О значении князя П. А. Вяземского в Российской словесности (Соллогуб)/ДО

О значении князя П. А. Вяземского в Российской словесности
авторъ Владимир Александрович Соллогуб
Опубл.: 1866. Источникъ: az.lib.ru • Читано 27 Февраля 1866 г. въ Обществѣ Любителей Россійской Словесности по поводу совершившагося пятидесятилѣтія отъ избранія князя П. А. Вяземскаго въ Дѣйств. Члены Общества.

О значеніи князя П. А. Вяземскаго въ Россійской словесности (*).

править
(*) Читано 27 Февраля 1866 г. въ Обществѣ Любителей Россійской Словесности по поводу совершившагося пятидесятилѣтія отъ избранія князя П. А. Вяземскаго въ Дѣйств. Члены Общества.
Г. Предсѣдатель и Милостивые Государи!

26-го февраля 1816 года Общество Любителей Россійской Словесности избрало въ свои Дѣйствительные Члены князя П. А. Вяземскаго, Ѳ. Н. Глинку, Н. И. Гнѣдича, К. И. Батюшкова, И. А. Крылова и многихъ другихъ. Невольно при этихъ именахъ возникаютъ странныя чувства и самъ собой рождается вопросъ: отъ чего же наша Словесность прежде такъ ярко процвѣтала, отъ чего же теперь она отличается какимъ-то застоемъ и недоумѣніемъ? Какъ-то разъ уже я позволилъ себѣ намекнуть простосердечно объ этомъ и возбудилъ цѣлую чернильную бурю журнальнаго негодованія. Отъ бури однакожъ истина не измѣнилась, только отъ времени она сдѣлалась еще яснѣе и нынѣ бѣдность нашей Словесности болѣе не тайна. О ней говорить даже можно теперь безопасно, во всеуслышаніе, безпрекословно: самые горячіе поборники новыхъ книжныхъ стремленій заявляютъ, что Словесность наша какъ бы пріостановилась. Мало того: мы прочитали въ одной критической статьѣ, что наша беллетристика переживаетъ тяжелое переходное время, что она видимо приближается къ перелому на новую дѣятельность, болѣе сообразную съ современными потребностями жизни, но что молодыя силы не подаютъ еще своего голоса. И такъ намъ остается дожидаться терпѣливо, чтобъ молодыя силы рѣшились наконецъ подать свой голосъ и указали на новую, намъ еще неизвѣстную дѣятельность въ сильномъ протестѣ, какъ выражается статья, противъ устарѣвшихъ понятій и гнетущихъ формъ жизни общественной. Я привожу эти слова, Мм. Гг., не для того, чтобы возбудить вашу улыбку, а чтобъ ими указать на причину болѣзненности нашей Словесности. Человѣчество ужъ такъ старо, что оно имѣло время утвердиться въ нѣкоторыхъ общихъ понятіяхъ, не ожидая новыхъ голосовъ. Никакой переломъ на новую дѣятельность не сдѣлаетъ, чтобъ природа, изъ угожденія къ ней, измѣняла свою красоту и законы; чтобъ вдохновеніе окрылялось такъ называемыми тенденціями; чтобъ эстетическій вкусъ усовершенствовался отъ соображенія его законовъ съ требованіями реальной практичности, чтобъ мечтанія художника, чтобъ любовь юноши, чтобъ человѣческія радости и печали, восторги и слезы, чтобъ вся идеальная сторона жизни, чувства, думы стремились бы лишь къ тому, чтобы доказывать что-то въ смыслѣ политическомъ, общественномъ и даже вещественномъ. Они именно тѣмъ хороши, что знаменуютъ порывъ человѣка отъ вѣчнаго рабства къ вѣчной свободѣ, — порывъ священный, согрѣтый Божественной искрой творчества. Они именно тѣмъ и полезны, что ничего не доказываютъ, ничего не опредѣляютъ, а въ жизни, взволнованной расчетами и страстями, возмездіями и напраслинами, образуютъ особую стихію, въ самой себѣ замкнутую и хотя на время успокоительную. Это понятіе не новое и не старое. Оно вѣчное. Оно вѣчное какъ природа и какъ истина, ея отголосокъ. Можно сказать, что природа устарѣла, что истина устарѣла; но что останется отъ такого мнѣнія, кромѣ непониманія истины и природы?

