О характере русской религиозной мысли XIX века (Бердяев)

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.
О характере русской религиозной мысли XIX века
автор Николай Александрович Бердяев
Опубл.: 1936. Источник: Современные записки. — 1936. — № LXII. — С. 309—343. — odinblago.ru

Мотивы русской христианской мысли XIX века не были еще достаточно оценены. В ней была неразрешенная проблематика, которая передастся векам последующим. XIX век был у нас веком раздвоенным и расколотым, нецельным и беспочвенным, веком нараставшей революции. Но то был великий век, век расцвета русской духовной культуры, век великой русской литературы, не только равной величайшим литературам мира, но в некоторых точках и превышающей их. Только XIX век был у нас веком мысли и слова. До него народ русский был народом почти бессмысленным и бессловесным. Мысль наша была лишь в невыраженной потенции, слово было лишь внутренним. До Петра древняя Русь знала высокую пластическую культуру, зодчество и иконопись, культуру быта и исключительно народную литературу. Были у нас великие святые и культ святости. Но мысли религиозной, богословской и философской у нас не было, Русь не пробудилась еще для мысли. Православный мир долгие столетия жил во сне мысли. Православие пережило лишь век патристики, но не имело своего века схоластики, не пережило того возрождения мысли, которое на Западе произошло еще в глубине средневековья. Православная мысль в допетровской Руси связана была исключительно с религиозной миссией русского государства, с обоснованием идеи русского православного царства. Таков инок Филофей с его идеей Москвы как третьего Рима, Иосиф Саник, Иоанн Грозный. Издревле уже, еще в русском средневековье, пробуждаются историософические мотивы мысли, которые будут столь характерны для нашего XIX века. Эти историософические мотивы прозвучат в нашем церковном расколе и составят главное его идейное содержание. Раскол произошел не только от невежества и от темного обрядоверья, но и от борьбы за заложенную в глубине народного сознания мессианскую идею православного царства, призванного хранить в мире истинную веру. Но русская мысль по-настоящему родилась от потрясения, вызванного величайшим событием русской истории — реформой Петра. Революция, произведенная Петром, углубила церковный раскол и расширила его. Народное сознание ответило на дело Петра созданием легенды, что русское царство перешло к антихристу. Этим был уготовлен в подсознательной жизни русского народа, в ночной его душе, анархизм русской мысли XIX века. В расколе заключались уже сильные нигилистические мотивы, которые потом обнаружились в мышлении нашей интеллигенции, тоже раскольничьей по своему духу. В XIX веке раскол поднялся выше и охватил наш культурный мыслящий слой, нашу вновь образующуюся интеллигенцию. Славянофилы были нашими раскольниками в одном смысле, народники-социалисты в другом.

Дневная, сознательная душа русского народа в лице нового европеизированного слоя жила в XVIII веке поверхностной жизнью и не обнаружила оригинальной творческой мысли. Русское барство XVIII века внешне приобщалось к европейской цивилизации и отражало течения западной мысли. Вслед за западной мыслью того времени создались и на русской почве вольтерьянство и масонство, вольнодумное просвещение и духовные, мистические искания. Также и у нас отразилась двойственность европейского XVIII века, века Вольтера, Дидро, Гельвеция и века Мартиниса де Пасквалиса, Сен-Мартена, Сведенборга, Лафатера, Юнга Штиллинга. Но творческая русская мысль в этих течениях XVIII века не пробудилась, ничего оригинального не создали русские вольтерьянцы-просветители и мистики-масоны. Новиков и Радищев — типичные представители этих двух течений XVIII века. Масоны пытались создать свободную самоорганизацию общества, преследующего цели духовного просвещения. Но они отражали мысли второстепенных теософов и мистиков Запада вроде Юнга Штиллинга и Эккартгаузена. В русском же свободомыслящем просвещении оказались единственными оригинальными и чреватыми последствиями слова Радищева: «Душа моя страданиями человечества уязвлена стала». С этих слов началась история русской народолюбивой интеллигенции. В мысли богословской XVIII век не создал ничего оригинального. Русская православная мысль еще не народилась. Традиция греческой патристики, основная для православия, была прервана и утеряна, в течение долгих веков она не порождала движения мысли. Когда у нас народилась потребность в богословствовании, то пришлось обратиться к мысли западной, католической и протестантской. Католическое влияние просачивалось через Киевскую Духовную Академию, через Петра Могилу. Стефан Яворский и Феофан Прокопович отражали то католическое богословствование, то богословствование протестантское. Учительские силы Церкви были ослаблены и подорваны расколом. В замечательную эпоху Александра I лишь разрыхлилась душевная почва и народилась раздвоенная душа XIX века. Но мистическое движение этой эпохи, носившее резко интерконфессиональную окраску, по мысли своей было неоригинально.

Оригинальной и творческой русская мысль стала лишь в XIX веке. Лишь в этот век русской мысли удалось сказать свое слово. Два факта начала века предшествуют нарождению русской мысли и русского самосознания — Отечественная война и явление Пушкина. Отечественная война была благодатным потрясением русского народа, в котором на мгновение русский культурный слой Петровской эпохи и слой народный почувствовали себя принадлежащими к единой нации. Русский народ в целом почувствовал себя способным к деянию, имеющему освободительное значение для всей Европы. Русская гвардия вернулась из Западной Европы с большим запасом впечатлений и с новыми культурными горизонтами. Но еще большее значение имело появление у нас впервые великого творческого гения. Народ, в котором явился всеобъемлющий и чарующий гений Пушкина, мог сознать себя способным к великой культуре, он ответил на призыв Петра, и русская культура стала наряду с великими культурами Запада. В Пушкине обнаружилась русская всемирная отзывчивость, так оцененная Достоевским. Творчество Пушкина вывело нас из состояния замкнутости. Для Александровской эпохи вообще характерен универсалистический дух. То была эпоха интегрирующая, а не дифференцирующая. Россия выходила из замкнутого и изолированного состояния, приобщалась к мировой жизни. Без такого размыкания и выхода в мировую ширь невозможно сознание своего мирового призвания. В Александровскую эпоху все было еще размягчено, не было ничто кристаллизовано. Душа стала более чуткой, восприимчивой и отзывчивой. Стала возможной более глубокая рефлексия над русской судьбой, над местом России в мире. Оригинальная русская мысль рождается, как мысль историософическая. Она пытается разгадать, что помыслил Творец о России. Каков путь России и русского народа в мире, тот ли, что и путь народов Запада, или совсем особый, свой путь? Россия и Европа, Восток и Запад, вот основная тема русской рефлексии, русских размышлений. Русская судьба представлялась трагической и мучительной, и боль о ней вызывала особенно мучительную рефлексию мысли. Многое болело у русских людей XIX века и особенно хотелось мыслить о причинах болезни и способах излечения. Почему от реформ Петра пошло такое раздвоение и раскол, почему так беспочвен русский культурный слой, почему нет органической связи между властью и обществом, между церковной иерархией и церковным народом, между интеллигенцией и народом? Может быть, реформа Петра совершила насилие над народной душой и толкнула Россию на ложный, неорганический путь? Мессианская идея издревле глубоко запала в душу русского народа. Но никогда не была ясно видна сила, способная осуществить мессианское призвание России. Это призвание не могла осуществить древняя, допетровская Московская Русь. Без реформ Петра Россия была бы совсем отброшена назад, оттеснена из всемирной истории и народ русский мог стать второстепенным народом. Но и Россия петровская, императорская не идет путем, способным осуществить религиозное призвание русского народа. Русская империя очень мало походит на третий Рим. Нет цельности в русской исторической судьбе. И сами славянофилы, в противоречие с их органическим пониманием русской истории, якобы не знавшей завоевания и основанной на доверии, принуждены признать, что дело Петра было катастрофическим и болезненным прерывом. А церковный раскол, а смутная эпоха, а татарское иго, а переход от Киевской Руси к Руси Московской? Все это скорее свидетельствует о том, что для русской истории наиболее характерны расколы и катастрофические прерывы. Гораздо менее болезненна, более органична история народов Запада.

