Песнь победителя (Климов)/Глава VIII

Глава VIII. Плоды победы.

править

Автозавод фирмы БМВ в Эйзенахе был одним из первых крупных промышленных предприятий в Сов. Зоне Германии, получивших от СВА разрешение на возобновление выпуска продукции. Впоследствии этот завод работал на полную мощность, поставляя автомашины в счет репараций и для внутренних потребностей СВА. Новый автопарк Карлсхорста полностью состоял из машин марки БМВ. Кроме того поставлялись тяжелые военные мотоциклы по счету Группы Советских Оккупационных Войск.

В соответствии с решениями Потсдамской Конференции о демилитаризации Германии Контрольный Совет, при активном участии генерала Шабалина, выработал точные директивы, строжайше запрещающие использовать германскую промышленность для производства любых видов военной или военизированной продукции. Одновременно с этим завод БМВ получил от того-же генерала Шабалина твердые планы по поставке военных мотоциклов. Но это, конечно, мелочи.

Представители БМВ-Эйзенах договорились в Карлсхорсте на редкость быстро. Другие фирмы, даже предлагая свою продукцию для репараций, околачивают пороги СВА днями и неделями пока добьются положительных результатов. Этому быстрому успеху помогла догадливость дирекции БМВ, пославшей своих ходатаев в Карлсхорст.

Через несколько дней после того, как Шабалин подписал все бумаги по делу пуска БМВ, я просматривал утреннюю почту генерала. Среди прочих бумаг мне бросился в глаза счет на имя Шабалина от фирмы БМВ на сумму 7.400 нм. в уплату за автомашину «поставленную Вам через наших представителей». На счете стоял штемпель «Уплачено сполна». Я вопросительно покосился на Кузнецова. Тот сделал вид, что ему по этому вопросу ничего неизвестно.

На другой день, проходя по двору дома, где живет Шабалин, я застал Мишу в дверях гаража, расположенного под домом. Он наводил тряпкой глянец на выглядывающую из полутемноты гаража новехонькую, еще даже не имеющую номеров, автомашину.

«Чья это машина?» — спросил я удивленно, зная что такой автомашины у генерала не было.

«Да это просто так», — уклончиво ответил Миша, вопреки своей обычной разговорчивости.

Взглянув на круглую шахматнообразную заводскую марку на носу автомобиля, я понял в чем дело. Дирекция БМВ сделала генералу маленький «подарок». Ведь сегодня 7.400 марок — это фикция покупки. Генерал приказал своему шоферу и адъютанту, на всякий случай, помалкивать. Потому Кузнецов и Миша так сдержаны насчет новой машины.

Во время наступления по Германии генерал Шабалин «приобрел» и, с помощью Миши, переправил домой две легковых автомашины, не считая трех грузовиков, нагруженных прочими «трофеями». Здесь в распоряжении генерала две служебных автомашины. Пользуясь казенными автомобилями, Шабалин ни разу не прокатился на своем новом БМВ. Вскоре Миша снова погнал БМВ в сопровождении двух грузовиков на родину. Конечно, не в фонд восстановления или репараций, а по генеральскому адресу. Итак — три собственных авто плюс два казенных. Казенные гоняет, а собственные воровато прячет и бережет. В этом отношении пролетарский генерал бережлив, как ростовщик. Эх ты, твердокаменный большевик с душой карманщика!

Сначала мне не приходила в голову мысль приобретать собственную автомашину. Затем, поглядев на других, уже приспособившихся к местным условиям, я тоже подумал, что не мешало бы иметь свое авто. Купить автомобиль это пустяк, гораздо труднее получить так называемое «разрешение на право владения личной автомашиной». Эти разрешения даются начальником Адм. Хоз. Отдела СВА генералом Демидовым. Генерал Демидов по службе подчиняется генералу Шабалину, как высшему начальнику. Поэтому я сначала решил пощупать почву у Шабалина. Если он захочет, то ему стоит только позвонить Демидову — и все будет сделано. Написав соответствующий рапорт, я, после очередного служебного доклада у Шабалина, положил этот рапорт перед ним.

«Хм! А зачем Вам личная автомашина?» — спросил экономический диктатор Германии, по обыкновению тря согнутым пальцем кончик носа. Советские руководители очень ревнивы в вопросе предоставления другим тех благ, которыми они пользуются сами. Поставьте перед генералом Шабалиным любого американца, даже самого генерала Дрейпера, и Шабалин решит, что автомобиль ему абсолютно не нужен.

«Подождите пока. Мне сейчас некогда этим заниматься», — говорит генерал, возвращая мой рапорт.

Я знаю, что оформление автомашин с каждым днем становится все труднее и труднее. Кроме того я знаю, что безвыходных положений нет, есть только люди, не находящие выхода. С волками жить — по волчьи выть — такова одна из основных заповедей советской жизни. Одновременно у меня зарождается подозрение, что отказ генерала объясняется просто осторожностью. Он не хочет подвергаться опасности, что его затем смогут упрекнуть в недостатке большевистской бдительности, т. к. он позволяет своим подчиненным баловаться «капиталистическими игрушками». С тем же чувством он «организовывал» все свои «трофеи», но там докоммунистический пережиток стремления к личной наживе переборол страх. В случае же моего рапорта у него личной заинтересованности нет, а вечное чувство страха и стремления к страховке сохраняется.

Исходя из данных параметров, я решаюсь подойти к вектору страха с другой стороны — не против него, а вместе с ним.

«Разрешите обратиться к Демидову, товарищ генерал?» — как-бы вскользь спрашиваю я.

«А вот это — пожалуйста», — с готовностью отвечает Шабалин.

Итак, мое предположение оказалось правильным. Генерал не хочет ставить свою подпись, но не возражает если кто другой возьмет эту ответственность на себя.

Начальник Адм. Хоз. Отдела прекрасно знает, что я работаю в личном штате Шабалина. Здесь можно взять на испуг. На следующий день с подчеркнуто самоуверенным видом я кладу мой рапорт на стол генерала Демидова.

«С разрешения генерала Шабалина», — говорю я, прикладывая руку к козырьку.

Демидов читает рапорт, полагая, что все санкционировано Шабалиным. В таком случае отказ равносилен нарушению приказа высшего начальника.

«Ах, что Вам — четырех цилиндров не хватает», — морщится он, глядя по бумагам на данные автомашины. — «Шесть цилиндров запрещено для частных лиц».

Демидов известен тем, что может весь день торговаться с пеной у рта из-за десяти литров бензина, хотя у него на складах будут десятки тысяч тонн. Чтобы выторговать у него два незаконных цилиндра, я любезно советую: «Позвоните Шабалину, товарищ генерал!»

Такой глупости Демидов никогда не сделает, а потом мне известно, что Шабалин уехал и в кабинете его нет.

«Ну, хорошо», — кряхтит Демидов, как будто совершая преступление. — «Раз уж Шабалин разрешил».

Он ставит на рапорте свое разрешение и подпись, протягивает лист мне: «Не сломайте себе только голову».

Таким образом я стал владельцем автомашины. Это было большой удачей. Многие офицеры впоследствии месяцами ходатайствовали о разрешении «частной собственности» и в результате все-таки вынуждены были довольствоваться трамваями.

Меня предупреждают: «В Карлсхорсте лучше ходи пешком, а, переходя улицу, оглядывайся по всем четырнадцати сторонам!» Действительно, автокатастроф в Карлсхорсте больше, чем во всем остальном Берлине.

Правила автодвижения здесь несколько видоизменены. Правда, самими шоферами или, вернее, людьми за рулем. Правом преимущественного проезда в случаях право-лево и на перекрестках пользуются, как правило, грузовики, в зависимости от тоннажа. Логика исключительно проста и вырабатывается самой жизнью: кто, в случае столкновения, больше пострадает, тот и должен уступать. Не даром Карлсхорст зовут берлинским Кремлем. Порядки те же.

Спорный вопрос составляют только генеральские автомашины. Причем спор между тоннажем и генеральским престижем нередко кончается битыми радиаторами. На перекрестках потом похрустывают под ногами стекла разбитых фар и любопытные прохожие с интересом осматривают ближайшие деревья и заборы, стараясь по содранной коре и исковерканным решеткам восстановить дополнительные подробности происшествия. Безопаснее всего было бы ездить по Карлсхорсту на танке.