Во время полувѣка, отдѣляющаго нынѣшнее собраніе отъ засѣданія, гдѣ кн. Вяземскій былъ выбранъ въ члены нашего Общества, наша отечественная Словесность видѣла три рѣзкія эпохи, изъ которыхъ каждая имѣла свое отличительное свойство и оставила свое полезное поученіе — эпоху Пушкинскую, эпоху Гоголевскую, эпоху современную, которую можно назвать Тургеневскою. Пушкинъ долго оставался подъ вліяніемъ бездарной Сумароковской школы, гдѣ безъ Греческой Миѳологіи и аллегорическихъ иносказаній не говорилось почти ни одного слова и не писалось ни одного стиха. Идеаломъ этой школы была пластичность французскаго классицизма, основавшаяся на образцахъ древности, которая въ свою очередь боготворила видимые законы природы, и все приносила въ жертву краскѣ и линіи. Благодаря звучности и картинности русскаго языка, Пушкинъ скоро довелъ свой стихъ до высшей художественности. Но изъ послѣдовательности его произведеній видно, какъ, оставаясь вѣренъ пластичности, онъ все стремился къ большей простотѣ, къ большей задуманности въ содержаніи, — и наконецъ къ драматизму. Онъ понималъ, что мысль и чувство не должны подавляться образцовой формой, а только облекаться въ нее. Этимъ и закрѣпилъ за собой Пушкинъ первенствующее мѣсто въ Русской Словесности. Тѣмъ не менѣе его эпоху можно въ общихъ чертахъ назвать наружно или объективно идеальною. Послѣ Пушкина, Гоголь, самъ того не думая и не гадая, основалъ новую школу. Любопытно то, что самъ погибая отъ ненасытимой жажды идеала, онъ сдѣлался знаменемъ школы безъидеальной или натуральной, какъ называлась она нѣкогда.

Въ нашей Словесности Гоголь былъ великимъ, даже колоссальнымъ явленіемъ, но какъ личность, отнюдь не какъ сила вліятельная. Его достоинства остались при немъ, его недостатки усвоились его подражателями. У самого Гоголя не трудно прослѣдить сильное поэтическое стремленіе, выражаемое самобытно и рѣзко отдѣляющееся отъ нѣкоторыхъ карикатурныхъ шалостей и нѣкоторыхъ погрѣшностей противъ эстетическаго вкуса, независимыхъ отъ его геніальнаго юмора.

