О настоящем злоупотреблении и искажении Романтической Поэзии (Надеждин)/ДО

О настоящем злоупотреблении и искажении Романтической Поэзии
авторъ Николай Иванович Надеждин
Опубл.: 1830. Источникъ: az.lib.ru

ПОЛНОЕ СОБРАНІЕ СОЧИНЕНІЙ В. Г. БѢЛИНСКАГО.
ВЪ ДВѢНАДЦАТИ ТОМАХЪ
ПОДЪ РЕДАКЦІЕЮ И СЪ ПРИМѢЧАНІЯМИ С. А. Венгерова.
ТОМЪ I.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія М. М. Стасюлевича. Bac. Остр., 5 лин., 28
1900.

Надеждинъ.

править

О настоящемъ злоупотребленіи и искаженіи Романтической Поэзіи.

править
Отрывокъ 1).
(«Вѣст. Евр.» 1830 г. № 1).

1) Отрывокъ сей есть заключеніе полнаго Опыта о Романтической Поезіи, имѣющаго выдти въ свѣтъ неукоснительно. Сочинитель Опыта хотѣлъ преимущественно показать, что споръ между Классицизмомъ и Романтизмомъ возникъ единственно отъ недоразумѣнія обѣихъ, сторонъ, и что Поезія нынѣшняго времени не принадлежитъ, въ строгомъ смыслѣ, ни тому роду, ни другому. Изд. (т.-е. Каченовскій. С. В.).

Aetas parentum, pejor avis, tulit nos nequiores.
Horat.

Безусловное самовластительство Французскаго вкуса, воспитанное и утвержденное блистательнымъ вѣкомъ Людовика XIV, утомило наконецъ слѣпую покорность раболѣпной Европы. Неудачность покушеній возрастить на ея почвѣ древнюю Классическую Поезію, во всей оригинальной чистотѣ и цѣлости, становилась болѣе и болѣе ощутительною; и потребность всколыхать замирающую поэтическую жизнь новымъ, свѣжимъ и мощнымъ дыханіемъ — начала пробиваться въ душахъ, наскучившихъ утомительнымъ однообразіемъ ползучей подражательности. Чѣмъ же однако можно и должно было замѣнить сіе направленіе духа человѣческаго, обратившееся уже было для него въ сладостную привычку? Кому надлежало отдать скипетръ есѳетическаго владычества, если уже должно было ему выпасть изъ рукъ подновленнаго Классицизма? Можетъ быть, не — Романтизму ли?.. Сія послѣдняя мысль заронилась дѣйствительно въ умы новѣйшихъ Германскихъ мыслителей, кои, со свойственною только имъ однимъ копотливостью, роясь въ самыхъ сокровеннѣйшихъ изгибахъ минувшей человѣческой жизни, наткнулися первые на сокровища Романтической Поезіи, начавшія было уже истлѣвать во прахѣ неблагодарнаго забвенія, и первые созвали на нихъ всеобщее вниманіе. Ни мало не удивительно, что сіе, такъ сказать, новое открытіе новаго поэтическаго міра соблазнило и обаяло Германскую алчность, уже давно съ негодованіемъ влачившую иго Французскаго литтературнаго деспотизма, давно допытывавшуюся новаго основанія и начала для новой поэтической жизни. Не возможно не согласиться, что духъ, вѣющій въ произведеніяхъ Романтической Поезіи, ближе, и сроднѣе съ духомъ настоящихъ временъ, чѣмъ тотъ, коимъ дышетъ Классическая древность, отдѣленная отъ насъ столь многими вѣками. Это естественно должно было усилить предрасположеніе къ Романтизму, въ предосужденіе и подрывъ ветхимъ правамъ опостылѣвшаго классицизма. Знамя возмущенія было поднято во имя Романтической Поезіи, какъ единственной хранительницы и наставницы истиннаго, доступнаго для соревнованія нашихъ временъ, изящества. Сіе возмущеніе, прикрывавшееся сначала благовидною корою любви и ревности къ поэтической свободѣ, превратилось скоро въ фанатическое изступленіе и прорвалось за предѣлы Германіи. Вся Европа взволновалась. И добро бы только тѣ народы, на которыхъ тяготѣло чуждое Французское иго, приняли участіе въ сей революціи: сама Франція вооружилась противъ самой себя и добровольно приняла сторону измѣнившихъ ей мятежниковъ. Неблагодарная къ своимъ великимъ геніямъ, коихъ славѣ одолжена была вѣковымъ владычествомъ надъ Европою, она отрекается отъ должнаго имъ благоговѣнія и стыдится уже чести быть отчизной Корнелей и Расиновъ. «Долой, долой Классицизмъ! Мы Романтики!» — Это есть любимый вопль, оглушающій нынѣ самую родину Нео-Классическаго поэтическаго направленія. Тѣмъ не менѣе однако же, какъ во Франціи, такъ и въ другихъ странахъ, упитавшихся ея духомъ, остаются еще строгіе ревнители прежняго поэтическаго православія, защищающіе оное противъ дерзости и насилія мятежныхъ нововводителей, съ силою и упорствомъ, не меньше пламеннымъ. Отсюда вражда между Классицизмомъ и Романтизмомъ, коей намъ суждено быть печальными свидѣтелями. Что Нео-классическое направленіе Поезіи не имѣетъ правъ на безусловное владычество въ нашемъ поетическомъ мірѣ, — сіе явствуетъ изъ ожесточенія, вспыхнувшаго повсюду противъ него. Но — послушаемъ и другой стороны враждебной!

Когда ревнители Романтизма, раскладывая предъ глазами нашими богатыя сокровища славимой ими Поезіи, приглашаютъ насъ любоваться прелестною печатью оригинальнаго изящества, на нихъ сіяющей кто осмѣлится отказать имъ въ должной справедливости? Не признавать и не чтить безграничной выспренности самодержавнаго духа, сего неистощимаго роскошествованія разобузданной фантазіи, сей безкорыстной расточительности разыгравшагося сердца, однимъ словомъ — сего, то плѣнительнаго, то величественнаго, выраженія преизбыточествующей полноты человѣчества, торжествующаго надъ природою, коимъ запечатлѣны оригинальныя произведенія Романтической Поезіи — значитъ обличать въ себѣ скудную и малую душу. Хотѣть привязать духъ человѣческій исключительно къ одной классической древности — есть тоже, что принуждать его сдѣлаться одноокимъ Цѵклопомъ. Но … по какому же праву можно будетъ уступить Романтической Поэзіи сію исключительность, оспориваемую столь справедливо у Поезіи Классической! Если послѣдняя, вопреки всѣмъ покушеніямъ и усиліямъ привить ее къ настоящей почвѣ, не могла удачно приняться; на какомъ основаніи будемъ мы созидать увѣренность и надежду, что первая примется? Развѣ Романтическая Поезія, также какъ и Классическая сестра ея, выражаетъ не одну только половинную сторону человѣчества? Для ней верховнымъ первообразомъ изящества была внутренняя природа человѣческая, предоставленная одной себѣ; и сей первообразъ сручно было воплощать ей — въ бурномъ кипѣніи страстей или пламенномъ восторженіи чувствъ, свойственномъ Паладинамъ Романтическаго міра. Но сіи прекрасныя времена рыцарскаго одушевленія уже не существуютъ болѣе; онѣ прошли, и прошли — невозвратно. Посему Романтическая односторонность, составлявшая тогда верхъ есѳетическаго достоинства, нынѣ будетъ уже совершеннымъ анахронизмомъ. И дѣйствительно! Сіе беззаботное удальство, заставлявшее нѣкогда рыцарей мыкаться по бѣлому свѣту и доискиваться приключеній, нынѣ будетъ уже возбуждать не почтительное изумленіе и благоговѣйную любовь, но улыбку — сожалѣнія, если еще не презрѣнія. Сіи тоскливыя жалобы и грустныя томленія безутѣшной мечтательности скорѣе сами нагонятъ тоску, чѣмъ вымолятъ привѣтный отзывъ изъ оглушаемаго ими сердца. Если человѣкъ нынѣ не такая уже неподвижная статуя, каковою представлялся онъ въ панорамѣ Поезіи Классической, то конечно не такой же летучій змѣй — игралище буйныхъ вихрей необузданнаго произвола, носимое по безмѣрнымъ пустынямъ фантастическаго міра — каковымъ его изображала Романтическая Поезія. Отсюда изъясняется, почему въ наши времена страшные Радклифскіе Романы, изобилующіе всякаго рода приключеніями, располагаютъ къ зѣвотѣ; и даже самыя нѣжныя вздыханія Ламартина, растворенныя сладкою чувствительностью, скоро наскучиваютъ и утомляютъ. Сіи любопытные разсказы о дивахъ дивныхъ и чудахъ чудныхъ — о сильныхъ могучихъ богатыряхъ, коимъ море было по колѣно; о чернобровыхъ и черноглазныхъ красавицахъ, коихъ взоромъ угашался огонь и притуплялось желѣзо; о колдунахъ и колдуньяхъ, пошучивающихъ спокойно законами и порядкомъ Природы; о привидѣніяхъ и домовыхъ, разгуливающихъ безпрепятственно по кладбищамъ и старымъ замкамъ ночной порою — сіи разсказы совершенно другую имѣютъ цѣну, или лучше никакой не имѣютъ нынѣ — когда назначаются уже не для того только, чтобы укорачивать длинные вечера скромной семьи суроваго Барона, уединяющейся въ стѣнахъ древней башни, которая составляетъ для ней кругозоръ всей знакомой вселенной. Сіи сладкія мечтанія восторженнаго сердца, плѣняющія насъ своею безъискусственною естественностію въ пѣсняхъ Трубадуровъ, становятся приторными бреднями въ устахъ нашихъ вертопраховъ. Для того, чтобы воскресить нынѣ снова Романтическую Поезію — надлежало бы измѣнить весь настоящій порядокъ вещей и воззвать къ жизни святую старину временъ среднихъ. Пусть повѣсятся опять высокія башни и грозные замки на неприступныхъ утесахъ; пусть поселится въ нихъ та-же скудость опытности и тоже обиліе простодушія; пускай станутъ снова протекать землю странствующіе рыцари обруку со скитающимися Трубадурами: тогда Романтическая арфа можетъ опять издавать подобные прежнимъ звуки и чаровать сердца съ равной силою. Иначе — она не достигнетъ до внутренняго слуха души человѣческой. Опытъ подтверждаетъ сіе многими примѣрами. Между памятниками старинной Испанской Поезіи — Романсъ, содержащій печальную повѣсть о графѣ Аларкосѣ, отличается преимущественно прелестію простодушной естественности. Сія чудная повѣсть представляетъ несчастнаго мужа. который, въ силу узъ феодальной вѣрности къ своему Государю, душитъ собственной рукой обожаемую жену, мать трехъ юныхъ дѣтей своихъ, вмѣстѣ съ нею разливаясь въ слезахъ и разрываясь въ рыданіяхъ. Столь ужасное злодѣяніе, совершаемое въ простотѣ сердца, обольщеннаго излишнею довѣренностію и слѣпою покорностію самому себѣ, представляетъ столь же глубоко трогательное зрѣлище, какъ и кровавый пиръ Ѳѵеста, приготовленный рукою несчастливца, осужденнаго быть пагубнымъ орудіемъ лютой необходимости неумолимаго рока. Но между тѣмъ сіе самое зрѣлище, установленное на сценѣ нынѣшняго театра однимъ новѣйшимъ Германскимъ поетомъ, возбуждаетъ ужасъ и негодованіе, разрушающее всю прелесть есѳетическаго наслажденія. Когда читаемъ еротическія мечтанія Петра Видаля, знаменитаго Прованскаго Трубадура, и вмѣстѣ вспоминаемъ, что онъ нѣкогда, ради возлюбленной своей, называвшейся Люпою (волчицею), вздумалъ облечься въ волчью кожу и позволилъ себя травить собаками: это странная горячка, сопровождавшаяся бредомъ не въ словахъ однихъ, но и въ дѣйствіяхъ, насъ трогаетъ, поелику служитъ для насъ живымъ памятникомъ заблужденія, до котораго можетъ доводить изступленіе душу, предавшуюся безусловно самой себѣ. Случись подобное съ нашими мечтателями и плаксами мы пожмемъ плечами съ горькой улыбкою и пропишемъ несчастнымъ труженикамъ добрый приемъ лемерицы. Но, за чѣмъ ходить такъ далеко? Чудная судьба Графа-Фонъ Глейхена, соединеннаго, страннымъ стеченіемъ обстоятельствъ, съ двумя равно милыми и драгоцѣнными жёнами — подслушиваемая изъ устъ простодушнаго преданія, столь естественна, столь трогательна, столь даже назидательна, что мы очень легко можемъ понять, какимъ образомъ самъ Святый Отецъ рѣшился утвердить своимъ благословеніемъ сей необычайный союзъ трехъ сердецъ, отвергаемый обще принятымъ образомъ мыслей и обще установленнымъ порядкомъ. Тоже самое приключеніе, повторенное въ Гетевой Стеллѣ, есть преступленіе, возмущающее и оскорбляющее душу! Такимъ образомъ, если кумирная неподвижность Кланической Поезіи не по духу нашихъ временъ; столь же мало сообразно съ нимъ и необузданное скаканіе Поэзіи Романтической. Распукленные Аламемноны не болѣе приторны, какъ и обмундированные Дои-Кихоты. И заставлять поэтическую фантазію безпрестанно скитаться со странствующими рыцарями по вертепамъ колдуновъ. страшилищъ и привидѣній — не менѣе безсмысленно и смѣшно, какъ принуждать ее вертѣться до упаду вокругъ Іліонскихъ стѣнъ и отпѣвать безконечную фамилію Атридовъ и Пріамидовъ.

