть растянут пытаемый. Около козел, — Боже, какое страшное зрелище! — стояли в отвратительных позах два громадных, одетых в красное палача.
Они обнажили руки до локтей.
— Представление начинается, — объявил Батьяни. — Наденьте мальчику зажимы и в то же время приложите к его ногам раскаленное железо.
Граф рассчитывал, что несчастный маленький узник броситься к нему в ноги, с криком и плачем умоляя о пощаде. Но он ошибся. Ребенок был совершенно спокоен, он не крикнул даже и тогда, когда палач поднял его на козлы. Все общество пришло в восторг и предвкушало удовольствие возбудить свои нервы зрелищем предстоящей «комедии». Глаза этих людей приняли какое-то животное выражение; особенно Клементина совсем не могла сдержать себя.
— Батьяни, — крикнула она, бросившись стремглав к козлам, — если вы хотите, чтобы в будущем я была к вам всегда любезна и благосклонна, то позвольте мне самой надеть тиски на ноги этого хорошенького мальчика.
— С большим удовольствием, мой прекрасный друг. Я уверен, что моему юному воспитаннику будет очень приятно быть пытаемым такими хорошенькими ручками.
Великолепная красавица вынула из огня раскаленные докрасна тиски, в то время как палач, бросив мальчика на козлы, привязал его к ним ремнями, разув ему левую ногу.
— Пустите меня… — кричала Клементина в совершенном экстазе, граничащем с безумием, — пустите меня… я хочу поднести к ногам горячее железо и посмотреть, что из этого выйдет! Пустите меня… не мешайте!
По знаку Батьяни палач отошел в сторону.
Клементина встала на колени, чтобы удобнее прижать щипцы к телу, она подняла руку с орудием пытки Но прежде, чем она успела исполнить свое гнусное отвратительное намерение, вся сцена приняла совершенно неожиданный для ее присутствующих оборот. Обезумевшие от ужаса палачи, со страшным криком, закрыв глаза руками, бросились в толпу гостей. Перед самым камином откуда-то вынырнули три белые фигуры. Несколько мгновений они стояли неподвижно. Темно-красное пламя камина страшно отражалось на их искаженных чертах.
Глава 150 У МИРНОЙ ПРИСТАНИ
править— Привидения Кровавого замка! — кричал перепуганный не менее других Батьяни. — Мертвецы восстали из могил! Горе нам… бегите… спасайтесь…
Все гости, присутствующие на празднике в Кровавом замке, бросились к выходу из подземелья, из залы пыток; крики ужаса не прекращали раздаваться в замке.
Батьяни в ужасе бросился вслед за своими слугами и гостями, но ему не удалось добежать до дверей. Высокая белая фигура схватила его сильными руками, подняла в воздух и понесла в глубь залы пыток. От страха Батьяни не мог кричать и звать на помощь, он только бессвязно произносил какие-то слова; но когда его поднесли к козлам, с которых уже был снят маленький Антон, он рванулся, стараясь вырваться из сильных рук, державших его, и это ему удалось бы, если бы в это время старик с седой бородой не накинул на графа веревки и не помог крепко связать его по рукам и ногам. В таком положении Батьяни был брошен на козлы. После этого все три белые фигуры сняли свои белые одеяния, и Батьяни увидел перед собой Лейхтвейса, Лору фон Берген и бывшего своего слугу Риго.
— Ну что, граф Батьяни, — проговорил Генрих Антон Лейхтвейс, — не думал ты, что придет время, когда надо будет понести наказание за все твои злодеяния? Тебе нет прощения, нет места среди людей, ты дьявол в образе человеческом, ты истязал невинного ребенка, по твоей вине я стал разбойником, и ты должен быть уничтожен!
— Ты, граф Батьяни, — заговорила Лора фон Берген, — не имея возможности мстить нам, вымещал свою месть на моем сыне, ты хотел убить его. Ты убил мою горничную Гильду, ты преследовал меня, я с отвращением билась в твоих руках. Теперь я плюю тебе в лицо!
И Лора фон Берген сделала то, что сказала.
— А я, — проскрипел старческий голос, — из-за тебя, Батьяни, сделался слепым, беспомощным человеком. И я снимаю тебя с козел и бросаю в огонь.
— Риго… цыган Риго!.. — закричал Батьяни хриплым голосом. — Простите!.. пощадите!.. пожалейте!.. Убейте меня, но не подвергайте пытке!
— В огонь его, — приказал Лейхтвейс.
В то же мгновение Риго схватил связанного по рукам и ногам графа Батьяни. Слепой донес до камина в своих сильных руках кричащего, ревущего, сильно бьющегося злодея и положил его на раскаленные плиты. Отвратительный запах горелого мяса распространился по застенку. Батьяни выл и орал. Потом он совсем умолк, Риго пихнул его головой вперед в пылающий очаг, и скоро пламя охватило корчившееся тело негодяя.
— Прочь отсюда! — воскликнула объятая ужасом Лора. — Мой ребенок не должен видеть таких ужасных отвратительных вещей, пойдем, Гейнц, заклинаю тебя, идем скорее!
Взяв жену и ребенка, Лейхтвейс без оглядки побежал с ними из застенков на берег Рейна и полной грудью вдохнул свежий чистый воздух. В ту же ночь Кровавый замок сгорел. Впоследствии на его развалинах нашли тело слепого Риго.
С тех пор в Германии не было никаких сведений о Генрихе Антоне Лейхтвейсе, о его жене Лоре и об их сыне Антоне. Но в Американских Соединенных Штатах был хорошо известен человек, живущий теперь в Аризоне. Лораберг сделался одним из самых лучших уголков и во главе его обитателей стоял Генрих Антон Лейхтвейс, неутомимо боровшийся в горном округе Сьерра-Невады за успехи цивилизации. Его жена, златокудрая Лора, до старости оставалась красавицей, точно годы были не властны над нею.
Зигрист и Елизавета, старый Рорбек, Бруно, Резике и Бенсберг остались верны своему прежнему атаману.
Когда вся дружная компания собиралась под знаменитым дубом Лораберга, чтобы поболтать о прошлом, они всегда с глубоким чувством нежности и печали вспоминали о таинственной пещере Нероберга, где Генрих Антон Лейхтвейс, разбойник и грабитель, некогда жил, любил и страдал с преданной ему женой Лорой и шестью товарищами.