Гоголь, какъ всѣ геніи, былъ художникъ Божіей милостью, но онъ не былъ критикомъ, и не имѣлъ дара творческой архитектоники. Онъ оставилъ намъ цѣлый рядъ безсмертныхъ Мольеровскихъ типовъ. Но эти типы стоятъ отдѣльно одинъ отъ другаго. Они не смѣшиваются въ дѣйствительную совокупную жизнь, не поглощаются въ драматическое развитіе, — въ послѣдовательное движеніе, въ заключительную развязку. Когда Гоголь сталъ взыскателенъ къ себѣ, когда онъ пересталъ увлекаться своимъ дарованіемъ, а захотѣлъ имъ руководствовать, когда онъ рѣшился быть собственнымъ своимъ критикомъ и тщательнымъ строителемъ художественнаго зданія, — когда онъ вздумалъ сознательно соединить въ своихъ твореніяхъ бездонную глубь философской мысли съ тончайшимъ изяществомъ формы, онъ потребовалъ отъ себя невозможнаго, онъ пришелъ въ отчаяніе и умеръ рановременно. Онъ, повторяю я, погибъ жертвой жажды идеала, а между тѣмъ возбудилъ школу безъидеальную, поставившую себѣ задачей описывать какъ попало, что попало, — только чтобъ выходило вѣрно и особенно по возможности смѣшно. Такъ развилась теорія искусства безъ искусства, уже по названію немыслимая. Если прежде съ Словесностью обходились слишкомъ чинно, слишкомъ галантерейно, какъ выразился бы самъ Гоголь, то въ послѣдствіи безцеремонность дошла до послѣдней крайности. Литературная мода бросилась въ общихъ явленіяхъ на комизмъ, на веселость, иногда натянутую, иногда довольно пошлую и во всякомъ случаѣ безполезную. Все это будто бы смѣшное надоѣло наконецъ, и читателямъ и писателямъ. Недостатокъ идеала былъ слишкомъ ощутителенъ. Къ тому же на горизонтѣ русской жизни загорѣлась новая заря. Возникли вопросы о самобытности, объ общественномъ исправленіи, — о новыхъ потребностяхъ. Наша письменность заявила, что природа хотя и образецъ прекраснаго, но что не въ томъ дѣло. Она пусть будетъ предметомъ изученія естественныхъ наукъ, но идеалъ жизни, идеалъ искусства заключается не въ художественномъ возсозданіи истины, а въ разрѣшеніи практическихъ житейскихъ вопросовъ. Отъ этого и распространилось убѣжденіе, что Россійская Словесность должна стремиться къ дѣятельности болѣе сообразной съ современными потребностями жизни и ожидать новыхъ голосовъ, къ низверженію устарѣвшихъ понятій. Нельзя сказать, чтобъ такой взглядъ былъ вполнѣ невѣренъ. Если природа образецъ видимаго совершенства, то общество образуетъ ковчегъ обязательнаго совершенствованія. Но цѣль человѣческаго совершенствованія давно извѣстна и пути къ ней весьма знакомы. Старыя понятія долго блуждали безъ направленія, пока не окрѣпли въ Божественной заповѣди. Но сущности они ни въ чемъ не могутъ отличаться отъ здравыхъ юныхъ понятій. Они сливаются не во времени, а въ сочетаніяхъ общественныхъ условій, которыя никогда не дойдутъ до совершенства природы, потому что они сохраняютъ въ корнѣ ничѣмъ неистребимую человѣческую немощь. Но они совокупно гнушаются всякаго насилія, отъ какихъ бы страстей оно ни происходило. Они условливаютъ свободу, никого не притѣсняющую, законъ, никому не потворствующій и охраняютъ начала собственности и семьи, какъ залогъ общественной безопасности, и тогда только возстаютъ противъ нихъ, когда они обращаются въ злоупотребленіе. Если я не ошибаюсь, то современная школа оказала услугу тѣмъ, что, утомясь отъ безъидеальности, она заявила потребность общественнаго идеала, но заслуга эта остается видимо безплодною, потому что идеалъ признанъ невѣрно, потому что въ области искусства не то хорошо, что полезно, — а то полезно, что хорошо. Сикстинская мадонна, симфонія Бетговена по видимому не имѣютъ ничего общаго съ гласнымъ судопроизводствомъ, а между тѣмъ тотъ, кто понимаетъ вполнѣ Рафаэля, тотъ, кто сознательно восторгается Беттовеномъ, тотъ уже на столько смягчилъ свой нравъ, — на столько твердъ критическимъ умомъ и разумной волей, — что едва ли гласное судопроизводство найдетъ поводъ призвать его къ отвѣтственности. Слѣдовательно и нравственное вліяніе и общественная польза тутъ соблюдены, хотя ни Бетговенъ, ни Рафаэль конечно не имѣли въ виду юридической реформы.