«Но» — возразятъ намъ — «мы не требуемъ полнаго и совершеннаго возстановленія Романтической Поэзіи, каковою нѣкогда была она; мы требуемъ только соревнованія внутреннему ея духу!» — Очень хорошо… Но что составляетъ этотъ духъ, по мнѣнію самихъ хлопотуновъ. нашихъ? Безъ сомнѣнія — изступленіе духа, необузданно роскошествующаго своею внутреннею жизнію до забвенія и пренебреженія законовъ осязаемой вещественности?… И это — не дурно! — Да позволено же будетъ намъ научиться отъ нихъ секрету — уловлять и оковывать сей духъ въ произведеніяхъ есѳетическихъ… нынѣ!… Романтическая Поезія, во время своей жизни, имѣла передъ собою дѣйствительный міръ, коего живую душу составляла сія необузданная стремительность ширяющагося духа. Она была вѣрнымъ ехомъ дѣйствительности, когда, растекаясь по безмѣрному океану человѣческой жизни, не поставляла себѣ никакихъ предѣловъ и отвергала всякую мѣру, прорывалась изъ всякаго порядка, посмѣевалась всякому устройству. Для ней всѣ изображаемыя ею блужденія и скитанія духа — имѣли важность естественности: и — само собою разумѣется, что изображая ихъ, она должна была сама блуждать и скитаться. Отсюда явствуетъ, что ея существенное назначеніе было — быть свидѣтельницею и исповѣдницею верховной свободы духа человѣческаго. Но — таково ли положеніе настоящаго міра, въ коемъ живемъ мы?.. Человѣкъ Классическій былъ покорный рабъ влеченію животной своей природы; человѣкъ Романтическій былъ своенравный самовластитель движеній своей природы. И тамъ и здѣсь упирался онъ въ крайности: или какъ невольникъ вещественной необходимости, или какъ игралище призраковъ собственнаго своего воображенія. Нашъ вѣкъ какъ будто соединяетъ, или по крайней мѣрѣ стремится къ соединенію сихъ двухъ крайностей, чрезъ упроченіе, просвѣтленіе и торжественное, на олтарѣ истинной мудрости, освященіе узъ общественныхъ. Человѣкъ, искусившійся въ школѣ кровавыхъ опытовъ, научился укрощать свою свободу силою сей же самой свободы и покаряться спасительному игу гражданскаго устройства, безъ всякой опасности для внутренняго своего достоинства. Нынѣ онъ хочетъ быть рабомъ самого себя: и сіе-то рабство есть безусловное владычество, коего ничто возвышеннѣе, ничто изящнѣе, ничто святѣе измышлено быть не можетъ. Такимъ образомъ стремленіе къ установленію, возвышенію и просвѣтленію гражданственности составляетъ существенный характеръ періода, въ которомъ живемъ мы. Во времена первобытныя, человѣчество образовало собою семейство; во времена Классическія — мірской сходъ; во времена Романтическія станъ воинскій; въ наши дни хочетъ быть — истиннымъ гражданскимъ обществомъ. Но въ благоустроенномъ гражданскомъ обществѣ царствуетъ только свобода, управляемая разумомъ; и посему есть предѣлы, изъ которыхъ насильственно выбиваться не слѣдуетъ и не должно. И именно — гражданину настоящаго міра не слѣдуетъ сія неумѣренная расточительность внѣшней жизни по силѣ коей все Классическое бытіе рода человѣческаго было не что иное, какъ веселое пированіе въ роскошномъ лонѣ природы; но съ другой стороны онъ не долженъ позволять себѣ и того бурнаго кипѣнія жизни внутренней, коимъ порѣваемый духъ Романтическаго міра необузданно скитался по распутіямъ мечтаній и призраковъ. Есть много вещей, коихъ не стыдилась простодушная Классическая древность, но о которыя нынѣ претыкается краснѣясь чувство утонченное приличіемъ; равнымъ образомъ есть не менѣе и такихъ, кои составляли гордость и красу неугомоннаго Романтическаго міра: нынѣ же — заклеймены поношеніемъ и отъявлены преступленіями, предъ судилищемъ законовъ и совѣсти. Сія непреломимая гордость души, не признающей надъ собою никакого владычества, именуется нынѣ мятежничествомъ; сіе богатырское удальство, довѣряющее всякую прю и тяжбу рѣшенію сильной могучей руки, есть разбойничество; сія ненасытная алчность приобрѣтеній, посмѣевающася правамъ собственности, носитъ имя грабительства; однимъ словомъ — сія самонравная покорность своимъ прихотямъ, мечтамъ и страстямъ, составлявшая душу временъ Романтическихъ, въ настоящія времена отчисляется къ преступному буйству. И между тѣмъ это суть прелести, коими возстановители Романтизма думаютъ прилакомить вкусъ, тупѣющій въ Нео-Классическомъ рабствѣ! Кровь стынетъ въ жилахъ отъ ужасовъ, расточаемыхъ нынѣ столь добродушною щедростію во имя Романтической Поезіи. Нѣтъ столь лютаго злодѣянія, которое признавалось бы недостойнымъ составлять узелъ или развязку поэтическаго произведенія; нѣтъ столь гнусной мерзости, которая бы считалась несовмѣстною съ прелестями есѳетическаго изящества. Даже невѣроятнымъ кажется, чтобы поема могла имѣть поэтическій цвѣтъ, если она не смочена кровью — чтобы зданіе ея было прочно, если оно не сооружено на черепахъ, подобно древнему Капитолію. Насилія, грабежи, разбои, убійства, братоубійства, отцеубійства, самоубійства — однимъ словомъ, всѣ неистовства. до какихъ только можетъ низвергаться человѣческая природа въ минуты преступнаго самозабвенія — составляютъ вѣнецъ и украшеніе настоящей поэзіи, величающейся неправедно похищаемымъ именемъ Романтической. И если бы сіи мрачныя пятна, огрязняющія небесную чистоту безсмертной души, сохраняли по крайней мѣрѣ свою отвратительную гнусность и безобразіе въ поэтическихъ изображеніяхъ!… Ничего не бывало! — Еще напротивъ — облекаясь всѣми прелестями есѳетическаго изящества, онѣ представляются въ лживомъ соблазнительномъ свѣтѣ, пагубно чарующемъ пылкую мечтательность и ярящемъ дикую чувственность. Кто не знаетъ ужасныхъ слѣдствій, порожденныхъ примѣромъ Гетева Вертера) Кому неизвѣстно бѣшеное сумасшествіе, возбужденное нѣкогда Шиллеровыми Разбойниками? И таковы ли должны быть плоды той высочайшей свободы, того торжественнаго вступленія въ зенитъ поэтической жизни, коимъ морочатъ простодушное легковѣріе проповѣдники новой поетической революціи? Это ли суть трофеи славной побѣды, которую настоящая мнимо-Романтическая Поезія присвояетъ себѣ съ дерзновенною гордостью надъ Классицизмомъ? Правда — ни чѣмъ столько не можетъ она доказать своей непримиримой ненависти къ Классической Поезіи, какъ подобною буйностью и кровожадностью. Древняя Классическая Поезія, самаго нѣжнѣйшаго дѣтства, была наставницею добродѣтели и установительницею благочинія.