Шоферы-солдаты искренне негодуют, что на генеральских машинах нет опознавательных знаков. Догадайся, кто сидит в машине: сопливый лейтенант или распираемый сознанием собственного достоинства генерал. Вместе с тем существует неписаный, но очень строго соблюдаемый закон: никто не имеет права обгонять генеральскую автомашину.

Однажды я сопровождал генерала Шабалина из Дрездена в Берлин. На узком, обсаженном яблонями, шоссе перед носом нашего увесистого «Адмирала» юрко промелькнул маленький ДКВ. Задорно виляя разболтанным задом, он проворно обогнал наш лимузин. За рулем сидел какой-то офицер, который не удостоил нас даже взглядом.

Шофер Миша молча покосился на сидящего рядом с ним генерала. Он хорошо знал его привычки и ожидал только команды. Генерал, не поворачивая головы, коротко приказал: «Ну-ка останови его!»

Миша, которому генерал из-за болезни желудка обычно запрещал быструю езду, не заставил себя повторять приказания. В предвкушении редко выпадающего на его долю удовольствия, он так усердно нажал на педали, что генерал болезненно поморщился.

Несчастный ДКВ, не зная о настигающей его судьбе, попытался принять вызов и тоже поддал газу, рискуя растерять все свои колеса. После нескольких минут бешеной гонки «Адмирал» выскочил вперед и стал притормаживать соперника к кювету. Генерал для убедительности высунул в окошко свою голову в фуражке с золотыми шнурами и погрозил кулаком. Внушение подействовало замечательно. ДКВ затормозил и остановился как вкопанный метрах в тридцати позади нас, ожидая расправы.

«Ну-ка, майор, пойдите и набейте хорошенько морду этому остолопу», — сказал генерал, обращаясь ко мне.

Я вышел из машины и отправился выполнять приказание. Около ДВК стоял старший лейтенант, неловко переминаясь с ноги на ногу. Загипнотизированный видом генеральского кулака, он растерянно оправдывался. Покосившись углом глаз назад и убедившись, что генерал наблюдает за мной из машины, я разразился проклятиями по адресу несчастного лейтенанта. К моему удивлению я заметил, что лейтенант испугался значительно больше, чем это следовало, исходя из ситуации. Рассматривая со строгим видом документы лейтенанта, я заглянул мельком внутрь машины. В упор на меня растерянно смотрят наполненные слезами глаза молодой немочки. Вот чего, собственно испугался лейтенант. Это может стоить ему погон. Я испытывающе смотрю на смущенного лейтенанта. Он стоит с видом ягненка, чувствующего над собой нож мясника. Повернувшись спиной к генеральской машине, я уже другим тоном говорю лейтенанту: «Улепетывай поскорей!»

Когда я возвращаюсь назад, генерал раздраженно смотрит на мое веселое лицо и ворчит:

«Не могли Вы дать ему в зубы? А еще фронтовик!»

Чтобы успокоить оскорбленное генеральское самолюбие, я говорю:

«Бесполезно, товарищ генерал. Он Вас так испугался, что в штаны напустил».

«Язык у Вас длинный, майор. Вечно найдете отговорку, чтобы не выполнить мое приказание», — ворчит генерал и кивает головой Мише. — «Ну, поехали. Да, только потише».

По уставу мордобой в Армии строжайше запрещен, но во время войны он был нелегально узаконен и считался даже особым шиком для «боевых» офицеров, в особенности, в тыловых учебных частях. За то же самое можешь получить или похвалу или Военный Трибунал. Скользка лестница советской карьеры.

Привыкнув к элементарным порядкам автодвижения в Карлсхорсте, после того, как я несколько раз влетал с машиной на тротуар, спасаясь от преследования грузовиков, мне было как-то неудобно ездить по Берлину. Чужая стихия. Едешь аккуратно по главной магистрали и вежливо жмешь на тормоза, когда из переулка высовывается нос огромнейшего американского трака. Куда к черту, такой и самому маршалу дороги не уступит. А глупый янки жжет попусту бензин, вздыхает как слон пневматическими тормозами и машет со своего нашеста рукой: «Проезжай!» Сразу видно, что человек не понимает самых простых вещей — раз сила твоя, так при вперед.

А вместе с тем приятно — все-таки уважение перед какими-то высшими правилами, а не перед грубой силой.

Кривая числа жертв автомобильных катастроф в госпиталях и на кладбищах ползет вверх. В поисках выхода некоторые провинциальные коменданты попросту накладывают арест на все машины у своих офицеров, а маршал Жуков вынужден принимать драконовские меры к автогрешникам.

После того, как первому начальнику штаба СВА генерал-лейтенанту Курасову на одном из перекрестков Карлсхорста помяли мерседесовские бока, бешено заработала автоинспекция. На другой день все перекрестки зацвели красными кругами, светофорами, немецкими регулировщиками и мотопатрулями ВАИ (военная автоинспекция). Проехать по Карлсхорсту стало мудренее, чем по дремучему лесу.

В оккупированной Германии Командованию приходится ломать голову над проблемой как оградить советских людей от разлагающего влияния капиталистического Запада. К примеру, те же автомашины. Дело в том, что в соответствии с советскими догмами собственная автомашина рассматривается как буржуазная роскошь. Как правило, машины должны быть только персональными, т. е. казенными, в пользовании человека, которому государство считает это положенным по его служебному положению. Исключения, служащие, главным образом, для пропагандных целей, редки и в счет не идут. Эпоха вульгарного равенства и братства — это давно пройденный этап. Теперь у нас научный социализм. Кто это хорошо усвоил, тот уже давно катается в персональных.

Здесь начинается борьба между «капиталистическими пережитками в коммунистическом сознании» и советскими догмами. «Капиталистические пережитки», несмотря на тридцать лет перековки, оказались чрезвычайно жизнеспособными и, попав в другую обстановку, расцвели пышным цветом.

В 1945 году советский офицер в Германии мог купить себе автомашину за свою месячную зарплату. Политика «контроля рублем» в данном случае была бессильна. Поэтому Командованию приходилось прибегать к другим средствам.

Сплошь и рядом в Карлсхорсте можно было наблюдать следующие сцены.

Майор Дернов передает трубку телефона капитану Терехову:

«У тебя дома что-то случилось. Жена звонит».

Терехов рассеянно подносит трубку к уху. На его лице отражается комплекс нарастающих ощущений: сначала досада, потом негодование, затем явное бешенство. Не дослушав жалобных воплей своей жены, он швыряет трубку на стол и торопливо натягивает шинель:

«Дернов, поехали быстрее ко мне.»

«Что случилось?»

«Взломали гараж и забирают автомашину.»

«Так жена же дома?!»

«Что жена! Ей автомат в живот суют и никаких разговоров.»

«Кто это хозяйничает?» — недоумевающе спрашивает Дернов, на ходу надевая шинель.

«Автоинспекция! Кому же еще здесь хозяйничать. Ну, я им покажу!» неистовствует Терехов.

В результате машина все-таки конфискуется автоинспекцией, а капитан Терехов долго еще околачивает пороги Штаба, в тщетной надежде добиться прав на владение своей собственной автомашиной.

Пока служащие ОВА находятся на работе, дворы Карлсхорста прочесываются патрулями вооруженной до зубов Военной Автоинспекции. Проверяются все гаражи и подвалы в поисках автомашин, не имеющих документов на право частного пользования. Документы, удостоверяющие, что эта машина куплена в законном порядке не играют никакой роли. Машину ты можешь купить, а кто на ней будет ездить — это уже другой вопрос. Бесклассовое общество классифицируется на строго определенные классы, в которых не только простой человек, но и сам Карл Маркс запутается.

Этим радикальным методом у офицеров изымаются автомашины, купленные в официально утвержденном порядке, но которые тем же самым официально утвержденным порядком не получили прав частной собственности и подлежали сдаче в государственный фонд или насильственной конфискации. Экспроприация, как метод социалистического воспитания. Не обрастайте бытом, товарищи офицеры.

В 1945 году регистрация машин в частную собственность разрешалась офицерам от майора и выше. С мая 1946 года — только полковникам и выше. Практически это означало запрещение регистрации автомашин всему офицерскому составу.

Немцы подкатывают к Карлсхорсту на автомашинах. Советские же офицеры частенько едут к немцам на трамвае. «Оставил машину за углом», — говорится в таких случаях.