Современная письменность повторила съ нашимъ даровитымъ сочинителемъ И. С. Тургеневымъ то, что прежняя школа сдѣлала съ Гоголемъ. Она усвоила одну сторону его практическихъ пріемовъ и довела его до крайности. Тургеневъ коснулся въ своихъ произведеніяхъ нѣкоторыхъ общественныхъ вопросовъ. Вслѣдъ за тѣмъ общественные вопросы провозглашены настоящей обязательной стихіей Словесности. При этомъ было забыто, что въ дѣлѣ искусства важенъ способъ изображенія, а вовсе не выборъ предмета. Поль Поттеръ превосходно писалъ коровъ, но никто не утверждалъ еще, что живопись должна изображать однихъ коровъ. Тургеневскій Бѣжинъ лугъ одно изъ прелестнѣйшихъ и полнѣйшихъ его произведеній, а между тѣмъ отъ него вѣетъ пахучей свѣжестью весенней ночи, а вовсе не утилитарными задачами. Что идеалъ общественный долженъ существовать, въ томъ нѣтъ сомнѣнія; но этотъ идеалъ относительно искусства — красота, а не польза. Красота всегда прилична и никому не придетъ въ голову спросить, зачѣмъ на статуяхъ Кановы нѣтъ платья. Красота всегда полезна, потому что она отучаетъ отъ грубости и пошлости. Красота общественная заключается въ просвѣщеніи. Можно быть весьма начитаннымъ человѣкомъ и вовсе не просвѣщеннымъ. Можно имѣть много свѣдѣній и не умѣть примѣнить ихъ къ жизни. Можно быть въ одно время и книжнымъ ученымъ и жизненнымъ неучемъ. Одно просвѣщеніе опредѣляетъ тончайшія условія общежитія, жизненнаго знанія, однимъ словомъ поэзію общественности. Стремясь къ идеалу, она гнушается жесткости, самонадѣянности, злобы, желчи, высокомѣрія, всего, что разъединяетъ людей, всего, что низводитъ человѣка до степени дикаря или даже животнаго. Просвѣщеніе развиваетъ понятіе внутренняго изящества, такъ какъ природа развиваетъ понятіе изящества наружнаго. Вращаясь въ мірѣ дѣйствительномъ, а не условномъ, оно въ своихъ истолкователяхъ требуетъ еще самобытной даровитости, безъ которой всякое художественное произведеніе становится или пошлымъ подражаніемъ или смѣшной карикатурой.

И такъ, Мм. Гг., если не ошибаюсь, прошедшее пятидесятилѣтіе не осталось для насъ безъ назидательнаго урока. Оно наглядно доказало намъ, что Словесность, удаляясь отъ своихъ вѣчныхъ началъ, должна придти въ упадокъ; что безъ идеала или съ ошибочно понятымъ идеаломъ, взятымъ изъ среды вещественной, успѣха предвидѣть нечего, какъ бы мы ни ожидали, чтобъ юныя силы подали свой голосъ. Природа и человѣчество — вотъ два идеала, двѣ цѣли для художника. Природа опредѣляетъ свои законы, человѣчество свои. Въ природѣ мы видимъ гармонію и округленность формъ, гармонію красокъ, тѣнь, свѣтъ и оттѣнки, послѣдовательность развитія, изумительное разнообразіе при изумительномъ единствѣ симетрій, пропорціональность, стройность, простоту. Внѣ природы мы ничего вообразить не можемъ. Она прототипъ всѣхъ искусствъ, которыя сливаются въ одно общее искусство и имѣя одинъ источникъ, подчиняются однимъ и тѣмъ же законамъ вѣрности подлиннику. Въ природѣ ничего нѣтъ безобразнаго, но человѣкъ долженъ былъ придумать безобразіе, даже безобразіе физическое, чтобъ олицетворить безобразіе нравственное и оттѣнить его отъ нравственной красоты. Настоящій художникъ не можетъ служить безобразію, даже если бы и захотѣлъ. Онъ нехотя увлекается къ прекрасному, и стараясь передать безобразіе, находитъ красоту въ способѣ изображенія и тѣмъ уже приноситъ пользу. Но большую заслугу приноситъ тотъ, кто обучаетъ общественному изяществу, кто не разшевеливаетъ опасныхъ страстей. Все, что поощряетъ взыскательный вкусъ, все, что облагороживаетъ, умиротворяетъ и смиряетъ, все, что отчуждаетъ умъ отъ матеріальныхъ дрязговъ, образуетъ особый высшій міръ, гдѣ первостепенными дѣятелями являются немногіе, но гдѣ всѣ люди просвѣщенные сознательно или несознательно принимаютъ участіе.