Сначала смертные какъ звѣри обитали,

Скитаясь по лѣсамъ, другъ друга пожирали.

Орфей, превыспреннихъ посланникъ и пѣвецъ,

Извлекъ огонь любви изъ каменныхъ сердецъ!..

Скала, бездушной дубъ, хищеньемъ тигръ живущій

Склонялися на гласъ, въ пустынѣ вопіющій.

Сталъ пастырь, Амфіонъ, для Кадмовыхъ племенъ

Граниты горъ собралъ въ громады пышныхъ стѣнъ!..

Такъ гласитъ о первыхъ начаткахъ Классической Поезіи преданіе, подслушанное Гораціемъ[1]. Наши нынѣшніе Романтическіе пѣвцы, кажется, нарочно усиливаются разметать снова сіи граниты и разогнать людей опять по пещерамъ и лѣсамъ, для блаженнаго сожительства съ дикими звѣрями. Какъ будто общественная жизнь не есть состояніе, единственно достойное высокаго бытія человѣческаго! какъ будто повиновеніе законамъ, кои сама же природа изрекаетъ устами разума, насилуетъ истинную свободу духа! какъ будто предѣлы благочинія и добродѣтели слишкомъ тѣсны для того, чтобы сила творческая могла ими ограничиваться, не задыхаясь! Напрасно вопіютъ поборники лже-Романтическаго раскола: «мы живописцы Природы: и хотимъ живописать всю ее! Ничто естественное не зазорно!» Сей поэтическій цѵнизмъ тогдабъ только могъ быть допущенъ, когда бы Поезія была не болѣе, какъ раболѣпная подражательница и спищица природы. Но сія первородная дщерь безсмертнаго духа, по сознанію самихъ раскольниковъ, есть священнослужительница вѣчнаго изящества. Всѣ произведенія ея должны быть ознаменованы таинственною печатію божества, предъ олтаремъ коего она священнодѣйствуетъ. Что же есть изящество, какъ не всесовершеннѣйшая гармонія? И какая гармонія можетъ быть подслушиваема въ буйныхъ вихряхъ неистовыхъ страстей, задушающихъ обуреваемую ими душу? Говаривалъ бывало, какъ сказываютъ, Сократъ, что — если бы добродѣтели благоугодно было облечься въ человѣческій образъ: ея небесная красота привлекла бы къ себѣ всеобщую любовь смертныхъ. Что же должно думать о порокѣ? что — о преступленіяхъ…? Да и сверхъ того не есть ли явная клевета и несправедливость — взводить на природу человѣческую, что будто въ ней добро точно также поглощается и исчезаетъ во злѣ, какъ обыкновенно малюется въ нынѣшнихъ Романтическихъ вывѣскахъ? Не льзя конечно оспоривать, что человѣкъ поползновеннѣе и успѣшнѣе на дурное, чѣмъ на хорошее; но чтожь изъ етаго? Тѣмъ большая честь и слава будетъ принадлежать творческому искусству, если оно, волшебнымъ жезломъ своимъ, станетъ возстановлять сію блаженную гармонію человѣческаго организма, которую рушатъ буйные порывы развращенныхъ прихотей. Искусство должно быть живымъ зерцаломъ природы; но природа человѣческая, какъ совершеннѣйшее дѣло зиждительныхъ перстовъ верховнаго всехудожника, такъ устроена, что всѣ частныя ея разногласія и перекоры спасаются во всеобщей гармоніи великой драмы судебъ человѣческихъ. Дѣло было бы другое. еслибъ Поезія смогла окинуть однимъ всеобъемлющимъ взглядомъ весь безпредѣльный океанъ человѣческой жизни и умѣстить въ рамы одной великой поетической картины. Тогдабъ невозбранно было ей передавать со всею точностію и тѣ пятна, коими загрязнена она отъ собственныхъ рукъ человѣческихъ. Но это безконечно превышаетъ мѣры силъ сотвореннаго духа. Ему предоставлено не болѣе, какъ только обмокать перстъ въ сію безпредѣльную пучину и собирать по каплямъ въ поэтическихъ произведеніяхъ. За чѣмъ же долженъ онъ преимущественно обращаться къ однимъ только мутнымъ, грязнымъ и прогорклымъ затонамъ, вмѣсто чистыхъ, прозрачныхъ, хрустальныхъ струй, въ коихъ рисуется ясно голубое небо и играетъ весело золотой лучь солнечной? Не ужели высокое достоинство человѣческое, коего Поезія должна быть провозвѣстницей, померкаетъ и тускнетъ для очей генія, когда облекается истиной и добродѣтелью? Человѣкъ тогда только истинно достоинъ самого себя, когда, разгадывая тайну своего существованія, самозаконною силою свободы своей порабощаетъ себя въ повиновеніе законамъ разума, которое собственно и составляетъ истинное самодержавіе. Сіи-то самые узы, кои онъ свободно возлагаетъ на себя, обращаются для него въ орудія всемогущества, коему смиренно покаряется вся природа. И сколь прекрасное, сколь величественное, сколь божественное зрѣлище представляетъ сильный и мощный сею духовною крѣпостію мужъ, для котораго ничто всѣ ужасы, коими грозныя силы природы преслѣдуютъ боязливыхъ рабовъ собственнаго своего произвола, ничто всѣ обаянія и прелести чувственности, мятущейся противъ спасительной власти разума; котораго — ни надежды, ни страхи, ни бури собственныхъ страстей, ни гроза чуждаго могущества, ни любовь, ни ненависть, ни честь, ни безчестіе, ни жизнь, ни смерть — не могутъ сдвинуть со стези, однажды имъ избранной, при свѣтломъ взорѣ на небо!… Таковое состояніе есть по истинѣ торжественнѣйшее проявленіе человѣческой жизни, единственно достойное поэтическаго воспроизведенія; а не тѣ жалкія и отвратительныя судороги бытія человѣческаго, коими угощаютъ нынѣ во имя Романтизма! — пусть престанетъ даже. на судъ сама Романтическая Поезія: она обличитъ и сомнетъ похитительницу, украшающуюся теперь ея именемъ. Какое безпредѣльное различіе! Наша Романтическая Поезія есть настоящее лобное мѣсто — настоящая торговая площадь. Одинъ поэтическій взмахъ проливаетъ нынѣ болѣе крови, чѣмъ грозная муза Шекспира во всѣхъ своихъ мрачныхъ произведеніяхъ: самъ Аретинъ закраснѣлся бы, глядя на безпутство и наглость, обнажающую себя столь незастѣнчиво на торжищахъ литтературнаго нынѣшняго міра. Да и притомъ — развѣ эта зловѣщая мрачность, услаждающаяся одними кровавыми жертвами, составляетъ высочайшее достоинство котурна Шекспирова? И Аретиновы ли кощунства даютъ право называть Романтическую Поезію — училищемъ людскости и зеркаломъ развитія внутренней человѣческой жизни? Совсѣмъ напротивъ. Кровожадная дикость Британскаго пѣвца была не что иное, какъ печальная тѣнь вѣка, въ коемъ сила духа, предоставленная самой себѣ, клокотала и клубилась, не презирая, а не зная границъ, поставляемыхъ законами чувства нравственнаго; и безчиніе Итальянскаго шалуна извинительнѣе было въ тѣ времена, когда кругъ общественныхъ отношеній не былъ еще столь строго округленъ приличіями образованнаго тона. Кудажь какъ приятно видѣть нынѣ нашу Поезію, добивающуюся имени Романтической чрезъ постыдное подбираніе изгаринъ и поддонковъ Романтическаго духа! Лучше несравненно оставаться ей по прежнему въ работномъ подражаніи Классицизму, чѣмъ предаваться столь безпутному своеволію. Мы охотнѣе позволимъ неподвижнымъ статуямъ, выписаннымъ изъ древняго міра, истязывать слухъ нашъ чиннымъ разглагольствіемъ, чѣмъ представлять взорамъ нашимъ жизнь человѣческую въ столь ужасныхъ конвульсіяхъ, или съ толь отвратительными гримасами. Это природу человѣческую не возвышаетъ, а унижаетъ; не просвѣтляетъ, а омрачаетъ; не славитъ, а безчеститъ! Таковой преступной дѣятельности — бездѣйственная косность достойнѣе; таковой безумной свободы — безмысленное невольничество честнѣе; таковой срамной жизни — смерть безчувственная славнѣе!