Золотые дни 1945 года, когда советская граница на запад практически не существовала, отошли в область преданий. Большинство закоренелых поборников частной собственности, лелеющих надежду вихрем прокатиться на «собственной» у себя дома, где-нибудь в Калуге или Арзамасе, и едущих своим паром из Берлина через Польшу в СССР, попросту бросают автомашину и заветные мечты на границе и, чертыхаясь, перетаскивают чемоданы в поезд. Пограничная пошлина значительно превышает стоимость автомашины. Если машина была куплена за 5.000 рейхсмарок — 2.500 рублей, то таможенный надзор оценивает ее по стоимости соответствующих советских автомашин, т. е. в 10-12.000 рублей и облагает пошлиной в 100—120 % этой стоимости. Фактически нужно платить пошлину в 2-6 раз превышающую покупную стоимость автомашины в Германиии. Таких денег, конечно, ни у кого в кармане не оказывается.

В поезде грешника вновь обращенного в советскую веру, утешают соседи по купе: «Не горюй, Ваня! Это даже к лучшему. Только от дальнейших неприятностей избавился. Ну, посуди сам: приедешь ты, к примеру, в Москву. Чтобы зарегистрировать машину требуется наличие каменного гаража, а ты сам в деревянном доме живешь, девять метров на душу. Да и лимита на бензин не получишь, а доставать левым порядком — или в трубу пролетишь или за решетку угодишь».

С верхней полки свешивается многоопытная голова и льет бальзам на обиженную душу раскулаченного автолюбителя: «Еще радуйся, что дешево отделался. В нашем городе один демобилизованный капитан привез домой чудесный „Мерседес“. А что из этого получилось? Теперь этот капитан, наверно, всю жизнь нервами болеть будет. Человек он был как человек — не предрайкома и не из активистов. И вдруг такой простой парень ездит на шикарной машине. Все местное начальство заволновалось».

«Думали-гадали как же у него этот „Мерседес“ оттяпать. Ну и пошло! Где-то в районе корову поездом переехало — его к прокурору: „Ты зачем корову задавил?“ Где-то мост от старости провалился — его опять в суд: „Зачем мост поломал?“ Где в районе какое несчастье не случится, сейчас тянут его к ответу: „Это ты своей машиной делов наделал!“»

«Насточертела ему в конце-концов эта комедия, решил продать автомашину. Так и тут не легче — никто не покупает. Насилу договорился он с начальником МТС обменять машину на телушку и несколько мешков зерна в счет будущего урожая. А в это время постановление ЦК „О разбазаривании имущества колхозов и МТС“. Начальника МТС за прежние грехи посадили, а капитан уж и заикнуться боялся о телушке да зерне. Видишь, чем эти игрушки кончаются. Конечно, умней было бы твою машину пропить, чем бросать этим сволочам. Ну, да всего не предусмотришь.»

Раскулаченный автолюбитель чувствует от этих рассказов заметное облегчение и начинает понемногу убеждаться, что умно поступил, бросив машину на границе. Он уже сам начинает расхваливать явные преимущества отсутствия автомашины в социалистических условиях: «Да, действительно, только лишние хлопоты. В Германии в самой распроклятой глуши если поломалась машина, то стоит только свистнуть — сейчас же из-под куста выскочит немец и все починит. А у нас если посреди города что случится, то положение как у Робинзона Крузо.»

Приехав домой, человек чувствует себя счастливым, что избавился от автообузы и стал равноправным членом советского общества.

«Этим табаком только матрасы набивать. Тфу!» Капитан, в выцветшей от солнца гимнастерке и сдвинутой на затылок пилотке, ожесточенно швыряет недокуренный «Mischung-6» на землю и, как будто стараясь подчеркнуть свое презрение к немецкому эрзацу, старательно вдавливает сигарету в рыхлый песок.

Группа офицеров сидит на площадке газона перед зданием Штаба СВА. Они расположились у подножья пятиметрового обелиска, наспех сколоченного из фанеры и обильно политого красной краской. Основание обелиска, в форме пятиконечной звезды, обложено по краям красными досками, а внутри засыпано песком. Офицеры греются в косых лучах осеннего солнца. Солнце в Германии вежливое и, как будто, приучено к порядку. Оно никогда не заставляет вас искать спасительной тени, не накаляет одетую в бетон и камень землю. Оно только греет — приятно и вежливо.

В ожидании пока их вызовут в Штаб, офицеры уютно устроились на фанерной звезде. Годы фронтовой жизни приучили их не торопиться и коротать время с помощью папирос и философских разговоров.

«Все-таки хорошо, что война кончилась», — ни к кому не обращаясь, мечтательно говорит молодой лейтенант с артиллерийскими значками на погонах. — «Тогда как-то не думали много — сегодня жив, а завтра в земотдел или в здравотдел, один хрен. Только когда от матки письмо получишь, то вспомнишь, что пригибаться нужно. Чтобы старуху не огорчить.»

Как-будто ища подтверждение своим мыслям, он поворачивает голову и окидывает взором панораму двора: ряды аккуратно подстриженных карликовых елок, подернутые осенним золотом декоративные березки вдоль подъезда Штаба.

— «Вчера я тут в скверике напротив „Капитоля“ сидел», — говорит лейтенант, — «Стоит там какая-то каменная баба, а у подножья — бугорок, наверху палочка воткнута, а на ней трехцветный флажок. Спросил у немцев „Что это?“ Говорят какой-то француз закопан. Загнулся бедняга, так посреди улицы и закопали. Все-таки как-то не уютно, где-нибудь в поле и то спокойней — ковыль растет, ветерок гуляет. А этому французу и поспать спокойно не дадут. На 7-ое ноября как раз в этом же скверике над его головой наши саперы фейерверк устроили по случаю праздников, закопали в землю шестидюймовые гильзы и подняли такую пальбу, что пол Берлина переполошили. Немцы думали опять война. — Карлсхорст бомбят.»

Лейтенант увлекается собственными мыслями и продолжает: «Да, что ни говори, а наверху приятнее, чем под землей. Жалко тех, кому там лежать приходится. Рассказывают, где-то здесь в Берлине была могила неизвестного солдата. Вечный огонь там горел, а в потолке сверху круглая дырка и небо голубое видно. Кто зайдет внутрь, так чувствует там себя так, вроде как на полпути между тем миром и этим. Там немцы свою совесть замаливали по тем, кто в полях да лесах сгнил. Все-таки правильно — никого не забывали. Какая мать ни зайдет, — думает, это по ее сыну свечка. Говорят, что такая же штука и в Париже есть. Выходит и этого французика, что напротив „Капитоля“ лежит, тоже не забыли.»

Безразлично прислушивавшийся к разговору пожилой капитан заинтересовывается темой и говорит: «Тут многое в глаза бросается. В каждой самой маленькой деревеньке — обязательно памятник павшим солдатам. И не какая-нибудь фанерная мазня, а действительно памятник, посмотришь — и шапку снять хочется. Гранит или дикий камень, имена солдат высечены по камню, мхом поросло, тут же родник проведен, вода журчит. Молодцы немцы — даже мертвым уют создают.»

— «В городишке, где я в комендатуре работал, тоже памятник был», — продолжает капитан — «Большой каменный шар, наверное земной шар, а на нем раскинулся умирающий солдат. Лицом вниз, руки в судоргах раскинул и в землю вцепился, как будто весь мир загробастать хочет. Наш помполит однажды предложил коменданту взорвать памятник, говорит: „Милитаристическая пропаганда.“ Комендант посмотрел на него, посмотрел да и говорит: „Слушай, комиссар, ты живых агитируй, а мертвых оставь в покое. Понял?“»

Лейтенант соглашается с капитаном: «Да, умеют немцы чтить своих мертвых. Я как-то случайно заскочил на мотоциклете на ихнее кладбище, так даже стыдно за себя стало. Такой порядок и действительно вечным покоем дышит. А в России я только затем на кладбище и ходил, чтобы цинк с гробов сдирать. Все равно все склепа взломаны и покойники кверху ж…. В то время жулье покойников, раздевало, с мертвых можно было лучше поживиться, чем с живых. Ну, а я уж туда за цинком ходил, для аккумуляторов», — оправдывается лейтенант.

Капитан высказывает обрывки собственных мыслей: «Когда Аллилуева умерла, Сталин ей очень красивый памятник поставил на Ново-девичьем кладбище. Я даже как-то специально хотел пойти посмотреть, да, говорят, что туда не пускают.»