Я прошу Собраніе извинять меня, что, желая говорить о кн. Вяземскомъ, — началъ вступленіемъ, которое для многихъ покажется элементарнымъ. Я это сдѣлалъ потому, что мнѣ кажется, что при критической оцѣнкѣ поэта нужно сперва опредѣлить мѣрило, по которому можно судить о его дѣятельности. Я это сдѣлалъ потому, что въ нашей современной полемикѣ возбуждаются вопросы давнымъ давно по моему убѣжденію рѣшенные, но постоянно возобновляемые на томъ основаніи, что искусство будто бы можетъ отказаться отъ своего прямаго назначенія, или, не въ примѣръ другимъ, служить двумъ господамъ. Наконецъ я это сдѣлалъ и потому, что еще недавно самыя заслуги князя Вяземскаго въ нашей Словесности оспаривались съ запальчивостью и ожесточеніемъ, свойственнымъ болѣе страстнымъ порывамъ незрѣлости, чѣмъ основательнымъ критическимъ сужденіямъ. Впрочемъ эти печальные нападки на старца, изобличающіе чувство, далеко не изящное даже и въ нравственномъ смыслѣ, эти выходки, возбужденныя именемъ представителя нашего литературнаго утонченнаго изящества — могутъ объясниться тѣмъ, что дѣятельность князя Вяземскаго мало кому вполнѣ извѣстна. Я не успѣлъ кончить, — сказалъ онъ намъ однажды, — тѣмъ, чѣмъ другіе такъ торопятся начинать, т. е. полнымъ изданіемъ своихъ сочиненій. Нападки на князя Вяземскаго объясняются можетъ быть и тѣмъ. что онъ разсыпалъ свой талантъ на безчисленное множество стихотвореній, составляющихъ его автобіографію, — такъ какъ онъ собственно не пишетъ стиховъ, а такъ сказать живетъ въ стихахъ, — но не создалъ ни одного художественнаго труда въ большомъ объемѣ. Многіе судятъ у насъ по объему, забывая, что небольшое произведеніе съ большими достоинствами несравненно выше большаго произведенія съ малыми достоинствами. Художественное произведеніе можетъ быть округлено, закончено, образцово въ двухъ стихахъ, — въ игрушкѣ Бенвенуто, въ миніатюрѣ Петито, въ четырехъ тактахъ Моцарта. Оно можетъ быть неполно, криво, уродливо, не пропорціонально въ пятидесяти томахъ, въ громадныхъ зданіяхъ, въ саженныхъ картинахъ, въ безконечно-усыпительныхъ операхъ. Наконецъ, надо сказать и то, что талантъ князя Вяземскаго совершенно нераздѣленъ съ его личностью. Это сродство весьма рѣдкое, оно не можетъ ставиться ни въ заслугу, ни въ порицаніе, но оно, какъ мнѣ кажется, весьма вѣрно изображаетъ отличительную черту таланта кн. Вяземскаго, объясняетъ то же, отъ чего онъ не можетъ быть любимцемъ массы, но такъ высоко цѣнится отборной средой, принадлежащей уже къ высшему образованію въ истинномъ смыслѣ. Читающая масса требуетъ широкихъ очертаній, рѣзкихъ объективныхъ возбужденій, она просить драмы или разжиганія страстей. Ее надо заставить, въ особенности у насъ еще полу-просвѣщенныхъ, или смѣяться до упада, если не до злобы, — или пропитаться желчью, или разшевелиться фанатизмомъ, или увлечься разсказомъ, или наконецъ отуманиться обаяніемъ собственнаго значенія. Масса любитъ борьбу и сопротивленіе. Она любитъ, чтобъ ей льстили. Но она мало сочувствуеть поэзіи покорности и смиренія безкорыстному служенію красотѣ. Въ особенности она мало сочувствуетъ изяществу художественныхъ подробностей, потому что она ихъ мало понимаетъ. Но изъ того, что она ихъ мало понимаетъ, слѣдуетъ ли заключить, что въ нихъ нѣтъ достоинства? Вообще міръ искусства доступенъ немногимъ; но Словесность играетъ въ немъ исключительную роль. Вы каждый день услышите: я не музыкантъ, а очень люблю музыку; я не живописецъ, а очень люблю живопись. Никогда вы не услышите: я не литераторъ, а очень люблю Словесность. Между тѣмъ Словесность подчиняется совершенно тѣмъ же кореннымъ правиламъ, какъ музыка и живопись. Только о Словесности каждый судитъ сплошь да рядомъ вкривь и вкось, начиная еще съ школьной скамьи. Во имя Словесности высказываются теоріи, ничего не имѣющія общаго съ Словесностью, — изводятся горы бумаги, расточаются бранныя слова, размѣниваются оскорбленія и чѣмъ сильнѣе, тѣмъ лучше, по русскому обычаю не знающему удержа, когда ужъ разошлась и разгулялась наша своенравная удаль.

