Песнь победителя (Климов)/Глава XIV
← Глава XIII | Песнь победителя — Глава XIV. Диалектический цикл | Глава XV → |
Дата создания: 1951. Источник: http://g-klimov.info |
Глава XIV. Диалектический цикл.
править1.
правитьЛето 1946 года клонилось к концу. Над Берлином изо дня в день стояло в небе солнце. Как раскаленный шар мерцало оно сквозь дымку висящей над городом известковой пыли. Эта же пыль густым слоем лежала на траве и листьях деревьев.
В мареве лета Карлсхорст жил своей обычной жизнью. Около комендатуры деловито сновали немцы, добивающиеся пропуска в Главный Штаб. В Управлениях и Отделах Главного Штаба СВА кипела лихорадочная работа. В водовороте работы люди с золотыми погонами на плечах подчас забывали, что Карлсхорст это лишь далекий остров, окруженный чужой и враждебной стихией. Зато когда подходил день отпуска и поездки на родину они с удвоенной остротой ощущали, что далеко на Востоке лежит огромная страна, их страна, интересы которой они призваны защищать за ее пределами.
Письма из Советского Союза сообщали о необычайной засухе на всей территории европейской части СССР. Откровенно высказывались опасения за судьбу будущего урожая. Хлеб, еще не созрев, осыпался на корню. Мелкие огороды, которыми жила основная масса народа, выгорели от солнца. Люди с тоской смотрели в безоблачное небо и опасались наступления голода еще худшего, чем они перенесли за годы войны. Письма с родины дышали безнадежностью и отчаянием.
Незаметно прошел год с того времени, как я прибыл в Берлин на работу в Советскую Военную Администрацию. Начинался второй. В конце лета подошел, наконец, срок и моего отпуска. На полтора месяца я мог отряхнуть с моих ног прах Берлина и отдохнуть на родине.
Андрей Ковтун взял отпуск одновременно со мной и мы договорились ехать вместе. Мы решили сначала остановиться в Москве, затем съездить навестить наш родной город на Юге и, наконец, отдохнуть где-нибудь на побережье Черного моря. Андрею обязательно хотелось организовать отпуск так, чтобы мы могли провести время среди воспоминаний нашего юношества.
На Силезском Вокзале Берлина толкотня и давка. Около воинской кассы оживленная торговля — меняют оккупационные марки на рубли. Приехавшие из СССР стремятся обменять пачки бесполезных червонцев на заманчивые марки. Уезжающие в СССР рады избавиться от марок, чтобы иметь советскую валюту на дорожные расходы.
Полагаясь на свою форму офицера МВД, Андрей отправился к военному коменданту вокзала и вскоре вернулся с двумя плацкартами в мягкий вагон. Его предусмотрительность оказалась очень кстати. Все вагоны переполнены до отказа. У большинства пассажиров масса багажа, с которым они ни в коем случае не желают расстаться, не доверяя услугам багажных вагонов. У нас с Андреем тоже по два чемодана, наполненных главным образом подарками родным и знакомым.
До Бреста наш поезд дошел без всяких приключений, хотя советские воинские поезда, курсирующие на линии Берлин-Москва, нередко являются объектом обстрела и даже нападений со стороны скрывающихся в лесах польских националистов. На советском погранично-пропускном пункте в Бресте производится первая проверка документов и багажа. Все пассажиры переходят в другой поезд. Погранохрана МВД особенно тщательно обыскивает багаж демобилизованных военнослужащих в поисках оружия, которое кто-либо вздумал бы провезти с собой домой в качестве трофеев.
Лейтенант погранохраны МВД в зеленой фуражке, проверявший документы стоящего впереди нас капитана, обращается к нему с вопросом:
«Почему Вы, товарищ капитан, не оставили личное оружие по месту службы?»
«Я не получил на это соответствующего приказа», -отвечает тот, с досадой пожимая плечами.
«По прибытии в место назначения Вам придется сдать пистолет в местной комендатуре, где Вы будете регистрироваться», — говорит лейтенант МВД, возвращая документы.
«Вот оно — порядки мирного времени», — ворчит капитан вполголоса, когда мы выходим из помещения контрольного пункта. — «Все чего-то боятся.»
В ожидании отхода московского поезда мы с Андреем сидим в зале вокзала. Кругом нас много офицеров в польской форме с квадратными конфедератками на головах. Все они разговаривают между собой по-русски и польским языком пользуются лишь в случае ругательств. Это офицеры советских войск маршала Рокоссовского, стационированные в Польше и переодетые в польскую форму. Вскоре к ним присоединяется несколько офицеров, возвращающихся в Советский Союз из Германии. Завязывается разговор на местные темы.
«Ну, как там у вас в Германии», — спрашивает офицер с безошибочным сибирским акцентом и польским орлом на фуражке, обращаясь к лейтенанту из Дрездена. — «Пошаливают немцы?»
«И — куда там!» — безмятежно отвечает лейтенант. — «Дисциплинированный народ. Им сказано — нельзя, значит нельзя. Мы сначала сами ожидали, что будут беспорядки или покушения. Ничего подобного!»
«Да неужели!» — удивляется сибиряк и качает головой. — «Зато наши паны жизни дают. Что ни ночь — или зарежут, или подстрелят кого-нибудь. И эта курица не помогает.» Он показывает на орла на своей конфедератке.
«Не умеете вы с ними обращаться», — с видом превосходства говорит лейтенант.
«Не так это просто», — вмешивается в разговор еще один советский офицер в польской форме. — «Рокоссовский во время войны от Сталина шестнадцать благодарностей в приказах получил, а за последний год в Польше — двадцать выговоров. Все из-за поляков! Они в тебя из-за угла стреляют, а ты их не имеешь права пальцем тронуть — иначе Трибунал. Политика!» Офицер тяжело вздыхает.
«Вот недавно в Гдыне дело было», — говорит сибиряк в конфедератке. — «Там в порту стояла флотилия наших канонерок. Ну, моряки пошли себе погулять. Тут-же прямо на пристани к ним привязались поляки и давай задираться. Через пять минут сбежалась целая толпа. Тут тебе и ножи, и стрельба — что хочешь. В общем зарезали нескольких моряков прямо на глазах у остальной флотилии.»
«Ну, и как-же?» — интересуется лейтенант из Дрездена.
«Моряки-братишки, сам знаешь, что за народ», — подмигивает сибиряк. — «Не долго думая, развернули скорострельные пушки по борту и — всей флотилией ураганный огонь по набережной. Дали полякам перцу! Потом целую неделю панские потроха по крышам собирали.»
«Зато весь командный состав флотилии под Трибунал попал», — скептически добавляет второй псевдо-поляк. — «А Рокоссовский еще один выговор получил.»
Разговор заканчивается, так-как проезжие офицеры встают, намереваясь идти в город. «Смотрите не задерживайтесь в городе после темноты», — советуют им вслед офицеры в польской форме.
Вскоре после того, как наш поезд отошел от Бреста, по вагонам была произведена повторная проверка документов. Не проехали мы нескольких часов, как эта процедура повторилась еще раз.
За окном вагона медленно бежит чахлый пейзаж Белоруссии. По-прежнему, как и в годы войны, лежат в развалинах вокзалы. Уныло чернеют трубы печей на месте сожженных дотла деревень. Безжизненно смотрят в небо журавли над заброшенными колодцами. Редко где виднеются фигуры людей. Люди такие-же оборванные и жалкие, как и год тому назад. Как и десять лет тому назад. Безрадостна ты, серая и печальная, родная сторона!
Андрей сидит молча, прислонившись в угол. Он не обращает внимания на происходящее кругом и погружен в свои мысли. Время от времени дверь купе стремительно распахивается. Новый пассажир заглядывает внутрь. Увидев форму офицера МВД, человек делает вид что ошибся дверью и идет искать место в другом купе. Даже в мягком вагоне, где у каждого пассажира в кармане партбилет, люди предпочитают держаться подальше от МВД.
К вечеру Андрей, до того сохранявший молчание, немного оживает. Под впечатлением пейзажа за окном завязывается разговор о прошлом. Постепенно Андрей переходит к воспоминаниям о Галине. Он увлекается все больше и больше. Я с удивлением наблюдаю за ним. Видимо он все время вращался мыслями вокруг Галины, но только теперь решился заговорить на эту тему. Время и расстояние притупляли чувства. Теперь-же его сердце снова горит старым огнем.
История отношений Галины и Андрея была довольно своеобразной. Галина была на редкость красивой девушкой. В ее красоте было что-то возвышенное и чистое. И что самое главное — ее внутреннее содержание полностью соответствовало ее внешности. Она имела трепетную душу и благородное сердце настоящей женщины. Андрей боготворил девушку и служил ей как жрице. Долгое время Галина была холодна к ухаживаниям Андрея и не замечала его раболепные знаки внимания. Затем между ними установилась крепкая дружба. Может быть девушку покорили незнающие границ жертвенность и преданность Андрея, может быть она чувствовала, что любовь Андрея не похожа на ухаживания других молодых людей.
Для окружающих эта дружба казалась странной. Слишком бросалось в глаза противоречие между угловатой фигурой Андрея и подчеркнуто одухотворенной внешностью Галины. Никто не мог понять что связывало их. Подруги Галины доводили ее до слез, подчеркивая при каждой возможности недостатки Андрея. Приятели Андрея откровенно поздравляли его с незаслуженным, по их мнению, счастьем. Несколько раз это служило поводом к кратковременным расхождениям. Тогда Андрей не находил себе места и бродил как тень по следам Галины, не решаясь приблизиться и не имея сил расстаться. Так или иначе — до самого начала войны они были неразлучной парой. Война забросила Андрея в трущобы партизанских лесов, дала иной ход его необузданным чувствам. Город, где осталась Галина, был вскоре занят немецкими войсками и всякая связь оборвалась.
В окно вагона смотрит душная сентябрьская ночь. Андрей расстегнул пуговицы кителя, подставил открытую грудь врывающемуся в окно встречному ветру. Он как-будто переродился и с оживлением рассказывает о своих делах в годы войны.
«В жизни мы все время стремимся к чему-то», — говорит он — «Стремимся к власти, славе, орденам. Но все это внешнее. Когда дойдешь до определенной черты, то чувствуешь что ты все время только давал от себя. Задаешься вопросом — что ты получил за все это?»
«Сейчас у меня странное ощущение», — продолжает он. — «Если отбросить в сторону все внешние причины и думать только о себе, то мне начинает казаться, что все что я делал, стремясь вверх, я делал ради Галины. Говоря откровенно, сейчас я несу эту форму и эти ордена к ногам Галины.»
Андрей окидывает взором свою подчеркнуто аккуратную форму, стряхивает пылинку с синих галифе и говорит мечтательно: «Теперь Галина инженер. Живет в Москве. Имеет достойную работу, уютную квартиру. Разве это не предел, которого может сегодня достигнуть женщина? И вот, в довершение всего, перед ней появляется некий майор Государственной Безопасности — защитник и страж ее благополучия. Разве это не логичный конец?!»
«Вот здесь, дружок, я и надеюсь, что жизнь мне отплатит с процентами за все!» Андрей крепко стучит мне ладонью по колену, встает и смотрит вперед из окна вагона, как будто надеясь увидеть в бегущей навстречу темноте то, чем вознаградит его судьба.