Въ какую бездонную пучину ужасныхъ мраковъ можетъ низвергнуться даже великій геній, попустившій овладѣть собой таковому лже-Романтическому неистовству: тому поистинѣ изумительный примѣръ представляетъ знаменитый Байронъ, слава коего оглашаетъ донынѣ, хотя и не благовѣстительно, всю литтературную вселенную. Сей дивный мужъ, снабженный необычайною силою духа, но не умѣвшій осилить и, такъ сказать, осадить ее и удержать въ собственныхъ границахъ, кажется, поставленъ въ зловѣщее знаменіе міру, для указанія: что значитъ сила мощная, но слѣпая — не пригвожденная ни къ какой тверди, не тяготѣющая ни къ какому солнцу. Запавши въ безпредѣльную глубь собственнаго своего бытія и весь поглотившись самимъ собой, онъ представляетъ плачевный образецъ того всегубительнаго егоизма, который, ярясь на все, добирается наконецъ до себя самаго, и истеребивъ собственное бытіе, низвергается съ шумомъ въ мрачную бездну ничтожества. Ибо таково свойство и устроеніе нашего духа, что онъ, существуя самъ чрезъ себя и дѣйствуя изъ самого себя, тѣмъ не менѣе долженъ постоянно прикрѣпляться, силою незыблемаго тяготѣнія, къ высшему неподвижному средоточію, если не хочетъ потеряться въ пустотѣ мрачной и безпредѣльной. Сіе неподвижное средоточіе, сіе верховное свѣтило, сіе вѣчное солнце, окрестъ коего долженъ онъ неуклонно вращаться, есть Безконечное: поколику оно проявляется въ дивномъ зданіи внѣшней Природы или въ таинственномъ святилищѣ самаго духа человѣческаго. Силѣ творческой должно оно предноситься въ болѣе или менѣе ясномъ предощущеніи, какъ отрѣшенное начало и вѣчная первосущность Изящества, коего она должна быть воспроизводительницей: и сіе предощущеніе есть основаніе есѳетической религіи, безъ которой никакая Поезія неудобомыслима. Душу сей религіи составляетъ благоговѣйная любовь къ Безконечному, силою коея совершается блаженное сочетаніе между Имъ и творящимъ духомъ — благодатное начало всѣхъ истинно изящныхъ и высокихъ произведеній. И сію-то любовь Поезія Классическая обращала на внѣшнюю природу, въ коей видѣла высочайшую представительницу безпредѣльнаго Изящества, тогда какъ Романтическая Поезія посвящала ее человѣчеству, которое для нея было чистѣйшимъ зерцаломъ Красоты безконечной. Но духъ человѣческій всегда и вездѣ, а посему и въ есѳетическомъ полуднѣ своей жизни, рѣдко ограничивается златою срединою: онъ протекаетъ предлежащее ему поприще — все, отъ края до края, не утомляясь. Отсюда — въ обоихъ періодахъ мужества человѣческаго, Классическомъ и Романтическомъ, если существовали души рьяныя и пламенныя, расточавшія святую любовь къ Безконечному до сладострастнаго изнеможенія въ чувственныхъ наслажденіяхъ конечными его образами; то съ другой стороны не было также недостатка въ умахъ строптивыхъ и мрачныхъ, кои, разочаровавшись въ своихъ, нѣжнѣйшихъ привязанностяхъ, остывали до ненавистнаго ожесточенія противъ всѣхъ прелестей, коими красуется бытіе, какъ отблескъ вѣчныя жизни. Таковъ былъ въ Классической вселенной — Лукрецій, коему Романтическій міръ можетъ противупоставить своего Юнга. Оба сіи мужа стоятъ на прагѣ міровъ, къ коимъ принадлежали, и какъ будто отпѣваютъ гаснущую ихъ жизнь унылымъ надгробнымъ воплемъ. И именно — первый разоблачаетъ Природу внѣшнюю отъ всѣхъ ея украшеній и прелестей и указываетъ подъ ними трупъ вѣчно тлѣющаго бытія; между тѣмъ какъ послѣдній разочаровываетъ жизнь человѣческую въ собственныхъ глазахъ ея и отъявляетъ ее суетнымъ бореніемъ со всепожирающей смертью. Сколь ни сильно господствовало въ нихъ столь превратное направленіе; никогда однако не доводило оно ихъ до совершеннаго изступленія изъ своей орбиты и совершеннаго отторженія отъ верховнаго средоточія, за которыми неминуемо должно было бы слѣдовать низверженіе въ мрачную бездну есѳетическаго нигилизма. Сія ненависть, которою, повидимому, заклялся первый къ внѣшней природѣ, а послѣдній къ человѣчеству — есть не что иное, какъ негодованіе обманутой привязанности, и слѣдовательно — та-же самая любовь, преломленная горькими опытами. И тотъ и другой остался посему вѣренъ своей сферѣ, если уже не по живому влеченію сердца, то по крайней мѣрѣ по естественному тяготѣнію несовращеннаго разума. И именно — первый приютился въ лонѣ Епікурейской безпечности, огражденной філософическими забралами; тогда какъ послѣдній прибѣгнулъ подъ благодатную сѣнь Религіи, освѣщенной лучезарнымъ сіяніемъ живой вѣры. Не такъ совсѣмъ идутъ дѣла во дни наши, столько же чуждые філософической твердости, сколько и Хрістіанскаго смиренія. Нынѣ — когда духъ человѣческій, отрекаясь отъ сыновней любви къ Безконечному, предается весь самому себѣ — онъ обрекаетъ себя въ добычу неумолимому егоизму, который, изощряя жало свое на все сущее, погребаетъ наконецъ самое Я свое подъ развалинами подкопаннаго имъ бытія и гибнетъ въ бездонной пучинѣ мрачнаго ничтожества. Таковое поэтическое отступничество въ наши времена породило въ области подновленнаго Классицизма — Вольтера; въ области же обмоложеннаго Романтизма — Байрона. Сіи двѣ зловѣщія кометы, производившія и производящія доселѣ столь сильное и столь пагубное давленіе на вѣкъ свой, не смотря на ихъ видимое другъ отъ друга различіе, отсвѣчиваютъ мрачное пламя одной и той же есѳетической преисподней. Кощунъ Французскій представляетъ печальное зрѣлище духа, который, прорвавшись внѣ себя, на безбрежный океанъ бытія, и не имѣя предъ очами путеводительной звѣзды, коей могъ бы ввѣриться — закруживается и начинаетъ вымещать свое безприютное скитаніе шутовскимъ глумленіемъ и арлекинскими выходками противъ всего, что ни попадается подъ руки. И такъ имъ выражается не что иное, какъ уродливое искривленіе отпадшаго Классическаго духа. Въ свою очередь, Британскій ненавистникъ показываетъ ужасный примѣръ души, которая, закатившись въ безпредѣльную бездну самой себя и не воздерживаясь тяготѣніемъ къ единому вѣчному средоточію жизни, обрушивается собственною своею тяжестію глубже и глубже до тѣхъ поръ, пока, оглушенная безпрерывнымъ риновеніемъ, ожесточается злобною лютостію противъ всего сущаго и изрыгаетъ собственное свое бытіе въ святотатскихъ хулахъ, съ неистовыми проклятіями. Такимъ образомъ онъ представляетъ судорожную агонію Романтической жизни. Зрѣлище по истинѣ ужасное! Подобно созданному имъ Кашу, онъ шатается стѣнью по мертвымъ костямъ бытія, изъ которыхъ самъ высосалъ сокъ жизни — не обрѣтая нигдѣ спокойствія и отрады — язва Природы, ужасъ человѣчества — ненавидящій землю, отверженный небомъ! Настоящій Клопштоковъ Андрамелессъ,

Божества, сатаны и людей ненавистникъ!

Справедливо посему величается онъ самъ, даже отъ своихъ соотечественниковъ — именемъ Сатанинскаго! Для Байрона вселенная есть не что иное, какъ мрачная юдоль вѣчной ночи, по которой печально скитаются блѣдные призраки, то цѣпенѣя отъ смертнаго хлада, то сожигаясь въ губительномъ пламени, на минуту вспыхивающемъ и опять угасающемъ. Жизнь человѣческая есть кровавое пиршество, отравленное адскою желчію смерти и отбиваемое другъ у друга съ свирѣпымъ остервененіемъ тѣнями, томимыми лютою алчбою. И столь отвратительнымъ зрѣлищемъ любоваться и заставлять любоваться другихъ — можетъ ли сердце, сотканное изъ плоти человѣческой и облитое кровью человѣческой?.. По истинѣ — сатанинское ожесточеніе потребно для того, чтобы, заволокши прекрасный Божій свѣтъ могильною мглою, святотатски угашать играющіе на немъ лучи вѣчнаго Изящества; и, съ завидливымъ черножелчіемъ, услаждаться возсозиданіемъ того ужаснаго хаоса, изъ котораго творческой рукѣ верховнаго Всехудожника благоугодно было воззвать сію велелѣпную вселенную. Сей страшный міръ что иное есть, какъ не образъ той

Безъ неба, свѣта и свѣтилъ,

Безъ времени, безъ дней и лѣтъ,

Безъ промысла, безъ благъ и бѣдъ,

Ни жизнь, ни смерть — какъ сонъ гробовъ;