К XIX веку Россия так сформировалась, что наш мыслящий слой почувствовал совершенную беспочвенность. Он и начал остро мыслить и философствовать от сознания своей совершенной беспочвенности и висения над бездной. Россия окончательно превратилась в необъятное мужицкое царство, находящееся в крепостной зависимости, безграмотное и совершенно чуждое тем путям, по которым пошла культура петровского периода, с царем во главе, власть которого религиозно санкционировалась в народном сознании, с очень тонким культурным слоем, раздавленная между двумя силами — силой народной стихии и силой царской власти, и с очень плотным и могущественным слоем бюрократии. Классы и сословия у нас всегда были слабо развиты и не имели прочных исторических традиций. Парадокс русской духовной культуры XIX века заключался в том, что беспочвенность русской мысли, ее воздушность, ее несвязанность прочной традицией была не только ее слабостью и недостатком, но и ее силой и качеством. Беспочвенность русской мысли в XIX веке и русской религиозной мысли в частности была источником ее необычайной свободы, неведомой народам Запада, слишком связанным своей историей. Беспочвенной и совершенно свободной мысли раскрылись бесконечные дали. Мысль наша, пробудившись, стала необычайно радикальной и смелой. И вряд ли повторится у нас такое свободолюбие и дерзновение. Мысль беспочвенная и раскольничья всегда бывает более свободной, чем мысль почвенная и связанная органической традицией. Не только наша революционная, но и наша религиозная мысль была беспочвенна, она не принимала существующей действительности. Все наше мышление XIX века стоит под знаком непринятия настоящего, все оно обращено то к прошедшему, то к будущему. Наша религиозная мысль началась без традиции, после пятисотлетнего перерыва мысли в православии, она не школьная, и носителями ее были не иерархи Церкви, а свободные мыслители. Величайшим православным богословом России будет конно-гвардейский офицер и помещик А. С. Хомяков — явление непонятное на Западе, где богословская мысль развивается иерархами Церкви и профессорами богословских школ. Первым замечательным русским историософом был офицер лейб-гусарского полка Чаадаев. Хомяков не принимает петровской императорской России и обращен к идеальной древней Руси. Чаадаев не принимает всей русской истории и обращен к идеальному Западу, к величию всемирной истории. Замечательно для русской судьбы, что, когда мысль наша пробудилась в Чаадаеве, русская власть ответила признанием его сумасшедшим. Русская религиозная мысль велика была своей проблематикой, вне сковывающей традиции, вне ограничивающего авторитета. Авторитет церковной иерархии в петровский период был настолько подорван, что она перестала быть внутренне импонирующей духовной силой, учащей и руководящей. Право славнейший Хомяков чувствовал себя нисколько не связанным авторитетом иерархии и не считал себя обязанным руководиться ее мнениями. Он открыто презирал «Догматическое Богословие» Митрополита Макария и обвинял его в недостаточно православном мышлении. Светская мысль взяла на себя задачу выработки православного богословия и христианской философии. И она чувствовала себя бесконечно свободной, она сразу же сознала свободу как самую первооснову православия. Это была мысль не только свободная, но и мысль о свободе как основе христианства.

Единственным иерархом Церкви, необыкновенно одаренным и способным к оригинальному богословствованию, был Митрополит Филарет, фигура во всех отношениях очень крупная, о котором Пушкин писал: «И внемлет арфе Серафима в священном ужасе поэт». Но Митрополит Филарет не мог развернуться как богослов, он был задавлен гнетущими условиями, в которых находилось наше официальное богословие[1]. Мысль Митрополита Филарета не была свободна, она была слишком связана с империей и подвержена ее гнету. Он вышел из интерконфессиональной мистической эпохи Александра I, был деятелем библейского общества и начал богословствовать под протестантским влиянием, стараясь преодолеть протестантские тенденции, внутренне перерабатывая их в духе православия. Богословие Митрополита Филарета, очень терпимое к инославным вероисповеданиям, есть богословие библейское по преимуществу, в этом его своеобразие. И Митрополиту Филарету не удается создать русский православный тип богословия, как удастся создать Хомякову. На протяжении всего XIX века наше школьное богословие иерархов Церкви и духовных академий ничего замечательного не создает[2]. В него проникают элементы петровского просвещения, рационализм и номинализм. Древняя традиция православной мысли почти совершенно отсутствует. Традиция платонизма в христианской философии была восстановлена у нас людьми светской мысли, которые оказались ближе к греческой патристике, чем иерархи и профессора духовных академий. И против русской светской религиозной мысли восставали наши духовные круги не во имя древней традиции, а во имя номинализма и рационализма петровского синодального периода. Было время, когда в духовных академиях у нас считалась обязательной философия Вольфа, как наиболее соответствующая духу православия. Свежая струя в богословской и религиозной мысли пошла у нас от влияния германского идеализма начала XIX века.

Постановка историософической темы о своеобразии России и русского пути с неизбежностью вела русскую мысль к религиозной философии. Если русский Восток есть особый мир, отличный от мира Запада, то потому, что в основании русской истории и русского духовного типа лежит восточное христианство, православие. Это признавали не только славянофилы, но и Чаадаев, который только делал отсюда иные, пессимистические выводы. Философия истории, которая усматривает в православии основу своеобразия русского исторического процесса, неизбежно переходит в религиозную философию, в попытку осознать и осмыслить сущность православия в его отличии от западных вероисповеданий, католичества и протестантизма. Рождается потребность создать православную философию. Официальное школьное богословие, создавшееся под влиянием мысли католической и протестантской, не удовлетворяло этой потребности. Русское православие до сих пор не имело своего богословия и своей философии, в нем не пробуждалась еще творческая мысль. И вот Ив. Киреевский, первый мыслитель славянофильской школы, пытается формулировать задачи русской философии, восточно-православной мысли, которая должна развиться из господствующих интересов нашего народного бытия. И Киреевский закладывает основание русской религиозной философии, укорененной в православном духовном типе. Дальше развивать ее будет А. Хомяков, обогащая ее гениальными богословскими интуициями. Но и оригинальная религиозная философия не может начинать с пустого места. Мысль не может развиваться без традиции, без связи с прошлой историей мысли. Ее просто не существовало, ее нужно было создать, положить основание традиции. Греческая православная мысль остановилась и застыла в глубине веков, от нее мы давно оторвались, и она не может ответить на многие вопросы, поставленные сознанием XIX века. Русская православная мысль пробудилась в поздний час истории, после того как были пережиты века бурной истории Запада. Бурные столкновения католичества и протестантства необычайно обострили мысль и породили разнообразные умственные течения. Были пережиты гуманизм и возрождение, просвещение и революция. Христианская мысль должна ответить на движения и вопрошания нового времени. Патристика не дает ответа на очень многие вопросы. Русская религиозная философия возникает после опыта новой истории, когда Россия была ввергнута в водоворот мировой жизни. Наше мышление не могло оставаться изолированным. И оно проявило большую отзывчивость на проблемы, воздвигнутые сознанием XIX века. Религиозные проблемы того времени ставились у нас даже гораздо острее, чем в мысли Запада. Но получалось очень парадоксальное положение, вызывающее реакцию в правых православных кругах, которые выражают сомнение в православном характере русской религиозной мысли XIX века. Сомнение это высказано относительно А. Хомякова, еще более о Вл. Соловьеве.

Что это за православная русская мысль, которая основана на Шеллинге и германской идеалистической философии? Тут мы встречаемся с основным фактом в истории русской философской и богословской мысли XIX века. Вся наша наиболее оригинальная и творческая мысль сложилась под влиянием германского идеализма и романтизма, Шеллинга и Гегеля. Шеллинг был излюбленным у нас философом, и это осталось до XIX века. Философия же Гегеля была той почвой, от которой наша мысль отталкивалась и которую пыталась преодолеть. Мысль православная пользовалась категориями, выработанными германской идеалистической философией. Как осмыслить этот факт? Не умаляется ли этим оригинальность нашей мысли и не подвергается ли сомнению ее православность? К. Леонтьев в ХIХ веке и П. Флоренский в XX веке резко восстали против Хомякова и «славянофильского православия». К. Леонтьев противополагал православию хомяковскому православие афонское, филаретовское, оптинское, как настоящее. Он видел в православии хомяковском сильную примесь элементов гуманистических, протестантских, либерально-демократических. Отец П. Флоренский прямо обвиняет Хомякова в протестантизме, в имманентизме, в гуманизме. Хомяков обвиняется в том, что свое учение о свободе он взял не из православия и православной традиции, а из германского идеализма, который был вдохновлен пафосом свободы. Отказывались найти православную традицию, которая бы подтверждала хомяковское учение о свободе как основе православного понимания Церкви. Нападения на Вл. Соловьева будут еще сильнее и он еще более будет обвиняться в заимствованиях от Шеллинга и германского идеализма[3]. С точки зрения крайней ортодоксии, реакция против русской религиозной мысли, единственной оригинальной и творческой у нас, может произвести впечатление обоснованной. Эмпирическая православная Церковь, какой мы ее находим в истории, не походит на Церковь хомяковскую, идеальную, основанную на любви и свободе. Хомяковская соборность не могла себя выразить в нашей Церкви. Церковь была подавлена государством, которое не допускало соборов. Не так легко найти в эмпирическом православии и соловьевское учение о Богочеловечестве как сущности христианства.