Уже и раньше я часто замечал, что Андрей как-то странно рассуждает о Галине. Вложив всю свою горячую душу в честолюбивые стремления и в обмен не получив от жизни никакого удовлетворения, больше того, мучаясь своим положением человека, вынужденного действовать вопреки своим убеждениям, он подсознательно стал искать какой-то компромисс с жизнью. Он стал убеждать себя, что старая любовь и семейное счастье заполнят пустоту в душе и примирят его с мучительной действительностью. Постепенно встреча с Галиной стала для него навязчивой идеей. Он, как маниак, убегал в мечты, убеждая себя, что встреча с любимой женщиной послужит чудом, принесущим ему избавление.
«Знаешь что?!» — Андрей неожиданно отрывается от окна. — «Я должен достать бутылку водки.»
«Ты же не пьешь», — говорю я.
«Это тебе», — коротко бросает он. — «Я хочу чтобы кругом меня весело было. Ведь я не на похороны еду, черт побери. На свадьбу еду!» В его голосе переливается через край безудержная стихия.
Я пробую отказаться. «Ты что — обидеть меня хочешь? Да?!» — категорически заявляет Андрей. Мне не остается ничего другого как надеяться, что в это время ночи он вряд ли где достанет водку.
На первой же станции Андрей исчезает. Через несколько минут он возвращается с оттопыренным карманом. «Достал по всем правилам закона», — насмешливо ухмыляется он. — «Комендант станции у кого-то конфисковал, а я у него конфисковал. Вот оно что значит — красная шапка!»
«Эх! Хочется чтобы стены кругом трещали!» — наливает Андрей стакан так полно, что бесцветная жидкость плескается через край. — «У меня на душе горит — и чего-то не хватает. Пей за меня!»
Равномерно стучат колеса, отбивая километры. Тускло светит лампочка под потолком купе. Где-то позади уходит Берлин. Где-то впереди приближается Москва.
«Знаешь, временами я до боли ощущаю пустоту на душе», — Андрей сидит на диване, широко расставив ноги в стороны и упершись ладонями в коленки. — «Иногда я задумываюсь о Боге — и завидую людям, которые верят. Лучше верить в несуществующего но непогрешимого Бога, чем в земных самозванных мерзавцев.»
«Ты когда последний раз в церкви был?» — спрашиваю я.
«Лет двадцать тому назад», — отвечает Андрей задумчиво. — «Меня отец за руку в церковь водил. Мальчишкой я все молитвы наизусть знал.»
«Да… Душа человека это не лакмусовая бумажка», — вздыхает он. — «Тут сразу не поймешь какая она — красненькая или синенькая. При моей проклятой работе часто приходится задумываться о душе человека. У меня теперь психоз — ищу людей, которые верят во что-то.»
Водка в стакане колышется в такт хода поезда. Андрей отодвигает стакан в сторону, затем продолжает: «Редко встречаешь таких людей. Раз я вел дело одного СС-овца. Много у него на счету было. Он уже в списке на расстрел стоял. Пришел я к нему в камеру, а он вскакивает на ноги и руку кверху: „Хайль Гитлер!“ Сам в камере смертников сидит, а от своей веры не отрекается».
В поезде тишина. В других купе люди уже спят. На остановках в эту тишину врывается шум с перрона. Толпы людей, обвешанных чемоданами и мешками, штурмуют соседние вагоны.
«Я тогда этому СС-овцу даже позавидовал», — продолжает Андрей. — «За то, что человек веру имеет».
«Это ему мало помогло», — говорю я. — «Разве, что на том свете».
«Как сказать», — произносит Андрей и мрачная улыбка мелькает по его лицу. — «Вместо него я отправил на расстрел другого.»
«Кого?» — спрашиваю я.
«Тоже СС-овец, только другого фасона», — отвечает Андрей нехотя. — «Сначала был коммунистом, потом работал в Гестапо, а после капитуляции вспомнил старое и пришел искать работу у нас. Ну вот я и нашел для него употребление.»
«Неужели у вас это так просто?»
«В то время у нас было слишком много работы. Ни фотографий, ни отпечатков пальцев к делу не прилагалось. Ведь тогда день и ночь фильтровали. Номер камеры — и все.»
В проходе между купе раздается шум. Два человека идут по коридору, громко разговаривая и стуча палкой по стенам вагона. Слышно как ночные гости бесцеремонно открывают двери соседних купе и заглядывают внутрь. Через некоторое время шаги останавливаются у нашей двери.
«А тут что за птицы?» — слышится грубый голос и двери купе с шумом распахиваются.
На пороге стоит коренастый человек в накинутой на плечи солдатской шинели без погон. На глаза надвинута армейская фуражка без звезды. Так обычно ходят демобилизованные солдаты. Пустой левый рукав выцветшей гимнастерки безжизненно засунут за пояс. В правой руке инвалид держит завернутый в бумагу продолговатый, похожий на ножку от стула, предмет, которым он постукивает по сторонам. Из-за спины незнакомца выглядывает вторая фигура в такой-же истрепанной солдатской форме с самодельной деревянной культяпкой вместо ноги.
«Ага! Тут тебе сам гражданин-товарищ майор Государственной Безопасности расположился», — нараспев говорит безрукий инвалид и прислоняется к косяку. — «Вы чего не спите граждане-товарищи?»
«А вы тут чего слоняетесь среди ночи?» — строго спрашивает Андрей и хмурится, раздраженный бесцеремонным тоном солдат.
«Мы тут за порядком смотрим», — насмешливо отвечает безрукий. — «Может у кого чемодан лишний, или сапоги не по ноге.»
«Весело люди живут — водку пьют!» — вторит из-за его спины безногий.
На лицах обоих инвалидов вызывающая усмешка. Они загородили дверь купе и как-будто ищут повода к ссоре, осматривая нас с головы до ног и обмениваясь грубыми репликами. Безрукий продолжает постукивать кругом своим завернутым в газету инструментом. Звук тяжелый, как будто от железа. Безногий отбивает такт деревяшкой ноги.
Кругом в поезде тишина. Равномерно стучат колеса. Я внимательно наблюдаю за Андреем, пистолет которого висит в кобуре над его головой. Пальцы Андрея нервно выбивают дробь по колену.
«Что это у Вас такое, гражданин-товарищ майор?» — вдруг неожиданно спрашивает безрукий и указывает на зеленую с красными полосками ленточку, приютившуюся в самом конце орденских лент на груди Андрея. — «Никак в партизанах были?!» В голосе инвалида нотки враждебности сменяются смешанным чувством удивления и недоверия.
Андрей, все еще хмурясь, сухо отвечает: «Да, был в партизанах.»
«Так мы тоже партизаны!» Безрукий откидывает борт шинели и стучит себе палкой в грудь выцветшей гимнастерки, где на грязных засаленных ленточках колышутся многочисленные ордена и медали. «Вот она — партизанская!» — он тычет в висящую на зеленой с красными полосками ленточке медаль «Партизану Отечественной Войны». Как-будто сравнивая, инвалид снова переводит глаза на грудь Андрея, затем недоверчиво косится на его погоны МВД.
«Угостите водочкой бывших партизан, товарищ майор!» — басит безногий из-за спины безрукого. — «Когда-то кровь вместе проливали — не пожалейте теперь стаканчика водки!» Он тоскливо смотрит на плескающуюся в стакане бесцветную жидкость. Вызывающая грубость в глазах инвалида сменяется затаенным желанием вспомнить с помощью водки то время, когда он сидел с таким-же майором у партизанского костра, как равный с равным.
«А ну — давай залпом!» — неожиданно командует Андрей и улыбается грубой солдатской улыбкой. — «Пей!»
Безногий неуклюже ковыляет к столику, неловко берет хрупкий стакан грубыми негнущимися пальцами. Он медлит, колеблясь последовать приглашению.
«Пей за мое здоровье!» — подбадривает Андрей.
«За партизанскую жизнь!» — наконец решившись, одним махом опрокидывает инвалид водку в горло, раскатисто крякает и утирает рот рукавом. «Извините, товарищ майор Государственной Безопасности, а за Ваше здоровье нехай черти на том свете водку пьют!» — поясняет он и с треском ставит стакан обратно на столик.
Снова в купе воцаряется напряженная тишина. Снова я с тревогой бросаю взгляд на висящий на стенке пистолет.
«Вот это сразу видно — партизан!» — неожиданно с нескрываемым удовольствием говорит Андрей и смеется. «А ну, хлопцы, заходите сюда! Садитесь!» — командует он. — «На каком фронте воевали?»
Удивленные столь неожиданным приглашением и дружеской улыбкой Андрея, инвалиды нерешительно переминаются с ноги на ногу. Затем безрукий первый осторожно опускается на мягкое сиденье. Свой завернутый в газету инструмент он бросает на противоположный диван. Тот тяжело падает на плюшевое сиденье, бумага разворачивается и обнажает обрубок водопроводной трубы. Безногий следует примеру безрукого и тоже садится. Напускная развязность и враждебность медленно сменяются на лицах неловкостью солдат, попавших в общество офицеров.
«Ну — на каком фронте воевали, хлопцы?» — повторяет свой вопрос Андрей. — «Может где встречались.»
«Повсюду свою кровь проливали, товарищ майор», — угрюмо говорит безногий.
«Ну, а как она жизнь, хлопцы?» — спрашивает Андрей, — «Мы сами из Германии едем. Давно уже родины не видели.»
«Не видели, так увидите, товарищ майор», — со странной усмешкой бормочет безрукий. Он показывает на несколько рядов знаков ранений на своей гимнастерке: «Вот все, что завоевали. Как с госпиталя выписались, так вот уже два года в той-же одеже ходим.»
«Куда едете?» — спрашивает Андрей.
«Куда глаза глядят, товарищ майор», — уныло отвечает безногий. — «Земля наша, слава Богу, широкая.»
«А где дома будете?»
«У нас дом — под каждым кустом», — усмехается однорукий, — «Мы люди вольные, живем как птицы небесные.»
«А что вы здесь в поезде делаете?» — допытывается Андрей.
«Воруем, товарищ майор, воруем!» — снова с неожиданной злостью отвечает инвалид.
«Вы на нас не обижайтесь, товарищи офицеры», — примирительно говорит его спутник. — «Кабы другое время, разве мы этим стали-бы заниматься? Жизнь заставляет! Мы люди жизнью покалеченные.»
«Эх, жизнь-жестянка…» — уныло вздыхает однорукий. — «Разве это жизнь?! Разрешите налить стаканчик, товарищ майор Государственной Безопасности. Вам за это на том свете лишний грех простится!»
Инвалид залпом опрокидывает стакан и мотает головой из стороны в сторону. Затем он поднимает глаза и смотрит в упор на Андрея: «Вижу я, что у Вас много орденов, товарищ майор. Кроме того в партизанах были. Значит Вы — человек настоящий. Только вот красную шапку Вы зря носите!» Он кивает головой на форменную фуражку МВД, покачивающуюся на стенке в такт ходу поезда.
«Не слушайте пьяного человека, товарищ майор», — пытается вмешаться безногий.
«Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке», — беззлобно говорит Андрей и смотрит на инвалидов странным взором.
«Вот это Вы правы, товарищ майор Государственной Безопасности», — кивает головой безрукий. — «А потом мне терять нечего — я Вам могу всю правду в глаза сказать. Когда-то я тоже горячим был. Теперь вылечился. Хотите я Вам свою судьбу расскажу? Потом судите меня.»
Безрукий молчит и смотрит в пол. Сонная тишина заполняет купе мягкого вагона. Равномерно постукивают колеса, отбивая километры.