Какъ океанъ безъ береговъ,

Задавленный тяжелой мглой,

Недвижный, темный и нѣмой —

мрачной преисподней, которую благочестивая вѣра ужасается срѣтать внѣ блаженныхъ нѣдръ Безконечнаго? Сіе ужасное зрѣлище крушащихся другъ объ друга солнцъ, — звѣздъ, срывающихся съ низпровергнутой тверди, — міровъ, разметываемыхъ обломками по пустынямъ воцаряющагося ничтожества — не есть ли предображеніе тѣхъ грозныхъ сумерокъ великаго дня бытія, за которыми должно послѣдовать адское безмолвіе вѣчной смерти? И Поезія — сія святая дщерь небесъ и служительница вѣчнаго Изящества — должна ли пугать насъ столь чудовищными призраками? Какую прелесть могутъ они имѣть для насъ — сотворенныхъ не для тмы, но для — свѣта, не для смерти, но для — жизни, не для ада, но для — неба? Правда, не возможно отказать въ удивленіи — сей неукротимой гордости и непреломимой силѣ духа, который, въ отпаденіи своемъ отъ безконечнаго начала жизни, предваряетъ ожидающую его гибель силою своей фантазіи, и, увлекая за собой въ нее все, радуется лютою радостію всеобщему разрушенію. Но сіе удивленіе есть то же самое, которое восхищаетъ у насъ — Сатана Мильтоновъ! И — богъ да сохранитъ насъ отъ искушенія принимать сіе удивленіе за приглашеніе и возбужденіе къ соревнованію!.. Даже должно еще приписать достоинству Природы человѣческой то, что она слишкомъ скупа на подобныя грозныя дива и рѣдко — очень рѣдко низпадаетъ столь глубоко. Байронъ, въ настоящія времена, есть единственный въ своемъ родѣ. Самъ огнедышущій Жан-Полъ Рихтеръ, клокочущій не менѣе губительною лавою жизни, пожирающей саму себя, никогда не низвергался до столь ужасной глубины и не предавался столь неистовому ожесточенію противъ бытія невиннаго. Туманы метафѵзической атмосферы, составлявшей его постоянное, любимое жилище, удерживали его своею мрачною густотою и не попускали ему низринуться въ бездну чудовищнаго ничтожества, подъ нимъ зіявшую. По сему-то самъ онъ возсѣдитъ всегда незыблемый на обломкахъ разметаннаго имъ бытія, и — представляетъ собою живый образъ Абаддоны, вылетающаго изъ дыма треснувшей планеты, о которую мнилъ онъ сокрушить свое тягостное безсмертіе. И ежели подобныя зловѣщія явленія, коими сама Природа разраждается, какъ бы не хотя, возбуждаютъ въ насъ только ужасное удивленіе; что должны мы чувствовать, глядя на безсмысленное стадо подражателей, передразнивающихъ сіе дивное безуміе съ жалкимъ умысломъ? Смѣхъ или горе должны возбуждать въ насъ эти суетливые рои ничтожныхъ пѵгмеевъ поэтическаго міра, толкущіеся въ лучахъ славы Байроновой, подобно весеннимъ мошкамъ, и — ихъ пискливыя жалобы и кислыя гримасы на все, не исключая — своей человѣческой природы? О времена! о нравы! Нѣкогда божественный Платонъ не могъ нахвалиться тѣмъ, что имѣлъ счастіе родиться человѣкомъ: наши нынѣшніе Байронисты ни чѣмъ столько не брезгуютъ, какъ своимъ человѣчествомъ, и воздыхаютъ завистливо о блаженномъ состояніи звѣрей, растѣній и камней, не тяготящихся бременемъ разумной жизни. О когда бы исполненіе столь безумныхъ желаній положило конецъ безчестію, наносимому столь несмысленно и неблагодарно человѣческой природѣ!.. Истинно если безсмертіе доступно еще до чувствованій скорби — сколько крушиться должны величественныя тѣни Дантовъ, Кальдероновъ и Шекспировъ при видѣ безумія, совершаемаго, во имя ихъ, со столь невѣжественною самоувѣренностію, и собирающаго еще похвалы и рукоплесканія, на зло имъ самимъ и ихъ великимъ предшественникамъ!

(окончаніе слѣдуетъ).

О настоящемъ злоупотребленіи и искаженіи Романтической Поезіи.
(Окончаніе).

править

Менѣе негодованія, но не болѣе извиненія заслуживаютъ фигляры, кои думаютъ воскресить Романтическую Поезію въ Китайскихъ тѣняхъ мертвецовъ и привидѣній. Въ наши времена это фокусничество еще обыкновеннѣе сумазброднаго выкликанья Байронистовъ. Не умѣя иначе зазвать на себя вниманіе, пѣвцы наши укутываются ночными мраками, заводятъ знакомство съ колдунами и вѣдьмами, шарятъ на кладбищахъ, перетряхиваютъ истлѣвшіе остовы, однимъ словомъ, растревоживаютъ всю бѣсовщину, дабы взять по крайней мѣрѣ испугомъ, когда не беретъ сила. Оно конечно и легче! Дозволяя колдунамъ, мертвецамъ — а по нуждѣ и самимъ чертямъ — хозяйничать въ своихъ вымыслахъ, можно очень обходиться безъ познанія о Природѣ и о человѣкѣ, изъ котораго, въ силу понятія объ Изящныхъ Искусствахъ, слѣдовало бы развивать всю ткань поэтическихъ произведеній. Выгода не маловажная для тѣхъ, кои, на боку лежа, затѣваютъ прослыть поэтами! Нужно только зажиточное воображеніе — для того чтобы измыслить тысячи дивъ и страшилищъ одно другаго уродливѣе, одно другаго чудовищнѣе: и никто не властенъ требовать отчета, почему сіи призраки соплетены такъ, или иначе; ибо они принадлежатъ не къ тому бѣдному міру, который мы заселяемъ и котораго законы можемъ подвергать строгимъ и точнымъ выкладкамъ. Но — за чѣмъ же это чернокнижіе величать Романтическою Поезіею?… Конечно не льзя оспоривать, что Романтическая Поезія дѣйствительно любила строенія чаръ и пированія тѣней; но онѣ составляли для нея положительный догматъ не только есѳетическаго, но и — религіознаго вѣрованія. И такъ пользовалась она ими не какъ художественными средствами развитія поэтической жизни, но какъ вещественными суставами, коими, въ очахъ ея, слѣплялися дѣйствительно между собою звенья, образующія естественный порядокъ вещей. А этого-то именно въ настоящія времена нѣтъ… да и — быть не можетъ! Одни только дѣти у насъ нынѣ вѣрятъ сказкамъ о духахъ и мертвецахъ — изъ добродушной довѣренности къ своимъ нянямъ и кормилицамъ. И ежели обветшалая рухлядь древней Классической Мѵѳологіи, обносящаяся въ устахъ нынѣшнихъ краснобаевъ, безъ внутренняго религіознаго убѣжденія, возбуждаетъ скуку и зѣвоту; какимъ образомъ можно предполагать, чтобы гораздо нелѣпѣйшія и безсмысленнѣйшія бредни, кои взрослымъ стыдно даже и слушать, могли имѣть для насъ большую занимательность? Особенно же, когда имъ не достаетъ и той прелести, коею увѣнчаны цвѣтущіе сны Классической Мѵѳологіи? .. Безъ сомнѣнія — для неразвращеннаго еще искусственной прихотливостью чувства несравненно занимательнѣе прекрасное изображеніе румяной Авроры, оставляющей стыдливо шафранное ложе Тифона и отрясающей съ золотыхъ кудрей, развѣваемыхъ дыханіемъ утренняго зефира, младый свѣтъ на пробуждающуюся землю — хотя оно нынѣ есть не болѣе, какъ риторическая фигура — чѣмъ ужасное зрѣлище отвратительныхъ оргій, праздмуемыхъ въ полуночной мглѣ оборотнями и мертвецами, на пустынныхъ кладбищахъ, среди желтыхъ костей и бѣлыхъ череповъ, съ змѣями и жабами. Фантазіи, обрекающей себя служенію чистыхъ Музъ, извинительнѣе — дорываться вдохновенія въ давно уже изсякшемъ источникѣ Іппокрены, чѣмъ почерпать оное въ отвратительномъ горшкѣ, приготовляемомъ гнусными вѣдьмами въ роковую субботнюю полночь. Здравый вкусъ слѣдовательно долженъ быть снисходительнѣе къ Нео-Классическому педантизму, не смѣющему пошевелиться безъ чиновнаго воззванія Піерідъ и Каменъ, чѣмъ къ Лже-Романтической ипохондріи, для которой высочайшая степень поетическаго торжества состоитъ въ неистовомъ ликованіи съ мрачными призраками въ преисподней мглѣ тѣней. Какимъ темнымъ пятномъ было бъ меньше въ Орлеанской Дѣвственницѣ Шиллера, еслибъ этотъ Черный Рыцарь, укутанный адскимъ сумракомъ, не вторгся внезапно, подобно зловѣщему облаку, для омраченія свѣтлой лазури небесъ, подъ которыми совершается святое таинство чуднаго искупленія Франціи! И очень, очень сомнительно — менѣе бъ ли имѣлъ поэтическаго достоинства пресловутый Фаустъ Гете, когда бъ болѣе былъ естественъ; и слишкомъ ли много потерялъ бы есѳетической прелести, если бъ поступился нѣсколько своею излишнею короткостью съ чертями и вѣдьмами! Океанъ жизни человѣческой самъ въ себѣ такъ глубокъ и неистощимъ, что вдохновенію поетическому представляетъ безконечное поприще, на которомъ оно можетъ собирать роскошную жатву, столь же мало имѣя нужды забиваться въ преисподнюю пучину адскихъ мраковъ, какъ и залетать на увядшія давно вершины состарѣвшагося Олімпа.

И такъ призракъ только одинъ Романтической Поезіи — и притомъ самый безобразнѣйшій — представляютъ намъ стиходѣи, иждивающіе богатства воображенія на возбужденіе сатанинскихъ ужасовъ или бѣсовскихъ страхованій. Чтожъ теперь остается еще сказать о той поэтической свободѣ, коей возстановленіе и утвержденіе добывается нынѣ подъ именемъ Романтизма?.. Не льзя конечно отрицать, что рабское ярмо Французскаго вкуса, возлагаемое на Поезію, во имя Арістотеля и Буало, насилуетъ ея истинное достоинство и посему отнюдь не можетъ и не должно быть терпимо.

Поетъ и живописецъ въ волѣ,

Что могутъ выдумать, что въ умъ придетъ писать!

Кто споритъ? Кто дерзнетъ права сіи отнять 1)?

1) Horat. de Arte Poёtica-- по переводу А. Ѳ. Мерзлякова.