В действительности смысл того, что у нас произошло, совсем иной. С неменьшим основанием, чем русскую религиозную мысль, можно было бы обвинить греческую патристику в недостаточно православном и христианском характере. Как известно, либеральные протестантские историки догматов, например, Гарнак, обвиняют греческих учителей Церкви, вырабатывающих догматику, в эллинизации христианства, в подчинении Евангелия и христианского откровения эллинской философии. И действительно, греческие учители Церкви, когда понадобилась защита христианского откровения на путях мысли и познания и выработка догматических формул, очень воспользовались высшей философией того времени, эллинской языческой философией, главным образом Платоном и неоплатонизмом. Платонизм оказался источником христианской философии и христианского богословия. То же самое делал на Западе св. Фома Аквинат, который окрестил Аристотеля и настолько воспользовался категориями аристотелевской философии для развития католической теологии и метафизики, что католическая догматика оказалась сращенной с аристотелизмом. Несомненно, Платон и Аристотель были не более, а менее христианами, чем Шеллинг и Гегель. И вот я утверждаю, что русская религиозная мысль ХIХ века делала дело, аналогичное тому, которое делали в свое время греческие учители Церкви. Как те пользовались высшей философией своего времени, Платоном и неоплатонизмом, для защиты и раскрытия христианской истины, данной в откровении, так русские религиозные мыслители делали то же дело, пользуясь высшей философией своего времени, Шеллингом и германским идеализмом. Так всегда будет при пробуждении христианской мысли и познания, при пробуждении христианского богословствования и философствования. Истина христианского откровения не может зависеть ни от Платона, ни от Шеллинга, ни от какой бы то ни было человеческой философии. Но христианская и в данном случае православная философия всегда есть философия и в таковом качестве зависит от путей философского познания, от философской проблематики своего времени. Только при совершенном безмыслии и обскурантизме можно это отрицать. Строить христианскую философию при помощи Бергсона, как это пытались делать католико-модернисты, можно с таким же правом, как и строить ее при помощи Аристотеля. Томизм в свое время был модернизмом. И одинаково ни с какой философией не может иметь обязательной связи христианское откровение. Истина христианского откровения и догматы Церкви не могут устареть, но философские и богословские доктрины учителей Церкви, как и средневековых схоластиков, могут относительно устареть и не отвечать потребностям современного сознания и современной проблематики познания. Что русские религиозные мыслители XIX века пользовались Шеллингом и философской мыслью своего времени, кажется недопустимым лишь тем православным, которые в отсутствии мысли видят неотъемлемое свойство православия. Но в этом случае они совсем не будут верны традициям греческой патристики. Нужно еще сказать, что русская религиозная мысль XIX века, от Хомякова до Вл. Соловьева, не перелагала на русский язык германских идеалистов, Шеллинга и Гегеля, а творчески претворяла их и преодолевала, она шла от идеализма к реализму. Пусть на хомяковское учение о свободе, лежащее в основе его концепции православной Церкви, оказали влияние германские идеалисты. Из этого нисколько не следует, что само это учение о свободе не христианское и не православное. В этом можно увидеть совсем иной смысл. Христианство живет и движется в истории. И перед христианским сознанием жизнь ставит все новые вопросы. Существуют разные эпохи христианства, и каждая эпоха имеет свои мучения и свои трудности для христианской мысли. Наступила эпоха, когда должна была быть раскрыта христианская свобода более, чем это было раскрыто в прежние эпохи. У старых учителей Церкви мы не находим такого учения о христианской свободе, как у Хомякова. Но потому-то и велика творческая заслуга Хомякова. Русская православная мысль XIX века раскрывает в христианстве то, что не было достаточно раскрыто. Проблема свободы стоит в центре русской религиозной мысли, на этой проблеме она себя противополагает мысли католической. То же нужно сказать о гуманизме русских религиозных мыслителей, Хомякова и потом Вл. Соловьева. Да, они были христианскими гуманистами. Но в этом их сильная сторона. Нужно было христиански осмыслить гуманистический опыт новой истории, в котором были поставлены проблемы, неведомые сознанию патриотическому и схоластическому[4]. Проблема о человеке стоит в центре нового сознания. И нужно было начать раскрывать христианское учение о человеке, о его призвании в мире. Нужно было больше раскрыть, что христианство есть религия Богочеловечества, сделать выводы из христологического догмата. Человеческая сторона в жизни Церкви была подавлена в прошлом и недостаточно раскрывалась человеческая активность. В православии был монофизитский уклон. Его нужно было преодолеть. В гуманистическом процессе новой истории действовали и христианские силы, но незримо и неосознанно. Русская религиозная мысль это раскрывает, особенно Вл. Соловьев в своем учении о Богочеловечестве. Если в традиционном учении Церкви нет такого учения о свободе и человеке, то это указывает на его неполноту и недостаточную раскрытость христианской истины. В этом была творческая задача русской религиозной мысли. То была мысль проблематическая, с сильным профетическим элементом.

Я не собираюсь писать истории русской религиозной мысли XIX века, для этого нужна была бы целая книга. Цель моя — определить характер русской религиозной мысли и вскрыть ее основную проблематику. Каковы были основные мотивы и темы русской религиозной мысли XIX века? Русские религиозные мыслители XIX века создали мало совершенных произведений, которые будут читаться последующими поколениями как книги классические. Многие из них не написали ни одной настоящей книги и выразили свои замечательные интуиции лишь в статьях. Это нужно сказать о Чаадаеве, о И. Киреевском, А. Хомякове[5], о К. Леонтьеве, Н. Федорове. Бухарев, один из самых замечательных русских богословов XIX века, чрезвычайно интересный по своей проблематике, писал настолько тяжело, что его с трудом можно читать. Русская религиозная мысль XIX века замечательна не по совершенству своих творений, а по своей религиозной взволнованности и скрытой в ней проблематике. Она поставила остро религиозные проблемы нашей эпохи, которые не имели еще никакого обязательного церковного разрешения и к творческому разрешению которых будут призваны грядущие поколения. Она не дала систематического богословского разрешения этих проблем, и в этом была не только ее слабость, но и ее сила. Первое, что утверждала русская религиозная мысль XIX века, это христианскую свободу. И она сделала это в форме, еще не бывшей в истории христианского сознания. Хомяков и Достоевский были у нас главными глашатаями христианской свободы. Все богословствование Хомякова есть гимн христианской свободе. Для него не только церковная иерархия, не только Церковь не есть авторитет, но не есть авторитет и Бог. Категория авторитета применима лишь к низшему плану бытия. Она унижает величие Бога. Бог есть свобода, и в свободе лишь может он раскрываться. Еще радикальнее защищает свободу духа Достоевский, который был величайшим нашим религиозным мыслителем. В «Легенде о Великом Инквизиторе» Христос есть свобода духа, антихрист есть отрицание свободы, насилие и принуждение. Но русская идея христианской свободы очень отличается от идеи христианской свободы, как она выявляется в мысли протестантской. Христианская свобода на почве православия не есть индивидуализм. Проблема свободы ставится совсем не в противоположении церковного авторитета и индивидуализма. Авторитарное понимание Церкви есть обратная сторона индивидуализма. Когда индивидуум органически живет в Церкви, то Церковь не может быть для него внешним авторитетом. Христианская свобода осуществляется в соборной жизни. Только тогда свобода индивидуума не есть формальная и бессодержательная свобода, не есть свобода как разграничение прав, как защита. Достоевский, который в своей защите свободы может произвести впечатление анархиста, совсем не был индивидуалистом. Достоевский был своеобразным мистическим коллективистом, и коллективизм этот он противополагал коллективизму атеистическому, отрицающему личность и свободу духа. В этом вся оригинальность русской проблематики свободы. Христианская свобода совсем не есть борьба за право индивидуума, защищающегося и разграничивающегося с другими индивидуумами. Проблема свободы ставится на большей глубине. Свобода есть не право, а обязанность христианства. Не человек требует от Бога свободы, а Бог требует от человека свободы. Свобода есть бремя и тягота, которую нужно нести во имя высшего достоинства и богоподобия человека. Бог принимает только свободных духом, он не принимает рабского поклонения. Об этом много говорит Хомяков. У ортодоксальных протестантов остался внешний авторитет писания, Слова Божьего. Русская религиозная мысль и такого авторитета не хочет признать. Слово Божие есть внутренняя жизнь христианина. И Хомяков, и Достоевский хотели преодолеть последние остатки религиозного рабства, как не соответствующего духу Христову. Они выражают новое сознание в христианстве, созревание для высшей свободы духа. Христианское человечество не может уже позволить себе более легкой и менее ответственной жизни в необходимости, в принуждении, не может уже возложить на авторитет решение основных задач жизни. Мы вступаем в эпоху, когда от человека будут требовать безмерно большего, когда на себя он должен будет возлагать бремя свободы и изжить трагедию, с свободой связанную. В условиях жизни, не знающей той элементарной свободы, которую знают народы Запада, нам открылась безмерная свобода во Христе. Для нас, плохих граждан, не умевших защищать свои права, раскрылись горизонты неведомой еще свободы духа. И это не было понято ни официальной церковностью, ни свободомыслящей интеллигенцией.