Возвращаясь къ князю Вяземскому, я позволяю себѣ выразить, что онъ если не достигъ полнаго совершенства въ своемъ искусствѣ, то соединяетъ въ себѣ главныя условія художника. Въ произведеніяхъ его можно рѣзко прослѣдить присутствіе идеала наружнаго и идеала внутренняго, — мѣткую вѣрность изображенія и свойства самобытности.

Какъ всѣ русскіе писатели, кн. Вяземскій болѣе колористъ, чѣмъ рисовальщикъ. Въ этомъ его достоинство и въ этомъ его недостатокъ: онъ не создаетъ, а высказывается. Онъ не слуга, а наперсникъ, товарищъ своего дарованія, онъ пишетъ не для того, чтобъ написать что нибудь, а потому, что ему пишется, потому, что гдѣ бы онъ ни былъ, въ дорогѣ или дома, онъ передаетъ свои впечатлѣнія, ведетъ свои стихотворныя записки, а риѳмы уже сами собой бойкими парами сбѣгаются подъ его перо. Извѣстно, что онъ пишетъ почти безъ помарокъ, тогда какъ черновыя тетради Пушкина всѣ изпещрены поправками. Между тѣмъ стихъ Пушкина льется какъ будто самъ собой, тогда какъ стихъ кн. Вяземскаго изобличаетъ, иногда повидимому присутствіе головоломнаго труда. Но труда тутъ не было. Стихъ высказанъ какъ могъ, и иногда шероховатый присосѣдился къ другому прелестному стиху. Впечатлѣніе высказалось какъ могло и замѣнилось другимъ впечатлѣніемъ. Тутъ замѣтенъ признакъ несомнѣннаго диллетантизма, но такого диллетантизма, который возвышается часто до степени высшаго искусства. Часто нельзя было бы отличить стихъ кн. Вяземскаго отъ Пушкинскаго стиха, если бы иногда въ смѣлости, — даже можно сказать въ отвагѣ неожиданнаго мѣткаго выраженія, — не выказывалась особая рѣзкая самобытность, всегда ловкая, всегда остроумная, всегда удачная и непринужденная и свойственная одному кв. Вяземскому. Онъ скажетъ напримѣръ:

Такъ! отъѣзжать люблю порою,

Чтобъ въ самого себя войдти

И говорю другимъ: прости,

Чтобъ поздороваться съ собою.

При видѣ моря восклицаетъ:

Богъ съ тобою земля!

Я въ соленой водѣ,

Какъ въ родимомъ гнѣздѣ —

Будто братъ корабля.

Въ другой разъ онъ любуется моремъ такъ:

Что ты въ радости-ль, во гнѣвѣ-ль,

Море шумное, бурлишь,

И, какъ тигръ, на старый Ревель

Волны свалишь и рычишь?

Глядя на ночь, онъ находитъ прелестныя выраженія:

Купаясь въ синевѣ эѳира,

Какъ островъ плаваетъ луна,

И въ лонѣ влажнаго сафира

Свѣжо рисуется она.

Влажный сафиръ, рисуется свѣжо — эпитеты самые рискованные, а между тѣмъ что лучше можетъ изобразить лунную ночь?