Подобно какъ Природа въ произведеніяхъ своихъ безконечно разнообразна и безусловно самовластна: точно такъ и Поезія — ея соревновательница и содѣйственница. Свобода — высочайшая свобода — составляетъ ея необходимую стихію, безъ которой она превращается въ мертвое механическое ремесло пустозвучнаго рифмотворства. Но та ли это свобода, о которой проповѣдуютъ намъ лжеромантическіе гаеры?… Это не свобода мудрая и благодѣтельная, состоящая въ неукоснительной покорности вдохновенію просвѣтленнаго умомъ генія, но пагубное безначаліе — истинной свободы растлѣніе; обреченіе на позорное рабство своевольному буйству — въ перекоръ уму и въ гибель воображенія!… И именно — имъ хочется, чтобы Поезія не ограничивалась никакими предѣлами, не вѣдала никакихъ законовъ, не подчинялась никакимъ правиламъ. Какъ будто бы искусство можетъ быть удобомыслимо безъ органическаго законоположенія! Какъ будто бы Природа, коей оно соревнуетъ, не есть вѣчный порядокъ, развивающійся по непреложнымъ законамъ!… Порабощать силу генія какому-нибудь кодексу, хотя бы онъ былъ освященъ авкторитетомъ многихъ столѣтій — Фебъ да сохранитъ насъ! Тѣмъ не менѣе однако — мы не можемъ позволить ей и блуждать по распутіямъ своевольства безъ всякаго вниманія и уваженія къ кореннымъ законамъ поэтическаго благоустройства!… Странное дѣло! Искусство, коего отличительное характеристическое свойство состоитъ въ гармоническомъ сочетаніи звуковъ по законамъ соразмѣрности — можетъ ли позволять внутреннему своему духу обходиться безъ того, что такъ строго соблюдаетъ во внѣшнихъ формахъ? Къ чему послужитъ ему сія механическая просодія словъ — безъ органической, такъ сказать, просодіи самыхъ образовъ, коихъ слова составляютъ только кору и оболочку? Позволительно ли тѣмъ, кои мастерски умѣютъ оковывать звуки мелодической мѣрой — не умѣть внести стройный порядокъ умственной связи въ составъ своихъ мыслей? Прилично ли тѣмъ, коихъ языкъ боится оскорбить слухъ малѣйшею шероховатостью, издѣваться умышленно надъ законными требованіями здраваго разума и добраго вкуса?… Больно, очень больно видѣть — когда самъ великій Гете, увлеченный злоупотребленіемъ поэтической свободы, унижается до такой степени, что въ фантасмагорическихъ епізодахъ своего Фауста не стыдится изображать такія фѵзическія дѣйствія, для которыхъ скромный языкъ не имѣетъ пристойныхъ наименованій. И какъ странно, какъ досадно слушать даже Байрона — когда онъ, въ своемъ Дои-Жуанѣ, ни думано, ни гадано, прерываетъ вдругъ нить повѣствованія, и забывши героя своего въ Кадиксѣ, обращается стремглавъ къ Парнассу съ неждаными привѣтствіями и воззваніями: и это — только потому, что въ то время, когда онъ слагалъ сію каррикатурную Одѵссею, плывучи по Архіпелагу — ему случилось завидѣть вершины сей знаменитой горы въ поэтическомъ отдаленіи!… Здравый вкусъ долженъ быть стражемъ и учредителемъ генія, если онъ не хочетъ обратиться въ мощь слѣпую и дикую; но вкусъ есть не что иное, какъ верховный строитель поэтическаго правосудія, долженствующаго основываться на законахъ твердыхъ и непреложныхъ. Его власти не отрицала и Романтическая Поезія, во имя коей ниспровергается нынѣ вся есѳетическая управа. Напрасно какой-нибудь Викторъ Гуuо, съ гордымъ самодовольствіемъ, побрякиваетъ словами Лопе-де-Веги, говорившаго о себѣ, что онъ запираетъ правила за шесть ключей, когда сбирается писать комедію[2]. Это — иронія, которой съ лукавства притворяется онъ не понимающимъ: ибо въ противномъ случаѣ — для чего бы ему не присовокупить и слѣдующихъ стиховъ Испанскаго Поэта, въ коихъ сей послѣдній шутя признается, что онъ, въ то же самое время, выгоняетъ обыкновенно Плавта и Теренція изъ своей бібліотеки, дабы не имѣть въ нихъ живой предъ глазами улики: поелику истина и изъ мертвыхъ книгъ вопіетъ неумолчно[3]?… Да и пусть бы таково было дѣйствительно мнѣніе великаго Кастильца; почему жъ оно должно имѣть для насъ обязательную важность, которая у всѣхъ другихъ оспоривается? Развѣ менѣе рабства въ слѣпой привязанности къ Лопе-деВегѣ, чѣмъ въ благоразумномъ слѣдованіи мудрымъ совѣтамъ Арістотеля или Горація? Сей Князь Испанскаго Театра всегда достоинъ удивленія, но не всегда — подражанія: ибо, по несчастію, очень часто доказываетъ, что онъ боялся Ллавта и Теренція не безъ основанія; и что правила искусства, въ коемъ онъ подвизался, если не были нарочно замыкаемы имъ за шесть ключей, то по крайней мѣрѣ были не рѣдко забываемы и пренебрегаемы въ необузданныхъ замашкахъ разыгравшейся фантазіи. Кстати, очень кстати будетъ здѣсь повторить золотое изреченіе добраго старика Горація:

Сила безумная рухнетъ собственной тяжестью!

Кроткую силу Безсмертные сами лелѣютъ!

Но — ненавидятъ строптивую дерзость,

Замысловъ буйныхъ игралище! 1)

1) Horat. Lib. III, Od. IV.

Теперь явно, что всѣ затѣи поетическихъ мятежниковъ нашихъ временъ, прикрываемыя именемъ Романтизма, клонятся къ искаженію добраго вкуса и развращенію силы творческой. И между тѣмъ — ядъ сей распространяется всюду съ неимовѣрною быстротою. Что можетъ быть поставлено ему противуядіемъ — дѣйствительнымъ и цѣлебнымъ?… Ни что, кромѣ возвращенія къ тщательному и благоговѣйному изученію священныхъ памятниковъ Классической древности: разумѣется — не въ поддѣльныхъ Французскихъ слѣпкахъ, но — изъ самыхъ чистѣйшихъ оригинальныхъ источниковъ. Ибо гдѣ индѣ можно найти сію ясную свѣтлость ума, сію благоразумную скромность воображенія, сію мудрую любовь къ порядку и стройности, сію круглоту и соразмѣрность роскошныхъ образовъ, сію прелесть мощнаго, богатаго и ограненнаго со всѣхъ сторонъ языка, которая сіяетъ въ безсмертныхъ твореніяхъ Грековъ и Римлянъ — свѣтомъ, понятнымъ для всѣхъ вѣковъ и народовъ?… Ихъ внимательное созерцаніе восторгаетъ чистую и ясную душу къ высокимъ помысламъ и научаетъ воплощать ихъ въ достойныхъ образахъ, согласно съ непреложными законами изящества, которое возвѣщаютъ сами столь выразительно и торжественно. Сама даже Романтическая Поезія, какъ мы уже видѣли, не прежде достигла высочайшей степени своего совершенства, какъ воспрянувъ изъ мраковъ всеобщаго невѣжества и варварства къ ихъ созерцанію и упившись до пресыщенія лучезарнымъ сіяніемъ, ими проливаемымъ. И не по чему другому, не смотря на безпрестанное измѣненіе духа временъ и народовъ, вездѣ и всегда изученіе Классической древности поставлялось во главу угла умственнаго и нравственнаго образованія юношества, какъ первоначальная стихія питанія развиваемой духовной жизни. Это очень естественно! Кто хочетъ изучать прелести, коими убирается предъ очами нашими ликъ Природы — пусть любуется ею въ часъ полудня, когда она расцвѣчена роскошнымъ сіяніемъ лучезарнаго солнца, прежде нежели отважится, въ глубокомъ полночномъ безмолвіи, скользить взорами по вѣроломной позолотѣ луннаго колеблющагося мерцанія! Переводя эту аллегорію на прозаическій языкъ, мы можемъ представлять себѣ Поезію Классическую, какъ ясный полдень; а Поезію Романтическую, какъ глубокую полночь. Тамъ все свѣтло, здѣсь тускло; тамъ все осязаемо, здѣсь неуловимо: тамъ все выпуклено въ рѣзкихъ округлостяхъ, здѣсь теряется въ двуличневой перспективѣ; тамъ жизнь играетъ, здѣсь грезитъ; тамъ красота свѣтитъ, здѣсь отливается: туда слѣдовательно должны мы обратиться и тамъ учиться искусству наслаждаться сокровищами вѣчнаго Изящества безъ расточительности и скупости. И да будутъ намъ побужденіемъ и примѣромъ великіе мужи, коими времена наши достойно хвалятся! Да будетъ выспренній Клопштокъ, который столь глубоко былъ проникнутъ любовію и уваженіемъ къ Классической древности, что, для сооруженія великаго своего творенія, посвященнаго высочайшему таинству высочайшей Религіи, не нашелъ другаго достойнѣйшаго рѵѳма, кромѣ подслушаннаго имъ изъ устъ Гомера и Виріилія! Да будетъ неистощимый Гете, коего Іфѵгенія представляетъ живый опытъ, сколь досыта былъ напитанъ онъ духомъ древняго міра и сколь мастерски умѣлъ воспроизводить оный въ собственномъ духѣ! Да будетъ великій Шиллеръ, посвятившій начатки своего юнаго генія изученію, усвоенію и перенесенію на родную почву отечественнаго языка — памятниковъ Классической древности, и признающійся, что знакомство съ Шекспиромъ начато имъ уже довольно поздно, въ зрѣломъ возрастѣ! Знаемъ мы и причину, по которой сіи великіе образцы возбуждаютъ между нами столь мало соревнователей. Изученіе древности сопряжено со многими — и притомъ слишкомъ тягостными — трудами. Оно требуетъ познанія двухъ Классическихъ языковъ, которое добывается не безъ кроваваго пота; требуетъ тщательнаго проникновенія въ духъ и судьбы древняго міра, ускользающія отъ бѣглаго вниманія; требуетъ любви къ истинѣ-чистой. безкорыстной, неутомимой. А это все — не бездѣлица!… Чтожъ однако дѣлать?… Послушаемъ снова Горація:

Атлетъ, кидая взоръ на блескъ любезной мѣты,

Проводитъ во трудахъ свои младыя лѣты:

Онъ терпитъ зной и хладъ, и чуждый нѣги, сна,

Бѣжитъ отъ прелестей любови и вина.