Идея соборности была другой идеей, которая утверждалась в русской религиозной мысли наряду с идеей свободы. Она означала органическое понимание природы Церкви. Соборность есть слово почти непередаваемое на иностранных языках, понятие очень трудное для навыков мысли протестантской и католической, всегда склонной к противоположению авторитета и индивидуума. Дух соборности, разлитой в жизни Церкви, и есть, в сущности, единственный внутренний авторитет, который, по учению Хомякова, допускает православное сознание. И сами вселенские соборы, по Хомякову, не обладают внешне обязательным авторитетом. Выше собора и санкционирует собор, определяя, какой собор подлинно вселенский, — дух соборности, живущий в Церкви и в церковном народе. Соборность невыразима ни в каких рациональных и юридических понятиях, она постигается лишь в приобщении к внутренней жизни Церкви. Соборность и есть религиозный коллективизм, отличный от знакомых Западу категорий авторитарности и индивидуализма. В соборность входят свобода духа и совести, без которой она не существует, и в ней органически живет личность, которая не отрицается, а утверждается принципом соборности. В такой форме учение о соборности впервые выражено Хомяковым и является его гениальной интуицией. Он усмотрел соборность в умопостигаемом образе православной Церкви, во внутреннем сочетании единства и свободы, свободы и любви. В эмпирическом образе православной Церкви, какой она дана в истории, раскрытия соборности в чистом виде встретить нельзя, и часто кажется, что ее почти нет. Официальное школьное богословие хомяковская соборность пугает. Хомяков начертал идеальный образ Церкви, ее платоновскую идею. И через это он поставил великую проблему христианского общества, проблему личности и общества в церковном аспекте, благодатного сочетания свободы и любви. В традиционной православной доктрине с трудом находят хомяковскую соборность, она заменяется авторитетом епископов, Церковью как учреждением или как обществом верующих. Соборность есть внутреннее духовное общество, стоящее за внешней церковностью, общество таинственное, состоящее из живых и умерших, облагодатствованное Духом Святым, соединенное Христовой любовью, совершенно свободное, не знающее никаких принуждений и внешнего авторитета. Это есть не только осознание и осмысливание природы православной Церкви, но и ожидание и упование, что раскроется подлинное Христово общество. Соборность есть не только идеальный образ Церкви, но и ожидание и искание наступления царства Божьего. Царство Божье и есть окончательное осуществление в полноте жизни духа соборности. У самого Хомякова это не было достаточно раскрыто, но тема эта передалась последующим поколениям русских религиозных мыслителей. Это приводит нас к другой черте русской религиозной мысли XIX века. Ей свойствен профетический дух, обращенность к грядущему, напряженное искание Царства Божьего, предчувствие наступления новой религиозной эпохи и новых свершений. Сознательный профетизм еще мало чувствуется у Хомякова и славянофилов, которые были слишком бытовыми, вросшими в землю людьми. Но элемент профетический был уже у Чаадаева, был у Бухарева, он наиболее сознателен у Вл. Соловьева, он наиболее гениально выражен у Достоевского и свойственен всей великой русской литературе, полной религиозной тревоги и предчувствий, он в пессимистически-безнадежной форме был у К. Леонтьева и в конце века в новой форме обнаружился в религии воскрешения Н. Федорова. Русская религиозная мысль пророчествует, она мучительно болеет грядущими судьбами христианства в мире, отношением христианства к миру, вечного к времени. И те, которые враждебны профетическому духу и отрицают его допустимость в христианстве, должны быть враждебны русской религиозной мысли и страшиться ее дерзновений. С профетизмом связана самая тревожная проблема возможности новых откровений, догматического развития в Церкви, творческого процесса внутри христианства. Это мы находим у Бухарева, Достоевского, Вл. Соловьева, Н. Федорова, хотя и не вполне ясно и сознательно ими выражено. Бухарев, который писал так старомодно и нелитературно, что читать его почти невозможно, был человеком профетической настроенности[6]. У него уже есть все проблемы нового религиозного сознанья — новое отношение христианства к миру, преображение христианством всей полноты жизни, продолжение боговоплощения в истории, понимание христианства как религии Богочеловечества, преодоление того понимания православия, для которого христианство исчерпывается аскетической религией индивидуального спасения, борьба с духом законничества и с юридизмом в Церкви. Профетизм у Достоевского и Вл. Соловьева всем известен. С ним связана вся последующая проблематика. У Н. Федорова профетизм делается активным, перестает быть пассивным ожиданием конца мира и второго пришествия и делается призывом к делу христианизации мира, к активности человека в мире. Он дерзновенно истолковывает апокалиптические пророчества как условную угрозу: мир кончится, будет страшный суд и вечная гибель многих, если человечество не соединится для общего дела воскрешения мертвых и устроения мировой жизни, социальной и космической, по образу Святой Троицы. Н. Федоров выходит за исторические пределы православия, как и многие религиозные мыслители, но никогда не порывает с православием и не противопоставляет себя ему. Общее дело он считает возможным лишь на почве православия. От Хомякова до Федорова был пройден большой путь. Профетизм всегда обращен к Царствию Божьему, к свершению всемирной истории. Но искание Царства Божьего есть основной движущий мотив русской религиозной мысли. Она существенно эсхатологична. Во вторую половину XIX века эсхатологизм очень усилился в русском религиозном сознании, и в этом оно таинственно соприкоснулось с эсхатологизмом русской народной религиозности. Русская религиозная мысль остро поставила вопрос, возможно ли в христианстве пророчество, возможна ли религиозная новизна. Она отрицала, что «православие совершение прияло», что Церковь достроена и что нет новых неразрешенных проблем. Русской религиозной мысли в большей или меньшей степени присущ пневматизм, параклетизм, ожидание нового откровения Духа Святого.