«Когда-то я тоже партийцем был», — тихо говорит инвалид. — «В первый же день войны добровольцем пошел. Пули на лету ловил. На танки с бензиновой бутылкой лез. Грудь под пулеметы подставлял и кричал: „За Сталина!“ Под Киевом до последнего патрона дрался, был ранен, попал в окружение. Две недели без памяти на восток полз. Дополз до своих. Меня в награду за верность родине — под Трибунал. Других расстреляли, а меня, как раненого, помиловали — в штрафбат значит. Одна рана не зажила, еще две других достал. Вот они!» Он снова тычет рукой в ленточки ранений на груди гимнастерки.
«Под Ростовом в плен попал», — продолжает безрукий, тряся головой. — «Партбилет в землю зарыл — чтобы врагу в руки не достался. Мне тогда партбилет дороже своей жизни был. Завезли меня немцы на край земли, аж до самого океана. Бежал я оттуда, да по дороге поймали — в кацет заперли. Я и оттуда бежал. Три месяца как зверь по лесам пробирался, траву ел. Все на восток шел. Добрался до партизан. Два года партизанил. Жизни не жалел. Вон сколько орденов заработал, а ран уж и не считал. Все за родину страдал. А как соединились с Красной армией, меня сразу к алтарю — в спецлагерь на проверку. Там я с вашим братом, государственной опасностью, хорошо познакомился. По сей день не забуду! Перемыли мне там кости и как изменника родины — опять в штрафбат. Там я руку и потерял.»
«Вот так-то оно!» — захмелевшим голосом бормочет безрукий и тянется к бутылке. — «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, товарищ майор Государственной Безопасности…»
«Так меня и учили родину любить», — безрукий уставился глазами в пол купе и устало трясет головой, — «Как война кончилась — один-одинешенек на белом свете. Работать не способен — у меня больше ран, чем живого мяса. Пенсия, сами знаете, одно название. Зарабатывал на хлеб, махоркой торговал — а меня в тюрьму за спекуляцию. Вот теперь и ходим грязным делом занимаемся, извините, воруем.» Он шевелит обрубком в пустом рукаве: «Рука гниет, сам вор… И партбилет мой где-то в земле догнивает. Такая-то она жизнь.»
Стучат колеса. Тускло светит лампочка под потолком. За окном вагона бежит черная ночь.
«Ну, мы пойдем», — поднимается на ноги безрукий, поправляя на плечах измятую шинель. — «Вы нас извините, товарищи офицеры, за беспокойство. И Вы, товарищ майор Государственной Безопасности, на меня не сердитесь. Больно много я от вашего брата перетерпел. Может когда жизнь и Вас научит. А за водку сердечное спасибо.» Оба ночных гостя, стараясь не цепляться плечами за стенки, боком выходят из дверей купе и пошатываясь продолжают свой путь.
«Партизаны, партизаны… Любимой родины вы верные сыны», — доносится до нас по коридору слова партизанской песни.
«Во время войны я с такими из одного котелка ел», — говорит задумчиво Андрей и трет лоб. — «А теперь они меня за врага считают.»
Кругом нас тишина. Навстречу нам бежит родина.
На следующий день поезд прибыл в Москву. Мы вышли на залитую солнцем вокзальную площадь и остановились, оглядываясь по сторонам. Кругом гремели трамваи, бесшумно катились автомобили, торопливо сновали люди. Кипел привычный водоворот лихорадочной жизни столицы. Все было так просто и обыденно. Как-будто мы и не уезжали отсюда.
Благодаря своей форме МВД и золотой звезде Героя Советского Союза Андрей без труда достал номер на двух в гостинице «Старо-Московская», расположенной напротив Кремля по другую сторону Москва-реки. Из окон нашей комнаты, выходящих на Москва-реку, виден новый Каменный Мост, ряды начинающих желтеть деревьев на Кремлевской набережной, островерхие башни и золотые купола за кремлевской стеной. От берега за стеной круто поднимается обсаженный вечнозелеными елками откос. На откосе безжизненно смотрит многочисленными рядами окон длинное белое здание. Там мозг нашей страны и лаборатория нового мира.
Первый день мы провели бесцельно блуждая по Москве. Нам обоим не терпелось посмотреть на жизнь Москвы своими глазами, хотелось продлить предвкушение встреч с людьми, о которых мы мечтали издалека. Хотя прошел лишь год с того времени, как я покинул Москву, этот год был так насыщен событиями, что мне казалось будто я заново знакомлюсь с родной столицей. Где-то в глубине переплетались чувства непонятного ожидания, внутреннего недоверия и тихой настороженности. Как будто я наперекор всему стремился найти в Москве нечто. Нечто, что могло-бы переубедить меня в том, что уже твердо решено.
В Берлине, в особенности в первое время, нам, советским офицерам, пришлось привыкнуть к тому, что на нас обращают внимание. Теперь-же на улицах Москвы нас преследует странное ощущение, к нашему удивлению окружающие провожают нас взглядами. Люди замечают в нас нечто непривычное: то ли бросается в глаза наша подчеркнуто выхоленная заграничная экипировка, значительно отличающаяся от обмундирования большинства офицеров, то-ли этому виной независимая и уверенная манера держать себя, порожденная средой и работой в условиях победы и оккупационного режима в Германии. Странное ощущение — в своей родной стране чувствуешь себя как интурист.
Летний вечер застал нас с Андреем на площади Маяковского. За нашей спиной по улице Горького шумел поток автомобилей. Перед нами из предвечерней мглы, поднимался на фоне неба черный куб здания Института Маркса-Энгельса-Ленина. В этой каменной коробке, как высшая святыня, хранится в спирту мозг идеолога и основателя советского государства — Ленина.
По левую сторону с площадью граничит здание газеты «Правда». На крыше «Правды» сверкает огненная реклама, передающая последние известия. Никто из людей на площади не обращает на эти известия ни малейшего внимания. Мы задрали головы кверху и стали собирать бегущие огненные буквы: «Хлеборобы рапортуют… о досрочном перевыполнении… плана сдачи урожая.» Мы с Андреем переглядываемся. До войны подобные новости напролет плясали из вечера в вечер, из года в год на крыше «Правды». И сегодня опять! Разве не было войны и всего, с нею связанного?
«Что это там такое написано, сынок?» — раздается за нашей спиной дребезжащий старческий голос.
Андрей отрывает глаза от светящихся букв. Рядом с ним стоит дряхлый старик. На нем домотканный зипун неопределенного цвета. Всклокоченная рыжая бородка обрамляет румяное старческое лицо, откуда поблескивают не по годам живые глаза. Из под старого картуза висят пряди длинных волос. Старик стоит слегка сутулясь, заложив руки за спину. Среди окружающей нас суеты центра Москвы он кажется пришельцем из другой эпохи. Теперь таких можно встретить лишь на картинках, да еще в глухих деревнях.
«Слаб я глазами стал, сынок, да и грамоте не учен», — как будто извиняясь бормочет старик. — «Сделай милость — прочти темному человеку что там сказано.» Он говорит с Андреем так, как это принято у простых людей при обращении к вышестоящим — с уважением и подкупающей искренностью.
«Что-же ты, отец, грамоте не научился?» — с улыбкой говорит Андрей, тронутый видом и просьбой старика.
«К чему нам, простым людям, грамота», — рассуждает тот, переминаясь с ноги на ногу. — «На то есть ученые люди, чтобы все понимать.»
«Ты сам, отец, откуда будешь?» — подделывается Андрей под крестьянскую речь.
«Мы люди подмосковские», — отвечает старик протяжно — «Наша деревня шестьдесят километров отсюда.»
«Сына навестить приехал?» — спрашивает Андрей.
«Нет, сынок», — качает головой старик. — «За хлебом приехал.»
«Что-же у вас на деревне — хлеба нет?»
«Нет сынок. Хлеб весь сдали. Теперь вот картошку со своих огородов возим на рынок продаем, а на эти деньги хлеб покупаем.»
«Почем сейчас хлеб на базарах?» — интересуется Андрей.
«Семьдесят рублей кило, сынок.»
«А государству почем сдавали?»
Старик переминается с ноги на ногу, вздыхает и нехотя говорит: «По семь копеек…»
Наступает неловкое молчание. Мы делаем вид, что забыли о первоначальной просьбе старика прочесть ему светящиеся буквы, и идем дальше. Через несколько шагов мы останавливаемся посреди площади перед острым гранитным обелиском, по сторонам которого прикреплены бронзовые доски. Раньше я десятки раз ходил по этому месту, но только сегодня гранитный обелиск привлекает наше внимание. Мы с Андреем подходим ближе, пытаясь разобрать в сумерках выгравированные на досках бронзовые надписи.
«Скажи мне, сынок, хоть про что тут говорится?» — опять звучит знакомый старческий голос. Старик в картузе как тень стоит за нашей спиной, смиренно переминаясь с ноги на ногу.
Улыбка скользит по лицу Андрея, когда он возвращается глазами к обелиску, намереваясь исполнить на этот раз просьбу старика. Он медленно читает вслух первые слова, затем замолкает и молча пробегает взглядом по рядам бронзовых букв. Углы рта его постепенно опадают, между бровей ложится глубокая складка.
«Что-же ты, сынок?» — сочувственно бормочет в бороду старик. — «Али там не по русски прописано…»
Андрей молчит и избегает смотреть в сторону старика. Я следую его взору и читаю неясные в сумерках позеленевшие буквы. Это выдержки из конституции СССР, права и свободы граждан Советского Союза. Голодная и оборванная Москва, жалкий крестьянин, приехавший в Москву за хлебом — и бронзовые обещания земного рая. Я понимаю почему замолчал Андрей, почему помрачнело его лицо.
Когда мы уходим от памятника, Андрей говорит сквозь зубы: «Сначала эти инвалиды… Теперь этот старик… Называет меня сыном, а я должен читать ему насмешку.» Некоторое время мы идем молча. Когда я думаю, что Андрей уже забыл о встрече у обелиска, он снова бормочет в пол голоса: «Во время войны эти ребята со мной вместе кровь проливали. Такие старики мне свой последний кусок хлеба отдавали. А теперь…»
На следующий день, это была суббота, мы решились, наконец, разыскать и навестить Галину. Из писем наших общих знакомых я знал, что она работает в должности инженера-химика на одном из московских заводов. Когда Андрей позвонил по телефону в заводоуправление, ему ответили, что Галина не числится больше в списке служащих завода, и отказались дать какую-либо более подробную информацию. Наведя справки в адресном столе, мы к нашему удивлению получили адрес, находящийся в пригородной местности в часе езды на электричке.
Солнце начинало клониться за верхушки соснового леса, когда мы с Андреем постучали в двери сколоченного из бревен домика в дачном поселке неподалеку от железной дороги. Поселок утопал в сыпучем песке, из которого тянулись кверху голые стволы чахлых сосен. Открывшая нам дверь пожилая неряшливо одетая женщина окинула нас недружелюбным взглядом, молча выслушала наши слова и так-же молча указала рукой на шаткую лестницу, ведущую на второй этаж. Андрей пропустил меня вперед, чтобы я не мог видеть его лица. По звуку его шагов и по тому, как он тяжело опирался на дряхлые трясущиеся перила, я чувствовал как много значит для него эта встреча. Мы медленно поднимались по скрипучим ступеням, с недоверием оглядываясь кругом.
Наверху на площадке лестницы развешено для просушки мокрое белье. На подоконнике, вперемежку с грязными тряпками, громоздятся закопченные кастрюли. Худая облезлая кошка, пугливо оглядываясь, прыгает при нашем приближении в окно. Непригляден замок, где ютится сегодня наша принцесса.