Въ Брайтонѣ онъ снова задумывается у морскаго берега въ минуту печальную и даже въ печали высказываетъ свое своебытное впечатлѣніе:

Краснорѣчивы и могучи

Земли и неба голоса,

Когда въ огняхъ грохочутъ тучи

И съ бурей, полные созвучій,

Перекликаются лѣса.

Но все, о море, все ничтожно

Предъ жалобой твоей ночной,

Когда смутишься вдругъ тревожно

И зарыдаешь такъ, что можно

Всю душу выплакать съ тобой!

Еще удачнѣе, еще сильнѣе и ярче выразилось вдохновеніе поэта при видѣ Босфора. Ночь на Босфорѣ — одинъ изъ лучшихъ перловъ въ вѣнцѣ поэта. Она такъ музыкально-живописна, такъ сливаетъ поэзію внутреннюю съ поэзіей наружной, что собраніе конечно на меня не посѣтуетъ, если я прочитаю стихотвореніе вполнѣ.

На луну не разъ любовался я,

На жемчужный дождь свѣтлыхъ струй ея,

Но другой луны, но другихъ небесъ

Чудный блескъ раскрылъ — новый міръ чудесъ;

Не луну я зналъ — развѣ тѣнь луны,

Красотамъ ночей я не зналъ цѣны.

Я ихъ здѣсь узналъ; здѣсь сказалось мнѣ

Все, что снится намъ въ баснословномъ снѣ;

Смотришь — ночь не ночь, смотришь — день не день;

Голубой зарей блещетъ ночи тѣнь.

Разглядѣть нельзя въ голубой дали:

Гдѣ конецъ небесъ, гдѣ рубежъ земли?

Вспыхнулъ сводъ небесъ подъ огнемъ лампадъ;

Всѣхъ красавицъ звѣздъ не обхватитъ взглядъ

И одна другой веселѣй горитъ,

И на насъ милѣй и нѣжнѣй глядитъ.

Вотъ одна звѣзда изъ среды подругъ

Покатилась къ намъ и погасла вдругъ.

Чешуей огня засверкалъ Босфоръ,

Пробѣжалъ по немъ золотой узоръ.

Средь блестящихъ скалъ великанъ утесъ

Выше всѣхъ чело и свѣтлѣй вознесъ;

Кипарисъ въ тѣни серебромъ разцвѣлъ

И блестятъ верхи минаретныхъ стрѣлъ.

Скорлупой рѣзной чуть струю задѣвъ,

Промелькнулъ каикъ. Перлъ восточныхъ дѣвъ

Невидимкой въ немъ по волнамъ скользитъ;

Съ головы до ногъ тканью станъ обвитъ;

И дремотой чувствъ услаждая лѣнь,

Пронеслась она, какъ нѣмая тѣнь.

Золотые сны, голубые сны

Сходятъ въ намъ съ небесъ на лучахъ луны.

Негой дышетъ ночь! что за роскошь въ ней!

Нѣтъ, нигдѣ такихъ не видать ночей!

И молчитъ она, и поетъ она,

И души одной ночи пѣснь слышна.

При этой мягкости чувства и звука, при этой исполненной нѣги картинности, кн. Вяземскій находятъ яркія краски, когда картина ихъ изображаемая требуетъ силы: что можетъ быть проще и энергичнѣе его описанія лѣснаго пожара:

Въ іюлѣ въ самый зной, въ полуденную пору,

Расшаркался огонь по высохшему бору.

Сперва змѣей тайкомъ онъ прячется во мху

И тихомолкомъ ѣстъ съ деревьевъ шелуху.

Тамъ красный гребень свой и огненное жало

Чудовище смѣлѣй показывать ужъ стало.

Клубами черный дымъ восходитъ до небесъ

И вихремъ огненнымъ завылъ глубокій лѣсъ

И разомъ обхвативъ верхи смолистыхъ сосенъ,

Все ярче, все страшнѣй пожаръ молніеносенъ.