С большим правдоподобием утверждают, что в миропонимании Хомякова, Бухарева, Достоевского, Вл. Соловьева, Н. Федорова есть сильные гуманистические элементы. Я думаю, что отрицать это совсем не нужно. Я говорил уже, что русская религиозная мысль XIX века раскрывала православие после опыта гуманизма. Русские мыслители почувствовали в гуманизме положительную проблему, которая требует ответа. И замечательнее всего, что мы не знали гуманизма, подобного Западной Европе, что мы не пережили Ренессанса. Именно потому, что мы не пережили по-настоящему гуманистической культуры, душа наша не была так пленена ее соблазнами. И потому, быть может, в русском сознании острее были поставлены вопросы, связанные с кризисом гуманизма и были виднее последние его пределы. Европейский гуманизм стал возможен лишь на христианской почве. Когда наступил час раскрытия большей человечности, то в этом обнаружились результаты христианского посева в глубине человеческой души. Но гуманизм был также замыканием в чисто человеческий мир, человеческим самоутверждением, обоготворением человека, отрицанием мира божественного. Гуманистическая культура была некоторым серединным человеческим царством, в котором начало и конец человеческой жизни были скрыты, последние пределы не были выявлены, В этом серединном царстве происходило все цветение европейской культуры нового времени. Россия не дала настоящего гуманистического Ренессанса. Лишь в Пушкине блеснуло что-то ренессансное. Но ренессансный дух не победил в русской литературе, в русской духовной культуре XIX века. Религиозная тема стала основной у нас, религиозное беспокойство овладело всей русской литературой. Мы творили не от радостного избытка, а от печали и муки о судьбе человека, народа, всего человечества. Христианская человечность глубоко вошла в душу русских мыслителей, русских писателей, и душа эта была ранена человечностью и сострадательностью. Русская религиозная мысль не была гуманистической в европейско-ренессанском смысле этого слова, она даже часто обличала европейский гуманизм. Но есть глубокая христианская человечность у Хомякова и всех славянофилов, и у Бухарева, и у Достоевского, и Вл. Соловьева, и у Н. Федорова. Я уже не говорю о Л. Толстом, который стоял в стороне от основного русла русской христианской мысли. Человечность основной установки нашей христианской мысли, ее антропологичность не только не мешали, но как раз помогали ей вскрыть глубочайшую диалектику божественного и человеческого. В Достоевском и в русской мысли раскрыты были последние пределы человекобожества, которые закрыты были для серединной гуманистической Европы и к которым прорывался только Ницше. Лишь русской религиозной мысли, и более всего Вл. Соловьеву, дано было выразить сущность христианства как религии Богочеловечества. В религию Богочеловечества органически входит вся полнота человечности. И отрицание или умаление человечности понимается как монофизитский уклон в христианстве. Тема о Богочеловечестве проходит через всю нашу религиозную мысль до XX века и составляет одно из ее своеобразий. Если безбожный гуманизм, основанный на самоутверждении человека без Бога и против Бога, ведет к отрицанию человека, к отрицанию человеческого образа как образа Божьего, то с другой стороны, разрыв целостной истины о Богочеловечестве ведет к утверждению Бога без человека и против человека. Это с большой силой выяснено русской христианской мыслью. Ей открылись самые предельные вопросы, связанные с темой о гуманизме. В человекобожестве погибает не только Бог, но и человек. Это остро ставит проблему религиозной антропологии, и ставит по-иному, чем в антропологии патриотической и схоластической, равно как и антропологии гуманистической. Проблема отношения христианства к миру, к культуре, к обществу, к современности, которая очень мучила русскую христианскую мысль от Бухарева до Вл. Соловьева и Н. Федорова, есть прежде всего проблема религиозной антропологии. Это совсем не значит, что русская христианская мысль уступала духу времени и впадала в дурной модернизм. Христианин не должен чувствовать себя рабом времени, он должен чувствовать себя вкорененным в вечность, но он должен творчески, из глубины христианской истины ответить на вопрошания времени, на его беспокойства и мучения. Вопрос о человеке в XIX веке стоит по-иному, чем стоял в средневековье и в патристическую эпоху. Достоевский знает опыт о человеке, которого не знали старые учители Церкви и о котором ничего нет в школьных курсах богословия. И многое мы острее пережили, чем Запад. Мы острее пережили не самый гуманизм, а кризис гуманизма. И поняли, что нет выхода из этого кризиса через простой возврат к тому, что было до гуманистического опыта. Христианство Вл. Соловьева есть христианство после гуманистического опыта. В XX веке антропологическая проблема обострилась еще более.

В русском религиозном сознании с проблемой религиозной антропологии связана и проблема религиозной космологии. Человек есть образ и подобие Божие. И человек есть вершина и центр космической жизни. Но и в космосе, во всем тварном мире, есть божественное начало, действует божественная энергия. Западная христианская мысль, от cв. Фомы Аквината до Лютера и до механического миросозерцания XIX века, слишком нейтрализовала, обезбожила космос. На почве православия в XIX веке была поставлена проблема о тайне Божьего творения, о божественном в мире. Ожидание просветления и преображения мира существенно для православия, оно более обращено к Воскресению, чем католичество и протестантизм. Бухарев проповедует настоящий панхристизм, вездеприсутствие Христа, продолжающееся боговоплощение и боговочеловечение в мировом и историческом процессе. Вл. Соловьев учит не только о Бого-человечестве, но и о Бого-космосе, о божественном космосе. Русскому сознанию как бы раскрывается душа мира в своей премудрости, софийности. Отсюда пошло учение о Софии, ставшее популярным в XX веке. Здесь ставится проблема о третьем начале, которое не есть творец и не есть тварь, а есть божественное в тварном мире. Нельзя отрицать, что на это учение влияла немецкая метафизика и немецкая мистика, как и вообще западная христианская теософия, в которой только и ставился вопрос религиозной космологии, Шеллинг имел влияние на Вл. Соловьева, равно как и Я. Беме, Портадж, Фр. Баадер, Впрочем, нужно сказать, что учение о Софии Вл. Соловьева очень отличается от учения о Софии Я. Беме, более антропологического и более очищенного. Вл. Соловьев имеет большую заслугу в постановке проблемы, но его учение о Софии осталось двусмысленным и недостаточно очищенным. Это особенно видно в его софианских стихотворениях. На этой почве возможно космическое прельщение, враждебное свободе человеческого духа. Но очень характерно, что русское религиозное сознание сопротивляется трансцендентному дуалистическому теизму, который с легкостью принимает западное религиозное сознание, и католическое и протестантское. И это совсем не есть пантеистическая тенденция, как хотят уверить некоторые фанатики ортодоксии.

В русском православии есть три струи, которые то сливаются, то текут в противоположных направлениях. Есть струя аскетически-монашеская, опирающаяся на древне-восточную аскетическую литературу, на «Добротолюбие». Типичным выразителем ее во вторую половину XIX века был епископ Феофан Затворник со своим «Путем к спасению». Это есть очень сильное в традиционном православии направление, опирающееся на монашество, которое уклоняется нередко к мироотрицанию и к монофизитству, к особой аскетической метафизике, для которой христианство есть исключительно религия индивидуального загробного спасения. В чистом виде это есть направление консервативное и сопротивляющееся всякой новой проблематике, всякой новой постановке отношения христианства к миру. Для этого направления не существует проблем религиозной антропологии и религиозной космологии вне обычной аскетической практики. Но в этой струе есть и вечный для православия элемент аскетического очищения и внутреннего духовного делания. Есть в русском христианстве и другая струя, тоже истекающая из глубины православия. С ней связано православное освящение жизни, теофания в мире, узрение Божьей Премудрости в тварном мире, преображение твари, Воскресение. Это есть православный космизм, чуждый западному христианству. В образе св. Серафима явлена новая космическая святость. Своеобразный космизм свойствен нашему народному религиозному типу, и он восходит еще к русскому язычеству. С этим связан особый культ Божьей Матери, неприметно переходящий в культ русской земли и с ним сливающийся Земли нет в типе аскетически-монашеского православия, но из русского православия земля, как религиозная категория, не может быть выброшена. Этот мотив есть у Достоевского. Он разлит во всей нашей религиозной атмосфере, более народной, чем монашески-иерархической. И мотав этот был осознан на вершине нашей религиозной мысли. У В. Розанова космизм, откровение русской земли, рождающего материнского лона, сталкивается с самым существом христианства, с образом Христа, и переходит во вражду к христианству. Душа мира оказывается сильнее Логоса. Женственное, материнское, космическое начало у Розанова не премудрое, не софийское. Это не мешает самой проблематике Розанова, особенно проблематике, связанной с полом, быть чрезвычайно глубокой и важной для судьбы христианства. Но есть еще третья струя в православии, не менее характерная и важная, это струя антропологически-эсхатологическая, связанная с проблемой о человеке, о его предназначении в мире, о судьбе и оправданности культуры, о Царстве Божьем. С этим направлением связаны историософические мотивы русской религиозной мысли. И она также принадлежит русскому христианству, русской муке о человеческой судьбе, о конце вещей. Проблема, с этим связанная, очень обострилась в сознании XX века. В центре тут стоит Достоевский со своим напряженным антропологизмом и эсхатологизмом. Но и учение о Богочеловечестве Вл. Соловьева с этим связано. Теме о человеке, религиозной антропологии посвящен замечательный труд Несмелова: «Наука о человеке». Эта тема в новой форме появляется у Н. Федорова в его учении об активном призвании человека в деле воскрешения и возможности избежать страшного суда и вечной гибели. При оценке русской религиозной мысли нужно всегда иметь в виду сложность мотивов и тем русского православия, столкновение в нем разных элементов и направлений и одинаковой вкорененности их в русском типе христианства.