Третий офицер, в сильных очках с толстыми стеклами и густым чубом курчавых волос, присоединяется к разговору. Есть тип людей, которые всегда стараются рассматривать каждый предмет с противоположной точки зрения. Чубатый офицер усмехается: «Это все пустяки. У нас в Горьком о покойниках лучше заботятся, даже танцплощадку устроили.»

«Для кого?» — спрашивает лейтенант.

«Для всех — для живых и мертвых».

Офицеры недоверчиво поворачивают головы в сторону говорящего, своим видом показывая, что они ожидают продолжения.

Чубатый офицер объясняет: «Там посреди города было кладбище. Ну так Горсовет постановил устроить там парк. Ну и устроили по всем правилам науки и техники — кладбище перепахали, сделали „Парк Культуры и Отдыха им. Свердлова.“ С танцплощадкой и прочими увеселениями. Так все его в городе и называли „Клуб живых и мертвых.“ И живым весело и покойникам не скучно. Дочки на папашиных костях фокстрот откалывают. Старушки мимо идут — только крестятся: „Ох, свят. свят…“»

«У нас в Ростове тоже вроде этого», — говорит артиллерийский лейтенант. — «Построили новый театр им. Максима Горького. По проекту он должен быть снаружи облицован белым мрамором. Судили-рядили где взять мрамор. Решили взять налог с покойников — содрали по Ростовской области все памятники из белого мрамора, попилили их и плитками выложили театр.»

«Да, театр хороший, только акустика там плохая. Я там как-то раз был», — соглашается чубатый офицер.

«Когда театр построили, то всех строителей пересадили», — отвечает артиллерист. — «Там в зале какая-то чертовщина творилась, на галерке слышимость была лучше, чем в первом ряду. Обвинили, конечно, строителей — вредительство. Ну а люди болтали, что это покойники пошаливают.»

Капитан смотрит на часы, потом на окна Штаба: «Ну, Уткина нам видно не дождаться. Пошли обедать!»

Капитан сплевывает в песок. Лейтенант каблуком сапога зарывает очередную «Mischung-6» и поднимается на ноги, потягиваясь после долгого сидения и поправляя ремень портупеи. Офицеры стараются аккуратно бросать окурки и все, что принадлежит в плевательницу, не на зеленый газон, а внутрь песчаной звезды.

Офицеры были бы немало испуганы, когда перед ихними очами разверзлась бы земля и из-под заплеванного песка и облупленной красной фанеры встала из гроба гневная тень ихнего недавнего военачальника, героя штурма Берлина и его первого коменданта, гвардии генерал-полковника Берзарина. Ни советским офицерам, ни немецким рабочим, уныло бродившим по территории Штаба, конечно, не могло придти в голову, что красное безымянное сооружение, уродовавшее весь комплекс двора Штаба и резавшее глаза своей кустарной безвкусицей, служило надгробным памятником и должно было олицетворять память советского героя, сыгравшего в битве за Берлин вторую роль после маршала Жукова.

Нелепая игра случая. Пройти целым и невредимым всю войну на самых опасных участках фронта во главе армии прорыва, дождаться победного конца и почетной должности триумфатора в побежденной вражеской столице — и буквально на другой день пасть жертвой глупой автокатастрофы.

Генерал имел привычку совершать по утрам прогулку на мотоцикле. В спортивной рубашке с короткими рукавами, без кителя и без фуражки, он выезжал на мощном трофейном BMW из боковой улички на главную автомагистраль Трептов-аллее, ведущую к Карлсхорсту. По Трептов-аллее наперерез ему мчалась на полном ходу колонна тяжелогруженных армейских Студебеккеров. Был ли это спортивный интерес, присущий большинству мотоциклистов, или что другое — этого никто не знает. Во всяком случае, генерал решил проскочить между мчащимися грузовиками.

В результате неудачной коллизии генеральского мышления с непреклонными законами динамики от генерала остались только генеральские штаны с красными лампасами. Шофер грузовика сначала чертыхнулся по адресу дураков, лезущих под колеса, а затем, узнав чьи штаны он так неудачно выутюжил, вынул пистолет и застрелился. Где похоронили солдата неизвестно, но, вероятно, ему покойнее лежать, чем генералу Берзарину.

В эти дни после победы нам на каждом шагу приходится вспоминать о тех, кто завоевал эту победу.

Однажды мы гуляли с майором Дубовым по боковым улицам вблизи Курфюрстендамма в английском секторе Берлина. Был воскресный день, улицы были пусты и безжизненны. Нам хотелось побродить там, где нет интернациональной суеты берлинского Пикадилли, хотелось окунуться на мгновение в подлинную Германию, какой мы представляли ее себе до войны: спокойную, чистую и аккуратную.

Широкие, обсаженные деревьями улицы. Как археологи, мы стараемся найти среди развалин и реконструировать в нашем сознании довоенный Берлин. Не «логово фашистского зверя», каким он был для нас последние годы. Мы хотим видеть город и людей, которые Для многих из нас были действительно символом культуры, до того как ими овладела мания величия.

Мы вышли к маленькому тенистому островку на перекрестке трех улиц. Под развесистыми каштанами, посреди моря огромного чужого города, приютились в братском содружестве два маленьких могильных холмика. Странный парадокс послевоенного Берлина.

Пораженные необычайной картиной, мы подходим ближе. Два переплетенных березовых крестика у изголовья. На одном немецкая каска, на втором — советский стальной шлем. Советский шлем! Кругом бушуют интернациональные страсти, а здесь… Живым следовало бы поучиться у мертвых!

Видно после уличных боев соседние жители нашли на перекрестке эти два трупа и похоронили их, как сумели, под сенью каштанов. Уважение перед мертвыми оказалось сильнее земной ненависти.

Хорошее место. Весной здесь целуются влюбленные, а в ветвях каштанов поют соловьи. Поют вечную песнь о любви, о жизни, о смерти. Хорошо тебе здесь, неизвестный русский солдат!

Внезапно до моего сознания доходит нечто, отчего в моей груди поднимается необъяснимая, почти болезненная, волна чувств. Майор тоже заметил это. Свежие цветы! На обеих могилах свежие цветы, положенные чьей-то заботливой рукой.

Мы, как по команде, сняли фуражки и молча переглянулись. Я вижу, как странно изменились глаза майора, как тяжелая складка легла вокруг рта. Он достает носовой платок и вытирает внезапно вспотевший лоб.

«У нас первым делом немецкие кладбища с землей сравнивали», — говорит майор глухим голосом. «Будь она проклята эта война и кто ее выдумал», — еще тише добавляет он после минутного молчания.

Любопытная старушка, гулявшая неподалеку с ребенком, остановилась посмотреть на русских офицеров, редких гостей в этой части города.

«Кто клал цветы на могилы?» — обращается к ней майор. Голос его резок и холоден, как будто он отдает боевой приказ.

Мы поднимаемся по полуразрушенной лестнице указанного нам дома. Открывшая нам дверь пожилая немка испуганно пятится, увидев красные околыши на фуражках. Полутемный коридор, запущенная квартира, где не видно обычного семейного уюта, где по-видимому, не хватает многих ее обитателей.

Майор делает успокоительный знак рукой: «Мы видели цветы на могилах. Вы клали?»

Женщина, все еще не оправившись от испуга и не зная что это все может означать, нерешительно произносит: «Да… Я думала…» Она растеряно сжимает руки под фартуком.

Майор вынимает бумажник, не глядя вытаскивает все деньги, — несколько тысяч марок, — и кладет их на стол.

«Кладите цветы и дальше», — говорит он. Потом добавляет: «На обе могилы.»

На бланке Штаба Советской Военной Администрации майор размашисто пишет: «Именем Красной Армии всем русским солдатам и офицерам приказываю оказывать помощь и поддержку фрау…,» ставит свою подпись, протягивает украшенную советским гербом бумагу удивленной женщине.

«Если придется встретиться с русскими, это Вам поможет».

Он оглядывается в пустой комнате, затем, как-будто вспомнив что-то, спрашивает: «Скажите, у Вас есть муж или сыновья?»

«Муж и сын убиты на фронте. Второй сын в плену», — отвечает женщина, непроизвольно бросая взор на фотографии, висящие на стене.

«Где?» — коротко спрашивает майор.

Женщина опять слегка колеблется, затем тихо произносит: «В России…»

Майор рассматривает протянутую ему стандартную почтовую карточку с красным крестом, записывает имя и номер полевой почты лагеря для военнопленных.