Перед нами дощатая дверь на заржавленных петлях. Из щелей между досок торчат куски ваты. Я нерешительно берусь за разболтанную ручку и стучу.
За дверью раздаются шаркающие шаги. Кто-то толкает дверь изнутри. Ветхое сооружение шатается на петлях, скребет по досчатому полу, медленно отходит назад. На пороге в пролете двери стоит женщина в простеньком платье и стоптанных туфлях на босу ногу.
Женщина вопросительно смотрит в неясный свет на лестнице, как-будто удивляясь кто к ней может придти. Затем она различает фигуры в военной форме и удивление в ее глазах сменяется испугом. Тот-же молчаливый испуг застыл на ее полуоткрытых губах.
«Галина!» — тихо произносит Андрей.
Лицо молодой женщины в пролете дверей заливается густой краской. Она делает шаг назад. «Андрей!» — срывается с ее губ подавленный крик. В этом всплеске чувств смесь неожиданной радости, девичьей стыдливости и еще что-то неуловимо печальное. Она часто и прерывисто дышит, как будто ей не хватает воздуха.
Андрей избегает смотреть по сторонам. Он старается не видеть нищенского убранства полупустой комнаты, старается не замечать старенького платья на плечах Галины и ее порванных туфель. Он видит только до боли знакомое лицо любимой женщины. Весь мир уходит в небытие, утопает в глубине ее глаз.
Как часто в эти долгие годы мечтал Андрей о глазах, любимой. В снегах и туманах, в крови и пожарах, шагая по трупам, он шел к этой встрече. И вот теперь глаза любимой медленно ласкают Андрея с головы до ног. Молодая женщина скользит взором по золотым погонам с синим кантом и майорской звезде на плечах Андрея, по ярко малиновому околышку над лакированным козырьком фуражки. Ещё раз ее глаза, не доверяя самим себе, возвращаются к нарукавному знаку МВД и затем смотрят в лицо стоящего перед ней офицера.
«Галина!» — как во сне повторяет Андрей и протягивает вперед обе руки.
«Григорий, закрой, пожалуйста, дверь!» — произносит Галина, как будто не замечая Андрея и не слыша его слов. Голос ее звучит как чужой, глаза потухли, лицо похолодело. Она избегает встречаться взором с Андреем и, не говоря ни слова, подходит к открытому окну в другом конце комнаты.
«Галина, что с тобой?!» — нервно спрашивает Андрей. — «Почему ты здесь?.. В таких условиях?..»
За окном бесшумно кивают колючими лапами облезлые сосны. Косые лучи заходящего солнца бросают длинные тени по дощатому полу комнаты. Дыхание воздуха шевелит пушистые пряди волос на голове молодой женщины у окна.
«Расскажите лучше что-нибудь о себе…» Галина избегает обращаться к нам по имени. Видно, что эта встреча и наше присутствие для нее мучительны.
«Галина! Что с тобой?!» В голосе Андрея звучит поднимающаяся тревога.
Некоторое время в комнате царит молчание. Затем Галина поворачивается к нам спиной и, глядя в окно, почти неслышно произносит: «Я уволена с работы… и выселена из пределов Москвы.»
«Почему?!»
«Я — враг народа…» — звучит тихий ответ.
«В чем дело?!»
Снова молчание. Затем как шелест ветра за окном: «Потому что я любила моего ребенка…»
«Ты замужем?» — голос Андрея захлебывается беспредельным отчаянием человека, услышавшего свой смертный приговор.
«Нет…» — тихо роняет Галина.
«Так это… Это-же не так плохо, Галя» — страх в дрожащем голосе Андрея сменяется облегчением. В нем мучительная борьба чувств — прощение, просьба, надежда. Снова в комнате повисает тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием Андрея.
«Посмотри!» — молодая женщина медленно кивает головой на маленькую фотографию, стоящую на столе. Глаза Андрея следуют ее взору. Из простенькой деревянной рамки навстречу майору Государственной Безопасности Союза СССР улыбается человек в форме немецкого офицера.
«Это отец моего ребенка», — звучит голос девушки у окна.
«Галина… Я ничего не пойму… Расскажи в чем дело…» — дрожа всем телом, Андрей бессильно опускается на стул.
«Я полюбила этого человека, когда наш город был под оккупацией», — едва слышно отвечает молодая женщина, снова повернувшись к нам спиной и глядя в окно. — «Когда немцы отступили, я прятала ребенка. Кто-то донес. Ну, а дальше ты сам должен знать…»
«Где-же ребенок?» — спрашивает Андрей.
«Его у меня забрали», — горло Галины перехватывает судорожная спазма. Ее плечи беззвучно вздрагивают. Так плачет человек, когда у него нет слез.
«Кто взял?!» — в голосе Андрея прорывается угроза.
«Кто?» — Как эхо звучит ответ Галины. — «Люди в такой-же форме, как и ты!»
Она поворачивается к нам лицом. Теперь это не хрупкая и ласковая девушка первых дней нашей юности. Перед нами женщина во всем величии своей женственности. Женщина, потерявшая своего детеныша.
«А теперь прошу тебя оставить мой дом…» — Галина в упор смотрит на неподвижную фигуру Андрея. Тот согнувшись, как под ударами кнута, сидит на стуле и бессмысленно смотрит в дощатый пол. Плечи его повисли, глаза лишены выражения, жизнь ушла из его тела.
За окном догорает оранжевое солнце. Бесшумно качают ветвями пыльные сосны. Лучи солнца озаряют трепетным ореолом пушистые волосы женщины в пролете окна, они ласкают ее горделиво откинутую голову, неясные очертания шеи, хрупкие плечи под стареньким платьем. Это сияние оставляет в тени нищенское убранство полупустой комнаты и все низменные следы человеческой бедности. У окна, ласкаемая лучами солнца, стоит женщина, еще более далекая и еще более желанная, чем когда-либо. На стуле посреди комнаты, сгорбившись и дрожа всем телом, сидит живой труп.
«Галя… я попытаюсь…» глухо говорит Андрей. Он сам не знает на что можно надеяться и умолкает.
«Нам не о чем больше разговаривать», — тихо и твердо произносит Галина. Ее глаза неподвижно устремлены на поблескивающий в последних лучах солнца знак МВД на рукава когда-то любимого человека.
Андрей тяжело поднимается на ноги, беспомощно оглядывается по сторонам. Он невнятно бормочет, протягивает вперед руку, то-ли прося чего-то, то-ли прощаясь. Галина смотрит в сторону, не замечая протянутой руки. Так продолжается несколько томительных мгновений.
Осторожно, как в присутствии покойника, я первый покидаю комнату, где Андрей надеялся найти свое счастье. Андрей выходит следом. Как слепой держась за стену, он спускается по лестнице. Его лицо посыпано пеплом, с губ срываются несвязные слова. Глухо отдается звук наших шагов по скрипучим ступеням.
Мы идем назад к станции. Над нашими головами шумят иглами сосны. Ноги вязнут в сыпучем песке. Бессмысленный шепот вверху — и тянущая тяжесть внизу. А между голыми стволами пусто. Так-же пусто в глазах и на душе майора Государственной Безопасности Андрея Ковтун.
Когда мы сидим в поезде электрички, Андрей стеклянным невидящим взором смотрит в окно и упорно молчит. Я пытаюсь разговором отвлечь его мысли в сторону. Он не слышит моего голоса, не замечает моего присутствия.
Когда мы сходим на вокзале в Москве и направляемся к станции метро, Андрей в первый раз нарушает молчание и неожиданно спрашивает: «Ты в какую сторону едешь?»
Я догадываюсь, что он хочет избавиться от меня. Одновременно я чувствую, что я ни в коем случае не должен оставлять его одного.
Мы возвращаемся в гостиницу. Весь остаток вечера я как тень брожу за Андреем. Когда он на короткое время выходит из комнаты, я разряжаю наши пистолеты, лежащие в ящике стола. Андрей отказывается от ужина и необычайно рано ложится в постель. В сумерках я вижу, как он беспокойно ворочается в постели и не может заснуть. Он хочет хоть во сне уйти от этой жизни, хочет найти забвение от мучительных мыслей — и не может.
«Андрей, лучше всего будет, если ты завтра поедешь домой», — говорю я.
«У меня нет дома», — после долгого молчания раздается из другого угла комнаты.
«Поезжай к родным», — настойчиво повторяю я.
«У меня нет родных», — глухо отвечает Андрей.
«Твой отец…»
«Мой отец отрекся от меня», — звучит из темноты.
Отец Андрея был человеком старой закалки. Крепок как дуб и упрям как вол. Когда пришли годы коллективизации, старый казак предпочел уйти с родной земли в город, чем работать в колхозе. В городе он взялся за ремесло. Никакие репрессии и никакие налоги не могли загнать его в артель, так-же как раньше в колхоз. «Я вольный родился, вольный и помру!» — был его единственный ответ. Так всю жизнь гнул он свою упрямую спину над плугом, а затем над верстаком. Воспитывал из последних сил сына, надеялся что тот будет ему утехой в старости. И вот чем ответил старый казак сыну, когда узнал, что тот перешел в лагерь врагов.
«Он у тебя и раньше был со странностями», — не задавая лишних вопросов, пытаюсь я утешить его. — «Ведь ты больше с матерью дело имел.»
«Отец проклял меня и запретил матери называть мое имя», — монотонно отвечает Андрей.
Всю ночь ворочался Андрей в постели, тщетно ища забвения во сне. Всю ночь я лежал в темноте, не смыкая глаз и борясь со сном. Шли часы. В открытое окно смотрели рубиновые звезды кремлевских башен.
Когда побледнело небо на горизонте и первый неясный свет зарождающегося утра пополз по комнате, Андрей по-прежнему лежал без сна. Он зарылся лицом в подушки, руки его беспомощно свисали по сторонам кровати. В тишине комнаты раздавались странные звуки. Как будто давно-давно в детстве я слыхал нечто подобное. Страстный шепот звучал в полутьме: «Господи! За что ты меня наказываешь…»
В первый раз за эту ночь я закрываю глаза. Я не хочу мешать человеку, дошедшему до грани. Снова в предутренней тишине звучит отрешенный от всего земного шепот забытой молитвы: «Господи! Прости твоего раба грешного…»
В ответ по другую сторону Москва-реки бьют Кремлевские куранты.
2.
правитьБудучи в Берлине, я сравнительно редко переписывался с Женей. Женя была слишком чувствительна к малейшей фальши и недомолвкам, а военная цензура продолжала свое существование и ее приходилось учитывать. Искренне описывать окружающую действительность и свои впечатления было бы непростительной глупостью. Личной жизни, которая могла-бы интересовать Женю, у меня в Карлсхорсте практически не было. Писать же бессодержательные письма просто из вежливости — для этого мы оба были еще слишком молоды и слишком любили жизнь.
Таким образом я предпочитал использовать те ночи, когда мне приходилось бывать в круглосуточном дежурстве по Штабу и оставаться в кабинете Главноначальствующего наедине с «вертушкой», прямым телефонным проводом в Москву. Тогда я среди ночи подключался к Жениной квартире и по телефонной линии Берлин-Москва раздавались долгие разговоры, имеющие мало общего с кабинетом маршала и политикой. Слухачи, дежурящие на проводе, могли спокойно читать дальше свои романы.
Возвращаясь в Москву, я с нетерпением ожидал момента встречи с Женей. Собираясь в первый раз идти к ней, я довольно долго расхаживал по комнате и раздумывал что мне лучше надеть — военную форму или гражданский костюм. В конце концов я остановился на последнем. Почему я раздумывал и почему я так поступил — на это я затруднился-бы ответить.