Русская религиозная мысль XIX века заключает в себе не только чисто религиозную проблематику, она была также мыслью философской. Русская мысль была более религиозной философией, чем богословием. У нас образовалась своеобразная школа религиозной философии, хотя эта религиозная философия и не была школьной. Русская религиозная философия наиболее развернулась в XX веке, когда мы пережили философский ренессанс. Но основная черта русской религиозной философии была еще намечена И. Киреевским. Вот как можно характеризовать основные черты русской философии, религиозно направленной и обоснованной. Прежде всего это философия существенно антирационалистическая и антисхоластическая. Оригинальная русская философия народилась с притязанием преодолеть рационализм европейской философии. Рационализм европейского пути философствования начался еще со схоластики, со св. Фомы Аквината[7]. Дальше он развивается Декартом, Кантом, Гегелем. Рационализм есть всегда результат рассечения целостной жизни духа, выделение разума, интеллекта в отвлеченное начало, от жизни оторванное. Но отвлеченный разум не может познать бытие, бытие закрывается для него. Рационалистически, интеллектуалистически невозможно соприкоснуться с бытием. Поэтому философия рационалистическая есть всегда философия антионтологическая. Бытие открывается лишь целостной жизни духа, лишь разуму, органически соединенному с волей и чувством, — вопящему разуму и разумной воле, как говорил Хомяков. Первичное соприкосновение с сущим возможно лишь через веру. Бытие дано вере. И лишь после той первичной интуиции бытия, которая дается вере, делается возможным познание. Вл. Соловьев, следуя за основными интуициями И. Киреевского и Хомякова, выражает свою критику рационализма как критику отвлеченных начал. Он также стремится к цельному знанию, хотя форма его философствования остается слишком рационалистической, и сама критика отвлеченных начал слишком отвлеченной. И для него сущее дается лишь вере. Русская школа религиозной философии понимает познание как познание целостным, не рассеченным духом. Вера и знание органически синтезируются. Философское познание предполагает не только разум, рациональное начало, опыт, эмпирическое начало, но и начало веры, откровение. Откровение есть источник познания, и через него интеллект просветляется и преображается. Эта точка зрения противоположна св. Фоме Аквинату, но близка св. Бонавентуре. Русская философия восстает против декартовского «cogito ergo sum» В своем бытии, как и вообще в бытии, нельзя убеждаться через отвлеченное мышление, как нельзя и через индивидуальное мышление, через выделение моего «я» и противоположение его соборному «мы». Рационализм и индивидуализм — первородные грехи европейской философии. Русская религиозная философия пытается строить своеобразную церковную гносеологию, она вносит начало соборности в самое философское познание. Подлинное познание сущего возможно лишь через пребывание в соборности, в церковном «мы», в предании. «Я», выпадающее из соборности, из церковного «мы», разрывающее с преданием как с внутренней жизнью церковного организма, перестает соприкасаться с сущим и познавать его. Кн. С. Трубецкой называет такую соборную гносеологию метафизическим социализмом. Поэтому Декарт был вдвойне не прав, он философствовал рационалистически и индивидуалистически. Не прав был и св. Фома Аквинат, допускавший интеллектуализм в познании бытия и утверждавший права естественной философии (в духе Аристотеля), оторванной от веры и откровения. Путь этот привел к Гегелю, у которого бытие окончательно перешло в понятие. Гегель пытался бытие вывести из понятия. У него исчез субстрат, сущее. И философия пережила кризис, который привел ее к ниспадению в материализм и грубый эмпиризм.

Русская философия религиозного направления борется не только с рационализмом и индивидуализмом, но и с идеализмом во имя онтологического реализма. Примат принадлежит не идее, не познающему субъекту, а бытию. Бытие первоначально дано, оно дано вере, дано опыту целостного духа, и только потому возможно его познание. Само богословствование должно быть опытным, нерационалистическим, несхоластическим. Русская религиозная мысль подвергла сомнению правомерность и плодотворность рационализма в философии и богословии, который утверждала и развивала западная мысль, начиная с средневековой схоластики. Русское сознание с трудом мирится с сознательной установкой иерархических ступеней и дифференциацией разных областей, которую делает св. Фома Аквинат, с одной стороны, и Кант — с другой стороны. Мы склонны думать, что свет, который изливается на высшие иерархические ступени (вера, откровение, мистика), должен распространять свои лучи и на все низшие ступени и их освещать. Поэтому философское познание не может быть основано исключительно на разуме и чувственном опыте. У нас в XIX веке не было разработанной и систематической философии, исходящей из начал, заложенных И. Киреевским. Наиболее систематичен был Вл. Соловьев, но он формально был наиболее рационалистическим русским мыслителем — в противоположность содержанию своей философии. Заслуга русской религиозной философии XIX века была в острой постановке проблем отношения знания и веры, познанья целостным духом, проблемы церковной гносеологии, т. е. познания, основанного на соборности, и проблемы онтологизма в философии, которая в Западной Европе была совсем оттеснена и забыта. Русская философия сознавала себя онтологической, соборной, органически целостной, религиозной по своим истинам. Русские мыслители иногда бывали несправедливы к западной мысли, от которой много получили. Не вся западная мысль была рационалистической, индивидуалистической, идеалистической. И на Западе были представители онтологически-реалистического направления, целостно синтезирующие веру и знание. Достаточно назвать Фр. Баадера, к которому были близки славянофилы и Вл. Соловьев, а в средневековье — св. Бонавентуру. Следует напомнить также о кардинале Николае Кузанском, влияние которого обнаружилось в XX веке. Наконец, Шеллинг пытался преодолеть рационализм и идеализм и прорваться к откровению и мифу как источникам познания. И нужно все-таки признать, что у нас есть оригинальная традиция русской религиозной философии, которая представляет интерес и для мысли западной. Немецкая философия наших дней движется в направлении онтологизма и реализма, которые раньше утверждались в философии русской. Наша мысль получила прививки от философии германской, но результаты получились своеобразные. Идеи соборности философского познанья и онтологического реализма остаются своеобразно русскими идеями, в такой форме не существовавшими в германской философии. Русская религиозная мысль XIX века остро ощутила и сознала кризис европейской философии и увидела тупик, к которому она пришла. В этом тупике терялась реальность бытия, свободы, личности. Русская мысль почувствовала, что выход может быть лишь религиозный. Сознана была недостаточность эмпиризма, рационализма и критицизма. Но, со свойственным русским радикализмом и склонностью к крайностям, мы не только преодолевали кризис философии, но нередко отрицали всякую самостоятельность философии и утверждали совершенную ее поглощенность религией. Русская мысль, острая по своей проблематике, с трудом устанавливала иерархические ступени и делала дифференциацию различных областей. Нужно помнить, что и религиозная философия есть все же философия, есть гнозис. Это не всегда у нас помнили. Вершины своей русская философская проблематика достигает не в чистой философии, а в великой русской литературе.

Русская литература XIX века есть величайшее творение русского национального духа. Русское творчество никогда не подымалось выше и вряд ли подымется. Русская литература не только ставит русскую культуру на один уровень с великой культурой Западной Европы, но она одна из величайших в мире литератур. Значение русской литературы не только национально-русское, но и мировое. Это нужно считать общепризнанным. Но для нашей темы важно, что в русской литературе, у великих русских писателей религиозные темы и религиозные мотивы были сильнее, чем в какой-либо литературе мира. Нужно обратиться к Эсхилу и Данте, чтобы увидать в литературе религиозное беспокойство, подобное беспокойству русских писателей. Вся наша литература XIX века ранена христианской темой, вся она ищет спасения, вся она ищет избавления от зла, страдания, ужаса жизни для человеческой личности, народа, человечества, мира. В самых значительных своих творениях она проникнута религиозной мыслью. И вершиной русской мысли, величайшим русским метафизиком был, конечно, Достоевский. Русская литература потрясла мир своим правдолюбием и человеколюбием. Русские писатели пережили трагедию творчества, которой в таких размерах и такой глубине не знали писатели Запада. Русская литература заставляет задуматься над религиозной проблемой творчества, над религиозным оправданием и осмысливанием культуры. Это чисто русская тема — тема Гоголя, Достоевского, Л. Толстого. Литература выходит за пределы искусства и ищет религиозного действия. Это литература профетическая, учительская, учащая смыслу жизни. Пророчествуют и учительствуют величайшие творения русской литературы. Русская религиозная философия в сущности разрабатывает темы, поставленные русской литературой.