«Напишу коменданту лагеря и высшему начальству. Буду ходатайствовать о досрочном освобождении», — говорит он, обращаясь ко мне.

На улице по-прежнему светит солнце. По панелям разгуливают сизогрудые голуби, кивая головками и кося по сторонам рубиновыми глазами. Они не улетают, когда мы идем по тротуару, только вежливо уступают нам дорогу.

Я знал этого майора на фронте. Будучи начальником разведотдела штаба дивизии, он сортировал пленных. Видя на фуражках мертвую эмблему смерти СС и зная, что у каждого из них за спиной десятки загубленных человеческих душ, он никогда не колебался отправлять их в тыл особой партией, зная, что их жизненный путь окончится за ближайшим поворотом дороги.

Кругом нас гуляют голуби, вежливо уступая нам дорогу. Как равные среди равных. Омытые ярким сентябрьским солнцем, тихо шелестят листьями липы и каштаны Берлина. Жизнь идет своим чередом. Жизнь сильнее смерти. И жизнь особенно хороша, когда на душе нет ненависти, когда хочется сделать что-то доброе всем — живым и мертвым.

Первые месяцы моего пребывания в Карлсхорсте я мало интересовался окружающим миром. Приходилось много и напряженно работать. Я выезжал из Карлсхорста только тогда когда этого требовала работа. Я забывал о существовании календаря на моем столе, а когда вспоминал, то перелистывал листики сразу за неделю.

На дворе стояла чудесная золотая осень. По улицам Карлсхорста мягко шуршали под ногами желтые листья.

Однажды в воскресенье я проснулся от звона будильника и по привычке пулей вылетел из постели. В широко открытое окно тянутся из сада цветы и ветви деревьев, между листьев матовым наливом мерцают спелые сливы. Ослепительно ярко светит утреннее солнце, играет зайчиками по стенам спальни. Тишина, безмятежная тишина воскресного утра заполняет маленький домик. Доносится звон колоколов с островерхой колокольни неподалеку.

Прохладный утренний ветер гуляет по комнатам, он щекочет разгоряченную сном кожу, бодрит тело. Хочется делать что-то. Я бесцельно прохожу по комнатам. Сегодня я полностью предоставлен самому себе. Как-же провести этот день?

Неожиданно меня охватывает странное чувство. Куда я, собственно, тороплюсь? Так вот всю жизнь крутишься, как белка в колесе, и не задумываешься. А если подумать, то куда мы всю жизнь торопимся. Большинство людей осознают это, когда уже слишком поздно.

Недавно мне попалась в руки немецкая пропагандная брошюра «In Gottes eigenem Land» Там немцы остро и зло высмеивали Америку и американцев. Особенно потешались они над американским темпом жизни и вечной погоней за деньгами, за успехом — «Your luck is just round the corner». Американец что есть мочи бежит до угла, надеясь поймать свое счастье. Но там пусто. Зато много других углов. И так всю жизнь.

С этим я согласен. Но как научиться искусству наслаждаться жизнью?

Я беру из бронзовой коробки сигарету, затем ложусь на кушетку и созерцаю потолок. Ни одной единственной мухи на потолке. Забавная страна — даже мух нет.

Я прохожу на кухню. Зажигаю газ, тушу. Включаю электрическую плиту, выключаю. Кручу газовый подогреватель для воды, сую в штепсель пылесос, пускаю в ход электрическую кофейную мельницу.

Ну так — чем-же еще заняться? Я выхожу на балкон и располагаюсь в полотняном шезлонге. Закуриваю следующую папиросу, пускаю дым налево, пускаю дым направо. Через несколько минут мне становится до смерти скучно.

В конце-концов, я сажусь за письменный стол, нахожу в одном из ящиков пачку почтовой бумаги и приготавливаюсь писать письма. Я с тоской вспоминаю о Москве, представляю в своем воображении кто там сейчас чем занимается.

В это время в соседней комнате за моей спиной раздаются шаги. Наверное, кто-нибудь думает, что дом пустой и забрел посмотреть, чем здесь можно поживиться. Не оборачиваясь, я спрашиваю:

«Кто там?»

«Ха-ха-ха!», — раздается за моей спиной. — «Посмотри как они здесь живут!»

Я оборачиваюсь. В стеклянных створчатых дверях стоит Михаил Белявский, из-за его плеча выглядывает белокурая головка Вали Гринчук. Оба покатываются со смеха, глядя как я сижу за письменным столом в одних трусиках и сапогах на босу ногу.

Через несколько минут, одевшись, я снова вхожу в кабинет, где мои неожиданные гости бесцеремонно разглядывают начатое мною письмо.

«Смотри, Валюша», — говорит Белявский. — «Мы там не знаем, как из Москвы вырваться, а он тут по ней слезы проливает.»

«Миша, каким образом вы сюда попали?» — спрашиваю я, еще не придя в себя от неожиданности.

«Вчера приехали. Нас тут целая группа из Академии. Вам на помощь прислали.»

«Ну, как там дела в Москве — что нового?» — спрашиваю я Белявского.

«Да что там может быть нового. Теперь Германия в моде. В Академии все только и мечтают чтобы попасть сюда на работу.»

Белявский оглядывается кругом по комнате: «Да, тут жить можно. Вы уже попривыкли, не замечаете разницы.»

«Расскажи что-нибудь о Москве», — прошу я.

«А-х, читай газеты!», — отмахивается Белявский, — «Я рад, что оттуда вырвался. Лучше ты мне расскажи как здесь.»

«Сам увидишь. Хочешь поедем сегодня в Берлин?» — предлагаю я. — «Нырнем в самую гущу.»

«Мы с Валей как-раз собирались. Для того за тобой и зашли.»

«Ну так все в порядке!» — решаю я.

К полудню мы выбираемся из Карлсхорста и садимся в трамвай, идущий к центру города.

Рейхстаг. Когда-то это массивное здание на фоне Бранденбургских Ворот было символом Германской Империи. Здесь полыхали политические страсти, здесь коричневый факел произвел свой первый поджог, впоследствии перекинувшийся на всю Европу, здесь последние годы заседал театр марионеток, игравший роль германского Парламента.

«Dem deutschen Volke» — поблескивают облезшей позолотой массивные буквы на фронтоне серой громады. Сегодня эти слова звучат для немцев злой насмешкой. Безжизненная пирамида позора тем, кто возомнил себя сверхчеловеком.

Окна замурованы кирпичом, стрелковые амбразуры, чернью языки копоти от пожаров на стенах. Внутри груды битого обгорелого кирпича, лужи вонючей зеленоватой воды, в проломленную дыру купола заглядывает голубое небо. Ветер носит шуршащие вороха бумаг с черными орлами. Полурасстрелянные пулеметные ленты, снарядные гильзы, противогазные маски.

Повсюду на стенах бесчисленные надписи: «Иван Сидорчук из Кущевки. 14/V-1945.», «Simon Vaillant. Paris. 5.7.1945.», «John D. Willis. Chicago». 23-7-1945. Надписи повсюду — на стенах, на потолке. Иногда при всем желании невозможно догадаться каким путем обладатель подписи сумел добраться до явно недоступных мест, чтобы оставить по себе историческую память. Надписи углем, сажей, куском известки.

Как последний вопль утопающего, звучит надпись, выцарапанная штыком одного из защитников Рейхстага: «Heil Hitler!» На противоположной стенке крупными буквами масляной краской четко выведено: «Здесь с… сержант Костя из Одессы.»

Действительно, воздух напоминает известные строфы Генриха Гейне из поэмы «Германия». Видно сегодня для многих Рейхстаг служит отхожим местом. Да, поучительный исторический памятник!

Неподалеку лежит в руинах Новая Имперская Канцелярия. Здесь передо всеми дипломатами мира бесновалось в истерике существо с чубом хулигана. Сотни и тысячи рыцарей конъюнктуры увидели возможность выиграть, сделали на него ставку. Миллионы и миллионы немцев последовали за «фюрером», ослепленные заманчивыми обещаниями, оглушенные треском демагогических фраз.

И вот — сегодня конь пришел к барьеру!

Под ярким солнцем между зданием Рейхстага и Брандербургскими Воротами среди обломков былого величия кипит новая жизнь. Здесь интернациональный черный рынок. Немцы, озираясь по сторонам, продают зонтики, ботинки, старую одежду. Русские больше всего интересуются часами, суют в обмен пачки папирос, буханки хлеба, яркие оккупационные банкноты.