Дома я застал одну Анну Петровну. Она изнывала от скуки и воспользовалась моим приходом, чтобы засыпать меня вопросами о Берлине и одновременно последними московскими новостями. Вскоре вернулась из Института и Женя.
Теперь семья была в полном сборе. Отец Жени, Николай Сергеевич, после окончания операций против Японии вернулся домой и уже довольно длительное время находился в Москве. Как и раньше, Анна Петровна не знала о службе и работе генерала ничего, кроме номера его служебного телефона и жила в постоянной тревоге, что не сегодня — завтра он снова исчезнет в неопределенном направлении и на неопределенное время.
После обеда Женя предложила поехать до вечера на дачу. Анна Петровна понимающе усмехнулась и отказалась от приглашения ехать с нами. Я был искренне благодарен Жене, что она решила вспомнить именно это место. Маленькая загородная дача была свидетельницей первых дней нашего с Женей знакомства, первых встреч, окутанных дымкой неизвестности военного времени, надежд и мечтаний.
Женя сама села за руль своего открытого «Капитана». Когда автомобиль выехал за пределы Москвы и кругом шоссе потянулись пригородные поселки, рассыпавшиеся среди сосновых перелесков, мною овладело неопределенное чувство беспокойства. Вскоре Женя свернула с шоссе на проселочную дорогу. Окруженные соснами домики по сторонам дороги подступили ближе. Мое беспокойство возросло еще больше. В конце концов я не выдержал и обратился к Жене:
«У тебя карта есть с собой?»
«Зачем тебе карта?» — удивленно спросила она. — «Я дорогу и так знаю!»
«Я хочу посмотреть здесь одно место», — уклончиво ответил я, вытаскивая из кармана в обивке автомобиля карту окрестностей Москвы.
Женя время от времени бросала на меня недоумевающие взгляды, когда я сосредоточенно возил пальцем по карте. Я не мог объяснить ей, что я ищу. Я искал поселок, где живет Галина. Меня преследовало неотвязное чувство страха, что мы можем проехать мимо ветхого домика, где за открытым окном одиноко ютится гордая и несчастная девушка. Издалека до меня доносились слова, которые сказал Андрей однажды ночью в Потсдаме — «… люди, на которых пал жребий.» Я боялся, что из своего печального уединения Галина может увидеть меня в окружении безмятежного счастья.
Приехав на дачу, Женя необычайно долго и подробно расспрашивала меня о жизни в Германии. Ее не удовлетворяли все мои объяснения и рассказы. Она допытывалась до каждой мелочи и затем, совершенно без связи с предыдущим, неожиданно посмотрела мне в глаза:
«А почему ты такой худой?»
«Я чувствую себя прекрасно», — ответил я. — «Может быть просто замотался с работой.»
«Нет, нет…» — покачала головой Женя. — «Ты очень плохо выглядишь. Ты чего-то не договариваешь.» Она посмотрела на меня внимательно, как-будто стараясь прочесть мои мысли.
«Может быть что-нибудь и есть», — тронутый заботой в голосе Жени, согласился я. — «Но я этого сам не замечаю.»
«Зато я замечаю», — прошептала Женя. — «Сначала я думала, что это между нами… Теперь я вижу, что это другое. Забудь обо всем…»
И я забыл обо всем. Я был беспредельно счастлив видеть кругом только знакомые стены, слышать только Женю, думать только о ней.
Когда над лесом стали опускаться вечерние сумерки и полутьма поползла по комнате, Женя решила устроить торжественный ужин по случаю моего приезда. Она полностью чувствовала себя хозяйкой и задорно суетилась вокруг стола.
«Сегодня ты мой», — сверкнула она глазами в мою сторону. — «Пусть отец сердится, что мы уехали. Пусть знает как мучается мама, когда его нет дома. Я ему нарочно покажу!»
Только мы сели за стол, как за окном послышался шум приближающейся автомашины. Женя настороженно подняла брови. Автомобиль остановился у крыльца и через минуту в комнату смеясь вошла Анна Петровна, за ней следовал Николай Сергеевич и его товарищ по службе генерал-полковник Клыков. Вся компания была в очень веселом настроении. Дом наполнился шумом и говором.
«Вот это замечательно! Не успели мы приехать — и стол уже накрыт», — смеясь и потирая руки, начал генерал-полковник. — «Николай Сергеевич, у тебя не дочка, а прямо клад!»
«Ты думаешь она это для нас приготовила? Жди!» — отозвался Николай Сергеевич и шутливо обернулся к Жене. — «Извините что помешали, Евгения Николаевна! Разрешите присоединиться к вашему обществу?»
«А ты тоже хорош!» — обернулся он ко мне.- «Переоделся в гражданское и уже про армейские порядки забыл?! Знаешь что первым долгом начальству нужно представляться. Ах вы, молодежь, молодежь…»
«А мы как-раз домой собирались…» — начала было Женя.
«Зачем-же ты тогда стол накрыла? Для нас?» — захлебнулся от веселья отец. — «Мы значит сюда, а вы — туда! Ну и хитра, дочка! Но я тоже не дурак. В наказание будете весь вечер с нами сидеть!»
Анна Петровна принялась за хозяйство. Вскоре на столе появилось обильное пополнение, привезенное в автомашине из Москвы. Этикетки на консервных банках и бутылках поражают своим разнообразием, здесь изделия всех стран Восточной Европы — Болгарии, Румынии, Венгрии. Это не трофейные продукты, которые нам часто приходилось видеть во время войны, это нормальная продукция мирного времени. Здесь же знакомые американские консервы, видимо остатки от американских поставок по ленд-лизу во время войны. В магазинах Москвы всех этих продуктов нет, зато в закрытом генеральском распределителе их изобилие.
«Ну а теперь, Гриша, рассказывай все по порядку», — обратился ко мне Николай Сергеевич, когда на столе появился десерт. — «Как там жизнь в Германии?»
«Жизнь как жизнь», — ответил я неопределенно, ожидая пока генерал уточнит свой вопрос.
«Квартира у него там, во всяком случае, лучше чем у нас с тобой», — вставила свое слово Женя.
Генерал делает вид, что не слышал слов дочери, и снова спрашивает меня: «Что там сейчас Соколовский делает?»
«Делает то, что Москва прикажет», — отвечаю я и невольно улыбаюсь. — «Вам здесь лучше знать, что он делает».
Видимо, я попал в точку, дав Николаю Сергеевичу возможность начать разговор, к которому он искал повода. Он обдумывает свои мысли. Анна Петровна наполняет вином бокалы. Женя со скучающим видом смотрит по сторонам.
«Германия — крепкий орешек», — первым нарушает молчание генерал-полковник. — «Много времени пройдет, пока мы его раскусим. Союзники из Западной Германии без скандала не уйдут, а из одной восточной Германии толку мало. То ли дело со славянскими странами — раз-два и готово». Он пробует вино, медленно опускает бокал на стол и говорит: «Я думаю, что наша первая задача — это создать крепкий блок славянских государств. Если мы создадим славянский блок, у нас будет хороший санитарный кордон вокруг границ. Наши позиции в Европе будут достаточно сильны, чтобы избежать повторения 1941 года».
«Ты, дружок, все назад смотришь, а нужно смотреть вперед», — укоризненно качает головой Николай Сергеевич. — «Что нам толку со славянского блока? Старые мечты о пан-славянской империи! Такими игрушками баловались сто лет тому назад царские политики. Теперь у нас, брат, эпоха коммунистического наступления по всему фронту. Здесь забудь про славян, а ищи слабое место и действуй. Восточная Европа и западнославянские государства для нас сегодня интересны, главным образом, как наиболее благоприятная почва для проникновения, как плацдарм для дальнейшего».
«Пока что хозяева проводят совершенно ясную пан-славянскую политику», — возражает генерал-полковник. По принятой в московских верхах манере он прибегает к расплывчатому обозначению «хозяева», за которым подразумеваются Кремль и Политбюро.
«На то она и политика, чтобы скрывать конечные цели», — говорит Николай Сергеевич. — «Сегодня стыдно было бы не использовать возможности. Одна половина Европы наша, а вторая напрашивается, чтобы ее взяли и навели там порядок».
На дворе уже совершенно темно. В открытое окно на яркий свет ламп над столом летят ночные мотыльки. Ударившись о стекло и опалив крылья, они беспомощно падают вниз. Среди полуживых мотыльков по столу медленно, с трудом перебирая лапками, ползет сонная осенняя муха. Муха не имеет цели, она просто ползет и все.
«Вот она — Европа!» — с презрительной усмешкой говорит генерал и неторопливо, как будто подчеркивая свое превосходство, берет сонную муху между пальцев. — «Ее даже ловить не нужно — просто взять!»
«А скажи по совести, Николай Сергеевич, зачем тебе эта дохлая муха? Какой тебе из нее прок?» — говорит генерал-полковник.
«Сама по себе Западная Европа для нас, конечно, не представляет большого интереса», — немного подумав, отвечает отец Жени. — «Привить европейцам коммунизм пожалуй труднее, чем кому-либо другому. Для этого они слишком избалованы и экономически и духовно.»
«Вот видишь! Ты сам говоришь, что коммунизировать Европу очень трудно», — подхватывает его мысль генерал-полковник. — «Если мы захотим строить там коммунизм всерьез, то придется половину Европы переселить в Сибирь, а вторую половину кормить за свой счет. Какой нам смысл?»
«Европа нам нужна для того, чтобы Америка, лишенная европейских рынков, задохнулась экономически. Впрочем…» Николай Сергеевич замолкает и задумчиво катает несчастную муху между большим и указательным пальцами правой руки. Затем, как будто придя к определенному решению, он щелчком сбрасывает свою жертву со стола и снова повторяет «Впрочем…»
«Мы с тобой не знаем что думают хозяева, да мы и не должны этого знать», — в словах Николая Сергеевича проскальзывает нечто, заставляющее полагать, что он знает больше, чем старается показать. — «Коммунистическая теория гласит, что революция должна разворачиваться там, где для этого есть наилучшие предпосылки — в самом слабом звене капиталистической системы. А это звено сейчас не в Европе».
Николай Сергеевич протягивает свой пустой бокал через стол, жестом прося Анну Петровну пополнить его вином. Свет лампы скользит по груди генерала. Там среди орденов с германского фронта поблескивают несколько крупных монгольских и китайских звезд. Эти звезды появлялись на груди генерала каждый раз, когда он возвращался со своих таинственных миссий в довоенное время.
«Сейчас Азия созрела для революции», — продолжает он. — «Там с наименьшим риском и наименьшей затратой средств мы можем добиться наибольших успехов. Азия просыпается национально. Мы должны использовать это пробуждение в наших целях. Азиаты не настолько культурны и избалованы как европеец.»
«Азия в наших руках важнее, чем Европа», — отвечает Николай Сергеевич своим мыслям. — «Тем более, что Япония теперь вышла из строя. Сегодня ключ к Азии — это Китай. Одновременно с этим, нигде в мире нет таких благоприятных предпосылок для революции, как в Китае.»
«Ну, хорошо, я тебе отдам Китай», — шутливо говорит генерал-полковник. — «Что ты с ним будешь делать?»
«Это колоссальный резервуар живой силы», — отвечает Николай Сергеевич. — «Шутка сказать — иметь такой резерв для армии и для промышленности. А самое главное — этим мы поставим Америку на колени.»