Сей флейщикъ, пѣснями плѣняющій собранье,

Учился и терпѣлъ старѣйшихъ наказанье 1).

1) Horat. de Arte Poёtica — по переводу А. Ѳ. Мерзлякова.

И такъ — прежде нежели приниматься за письмо — должно учиться! Учиться… непремѣнно учиться!… Само собою разумѣется, что изъ круга ученія, необходимаго для приуготовленія къ служенію Музамъ, не должна и не можетъ быть исключена — и Романтическая Поезія! Испытавши тщательно всѣ таинства маститой Классической древности, любознательное вниманіе естественно должно будетъ перейти на новое поле. Послѣдніе судорожные вздохи міра древняго соприкосновенны съ первыми младенческими воплями средняго міра. Новый міръ, новое поприще, новое рвеніе! — И да не стыдится духъ, полный сознанія внутренней своей крѣпости, исходить на позорище поэтической дѣятельности — съ оружіемъ, изощреннымъ на обломкахъ минувшаго!… Какъ члены одного великаго человѣческаго семейства, мы должны жить общею жизнію человѣчества и шествовать наровнѣ съ нимъ. Неприличнобъ слѣдовательно было намъ нынѣ — во дни величественной старости рода человѣческаго, умащенной вѣковыми опытами — притворяться младенцами и самимъ по себѣ снова начинать протеченное уже поприще. Провидѣніе надѣлило насъ блаженнымъ жребіемъ — быть преемниками и наслѣдниками сугубой юности рода человѣческаго Предъ нами распростираются два великіе міра, изобилующіе всѣми богатствами просвѣщенія, дѣятельности и творчества. И — кажется — сама природа изводитъ насъ на рѣшеніе великой задачи — возвести полярную противоположность, ими выражаемую, къ средоточному единству, не чрезъ механическое ихъ сгроможденіе, но чрезъ внутреннее дѵнамическое соприкосновеніе и срастеніе, такъ чтобы всѣ мраки противорѣчій, чреватые пагубными заблужденіями, разсѣялись — и воцарился ясный день тишины, мира и гармоніи. Это уже предчувствовалъ и великій геній Шиллера, коего Мессинская Невѣста есть прелюдія сего торжественнаго соединенія. И еслибъ удалось намъ выполнить сіе великое требованіе Природы — сила творческая обязана бы намъ была своей свободою, славою, жизнію. Тогда укротился бы враждебный Музамъ духъ крамолъ и возмущеній: или истерзалъ бы самъ себя предъ нами, не возмущая торжествующаго нашего спокойствія.

Столь блаженнаго конца мы желаемъ и ждемъ тѣмъ съ большею ревностію, что и нашего любезнаго отечества поэтической жизни — язва, опустошающая весь просвѣщенный міръ, начинаетъ уже теперь угрожать великою опасностію. Судьбы, коими благодатное Провидѣніе ведетъ, питаетъ и раститъ великій колоссъ Россійскій — по истинѣ удивительны! Еще мало прошло времени, какъ мощная рука Петрова ввергла первую искру священнаго огня въ сію исполинскую громаду и воззвала ее къ жизни; а уже вся Европа, или лучше — весь земный шаръ, осужденный быть благоговѣйнымъ свидѣтелемъ ея дивнаго могущества, величія и славы — объемлется трепетнымъ изумленіемъ. Одно столѣтіе, составляющее весь вѣкъ оюнѣвшей Русской Державы, должно было видѣть — отдаленные предѣлы Европы и Азіи раздвигающіеся предъ оружіемъ Русскимъ, безвѣстные океаны и моря прорѣзаемые кораблями Русскими, судьбы народовъ и царствъ взвѣшиваемыя мудростью Русскою и — внутреннее благоденствіе, величію внѣшнему равное, процвѣтающее и плодоносящее въ нѣдрахъ безпредѣльной Монархіи. Къ довершенію блаженства и славы, отеческая рука великихъ Самодержцевъ, коимъ Небо ввѣряло правленіе и устройство сей великой громады, со всею нѣжною попечительностью лелѣяла и умственное ея образованіе, безъ котораго государственное тѣло слѣпо и безжизненно. Отсюда невозможно никакъ было, чтобы жизнь, закипѣвшая въ жилахъ омладѣвшей Державы, не проторглась внѣ себя силою возбужденной полноты своей и живое сознаніе внутренней своей гармоніи не изразила внѣшнимъ гармоническимъ пѣснопѣніемъ. Такъ и случилось дѣйствительно! Еще при самомъ разсвѣтѣ новаго государственнаго бытія, на дѣвственномъ еще небосклонѣ поэтическаго нашего міра, возгорѣлось дивное и великое свѣтило, коего лучезарнымъ сіяніемъ не налюбоваться въ сытость и позднѣйшему потомству. Мы разумѣемъ великаго нашего Ломоносова, который по всей справедливости можетъ быть названъ Петромъ Великимъ нашей Поезіи. Ибо не съ меньшею силою и не съ меньшимъ рвеніемъ дивный сей мужъ объялъ дикую и неустроенную бездну отечественнаго слова, чреватую только грубыми стихіями славнаго величія, и научилъ покаряться законамъ живой гармоніи. Срамъ и поношеніе неблагодарной дерзости, или лучше — безсмысленному невѣжеству, осмѣливающемуся посягать на его славу, о которую должны будутъ сокрушаться вѣки; уничижать силу его генія, приписывая ему только введеніе въ отечественный языкъ новаго механизма стихосложенія, перенятаго у Нѣмецкихъ Поетовъ! Это тоже, что ограничивать преобразовательную дѣятельность Петра Великаго — обритіемъ бородъ и перекройкою платья на манеръ Нѣмецкій!… Нашъ Ломоносовъ не только былъ истинный Поетъ, но еще — по превосходству — Поетъ Русскій, въ коемъ сей великій народъ пробудился къ полному поэтическому сознанію самаго себя. Единую и единственную тему всѣхъ звучныхъ пѣсней, извлекаемыхъ имъ изъ дѣвственной лѵры, составляло — возлюбленное отечество, коего жизнію ощущалъ себя проникнутымъ и кипящимъ. И не Нѣмецкой Поезіи, которая тогда, раздираясь внутренними междоусобіями, едва сама начинала жизнь свою — обязанъ онъ своимъ поэтическимъ воспитаніемъ; но — священной Классической древности, коей самые родники, во всей своей чистотѣ были ему доступны. Изучая великія творенія древнихъ пѣснопѣвцевъ — мужъ великій выработалъ ту свѣтлость ума, ту выспренность воображенія, то благочестіе сердца, то здравіе вкуса, ту величественность языка — коими ознаменованы его торжественныя пѣснопѣнія. Это утверждаетъ и самъ онъ, приступая къ великому творенію, долженствовавшему, по намѣренію Поэта, увѣковѣчить славу великихъ дѣлъ Петровыхъ.

…Иду во слѣдъ Виргилію, Гомеру! 1)

1) Поема Петръ Великій. Посвящ. Шувалову.

Такимъ образомъ онъ избралъ было для себя путь царскій, и когда бы Поезія наша продолжала оный, съ такимъ же рвеніемъ и съ такою жъ неутомимостью — гдѣ бы мы теперь уже были!… Но — ежели отцу нашей Поезіи не суждено было оставить любовь свою къ Классической древности въ наслѣдіе косному потомству[4]: и то еще хорошо было, что патріотическій енѳусіазмъ, коимъ былъ онъ преисполненъ, пережилъ его въ сердцахъ многихъ достойныхъ сыновъ Россіи, обрекшихъ себя, въ слѣдъ за нимъ, на служеніе Музамъ. Правду сказать — самое политическое состояніе Россійской Имперіи было таково, что для творческой фантазіи достаточно уже было славы, если она могла вѣрно изображать — не возвышать — его. Славныя царствованія Екатерины II и Александра I — что иное представляли, какъ не безпрерывный рядъ знаменитыхъ побѣдъ и великихъ дѣяній, коимъ не надивятся настоящія времена и не престанутъ завидовать грядущія? Вѣкъ, видавшій — какъ Румянцовы ломали рога Турецкой луны однимъ мановеніемъ, какъ Потемкины соединяли неукротимое своенравіе Алкивіадовъ съ кипучею рьяностью Антоніевъ, какъ Суворовы шагали чрезъ Альпы и разметывали царства орлинымъ налетомъ: вѣкъ сей долженъ былъ родить — Державина!… Это — второе око нашего поэтическаго міра, коимъ ни одна страна и ни одинъ вѣкъ не посовѣстились бы хвалиться!… Подобно славѣ воспѣваемаго имъ героя громозвучное пѣніе Державина —

Какъ шумъ морей, какъ гулъ воздушныхъ споровъ,

Изъ дола въ долъ, съ холма на холмъ,

Изъ дебри въ дебрь, отъ рода въ родъ,

Прокатится, пройдетъ,

Промчится, прозвучитъ

И въ вѣчность возвѣститъ

славу самаго Пѣснопѣвца. Его дивный геній изобразилъ самъ себя въ величественной картинѣ Водопада, имъ начертанной: это —

Жемчуга бездна и сребра

Кипитъ внизу, бьетъ вверхъ буграми!