Неподалеку от нас останавливается американский джип. Сидящие в нем солдаты — негры, не вылезая из машины, открывают бойкую торговлю. Шоколад, сигареты, мыло. Опорожнив свои мешки, негры улыбаются во весь рот и оглядываются по сторонам. Увидев нас, один из них бормочет что-то своему партнеру. Затем, красочно жестикулируя, он обращается ко мне, судя по всему предлагая что-то купить.

«What?» — спрашиваю я.

Негр вытаскивает из под сиденья огромный армейский кольт и показывает два пальца — две тысячи. Я делаю знак отрицания. Тогда солдат, указывая пальцем на висящий у меня на поясе пистолет, справляется о цене. К явному недоумению союзника я объявляю, что пистолет не продается. Затем очередь доходит до «Лейки», висящей через плечо у Белявского.

«Что же вы продаете?» — деловито интересуется негр.

«Ничего» — отвечаю я.

«А что вы покупаете? Джип покупаете?» — он хлопает ладонью по боку своего экипажа.

Я только смеюсь в ответ.

Удовлетворив таким образом свою любознательность к восточным союзникам, солдат переглядывается с товарищем и так нажимает педаль газа, что джип срывается с места, как скаковая лошадь под шпорами.

Мимо проходит советский комендантский патруль — два солдата с автоматами и красными нарукавными повязками. Неподалеку продает газеты дряхлый старик-немец. У него на ногах огромные, похожие на колодки ботинки. Он с трудом передвигает ноги — то-ли от слабости, то-ли от непомерных ботинок. Когда патрульные солдаты приближаются к нему, он делает рукой просительный жест и чмокает сморщенными губами: «Камрад, папирос?» Один из солдат, которому видимо надоело попрошайничество, неторопливо берет старика за воротник и толкает в сторону. Грубая молодая сила не рассчитала сопротивления. Старик, как беспомощный мешок лохмотьев, летит врастяжку на мостовую, гигантские калоши остаются где-то позади, газеты веером рассыпаются по камням. Жалкая картина старческого бессилия.

Белявский только раскрыл рот, чтобы призвать солдата к порядку, как тот уже снова схватил старика за шиворот и тянет кверху, пытаясь поставить его на ноги. Делает он это грубо, но беззлобно. В его движениях смесь брезгливости и досады. Видимо он не ожидал, что его толчок будет иметь такие последствия. Старик безжизненным кулем висит на руке солдата, не в состоянии стоять на ногах.

«Брось! Пойдем», — говорит второй патрульный.

«Погоди… Вот чортов Фриц», — грубо бормочет первый, за грубостью стараясь скрыть свое смущение. «Du, Fritz! Hunger?» — пинает он носком сапога старика, бессильно опустившегося на кучу камней. Тот молчит и бессмысленно смотрит в землю.

«Еще помрет здесь…» — ругается солдат и оглядывается кругом, как-будто ища что-то.

Мимо проходит русская девушка-сержант, держа в руках сумку. В сумке несколько десятков пачек сигарет вперемешку с каким-то тряпьем. Под рукой у нее торчит буханка хлеба — тоже на менку.

Патрульный протягивает руку к буханке: «Ты что — не знаешь, что здесь торговать запрещено?!»

Девушка-сержант испуганно исчезает в толпе, буханка остается в руках солдата. Он возвращается к старику, все еще безжизненно сидящему на камнях. Окружающие собрали газеты и сложили у его ног.

«Du Fritz!» солдат сует старику хлеб. Тот бессмысленно, как слепой, моргает глазами.

«Эх, мать твою», — снова ругается патрульный, засовывает буханку в висящую на животе у старика сумку для газет и шагает дальше.

Нас поражает обилие стариков и старух в трамваях и на улицах. Пожилые люди прилично одеты, окружающие относятся к ним с уважением, уступая место в трамваях, помогая переходить через улицу.

«Эх, божьи старушки», — вздыхает Белявский, глядя на двух старух в аккуратных черных платьях с белыми воротничками, которые, поддерживая друг-друга, вылезают из трамвая. — «У нас они все уже Богу душу отдали. В порядке естественного отбора».

То, что мы видим кругом, для нас не ново. Мы знаем, что стариков надо уважать. Ведь это — будущее каждого из нас. Мы не только знаем это, у каждого из нас есть эта потребность. И вместе с тем, надо признаться, что мы огрубели, отвыкли от вежливости и предупредительности по отношению к другим. Бытие определяет сознание — такова догма диалектического материализма. Советское бытие превращает стариков в обузу и вводит соответствующие диалектические поправки в наше сознание.

Насмешкой звучат слова советской песни: «Молодым везде у нас дорога, старикам везде у нас почет.» Стыдно говорить об этом подробнее. Тем более стыдно, когда находясь первые дни и месяцы среди побежденных врагов, которых вполне понятно рассматриваешь как существ достойных теперь если уж и не ненависти, то во всяком случае презрения, вдруг обнаруживаешь здесь то, что естественно для культурного человека, в чем ощущаешь потребность — и чего не имеешь. С одной стороны, это заставляет лучше думать о побежденном враге, с другой стороны, это будит в душе неприятные ощущения, которые нет никакой охоты анализировать. В конце-концов, мы — победители.

Позже, когда мы ближе ознакомились с условиями в Германии, мы убедились, что социальное обеспечение в Германии, в форме пенсий или ренты, как бы оно не казалось малым, все же обеспечивает людям прожиточный минимум, позволяет им провести закат своей жизни в достойных человека условиях. Пенсии по старости являются в СССР абсолютно фиктивным понятием. Человек может прожить только работая до самой смерти или получая помощь от своих детей. А как могут помочь дети, когда они сами ничего не имеют? Что может быть гнуснее чувства твоей беспомощности и невозможности помочь тем, кто дал тебе жизнь.

Кругом бродят выздоравливающие из госпиталей. Они в полосатых похожих на арестантские, костюмах и халатах. Многие из них занимаются торговлей, некоторые не брезгуют и грабежом среди бела дня. Один схватит что-нибудь и удирает в развалины, а его сообщники прикрывают тыл, размахивая костылями и палками. Инвалиды до крайности озлоблены, многие из них навеселе и только ищут повода затеять драку. Немцы сторонятся их, как чумы, да и сами русские стараются держаться подальше.

С пенсиями для инвалидов та-же история, что и с пенсиями по старости. И умереть не умрешь — и жить не будешь. И за все это еще благодарить надо: «Наше счастье взором не окинешь…» В побежденной Германии немцы-инвалиды проигранной войны получают пенсию более высокую, чем инвалиды-победители. Нелепо, но факт.

Тут начинаешь понимать почему безногие инвалиды носятся по Александерплацу, как стаи озлобленных взбудораженных ос. Хотят водкой залить, дракой и руганью облегчить свою безысходную тоску и злобу. Будут герои, бряцая орденами, торговать махоркой или просить милостыню по базарам. Эх, ты, страна родная, вожди любимые…

На улицах Берлина много детей. В период 1-ой мировой войны и в последней войне немцы придавали большое значение коэффициенту рождаемости. В свое время Людендорф, а затем Гитлер, всячески старались предотвратить понижение коэффициента рождаемости в военное время. В основном этим, а не соображениями гуманности, объяснялись регулярные отпуска солдат в немецкой армии. Результаты у нас перед глазами.

Для нас это странно, так как в СССР в военные годы мы отвыкли от вида грудных детей. Во время войны в Красной Армии отпусков не существовало. Спустя ряд лет, советским вождям придется столкнуться с проблемой — кривая рождаемости 1941—1945 годов упала почти до нуля. Это будет чувствоваться, когда подойдет срок призывных возрастов этих лет.

Берлин лежит в руинах. И несмотря на это из под руин пробивается новая жизнь. Именно на фоне мертвых развалин эта жизнь особенно ярко бросается в глаза. Воля человека к жизни сильнее сил зла и разрушения.

Нас поражает обилие цветочных магазинов на мертвых улицах Берлина. На углу смотрит в небо обгорелый каркас дома, кругом сплошное море развалин. И вот на фоне этого безрадостного пейзажа из нижнего этажа дома навстречу нам улыбаются яркими красками невинные лепестки цветов.