«Опять тебе Америка покоя не дает», — смеется генерал-полковник.
«Рано или поздно, а наши дороги перекрестятся», — говорит отец Жени, — «Или мы должны отказаться от нашей исторической миссии, или быть последовательными до конца.»
«А я все-таки полагаю, что наша послевоенная политика направлена к тому, чтобы по возможности обеспечить безопасность наших границ. Как на Западе, так и на Востоке», — настаивает генерал-полковник. Из осторожности он придает своим словам форму толкования политики Кремля, а не своей личной позиции в этом вопросе.
Николай Сергеевич с улыбкой превосходства качает головой: «Не забывай, дорогой, что социализм можно построить в одной стране, а коммунизм — лишь во всем мире.»
«Какое тебе дело до всего мира, когда ты русский?»
«Мы прежде всего коммунисты, а потом уже русские…»
«Так, так… Значит тебе необходимо весь мир», — слегка иронически постукивает пальцами по столу генерал-полковник.
«Такова генеральная линия Партии!» — холодно звучит ответ Николая Сергеевича.
«Наша политика во время войны…» — слабо пытается возразить Клыков.
«Политика может измениться в зависимости от обстановки, а генеральная линия остается генеральной линией», — не дает ему окончить Николай Сергеевич.
«Так должно быть», — медленно говорит он, ни к кому не обращаясь и как-бы подводя итог своим мыслям. — «Это историческая необходимость! Мы уже исчерпали все возможности внутреннего развития. Внутренний застой равносилен смерти от старческой слабости. Мы и так уже во многом вынуждены хвататься за прошлое. Мы должны или окончательно отступить на внутреннем фронте, или идти вперед на внешнем фронте. Это закон диалектического развития каждой государственной системы.»
«Ты заходишь слишком далеко, Николай Сергеевич. Ты ставишь интересы государственной системы выше интересов твоего народа и твоей страны.»
«На то мы с тобой и коммунисты», — медленно и твердо говорит отец Жени и поднимает бокал, подтверждая этим свои слова и как бы приглашая следовать его примеру. Генерал полковник делает вид, что не замечает приглашения и лезет в карман за папиросами. Анна Петровна и Женя прислушиваются к разговору со скучающим видом.
«То что ты, Николай Сергеевич, говоришь — это слова, а на деле это означает — война», — после долгого молчания говорит Клыков. — «Ты недооцениваешь внешние факторы, например Америку.»
«Что такое Америка?» — Николай Сергеевич не торопясь поднимает в знак вопроса растопыренные пальцы. — «Конгломерат людей, не имеющих нации и идеалов, где объединяющим началом является доллар. В определенный момент жизненный стандарт Америки неминуемо упадет, классовые противоречия возрастут, появятся благоприятные предпосылки для развертывания классовой борьбы. Война с фронта будет перенесена в тыл врага.»
Уже глубокий вечер. В Москве бесчисленные инвалиды, вдовы и сироты пораньше ложатся в постель, чтобы не чувствовать голода в пустом желудке, чтобы забыться во сне от своих горестей и забот. Где-то далеко на Западе, окутанные ночной мглой, в мертвой безнадежности лежат Германия и Берлин — наглядный урок тем, кто рассматривает войну, как средство политики.
«На то мы с тобой и генералы, чтобы воевать», — как эхо звучат слова Николая Сергеевича.
«Генерал, прежде всего, должен быть гражданином своей родины», — глубоко затягивается папиросой Клыков и пускает дым к потолку. — «Генерал без родины — это…» Он не заканчивает своих слов.
Во время войны генерал-полковник Клыков успешно командовал крупными соединениями Действующей Армии. Незадолго до окончания войны он был неожиданно снят с фронта и назначен на сравнительно подчиненную должность в Наркомате Обороны. Для боевых генералов такие перемещения не происходят без соответствующих причин. Перед отъездом в Берлин я несколько раз встречал Клыкова в обществе Николая Сергеевича и Анны Петровны. Всегда, когда речь заходила о политике, он был очень умерен и придерживался национально-оборонческой позиции. В то время, в конце войны, можно было часто слышать довольно независимые разговоры или, вернее, догадки о будущей политике СССР. Едва ли приходится сомневаться, что слишком откровенные высказывания генерал-полковника, не совсем гармонирующие с молчаливыми планами Политбюро, послужили причиной его перевода из Действующей Армии в тыл, поближе к недремлющему оку Кремля.
Желая смягчить свои последние слова, Клыков после наступившей неловкой паузы примирительно говорит: «Не будем лучше об этом спорить, Николай Сергеевич. В Кремле сидят головы поумней нас с тобой. Пусть они и решают.»
Оба генерала замолкают. Анна Петровна листает журнал. Женя с тоской попеременно смотрит, то на часы, то на поднимающуюся над лесом луну за окном. Наконец она не выдерживает и поднимается на ноги.
«Ну, вы здесь можете дальше мир делить, а мы поедем домой. Все равно нужно две машины вести», — добавляет она в оправдание.
«Что? Луна тебе покоя не дает!» — смеется отец. — «Езжайте, только не заблудитесь по дороге. В случае чего я с тебя, Гриша, ответ спрошу.» Он шутливо грозит пальцем в мою сторону.
Через несколько минут мы выруливаем за ворота дачи. В лунном свете призрачно ползут по земле тени деревьев. Черным куполом раскинулось вверху мерцающее небо. Тишина. Иногда из-за деревьев, отражая лунный свет, поблескивают стекла в окнах спящих дач. Машина покачивается на неровной лесной дороге. Я молча сижу за рулем.
«Что это ты сегодня как в рот воды набрал?» — спрашивает Женя.
«А что я могу говорить?» — спрашиваю я в свою очередь.
«То, о чем и другие говорят.»
«Повторять то-же, что и твой отец, я не могу. А поддерживать Клыкова мне нельзя.»
«Почему?»
«Потому-что я не Клыков. То, что твой отец терпит от Клыкова, он никогда не позволит мне. Ведь Клыков говорит очень неосторожные вещи.»
«Забудь о политике!» — шепчет Женя. Она протягивает руку к щиту управления и выключает фары.
Ночь, чудная лунная ночь ласкает нас своей тишиной, зовет и манит. Я смотрю на омытое лунным светом личико Жени, на ее затуманенные в полусвете глаза. Моя нога медленно опускает педаль газа.
«Если ты опять не закроешь глаза…» — шепчет Женя.
«Женя, я должен править.»
Вместо ответа стройная ножка ложится на тормоза. Машина не хочет слушаться руля, медленно ползет в сторону и останавливается. Лунная ночь отражается в глазах Жени.
Последующие дни я провел, навещая моих многочисленных московских знакомых и друзей. Со всех сторон сыпались вопросы о жизни в Германии. Хотя оккупированная Германия и не являлась больше, в полном смысле слова, заграницей, хотя многие русские уже видели Германию своими глазами, болезненный интерес основной массы народа к миру по ту сторону рубежа не ослабевал. Мне, имевшему возможность ознакомиться с обеими сторонами медали, было странно слышать наивные вопросы людей, представлявших себе жизнь заграницей чем-то вроде сказочного рая. Этот болезненный интерес и преувеличенно радужное представление о внешнем мире являются реакцией на абсолютную изоляцию Советской России. Кроме того у русских имеется одна характерная черта, довольно редкая в мышлении большинства других наций мира. Русские всегда стараются искать в своих соседях по планете лишь хорошие стороны. В свое время немцы объясняли это примитивным мышлением Востока.
Удовлетворив, по возможности, любопытство моих знакомых, я сам переходил к вопросам и интересовался жизнью в Москве. Люди очень охотно слушали мои сдержанные рассказы о жизни в оккупированной Германии, но на мои вопросы о жизни в Москве отвечали еще более сдержанно. Настроение у всех было безрадостное. Цены на продукты питания, слегка падавшие в последний год войны, в первые месяцы после капитуляции Германии остановились на точке замерзания, а затем медленно, но неуклонно, поползли вверх.
Благодаря очень скудному рационированию основная масса населения вынуждена, в той или иной мере, пользоваться, так называемым, вольным рынком, где покупатель и продавец рискуют попасть в конфликт с законами. Цены на этом вольном рынке являются барометром жизни страны. И вот через год после победного окончания войны и без того астрономические цены военного времени неуклонно ползут вверх. Это означает голод. Причем голод, где уже отсутствует возможность объяснения его трудностями военного времени.
Люди ожидали, что вскоре после окончания войны условия жизни значительно улучшатся. Вместо этого газеты снова истерически кричат о новой военной опасности. Люди не знают чего им больше бояться — новой ли войны или непрекращающегося голода. Одни высказывают предположение, что назойливая пропаганда новой военной опасности служит маневром, чтобы отвлечь внимание народа от внутренних трудностей, объяснить эти трудности внешними причинами. Другие качают головами и уверяют, что продолжающаяся нехватка продуктов вызвана тем, что правительство собирает стратегические запасы на случай новой войны.
Помимо того, для всех ясно, что урожай этого года плохой. Даже и без внешних причин, он едва-ли удовлетворит нужды страны. Так или иначе, настроение в Москве мало напоминает радужные надежды в дни победы над Германией. Победители не только голодают также, как и побежденные, но еще и мучаются страхом новой войны. Немцы свободны хоть от последнего и могут быть счастливы, что вышли из игры.
Когда люди узнают, что в Берлине мы запросто встречаемся с американцами, разговариваем и даже пожимаем друг-другу руки, они смотрят на меня, как на привидение, и не знают что сказать по этому поводу. Хотя за год, прошедший после окончания войны, отношения союзников в Берлине заметно охладели, сам факт совместного пребывания в одном городе как-то сглаживал постепенно возрастающую натянутость официальных отношений. Здесь же, в Москве, благодаря односторонней и беспрерывной травле с помощью всех средств печати и пропаганды, люди непроизвольно, вопреки своим личным убеждениям, начинают думать об американцах, как о людоедах. Яд пропаганды делает свое дело.
Однажды вечером я, как обычно, зашел к Жене. В доме была заметна подготовка к отъезду. Анна Петровна объяснила мне, что на следующее утро они всей семьей собираются навестить родителей Николая Сергеевича, живущих в деревне между Москвой и Ярославлем, и передала мне приглашение генерала ехать вместе с ними. Из рассказов Анны Петровны я знал, что родители генерала простые крестьяне и что до сегодняшнего дня, несмотря на все уговоры сына, они не желают переселяться в Москву, а предпочитают оставаться на родной земле и заниматься своим крестьянским трудом.
Выслушав приглашение Анны Петровны, я с удовольствием согласился. Женя слегка наморщила нос и не сказала ни слова. По ее сдержанному тону я уже и раньше заметил, что она не любит навещать своих деревенских родственников и ездит туда только по желанию отца. Выросшая в новой среде в Москве, она в глубине души чуждалась своего крестьянского происхождения.
Ранним утром следующего дня Николай Сергеевич, Анна Петровна, Женя и я сели в лимузин генерала и выехали из Москвы в направлении на Ярославль. Над землей поднимался утренний туман. По дороге в грязных засаленных костюмах неторопливо плелись на работу рабочие многочисленных заводов, раскиданных в пригородах Москвы. Шли они не разговаривая друг с другом и не глядя по сторонам. На их лицах и одежде лежала серая печать безразличия. Не видно было ни велосипедов, ни мотоциклов, как это обычно на дорогах Германии.