И между тѣмъ — единственная идея, которою онъ движется, единственное имя, коимъ онъ приводится въ сіе бурное кипѣніе, есть отечество!… Тѣмъ же самымъ священнымъ огнемъ согрѣвались и другіе наши пѣвцы, умѣвшіе извлекать изъ златыхъ лѵръ стройные звуки перстами искусными: наши Петровы, наши Дмитріевы, наши Капнисты. Даже Жуковскій, котораго такъ несмысленно величаютъ Пѣвцемъ Свѣтланы, не инымъ чѣмъ стяжалъ себѣ неотъемлемое право на славное безмертіе, какъ чудеснымъ своимъ Пѣвцемъ въ станѣ Русскихъ воиновъ, въ коемъ столь торжественно гудитъ величественное ехо святой любви къ отечеству, возродившейся, подобно фениксу, изъ дымящагося пепла Московскаго, во славу Россіи, спасеніе Европы и удивленіе вселенныя. Явно отсюда, что патріотическій енѳусіасмъ составляетъ какъ бы родовое непреложное наслѣдіе Русской Поезіи: и это ни мало не удивительно, когда вѣковыя преданія и ежедневные опыты свидѣтельствуютъ, что національный характеръ самаго народа Русскаго отличается — живою, пламенною, неизмѣнною любовію къ отечеству. Здѣсь-то, кажется, должна находить свое изъясненіе и та высокая степень совершенства, на которую возведена у насъ, преимущественно предъ всѣми прочими отраслями Поезіи, Басня — талантомъ Хемницера, Дмитріева и Крылова, ибо она ознаменовама у насъ печатію высочайшей народности: всматривается въ бытъ Русскій, подслушиваетъ рѣчь Русскую; однимъ словомъ — есть вѣстовщица духа и характера Русскаго!… Чудное и достойное великаго народа направленіе!… И — о несчастіе!… уже скудѣетъ сіе благородное стремленіе, гаснетъ сіе небесное пламя, умолкаетъ сія священная Поезія!… Струны лѵрныя онѣмѣли для славнаго имени Русскаго — между тѣмъ какъ нынѣ, болѣе нежели когда-либо, мать святая Русь, лелѣемая благодатнымъ промысломъ, подъ златымъ скипетромъ могущественнѣйшаго Монарха исполински восходитъ отъ славы въ славу!… Какое странное превращеніе!… Нѣкогда безвѣстный ревнитель Баяна, соловья стараго времени, услаждаясь и дымомъ отчизны, не поскучалъ ввѣрить заунывнымъ звукамъ злополучное пораженіе и поносный плѣнъ Игоря; нынѣ — когда будто по слѣдамъ баснословнымъ Олега, торжествующая Россія уже готова была пригвоздить побѣдоносный щитъ къ стѣнамъ Константинополя, еслибъ, смиловавшись надъ поверженнымъ врагомъ, не побѣдила самой себя Хрістіанскимъ смиреніемъ и человѣколюбіемъ — нынѣ ни одинъ изъ пѣвуновъ, толпящихся между нами, не подумалъ и пошевелить губъ своихъ!… Что это значитъ? Не уже ли въ груди ихъ не бьется сердце Русское? Не уже ли въ жилахъ ихъ не струится кровь Русская?… Увы! они сдѣлались — Романтиками: и — ни чѣмъ не хотятъ быть болѣе!… Бѣдный Романтизмъ! Добрались до тебя и у насъ: и на тебя — еще одной клеветой больше!… Такое уже несчастіе. Весьма недавно, какъ молва о новой поетической революціи, затѣваемой во имя невиннаго Романтизма, запала на нашу родную землю: и — уже сколько поростовъ на ней расплодилось!… Романтизмъ да Романтизмъ... прочь Классиковъ!... прочь Классицизмъ!... только и слышно на литтературныхъ нашихъ торжищахъ. И эти нестройные и дикіе вопли тѣмъ отвратительнѣе, что не имѣютъ — да и не могутъ имѣть у насъ — никакого смысла. Ибо — о какомъ Классицизмѣ вопіютъ, ярятся, неистовствуютъ — крикуны наши?… Духомъ того подновленнаго Классицизма, который воспитанъ подъ вліяніемъ Французскаго вкуса въ знаменитый вѣкъ Людовика XIV — рѣдкіе изъ нашихъ Поетовъ напитаны; да и тѣ не имѣютъ никакой важности въ нашей литтературной конституціи и не угрожаютъ никакимъ рѣшительнымъ вліяніемъ на развитіе основного духа Русской Поезіи. Кто въ Россіадѣ или Бладимірѣ Хераскова, образованныхъ по Корану Буало и Батте, видитъ нѣчто большее, чѣмъ достопочтенные памятники неусыпнаго трудолюбія, которое никогда не можетъ замѣнить скудость генія? Кому нравится рабская подражательность въ трагедіяхъ Сумарокова и Княжнина, еслибъ даже она и не столь уродливо скрыпѣла подъ тяжестью языка ржаваго, обветшавшаго? Самому Озерову рукоплещемъ больше но снисхожденію: ибо онъ только одинъ, какъ порохъ въ глазѣ у насъ на театрѣ!.. О чемъ же хлопочутъ приятели?.. Съ кѣмъ они сражаются?.. Кого преслѣдуютъ и зубами и ногтями?.. Сказать ли имъ откровенно? Мы по сю пору еще не обзавелися Классиками! Дѣльныхъ и опасныхъ поклонниковъ Французскаго вкуса — у насъ также очень немного! А если бы мы и разбогатѣли ими, то, не обинуясь, предпочли бы ихъ мѣрный и однообразный распѣвъ дикому щебетанью, коимъ нынѣ оглушается слухъ нашъ. Гораздо охотнѣе можно согласиться перелистить подчасъ Хорева или Димитрія Самозванца Сумарокова — даже Росслава и Княжнина по крайней мѣрѣ отъ безсонницы — чѣмъ губить время и труды на безпутное скитаніе по Цыганскимъ таборамъ или Разбойническимъ вертепамъ. Тамъ, если не чѣмъ полюбоваться — не съ чего и стошниться! Но нелѣпыя бредни, выдаваемыя подъ фирмою Романтизма, не представляютъ и сего утѣшительнаго преимущества. Все то, что внушало намъ омерзѣніе въ чужеземныхъ Лже-Романтическихъ изгребіяхъ — въ нашихъ еще омерзительнѣе: ибо у насъ онѣ не имѣютъ даже и прелести небывальщины. Это — тотъ же самый соръ, получаемый только изъ вторыхъ рукъ; тѣже мерзости — дважды переваренныя!.. И доколѣ будутъ онѣ тиранить терпѣніе здравомыслія? Доколѣ на олтарь чистыхъ дѣвъ будутъ возвергаться скверныя уметы — руками неомовенными?.. Procul, o procul este profani!..

…..Какъ бы ночь

Ни длилася и неба ни темнила —

А все разсвѣта намъ не миновать!

Еще лежитъ на небѣ тѣнь.

Еще далеко свѣтлый день!.

Но живъ Господь! Онъ знаетъ срокъ!

Онъ вышлетъ солнце на востокъ!

Сіи свѣтлыя надежды да позволено намъ будетъ заключить новымъ сладкимъ предощущеніемъ, коего исполненія однако можно болѣе желать, чѣмъ надѣяться. Родъ человѣческій, уже дважды жившій и отживавшій полную жизнь мужества, по всѣмъ примѣтамъ, вступаетъ нынѣ въ новый третій періодъ существованія. И ни какъ невозможно подавить въ себѣ тайной приятной увѣренности, что святая мать Русь, дщерь и представительница великаго Славянскаго племени, назначается маніемъ неисповѣдимаго Промысла — разыгрывать первую роль въ новомъ дѣйствіи великой драмы судебъ человѣческихъ; и что, можетъ быть, она будетъ для временъ грядущихъ тѣмъ же, чѣмъ нѣкогда были Пелазги для Классическаго міра и Тевтоны для міра Романтическаго. Почему жъ не льзя гадать того же и о поэтической ея жизни? Кто знаетъ — не соблюдается ли, можетъ быть, для ней слава того внутреннѣйшаго соединенія между обоими полюсами творческой дѣятельности, котораго требуетъ, жаждетъ нынѣ духъ человѣческій? …. Уже Россійскій побѣдоносный Орелъ возсѣдалъ на цвѣтущихъ берегахъ Сены, внимавшей нѣкогда первый младенческій лепетъ Романтической Поезіи, нынѣ дерзнулъ онъ пренестись чрезъ неприступныя забрала Гемуса, ограждающія колыбель Поезіи Классической. Отъ чего жъ бы и Музѣ нашей быть менѣе смѣлою и менѣе счастливою?… Если — никогда не измѣняя своей наслѣдственной благочестивой любви къ Богу, Отчизнѣ и Человѣчеству, подъ благодатною сѣнію Августѣйшаго МОНАРХА, объемлющаго равною отеческою попечительностію всѣ вѣтви жизни своей великой Державы — обратится она къ сокровищамъ обоихъ міровъ, кои суждено пережить ей, и, набогатившись ихъ неистощимымъ богатствомъ, воспрянетъ къ живой и бодрой самодѣятельности: тогда — на что дерзнуть, чего достигнуть не возможетъ?.. Мало конечно можно надѣяться: но не должно и — отчаяваться!… Пождемъ внимательно, что принесетъ намъ поздній вечеръ! —

Съ Латинскаго H. H.



  1. Перев. А. Ѳ. Мерзлякова.
  2. Cromwell par Victor Hugo. Préface.
  3. Lope-de-Vega. Arte nuevo de hacer Comedias en este tiempo.
  4. Въ самомъ дѣлѣ, послѣ Ломоносова, весьма немногіе изъ нашихъ Поетовъ были образованы классически и знакомы съ древнею Классическою Поезіею, въ оригинальной чистотѣ ея, изъ самыхъ источниковъ. Съ уваженіемъ и признательностію должны мы наименовать здѣсь Мерзлякова, который едва ли не одинъ только умѣлъ соединить основательную ученость Профессора со счастливымъ поетическимъ талантомъ, и обогатилъ нашу отечественную словесность достойными переводами съ древнихъ языковъ. Поповскій, ученикъ Ломоносова, также Профессоръ Московскаго Университета и Поетъ, по несчастію, не имѣлъ времени раскрыться. Петровъ и Костровъ не были чужды Классическаго образованія. Пр. Соч.