Люди окружающего мира может быть удивятся — вот дикарь цветов не видал! Ничего удивительного. Цветы в Советском Союзе — это своего рода социально-чуждый элемент. Какая от них польза для построения коммунизма? Никакой. Тогда выбросить их в помойную яму истории, как буржуазный пережиток. Исключение составляют похороны вождей и некоторые особые случаи — встречи иностранных делегаций и фотомонтажи счастливой жизни.

Иногда самому становится досадно, когда обращаешь внимание и думаешь о таких мелочах. Ведь мы победители!

Усталые и запыленные, мы вернулись в Карлсхорст поздно вечером.

С этого дня я часто встречался с Белявским и Валей. Белявский получил назначение на работу в Военно-Воздушном Директорате Контрольного Совета. Валя же работала в личной канцелярии Главноначальствующего СВА маршала Жукова. Оба были очень довольны что остались на работе в Главном Штабе, а не попали в СВА провинций.

В Москве я знал Валю только лишь как товарища по учебе. Здесь же, вдалеке от привычного круга знакомых, она неожиданно стала для меня родной и близкой, частью того, по чем я бессознательно тосковал, частью Москвы и всего, что с ней связано. Вскоре я обнаружил у Вали одно редкое качество, которое заставило меня еще больше ценить ее дружбу. Валя подлинное дитя природы, нетронутое грязным налетом жизни — она говорит то, что думает, и делает то, что говорит.

В одно из следующих воскресений Белявский снова зашел ко мне вместе с Валей.

Увидев Белявского, я был немало изумлен. Передо мной стоял щеголеватый молодой человек в безупречном гражданском костюме светло-кофейного цвета. Яркий галстук и светлая фетровая шляпа дополняли картину. До этого я знал Белявского только в форме.

«Фи-фи! Куда это ты так вырядился?» — свистнул я, осматривая приятеля со всех сторон.

«Я собрался в Оперу, а Валя не хочет. Так я решил оставить ее на твое иждивение.»

«Ей Богу, Миша, чем я тебя больше знаю, тем больше убеждаюсь, что ты замечательный парень», — не могу я удержаться от похвалы. — «И Валю привел, и сам испаряешься. Посмотри, Валя, — видела-ли ты еще такого бескорыстного друга?»

Как я не уговариваю Белявского поехать с нами покататься по городу, он остается непоколебимым как скала. «У меня еще от прошлого воскресенья ноги болят», — заявляет он.

День выдался на редкость солнечный и теплый. Ссадив Белявского на Фридрихштрассе, мы с Валей решаем ехать за город.

Справа и слева, как музейные реквизиты, мимо нас проходят исторические понятия прошлого. Унтер ден Линден — громкое имя, окруженное развалинами, даже без намека на растительность. Расщепленные снарядами и авиабомбами деревья Тиргартена, где валяются искореженные фюзеляжи сбитых самолетов. Колонна Победы с потускневшим золотым ангелом, символизирующим былую победу и славу 1871 года. Перед нами широкая и прямая как стрела магистраль Ост-Вест Аксе, рассекающая Берлин с востока на запад.

Берлин имеет свое особенное лицо. Лицо столицы. Здесь есть характерная перспектива большого города. Камни Берлина дышат историей. Германия подарила миру десятки людей, имя которых дорого каждому цивилизованному человеку. Об этом наглядно говорят простреленные пулями и изуродованные осколками снарядов таблицы с наименованиями улиц — Моцартштрассе, Гумбольтштрассе, Кантштрассе.

Мы сворачиваем на Авус. Позади остается Функтурм, Дейтшляндхалле, гоночный стадион. Вокруг нас раскинулось, шумя листьями, зеленое море Грюнвальда.

Валя озирается кругом. Запрокинув голову на кожаную спинку сиденья, она смотрит в небо, голубым куполом раскинувшееся над нами, затем говорит:

«Знаешь что, Гриша?»

«Что?»

«Здесь солнце светит как-то то другому…»

«Как-же?»

«Сама не пойму. Тут себя чувствуешь по другому. Скажи — у тебя нет этого странного ощущения?»

«Это чувство победителя, Валюша. Потому здесь и солнце по-другому светит.»

«Хорошо здесь», мечтательно говорит Валя. — «Я так соскучилась по мирной жизни. Иногда хочется сбросить эту форму и жить просто так — просто ради жизни…»

«Что тебе мешает?»

«Иногда у меня появляется сожаление, что я в форме. Во время войны это было необходимо, а теперь… хочется быть свободной… Как это объяснить…»

«Это ты объясни кому-нибудь другому», — улыбаюсь я. — «А потом я тебе посоветую — не забывай, что здесь штаб СВА. Этот лес потемнее и поопаснее, чем партизанские трущобы. Иначе скушают тебя серые волки. Понимаешь?»

Валя пристально смотрит на меня, молчит некоторое время, потом говорит тихим и серьезным голосом:

«Видишь ли, Гриша, иногда я чувствую себя такой одинокой, а поделиться ни с кем не могу. Я так люблю все хорошее, а его так мало крутом.»

Шуршит бетон автострады под колесами. Серая стрела Авуса режет золотой убор Грюнвальда. Я отпускаю педаль газа, машина сбавляет ход. Вокруг нас в ленивой истоме раскинулась золотая осень. Мерцает растекающаяся в лучах солнца даль. Даль бежит нам навстречу.

«Скажи — о чем ты думаешь?» — шепчет Валя.

«Я думаю куда нам сворачивать — направо или налево. Тут где-то должно быть Ваннзее.»

Ваннзее — одно из самых крупных озер в окрестностях Берлина. По берегам озера лежат красивые и богатые виллы — раньше здесь жили наиболее состоятельные люди германской столицы. Здесь же самый большой, и современный купальный пляж Берлина.

Мы объезжаем озеро кругом. Здесь тихо, почти пустынно. Дорога выложена диким булыжником, обсажена развесистыми старыми кленами. Камня почти не видно под толстым, переливающимся красками, ковром из опавшей листвы.

По сторонам тянутся обвитые зеленью изгороди, все ворота распахнуты настежь, виллы стоят пустые, покинутые своими владельцами. Одни бежали на Запад при наступлении Красной Армии, другие переселены сейчас в новые квартиры здесь-же поблизости — бывшие деревянные бараки для иностранных рабочих.

Я поворачиваю машину в открытые ворота одной особенно красивой виллы. Посреди гравиевой дорожки валяются оленьи рога, когда-то украшавшие кабинет хозяина дома, по ступенькам парадной лестницы ветер метет сморщенные от недавнего дождя листки бумаги.

Внизу у воды маленькая, выложенная квадратными плитами, набережная, мостики для рыбной ловли и причалы для лодок. Тут же рядом ржавеет волнистым железом ангар для моторного катера.

«Неплохо жили люди», — задумчиво говорит Валя, осматривая пристань.

«Да. Захотели еще лучше жить — и споткнулись», — отвечаю я.

Мы выходим из машины и бродим по парку. Высоко над головой шумят столетние деревья. Между деревьями виднеются начинающие осыпаться окопы, спутанные мотки колючей проволоки, стрелянные гильзы. Вверху, одетая в красный осенний убор дикого винограда, вилла под черепичной крышей.

«Пойдем посмотрим дом», — предлагаю я.

По комнатам гуляет ветер. Скрипят под ногами половицы. Валяются противогазные маски, обломки мебели, консервные банки. На втором этаже когда-то находился кабинет хозяина дома. По полу шуршат груды выцветших фотографий. Из под наших сапог смотрят лица усатых людей в стоячих крахмальных воротничках. Не думали эти люди, что когда-то их портреты окажутся под сапогом русского офицера.

«Пойдем отсюда, Гриша», — тянет меня Валя за рукав. — «Нехорошо в чужом доме ходить.»

После полутьмы внутри дома на балконе ослепительно светит солнце. Внизу распростерлась, подернутая легкой дымкой, гладь огромного озера. Качается, уходя в воду, тростник под дуновением легкого бриза. Дыхание воздуха шумит в кронах деревьев. Мертвая картина крушения человеческого успеха за нашей спиной — и вечная неугасающая жизнь у наших ног.

Нельзя не любить осеннюю природу. В ней много общего с нашей жизнью. Листья опадают, как наши дни. Облака проходят, как наши мечты. Летающая паутина щекочет нас, как наши надежды. Воздух становится прозрачен и ясен, как наш рассудок.

Мы долго стоим с Валей на балконе. Терпкий пьянящий аромат волнами поднимается от разгоряченной земли. Красными лапами ползет дикий виноград через каменную баллюстраду. Нас ласкают лучи солнца, солнца такого яркого, каким оно бывает только осенью.