У Пушкина с необычайной остротой и глубиной была поставлена проблема творчества и творческой гениальности. И у него одного она получает положительное разрешение. «Моцарт и Сальери» и стихотворения «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон», «Поэт, не дорожи…» ставят проблему творчества. Она будет мучить всех наших великих писателей, но переживать ее они будут трагически. Неразрешенность в христианстве, в православии проблемы творчества человека поражает и ранит сознание русских творцов XIX века. Это есть также проблема религиозного смысла культуры. Она не была разрешена в православии так благополучно, как разрешалась в католичестве и протестантизме, но именно потому она стала в русском сознании во всей своей глубине. Величайших русских писателей мучил вопрос о переходе от творчества совершенных произведений к творчеству совершенной жизни. Это ведь было основным у Гоголя и Толстого, которые согласны были отказаться от своего творчества во имя искания совершенной жизни. Страстное обличение неправды жизни и искание правды, лучшей, совершенной жизни, Царства Божьего не только на небе, но и на земле есть основной мотив русской литературы XIX века. И это был мотив не только социальный, хотя он имел свою социальную проекцию, это был также мотив религиозный и метафизический. Даже у писателей радикально-народнического направления, у Некрасова, Щедрина, Гл. Успенского, искание правды жизни имело смысл не только социальный, но и религиозный. Русская религиозная проблематика XIX века в сущности всегда была гораздо более социальной, чем это принято о ней думать. Искание правды Христовой и Царства Божьего всегда имеет социальную сторону. С другой стороны, русской литературе часто давали слишком социальное истолкование и проходили мимо ее религиозно-метафизической глубины. Гоголя превратили в социального сатирика в то время, как его мучила метафизическая проблема зла. Он видел ложь и зло гораздо глубже преходящих социальных форм. Вообще русская литература была реалистической совсем не в том внешнем смысле, который ей приписывали наши поверхностные критики. Она была реалистической в смысле религиозного, онтологического реализма, видения глубочайших реальностей бытия и жизни. И в этом смысле она была самой реалистической в мире, ей открывались последние, самые глубокие реальности духовного мира. Гоголь не был реалистом в смысле художественного, эстетического принципа своего творчества. Но он видел реальность зла в самой глубине жизни. Правдоискательство есть самое бесспорное и признанное качество русской литературы. Вся жизнь Л. Толстого, более значительная, чем его учение, была мучительным исканием правды жизни. Необычайное, в такой степени небывалое правдолюбие мы видим у всех подлинных русских писателей. Оно и Чехова делает писателем религиозной серьезности, несмотря на опустошенность его сознания и вульгарность его сознательных взглядов. Русская литература наиболее свободна от условной лжи цивилизации.

Русская литература глубоко и мучительно задумалась над судьбой человека, и задумалась с религиозной серьезностью. Религиозная проблематика о человеке наполняет всю русскую литературу, и у Достоевского достигает необычайной остроты. Проблема о человеке, проблема религиозной антропологии превращается в русском сознании в проблему о Богочеловеке и человекобоге, о Христе и антихристе. Русская литература, самая человечная, человеколюбивая и сострадательная в мире, ставит проблему о религиозном смысле гуманизма и совершает суд над гуманизмом[8]. Это тоже чисто русская тема. Это и есть тема о конечных судьбах человека, тема эсхатологическая. Эсхатологизм русской литературы несомненен, она обращена к конечному, предельному, всеразрешающему, к последним судьбам. У тех писателей, у которых религиозное сознание наиболее затемнено, как, например, у Тургенева, тема о человеческой судьбе превращается в тему о роке, о магических силах, и им свойственна разрывающая душу печаль. Религиозными и метафизическими мотивами полна и русская поэзия. Они были и у Лермонтова, который был, быть может, одним из наиболее религиозных наших поэтов, создавших образцы молитвенной поэзии. Но наиболее глубоким метафизиком в русской поэзии был Тютчев. Его поэзия полна метафизической проблематики. Он поэт ночной стихии мира, Ungrund’a. Ему раскрывается темная бездна бытия, дионисические метафизические силы. Творчество Тютчева выходит за пределы аполлонизма и оно полно предчувствий. Подлинного профетизма, столь свойственного русской литературе, нужно искать не в политических стихотворениях Тютчева, как не следует его искать в статьях «Дневника писателя» Достоевского, а в метафизических стихотворениях. В них есть не только ощущение хаоса за космосом, но и предчувствие новой исторической эпохи, в которой хаос раскроется. Тютчев, консерватор по своим поверхностным убеждениям, чувствовал, что возможно наступление эпохи исторических катастроф. Русской литературе свойственно было профетическое предчувствие надвигающейся на Россию, а может быть и на весь мир, революции. Это было уже у Пушкина и у Лермонтова. И революция эта всегда понималась не только как политический феномен, но также как феномен метафизический и религиозный. Это наиболее ясно у Достоевского. Проблема революции, как проблема религиозная, в такой глубине была впервые поставлена в русской литературе. У Достоевского надвигающаяся революция есть прежде всего революция духа, накопление внутреннего динамита. Он дает образы надвигающейся внутренней революции, он художник революционной динамики жизни. Толстой художник устоявшихся форм жизни. Но сознание его разрушительно и требует революционного переустройства жизни. Предчувствие надвигающейся революции у русских писателей принимает эсхатологический характер и отражает эсхатологизм нашего духовного типа. Это возможно было лишь при основной беспочвенности нашего культурного слоя, при катастрофическом висении над бездной. Писатели Запада плохо это понимают. Социально-революционная настроенность французской литературы известного периода все-таки очень почвенна по сравнению с русским эсхатологическим исканием правды, с русским предчувствием наступления Царства Христова и царства антихриста. Элемент консервативный и элемент революционный очень причудливо переплетаются в русской литературе, и к ней нельзя подходить с традиционными социальными категориями правости и левости. У наиболее динамического и революционного Достоевского есть консервативные и правые элементы в «миросозерцании», а у более консервативного художника Толстого есть элементы революционно-анархические в «миросозерцании». Многие замечательные русские мыслители и писатели были монархистами, но монархизм их был совсем особый, нередко бывал псевдонимом, прикрывавшим анархические настроения и религиозно-революционные искания. Русскую литературу XIX века более «мучил Бог», чем какую-либо другую литературу в мире, и эта мука о Боге была также мукой о человеке. В этом ее величие и ее значение для русской религиозной мысли. Соединение муки о Боге с мукой о человеке делает русскую литературу христианской, даже тогда, когда в сознании своем русские писатели отступали от христианской веры.

Русская мысль XIX века была также очень социальна. Ее мучил вопрос о социальной правде. И нужно сказать, что русской социальной мысли свойственны были религиозные мотивы и темы, в ней было религиозное волнение и беспокойство, даже когда сознательно она была внерелигиозной и антирелигиозной. По справедливым словам Достоевского, русские революционеры не были политиками, их мучил вопрос о Боге, бессмертии, о конечных судьбах человечества и мира. В основании русской социальной мечтательности лежала хилиастическая идея. Русской мыслью владела или утопия идеальной самодержавной монархии, или утопия идеального социалистического и анархического строя. Эта монархия и этот социализм совсем не походили ни на прозаические монархии Запада, ни на прозаический социализм Запада. Идеальная монархия славянофилов, Бухарева, Достоевского, Вл. Соловьева, Н. Федорова ничего схожего не имела с прозаической монархией петровской эпохи, с русским империализмом. Социальная правда на земле у нас одинаково осуществлялась через монархию и через анархию, через мистическое самодержавие и через атеистический социализм. Одно и то же искание Царства Божьего на земле было скрыто за нашими социальными утопиями. Самобытная русская мысль XIX века всегда восставала против мещанства и буржуазности Запада, будь она левой, как у Герцена, или будь она правой, как у К. Леонтьева. Буржуазности и мещанства совсем не выносил русский мыслитель, если он был подлинно русский, и он всегда обличал в грехе буржуазности и мещанства западную цивилизацию. Русские мыслители гораздо раньше Шпенглера установили различие между культурой и цивилизацией и с ужасом отшатнулись от образа торжествующей буржуазной цивилизации Западной Европы XIX века. Это есть коренная русская тема, традиционная в нашей мысли. Русская социальная мысль всегда пыталась найти для России путь, которым можно миновать развитие капитализма с его неизбежным торжеством мещанства и буржуазности. Вместе с тем мещанство бралось у нас всегда в его глубине, как категория духовная и моральная, а не социально-экономическая. Так было и у безрелигиозного Герцена. Мещанство есть прежде всего отрицание яркой, творчески оригинальной личности.