Через некоторое время пригороды столицы, с их трубами заводов, беспорядочно разбросанными домами новостроек, вперемежку с ветхими деревянными избушками и клочками огородов, остались позади. По сторонам шоссе зашумел листьями пышный девственный лес. Подмосковные леса это не аккуратные лесонасаждения Германии, где даже присутствие диких кабанов и коз не может сгладить следов руки человека. Здесь царит дикая природа — стихия, где человек чувствует себя в гостях.
К полудню, после блужданий по лесным дорогам, мы приближаемся к месту назначения. Тяжело покачиваясь на ухабах, лимузин ползком преодолевает последние препятствия и выезжает на улицу деревни. Мертвая тишина и безлюдье. Не видно домашних животных и кур, не видно и не слышно даже собак. Деревня кажется покинутой своими жителями.
Наш автомобиль останавливается у одной из изб на окраине деревни. Генерал кряхтя вылезает из машины и разминает ноги после долгого сидения. Анна Петровна возится в машине, собирая свои вещи. Женя и я ждем пока они пойдут вперед. В избе ни движения, ни признака жизни. Никто не появляется встречать нас.
Наконец, генерал поднимается по ступенькам крыльца и открывает незапертую дверь. Мы проходим темную переднюю, где пахнет навозом. Генерал без стука открывает дверь в жилое помещение. На полу посреди комнаты сидит босоногая простоволосая девочка лет восьми. Она качает свисающую с потолка люльку с грудным ребенком и вполголоса припевает. Увидев нас, девочка замолкает. Не поднимаясь с пола, она полуудивленно, полуиспуганно смотрит на новоприбывших.
«Здравствуй, красавица!» — обращается к ней генерал. — «Ты что — язык проглотила?»
Девочка молчит и от смущения засовывает палец в рот.
«А где остальные?» — спрашивает генерал. Он стоит посреди комнаты, широко расставив ноги и засунув руки в карманы галифе с двойными красными лампасами.
«На работе», — односложно отвечает ребенок.
За нашей спиной раздается шум. На огромной русской печи, занимающей почти половину комнаты, шевелятся чьи-то ноги в дырявых валенках. Некоторое время с печи доносится приглушенное кряхтение и оханье, затем из-за ситцевой занавески высовывается всклокоченная седая голова.
« А-а-а… Это ты Миколай!» — звучит слегка хрипловатый старческий голос. — «Опять приехал?!» Это отец генерала. Лицо старика равнодушно и не обнаруживает ни малейшей радости при виде своего сына.
«А кому же быть, как не мне», — с наигранной веселостью шутит генерал. — «Я тебе, Сергей Васильевич, чего-то привез. Чтобы кости не болели. От бутылки водки наверное не откажешься?!» Он треплет спустившегося с печи старика по плечу.
«Ты бы лучше хлеба привез, чем водки», — бурчит тот.
«А ну, Маруся, давай бегом к председателю колхоза», — командует генерал, обращаясь к девочке. — «Скажи чтобы отпустил всех наших с работы. Скажи что генерал приехал.»
«Генерал, генерал…» — ворчит старик в бороду и затем любовно кладет руку на голову Жене. — «А ты все цветешь, стрекоза? Не забыла еще старого деда в этой своей Москве?!»
Я вытаскиваю из машины пакеты и свертки с подарками, которые привез с собой генерал. Один за другим появляются с работы остальные жители избы — многочисленная родня генерала и их уже взрослые дети. Все они держатся очень неловко и не обнаруживают радости при виде гостей, они смущены непредвиденной помехой и связанной с этим суетней. Последним приходит опирающийся на палку инвалид, — кладовщик в колхозе и двоюродный брат генерала.
По принятому в деревне обычаю в доме командует старший. Старик, лежавший при нашем приходе на печи, отец генерала Сергей Васильевич, махает рукой в сторону одной из женщин.
«Накрывай на стол что-ли, Серафима», — говорит он, — «Давайте обедать коли уже гости приехали.»
«Ты, Миколай, картошку давно не кушал?» — продолжает он, обращаясь к своему сыну генералу. — «Так вот, теперь попробуешь! Хлеба у нас в доме нет. Заместо хлеба картошку кушаем.»
«А где-же ваш хлеб?» — спрашивает генерал. — «Разве еще не получили из колхоза?»
«Получили, получили…» — ворчит дед Сергей Васильевич. — «Все до последнего зернышка колхоз сдал государству и еще в долгу остался. Плана поставки не выполнили. Пока картошкой обходимся, а зимой так вообще неизвестно чем жить будем.»
«Ну, это не беда», — успокаивает генерал и кивает головой на лежащие в углу пакеты. — «Мы с собой хлеб привезли.»
«Ах ты, Миколай, Миколай…» — дед Сергей Васильевич стучит по столу ложкой, подгоняя Серефиму, возящуюся с горшками у печи. — «Кабы ты не мой сын был, я бы тебе на дверь указал. Ты шо, — для насмешки в деревню со своим хлебом приехал? У нас здесь такой обычай — хозяева гостей угощают. Будешь кушать то, что и мы едим. И никаких мне тут разговоров. Прошу не побрезговать нашим обедом!»
Дед Сергей Васильевич жестом приглашает всех к столу, где в огромном чугуне дымится борщ. Серафима ставит рядом алюминиевую кастрюлю с вареной картошкой в мундире. Затем она расставляет по столу глиняные миски и деревянные ложки.
Генерал первый с шумливой веселостью занимает место за столом. Анна Петровна, смущенно улыбаясь, следует его примеру и осторожно опускается на лавку, предварительно подвернув свое шелковое платье. Женя возится в углу комнаты, делая вид что все происходящее ее не касается.
Генерал разговорчивее всех и усиленно старается показать, что он чувствует себя очень уютно в доме, где он когда-то родился. Он с шутками чистит вареную картошку, заменяющую за обедом хлеб, с готовностью подставляет свою глиняную миску, куда Серафима наливает пестрое варево, называющееся борщом и где нет и признаков мяса или жиров. Некоторое время за столом царит молчание и слышен лишь стук ложек.
«Что это за обед без водки», — наконец не выдерживает генерал, встает из-за стола и идет к своим пакетам. — «Вот сейчас пропустим по маленькой — и сразу веселее будет.»
Все присутствующие мужчины охотно следуют приглашению генерала и вскоре бутылка водки оказывается пустой. За ней на столе появляется другая. Крестьянский Обед, состоящий из одного борща с картошкой вместо хлеба, быстро подходит к концу. Генерал снова прибегает к помощи своих пакетов и стол загромождается пестрыми банками консервов с надписями на всех языках Европы.
Дед Сергей Васильевич угрюмо смотрит на эту картину, хочет сначала запротестовать, но потом сдерживается и, глядя на диковинные банки, ограничивается коротким замечанием: «Награбили…»
Он качает головой из стороны в сторону и ворчит про себя: «А те-те… Дожили… В России хлеба нет… Как хотите, а я эту ворованную дрянь в рот не возьму.»
Обильное количество водки делает свое дело. У всех развязываются языки. Над столом поднимается нескладный шум и говор.
«Ну как, Миколай. Говорят снова войной пахнет?» — спрашивает дед Сергей Васильевич, немного оживившийся после нескольких стопок водки.
«До войны то пока далеко, но ко всем неожиданностям нужно быть готовым», — отвечает генерал. Он расстегнул китель и откинулся назад, облокотившись на подоконник. «Войну мы выиграли, теперь надо мир выиграть», — добавляет он с самосознанием.
«Это какой-такой мир?» — хитро щурится дед Сергей Василич. — «Опять что-ли это… пролетарии всех стран соединяйтесь?»
«Да, конечно, пролетариев других стран тоже забывать нельзя», — говорит генерал лениво, сам чувствуя неуместность своих слов в окружающей обстановке. «Пролетарская солидарность!» — добавляет он, избегая смотреть по сторонам.
«Так, так… То шо мы пролетари, это я своим брюхом круглый день разумею», — усмехается старик. — «А насчет этой самой солидарности как? Штоб другие, значится, вместе с нами голодали. Так что-ли?»
«Давай лучше выпьем, Сергей Василич», — генерал видит, что ему бесполезно спорить с упрямым отцом и наполняет стакан водкой.
«Ты вот мне одно скажи, Миколай», — переходит в наступление дед Сергей Василич. — «То шо мы эту войну и кровь проливали и голодали — за это я молчу. Слава Богу, что оно так кончилось! Но ты вот одно скажи — хотели солдаты сначала воевать или нет? Ты, как генерал, это знать должен.»
Генерал молча смотрит в стол.
«Молчишь!?» — торжествует дед Сергей Василич. — «Не хотели солдаты воевать! Сам знаешь почему. Потому им эти песни давно поперек горла стали. Песнями сыт не будешь.»
«Ну, а войну-то мы все-таки победили», — защищается генерал.
«Ты, Миколай, хоть мне, твоему отцу, в глаза не ври», — горячится старик. — «Ты шо — забыл что там во время войны обещано было? Почему церкви открыли? Почему русские погоны дали? Почему ты на грудь царские ленты вывесил? За спину русского народа спрятались! Земля и воля нам была обещана! За то и воевали! Где все это?» Дед в ожесточении стучит костлявым кулаком по столу, так что дребезжат стаканы. Из всклокоченной бороды сыпятся запутавшиеся там крошки хлеба.
«Где все это?» — еще раз кричит он и яростно тыкает сухим старческим пальцем в разбросанную по столу картофельную шелуху.
«Не все сразу», — слабо возражает генерал.
«Что это — не все сразу?» — как пороховая бочка взрывается дед Сергей Василич. — «Что? Еще хуже будет?»
«Да, нет. Все сразу не поправишь, что разрушено», — отступает генерал.
«А, это дело другое. А то ты мне опять со старой молитвой. Солидарность! Пролетари! Мы эту песню наизусть знаем! Спереди назад и сзади наперед.»
Генерал молчит и апатично жует хлебную корку. Дед Сергей Василич не может успокоиться. Он собственноручно наливает дрожащими руками стакан водки и опрокидывает его в горло. Утерев рот ладонью, он оглядывается кругом, ища кто осмелится противоречить. Остальные члены семьи безучастно смотрят в свои пустые тарелки. Только-лишь инвалид, сидящий в углу стола, нервно играет пальцами и беззвучно шевелит губами. Он хочет что-то сказать, но не решается выступить против генерала.
«Ты мне, Миколай, сказки не рассказывай», — решительно заявляет дед Сергей Васильевич и вызывающе смотрит через стол. — «Я твое занятие насквозь вижу. Думаешь я не знаю как ты двадцать лет по белу свету с факелом носишься? Думаешь я не знаю откуда у тебя все эти блямбы?» Дрожащий старческий палец устремлен на иностранные ордена на груди сына.
«Когда ты в этой люльке лежал», — старик кивает головой через плечо на свешивающуюся с потолка колыбель. — «В этом доме тогда не то что хлеба — всего полная чаша была. Теперь ты в генералы вылез, а в той люльке ребенок с голоду кричит. Где совесть твоя? Ты что — совесть свою на эти блямбы променял?» Старик снова сверкает злобным взглядом на ордена на груди сына.
«Дедушка Сергей, где у тебя лукошко?» — спрашивает Женя, до того молча сидевшая рядом с отцом. Она поднимается из-за стола и идет в переднюю, где висят на стенке берестяные плетенки.
«Что, стрекоза, надоело тебе?» — смотрит ей вслед старик. — «Пойди сходи лучше по грибы. На ужин грибы с картошкой сделаем.»