После каменного хаоса Берлина девственная тишина и покой Грюнвальда подействовали на Валю. Лицо ее нахмурилось, словно у нее болит голова. Грудь девушки судорожно поднимается и опускается, как-будто ей не хватает воздуха.

«Скажи, Гриша, — что такое счастье?» — спрашивает она, не оборачиваясь.

«Счастье? Счастье — это способность человека довольствоваться тем, что он имеет.»

«А если он ничего не имеет?»

Валя поворачивается ко мне лицом. Ее глаза серьезны и смотрят на меня в упор, требуя ответа. Между бровей залегла легкая морщинка.

Я молчу не зная что ответить.

Человек, вышедший из тюрьмы после долгого заключения, в первое время не может привыкнуть к свободе, он боится пространства. Есть даже специальный термин — аэрофобия. Такое же своеобразное ощущение было и у нас в первое время пребывания в оккупированной Германии.

Мы пользовались абсолютной свободой, свободно посещали сектора западных союзников. Спустя год об этом можно было только вспоминать. Для нас были открыты двери союзных солдатских и офицерских клубов в западных секторах, нас всегда встречали как желанных гостей. Надо к стыду признаться, что гости часто вели себя таким образом, что хозяева вскоре вынуждены были стать осторожнее.

В Карлсхорсте пользовалась успехом следующая история:

Однажды советский солдат, находившийся проездом в Берлине, заблудился и по ошибке попал в американские казармы. Американцы очень обрадовались редкому гостю и затащили перепугавшегося на смерть Ивана к себе. Сняли с него вещевой мешок. Что может быть у советского солдата в мешке — буханка черного хлеба, да пара портянок. Американцы усадили Ивана за стол, накормили и напоили его так, как ему и во сне не снилось, вечером оставили его ночевать в казарме. Некоторые остряки уверяют, что гостеприимные американцы позаботились, чтобы Иван не скучал один в постели. На утро Ивану набили полный мешок всяких заморских диковинок и проводили за ворота.

Некоторые уверяют, что Иван даже пытался записаться в американскую армию. Каждый из рассказчиков клятвенно божился, что лично встретился с этим Иваном непосредственно за воротами американской казармы.

Не для кого из нас не прошло незамеченным, что союзные солдаты обмундированы несравненно лучше советских солдат, что они пользуются значительно большей личной свободой. Не без улыбки офицеры, работающие в Контрольном Совете, рассказывали своим друзьям, что американские солдаты курят те же сигареты, что и американские генералы. В Красной Армии солдат, младший офицер, старший офицер, генерал — каждый получает различные, соответствующие его чину, табак или сигареты. И все это под знаменем всеобщего равенства и братства.

Первое время мы жили как на забытом острове. Поскольку считалось, что мы находимся «заграницей», с нас не брали никаких советских налогов, нас даже не беспокоили обязательными в Советском Союзе добровольными займами. И что уж совсем поразительно — мы были свободны даже от политзанятий и… самой великой, самой мудрой, самой осточертелой каждому советскому человеку книги — «Краткий Курс Истории ВКП(б)».

Сталин совершил величайшую ошибку, показав советским людям Европу, а Европе советские порядки. Советские люди стали гораздо более критически смотреть на то, что происходит у них за спиной в Советском Союзе. Запад, увидев подлинное лицо сталинского коммунизма, потерял значительную часть своих иллюзий и излечился от розовых тенденций. Для обеих сторон эта встреча послужила на пользу.

Первые месяцы оккупации были очень характерны.

Среди хаоса капитулировавшей Германии, в руинах Берлина, в жизни людей, которые еще вчера были для нас вратами, мы увидели некоторые вещи, которые сначала только удивляли нас. Затем мы понемногу стали оценивать их и соответственно этому менять взгляды на вещи.

Приходилось преодолевать оставшееся от военного времени чувство внутренней неприязни ко всему тому, что связано с именем Германия. Приходилось искать новые масштабы измерений. Кроме того, нелегко реконструировать нормальную жизнь немца, Германии и Европы, — того, что противостоит советским формам жизни, — из под праха долгих лет гитлеровского режима, тотальной войны и безоговорочной капитуляции.

Советских людей поразил незнакомый для них высокий жизненный уровень среднего человека Запада. Уже вошли в поговорку слова советского солдата, смотрящего на квартиру европейского рабочего: «Ты — капиталист?!» В годы оккупации тот-же солдат начал интерпретировать эти слова в обратном направлении, оглядываясь на свою собственную жизнь. Каждый советский человек, увидевший Европу своими глазами — это потерянный для советской власти гражданин. Он, как механизм, продолжает исполнять свои функции, но яд познания истины не прошел бесследно.

Спустя несколько лет сотрутся впечатления первых дней встречи. Все будет казаться более обыденным, контрасты выровняются и люди привыкнут к ним. Боевые солдаты и офицеры, составляющие сегодня костяк оккупационных войск, со временем будут заменены другими. Тем, кто вернется на родину, трудно будет делиться своими впечатлениями о Германии. Кому охота получить десять лет за «антисоветскую агитацию».

Однажды я еще с тремя офицерами сидел в полупустом зале столовой. Было девять часов вечера, ужин окончился, но так-как никому из нас не хотелось идти домой, то мы остались за столом, потягивая пиво и ведя беспредметный разговор.

«Я представлял себе немцев совсем иначе», — говорит капитан Кап. — «Я думал — не люди, а так…» — он пощелкивает пальцами, не находя подходящего выражения.

«А вчера вот был я в Трептове», — продолжает он — «Карусель там, лодочки всякие. И знаете — удивился. Оказывается, немцы веселый народ. И старые и малые на карусели катаются. Меня аж самого забрало — полез на карусель».

Характерно, что каждому из нас бросаются в глаза одни и те же факты. Действительно, то что мы видим в Берлине, совершенно не соответствует нашему представлению о немцах. Простой немецкий народ ведет себя гораздо непринужденнее и беззаботнее, скажем веселее, чем соответствующие слои населения в Советском Союзе. Казалось бы немцам сегодня нечего особенно веселиться. И, несмотря на это, мы видим, что они беззаботнее нас — победителей. Советская жизнь наложила отпечаток на наши души.

«В Трептове еще не так весело», — кивает головой майор Жданов. — «Я вот как-то на днях во французский сектор забрался. И интересно и боязно что-то, все-таки один среди чужих. И там тоже ярмарка со всякими увеселениями, французы со своими девочками. И так там весело, что мне как-то странно стало, даже тоскливо.»

Майор наливает из бутылки пива, затем продолжает: «И нашего там одного встретил — пьяный в дым, фуражку потерял, пистолет на заду и две б… под руки. Тоже веселится! Дорвался до свободы.»

«Водка — великое дело!» — улыбается лейтенант Беренс. — «Пропустил пол-литра — и чувствуешь себя королем. Вот ты во французском секторе чего-то боялся, а тот — ничего не боялся.»

«Водка освобождает человека», — размышляет он дальше. — «Когда человек в жизни чувствует себя рабом, напившись, он старается наверстать недостающую ему свободу — дерется, бьет посуду, хулиганит — и чувствует себя выше других, думает что он свободен.»

«Ты уже, кажется, сам хватил больше, чем нужно», — замечает Кац.

«Привет победителям!» — поднимает свой стакан Беренс. — «Слава Богу, хоть водка дешевая.»

Первое знакомство с побежденным врагом открыло нам глаза на многие вещи, — мы начали ощущать наше место в мире. Мы почувствовали нашу силу и нашу слабость.

Впечатления первых послевоенных месяцев в свете последующих событий составляют своеобразный этап в жизни Советских Оккупационных Войск в Германии. Это был как бы мимолетный период послевоенной демократии.

Никто из советских людей не ощущал так Победу, как мы — люди Оккупационных Войск. Мы видели Победу в лицо, мы грелись в лучах Победы. Победа обдавала нас своим теплым дыханием, баюкала нас на своих крыльях.

Вместе с тем Победа и встреча с Западом будили в нас сомнения старые и порождали сомнения новые. Эти сомнения, в свою очередь, усиливали желание, потребность и надежду на возможность чего-то иного, чем то, что мы знали до войны. В лучах Победы мы жили надеждой на лучшее будущее.

Краткий период послевоенной демократии позволял нам надеяться. Это можно понять только оглядываясь назад.