Буржуазные добродетели никогда нас не привлекали. Наши добродетели были обращены к иному, божественному миру или к новому грядущему миру. Русской этике совсем не были свойственны экономически продуктивные добродетели. Максимализм был свойственен русской социальной мысли и в ее религиозных, и в ее антирелигиозных или лже-религиозных направлениях. Она требовала не постепенного исторического труда, а радикального переустройства мира. Н. Федоров, который защищал самодержавную монархию и распространял ее на космическое целое, так же к этому стремился, как и Бакунин, который защищал анархию. Извращенное искание Царства Божьего и Божьей правды несомненно было в русском атеистическом социализме и анархизме. Русское народничество полно бессознательными религиозными мотивами. Русский нигилизм, который стал миросозерцательным базисом русского социализма, был религиозным феноменом. Он возможен был лишь на духовной почве православия, он есть результат нераскрытостие в православии положительного отношения к культуре, православного эсхатологизма. Русский нигилизм есть негатив русского апокалипсиса. Русский нигилист, как и русский апокалиптик, требует оголения и всеразрешающего конца. Русский нигилизм в народной среде был уже явлен в крайних формах русского раскола и сектантства. В нигилизме есть своеобразное переживание аскетического мироотрицания, неприятия мира, как основанного на лжи и неправде. Но нигилист отрицает мир не во имя Бога, а во имя ничто. Белинский заложил уже основание русского нигилизма и атеистического социализма, потому что во имя исступленной любви к человеку и человечеству проникся маратовскими чувствами и готов был уничтожить одну часть человечества, чтобы осчастливить другую ее часть. Чистый, суровый, аскетически настроенный и благочестивый юноша Добролюбов делается нигилистом из любви к правде, из ненависти ко лжи. В психологии русского нигилизма был сильный аскетический элемент, и лишь в дальнейшем нигилизм привел к распущенности и разложению. «Что делать?» Чернышевского — бездарная, но аскетически-нравоучительная книга, которая хочет заменить «Домострой» более высокой и человечной моралью. Писарев восстал против красоты, против Пушкина, против искусства по аскетическим мотивам, психологически родственным тем мотивам, которые заставляют православного аскета подозрительно и с осуждением относиться к этим ценностям. Всегда единое на потребу, спасение души для вечной жизни или спасение народа от зла и страдания для жизни земной, ставится выше творчества и ценностей культуры. Утилитарное отрицание морали совершается по моральным мотивам. Добро представляется безнравственным. Отношение к народу, к его страданиям и его благу принимает религиозный характер. Революционеры хотят быть спасителями и признают себя спасителями. Философия, искусство, созерцание отвергаются как враждебный реальному делу самообман, как роскошь, недопустимая при страданьях мира и народа. Небо представляется враждебным земной правде и отрицается из аскетизма, из воздержания, из смирения. Это замечательный феномен, требующий еще изучения. Мы тут имеем дело с безблагодатным, безбожным аскетизмом, свидетельствующим об извращении религиозной природы. Безбрежная социальная мечтательность владела душой русской интеллигенции второй половины XIX века, и то было единственной допустимой и разрешенной мечтательностью. Всякая другая мечтательность была объявлена греховной. В эту социальную мечтательность была вложена вся энергия загнанного и утесненного религиозного чувства. То была религия без религиозного объекта, с объектом, недостойным религиозного поклонения, и религия эта имела роковые последствия, предсказанные Достоевским, мы пожинаем плоды ее в русском коммунизме. Но не смеют осуждать эту безбожную религию интеллигенции те христиане, которые ничего не делали для осуществления христианской правды в жизни и не способны были ни к каким жертвам. Мечта о совершенном социальном строе на земле есть ложная и тираническая мечта, враждебная свободе человеческого духа. И опыт осуществления этой мечты должен привести к парадоксу — к новой мечте о несовершенном социальном строе, в котором будет допущена некоторая свобода зла, как условие свободы добра. Русский социализм был своеобразным порождением нашего национального духа, в котором смешались черты положительные и высокие с чертами отрицательными и роковыми. Это было извращенной формой русского странничества, русского скитания на путях к новому Иерусалиму. Русский коммунизм и есть негатив позитива русского правдоискательства. Но и в нашей социальной мысли обнаруживалась русская религиозная проблематика.

————

Русская религиозная мысль XIX века достигает вершины в Достоевском и во Вл. Соловьеве, а в самом конце века появляются странные фигуры В. Розанова и Н. Федорова, которые влияют уже в XX веке. Религиозная мысль наша привела к постановке проблем нового религиозного сознания и к ожиданию новой творческой эпохи в христианстве. Катастрофический срыв русской революции прервал традиции и вызвал реакцию против мыслителей предшествующего века. Это обычная история. Русская религиозная мысль не была социально влиятельной, хотя социальная проблема никогда не была ей чуждой. Оригинальное течение нашей национально-религиозной мысли было раздавлено другими течениями, реакционными и революционными. Не этим течением определилась идеология русской революции, и оно бессильно было духовно остановить нарастание атеистической революции. Великие русские писатели и мыслители предвидели и предчувствовали русскую революцию, ее катастрофическая возможность предусматривается их мыслью. Но это был пассивный профетизм. Действию противополагалось не действие, а мысль. Проблематика русской религиозной мысли через головы поколений современных и поколений ближайших обращена к поколениям более отдаленным, грядущим. Они лишь узреют проблематику русской религиозной мысли и почувствуют ее жизненное значение. Пока мы проходим через период реакции, превращающийся во вражду ко всякой мысли. Русская религиозная мысль XIX века не была систематической и совершенной по форме, она фрагментарна и отрывочна. Она не вполне себя реализует и оставляет многое в потенциальном состоянии. Замечательные интуиции не разворачиваются и не обосновываются. Но значительность этой мысли в ином. В ней проявлена необычайная свобода духа, которая могла обнаружиться лишь вне школы, вне почвенной традиции. В ней было беспокойство и взволнованность, свойственные лишь предреволюционным эпохам. В ней ставились проблемы очень глубокие, но они не всегда разрешались, а иногда разрешались ошибочно. И прежде всего ставились проблемы религиозной космологии и религиозной антропологии, проблемы о человеке и мире. В русской мысли был сделан опыт христианского осмысливания процессов новой истории. В ней мысль христианского Востока дает свой ответ на мысль христианского Запада. Против русской религиозной мысли XIX века одинаково восставали реакционное церковное течение и революционное атеистическое течение. Но в ней впервые образовалась традиция религиозной философии, традиция, рожденная в эпоху беспочвенности и духовной свободы, с беспочвенностью связанной. Русская мысль, и религиозная, и социальная, была внутренне наиболее свободной в эпоху самодержавной монархии, но она вместе с тем часто бывала утопической. Парадокс истории мысли в том и заключается, что мысль часто бывает внутренне максимально свободной при внешней максимальной стесненности. Свобода как будто бы нуждается в сопротивлении, И дай Бог, чтобы, когда наступит у нас время большей внешней свободы, сохранилась у нас прежняя внутренняя свобода мысли. Русский народ, ныне переживающий кровавый бред и неслыханную тиранию, может устроиться, приобрести твердую почву, получить внешние права и свободу, может отдать свои силы строительству и организации цивилизованной жизни и обмещаниться и обуржуазиться. Но сохранит ли он и в этом случае те духовные черты, которые обнаружены в русской литературе XIX века и в творческой мысли этого неустроенного и несчастливого века? Можно ли утверждать, что русский народ выразил себя наиболее глубоко в Достоевском? Это самый мучительный вопрос нашего времени. Он ставится всегда наряду с вопросом о нашем внешнем устроении и благообразии. Многие черты XIX века должны быть преодолены как порождение крепостного права. И должны раскрыться новые черты — дисциплина характера, способность к действию, к организации, чувство ответственности, реальное понимание действительности. Но всегда остается вопрос о вечных чертах русского духа. У французов вечные черты национального духа связаны с XVII веком. Это остается верно и доныне и не изменено XVIII веком и революцией. Как будет у нас?

Примечания автора

править
  1. Из иерархов Церкви можно еще упомянуть Архиепископа Иннокентия, умного, образованного и сравнительно свободного.
  2. В духовных академиях почти не было творческого богословия, но было много ценного в научном отношении.
  3. Этому противоречит другое обвинение против Вл. Соловьева — в чисто католическом характере его мышления.
  4. Нужно, впрочем, сказать, что философия св. Фомы Аквината была своеобразным христианским гуманизмом.
  5. Хомяков выразил свои гениальные богословские интуиции в полемических статьях. Его «Записки по всемирной истории», собранные в трех томах, — черновые заметки.
  6. Жизнь Бухарева была очень трагична: он был архимандритом, вышел из монашества, женился, но остался горячо православным. Он подвергался преследованию и долгое время совсем не был признан.
  7. Св. Фому Аквината, как и вообще схоластиков, у нас знали плохо и неверно понимали. Интеллектуализм Фомы Аквината не есть рационализм в том смысле, как это слово употребляется в XIX в.
  8. Быть может, единственным большим русским писателем, у которого не было любви к человеку, у которого человечность была ослаблена сознанием зла и лжи, был Гоголь. Он самый загадочный и жуткий из русских писателей.