Женя стоит в дверях с лукошком через руку и кивает мне головой, приглашая следовать за ней. Когда я выхожу из комнаты, вслед мне доносятся слова деда Сергея Василича:
«Так-то вот, Миколай! Чтобы я в моем доме больше о пролетариях не слыхал! Это для меня как ругательство. Мы и есть самые что ни на есть последние пролетарии. Если уж кого освобождать — так это нас. Понял! Так себе на лбу и запиши.»
Генерал не отвечает ни слова. В родном деревенском доме господствует древний закон — закон старшинства, где права старческая седина и мудрость поколений.
Мы с Женей выходим за околицу деревни. Неподалеку начинается лес. Небо от края и до края подернуто серой пеленой. По осеннему прозрачен воздух. Он наполнен запахом прелой листвы и сырости. Женя накинула на голову платок, повязала его узлом под подбородком. Свои туфли на высоких каблуках она сняла и бросила в лукошко.
Женя молча идет впереди, осторожно ступая в траве босыми ногами. Я следую за ней, лаская глазами гибкую фигурку девушки. Мы все дальше углубляемся в лес и, наконец, выходим на широкую поляну. Огромные, поросшие мхом, пни спиленных деревьев, вокруг которых разрослось буйное царство диких ягод, грибов и трав. Между пнями тянется к жизни новый подлесок. Шелестят желтыми листьями стройные березки. Присели к земле молодые елочки, как-будто пряча что-то под своими ветвями.
«Зачем только отец сюда ездит», — нарушает молчание Женя. Она бесцельно идет вперед, опустив голову и глядя себе под ноги. «Дедушка Сергей ему каждый раз такой театр устраивает, а отцу это как-будто нравится», — добавляет она.
«Может быть отцу приятно лишний раз увидеть разницу кем он был и кем стал», — говорю я. Несмотря на то, что я стараюсь говорить безразличным тоном, в моем голосе проскальзывает что-то новое.
«Меня уже давно тяготит эта комедия», — продолжает Женя, не оборачиваясь и медленно шагая вперед. — «И еще больше неприятно, что ты теперь тоже увидел это.»
«Женя!» — окликаю я тихо.
Девушка оборачивается так быстро и с такой готовностью, словно она уже давно ожидала этого оклика. Карие глаза устремлены на меня в ожидании.
«Женя, о какой комедии ты говоришь?» — спрашиваю я и чувствую, как внутри у меня поднимается скользкое и неприятное подозрение. Девушка смотрит растерянно, пораженная звуком моего голоса. Я беру ее осторожно за руки и прислоняю спиной к огромному мшистому пню, поднимающемуся вровень с ее головой. Она покорно повинуется.
«Разве ты сам не замечаешь этого?» — пробует она уйти от вопроса.
«Дело не в самой комедии?» — я смотрю Жене в глаза и вижу, что она ожидает и одновременно боится моих слов. — «Кого ты считаешь здесь комедиантом?»
«Я… я не знаю, Гриша…»
«Женя, кого ты считаешь здесь комедиантом?» — сурово повторяю я.
«Мне жалко дедушку Сергея», — шепчет Женя, опустив глаза. По выражению ее лица видно, что этот разговор для нее мучителен. «Но все это так несуразно…» — как-будто извиняясь добавляет она.
«Так по твоему дедушка Сергей комедиант?» — настаиваю я.
«Нет, он прав. Но…» — в глазах у Жени стоят слезы.
Чувство облегчения смешивается в моей груди с теплой волной нежности. Я медленно беру голову Жени между рук и молча целую ее в губы. Я не хочу дальше мучить девушку, заставляя ее отрекаться от родного отца. Остальное понятно и без слов.
«Знаешь что, Женя», — говорю я, лаская выбивающиеся из под косынки пряди волос. — «Я тебе сейчас очень благодарен».
«Почему?!» — шепчет она удивленно.
«Я боялся за тебя. Я очень боялся, что ты скажешь иначе…»
Трепещут листья берез от невидимого дыхания ветра. На ветке засохшего куста качается маленькая лесная птичка и смотрит на нас черной бусинкой глаза.
«Мне было обидно за старика», — говорю я в раздумье. — «До войны каждый жил в своем гнезде и каждый строил свое благополучие, как умел. Во время войны все изменилось — была опасность всем и все были равны перед смертью. Среди крови и зла я видел слишком много добра от незнакомых мне людей, простых людей, таких как дед Сергей. Война нас кровью побратала. Сейчас я за этих людей душой болею».
По небу ползет серая пелена. От земли тянет запахом сырости. Птичка вспархивает и улетает. Осиротело качается сухая ветка, где сидела птичка.
«Мы с тобой наверху», — тихо говорю я. — «Этого нельзя забывать, но этого нельзя и переоценивать. Наше пребывание наверху только тогда имеет смысл, когда мы не забываем этого. Мне кажется, что твой отец забыл об этом. Этого я боялся и в тебе…»
Шорохи осеннего леса стелятся по лесной поляне. Я смотрю на босые ноги Жени, на ее крестьянский платочек, на лукошко, стоящее рядом на земле. Девушка держит в руках сорванную по дороге кисть рябины.
«Я был бы бесконечно счастлив, если бы ты была только внучкой твоего деда и жила в этой избе», — говорю я.
Женя плотнее прижимается ко мне, как-будто ей холодно. По мшистому пню, устало перебирая лапками, ползет муравей.
«…Тогда-бы я знал, что ты моя», — шепчу я на ухо Жене.
«Знаешь, я сейчас с тоской вспоминаю наши первые дни. Когда ты была для меня просто Женей — очаровательной девушкой и подругой солдата. Помнишь, как я стучал в твои двери? В измятой шинели, с фронтовой дороги… Я каждый раз гордился тобой, маленькой солдатской женой…»
Муравей ползает по круглому срезу пня, не находя выхода. Он доползает до края, удивленно смотрит вниз, в открывающуюся перед ним бездну.
«Гриша, скажи мне теперь все откровенно», — девушка, прислонившаяся спиной к мшистому пню, мало чем напоминает былую задорную и беззаботную Женю. Она говорит тихо и серьезно. В ее голосе нет ни обвинения, ни просьбы. «Ты вернулся из Берлина, совсем другой. Тебя как будто подменили изнутри. И все время ты отмалчиваешься. Я чувствую — тебя угнетает что-то. Что это?»
«Мне печально, Женя, что наша дружба так и останется только дружбой…»
«Что тебе мешает?»
«Когда я впервые познакомился с твоим отцом, я гордился им. Тогда он был для меня первым солдатом…»
«А теперь?..» — Женя смотрит мне в глаза странным взглядом.
Я не отвечаю прямо на вопрос. Я еще сам не могу понять этого, я это только чувствую. «Оставить твою среду и быть только моей — этого я не могу требовать от тебя», — тихо говорю я. — «Мне же включиться в твою среду — это означает гибель для нас всех».
«Так значит на пути мой отец?!» — со странным спокойствием произносит девушка. Слова звучат, как ответ собственным мыслям.
Я молчу и тихо глажу хрупкие плечи. Трепещут листья берез Безмолвно нависло пасмурное небо. Бесцельно ползет муравей по пню.
«Не бойся, Гриша. Я сама догадывалась об этом», — в голосе Жени слышится усталость. — «Только я тебе одно хочу сказать — между нами стоит не отец. Между нами встало то же, что уже давно стоит между мной и отцом. Я только женщина и дочь. Я чувствую это по-другому». Она молчит некоторое время, потом тихо добавляет: «Я когда-то уже говорила тебе, что я — сирота…»
Девушка в крестьянском платочке подносит ветку рябины к лицу и ласкается щекой о холодные грозди. Воздух пронизывает свежесть приближающейся осени. Мы молча стоим среди лесной поляны, забыв зачем мы сюда пришли.
«Так ты уже твердо решил это?» — спрашивает, наконец, Женя.
Я только беспомощно пожимаю плечами и смотрю на муравья.
«А если я брошу все — и уеду к тебе в Берлин?»
«Мое положение там слишком неуверенно. Я не могу рисковать твоим будущим…»
Женя в забытье играет оранжевой кистью ягод. Ее глаза устремлены куда-то в даль поверх моего плеча.
«Я никогда не забуду тебя, моя девочка…» — говорю я и не знаю кого я хочу утешить — ее или себя. Сердце еще раз, как когда-то давно-давно, захлестывает безвыходная волна солдатской разлуки, грусти и нежности. Но на этот раз тело девушки не трепещет и не ласкает меня, как в былые дни. Оно безжизненно и холодно.
«Не сердись на меня…» — прошу я. — «Мне самому очень тяжело. Очень…»
Девушка в крестьянском платочке поднимает голову. Пустота в ее глазах медленно уходит, уступая место безудержному зову жизни. «Если так должно быть…» — шепчет она.
«Маленькая солдатская жена не будет плакать», — улыбаются сквозь слезы глаза Жени. Она положила руки на мои плечи и откачнулась назад, как-будто рассматривая меня в первый раз. Затем горячий поцелуй до боли ожигает наши губы.
Тихо шелестели листья берез и угрюмо молчал мшистый пень, глядя на девушку в крестьянском платочке и мужчину в непривычном для леса костюме.
«Откуда они пришли сюда, эти двое?» — шептали любопытные березы.
«Куда они идут?!» — вздохнул в ответ седой пень.
Пробыв две недели в Москве, я неожиданно почувствовал щемящую пустоту и тревожное беспокойство. Я с нетерпением ожидал, когда я смогу закончить свои дела в Энергетическом Институте, которые я, воспользовавшись пребыванием в Москве, решил привести в порядок. Все это время меня не оставляло чувство человека, опаздывающего на поезд.
Андрей Ковтун уехал из Москвы уже раньше. В течение нескольких дней после встречи с Галиной он бродил как в трансе, совершенно не реагируя на окружающее. С большим трудом мне удалось уговорить его взять билет в Сочи и использовать отпуск для санаторного лечения. Даже при прощании на вокзале он не улыбнулся и, пожимая мне руку, смотрел куда-то в сторону.
Вскоре после нашей поездки с Женей в деревню я поймал себя на мысли каким образом можно переслать по назначению подарки, которые я привез с собой из Берлина. Меня пугала перспектива ехать из Москвы дальше, видеть и слышать больше, переживать крушение всех надежд еще глубже.
Когда я уезжал из Берлина в отпуск на родину, я не ощущал необходимости отдохнуть. Теперь-же, побыв в Москве, я почувствовал смертельную усталость и острую потребность в отдыхе.
Однажды утром в конце третьей недели, не дожидаясь когда истечет срок моего шестинедельного отпуска, я торопливо собрал в чемоданчик свои немногочисленные вещи и сел в троллейбус, идущий К Центральному Аэродрому. Уже раньше я узнал по телефону, что в самолетах СВА, летящих из Москвы в Берлин, всегда есть свободные места. Как год тому назад стоял я в управлении Аэропорта, внося свое имя в регистрационный список пассажиров.
С щемящим сердцем я вошел в телефонную кабину и набрал номер Жени. Когда в трубке отозвался знакомый голос, я сказал:
«Женя, я звоню с аэродрома. Меня спешно отзывают назад в Берлин».
«Ты лжешь», — услышал я голос в трубке. — «Но я не сержусь на тебя… Жаль только, что ты не поцеловал меня на дорогу…»
Я хотел сказать что-то, но Женя уже повесила трубку.
Через полчаса самолет поднялся на воздух. На этот раз пилот не делал прощального круга над Москвой. На этот раз я не смотрел в окно. Я не радовался тому, что ожидало меня впереди. Я старался не думать о том, что оставалось позади.