Вообще явленія природы сильно начали дѣйствовать на поэта съ того времени какъ онъ болѣе углубился въ самого себя. Иначе и быть не могло. Онъ самъ о томъ заявляетъ:

Не для меня ручьи шумѣли,

Благоухалъ зеленый лѣсъ

И дальнихъ горъ верхи синѣли.

Теряясь въ бирюзѣ небесъ.

Не для моихъ очей и утро облачалось

Въ златой и праздничный уборъ

И небо звѣздное купалось

Въ струистомъ зеркалѣ озеръ,

Въ груди моей не отзывались

Созвучія неба и земли,

И чувства хладно пресмыкались

Во тьмѣ, въ молчаньи и въ пыли,

Но здѣсь упала съ глазъ туманная завѣса,

Я красоту долинъ прозрѣлъ —

И шумъ краснорѣчивый лѣса

И ропотъ водъ уразумѣлъ.

Я твой, природа! твой отнынѣ!

Отступника усынови!

Это стихотвореніе написано на Волгѣ и замѣчательно то, что въ немъ чувство родины смѣшалось съ чувствомъ природы. Противъ кн. Вяземскаго говорили, что онъ стихотворецъ свѣтскій, салонный, не Русскій; но это могли говорить только тѣ, которые не вникли въ его произведенія. О народности въ искусствѣ много толковали, особенно въ Германіи и въ Москвѣ, въ Германіи, гдѣ почти нѣтъ народности, и въ Москвѣ, гдѣ, извините меня, искусство не вошло еще въ неотложную потребность всеобщей жизни. Многіе думаютъ, что душевный строй, складъ ума зависитъ отъ вседневныхъ привычекъ и что русская народность отыскивается преимущественно въ простонародной рѣчи, — въ сельскихъ картинахъ, въ курной избѣ или въ питейномъ домѣ. Я позволю себѣ возразить противъ этого. Русское чувство, каеъ его ни наряжай и не искажай, — куда его ни сажай и не прячь, все останется русскимъ чувствомъ. Оно составляетъ народную физіономую ничѣмъ не изгладимую, — и въ этомъ отношеніи смѣло можно сказать, что талантъ кн. Вяземскаго чисто и исключительно русскій, хотя дѣятельность его относится не къ мѣстному, а скорѣе къ общему просвѣщенію. Какъ всѣ наши народныя пѣсни, какъ произведенія всѣхъ нашихъ первоклассныхъ писателей, — вдохновеніе князя Вяземскаго отличается дидактизмомъ и лиризмомъ. И онъ чуждъ драматической стихіи, и не строитъ зданій, а передаетъ свои впечатлѣнія то грустныя, то шутливыя, то добродушно насмѣшливыя, но всегда задушевныя.

Но изъ области просвѣщенія онъ ввелъ въ нихъ новую стихію ему принадлежащую, — стихію особой щеголеватости, которой условія опредѣлить трудно, но которая изобличаетъ человѣка свѣтскаго не въ пустомъ смыслѣ слова, а въ значеніи тонкаго пониманія изящества формы, изящества чувствъ, однимъ словомъ всего милаго, привлекательнаго, граціознаго.

Позвольте мнѣ привести въ примѣръ одно стихотвореніе.

Кто тебя, моя тропинка,

Проложилъ здѣсь въ первый разъ?

Въ чашу лѣса, невидимка,

Ты бѣжишь тайкомъ отъ глазъ.

И муравчатой колейкой,

Какъ ручей среди тѣснинъ,

Вьешься ты зеленой змѣйкой

Между сосенъ и осинъ.

Пѣшеходъ ли слѣдъ случайный

Здѣсь разсѣянно пробилъ?

Можетъ быть, сердечной тайны

Молча слѣдъ онъ сохранилъ.

Можетъ быть, любви дорожка,

Въ часъ вечерней темноты,

По тебѣ скользила ножка

Торопливой красоты.

Подавивъ свое дыханье

И взволнованную грудь,

Въ часъ условный на свиданье

Шла дѣвица въ темный путь.

Съ каждымъ вечеромъ все тоже

И все были вновь и вновь

Ей знакомѣй и дороже

Ночь, тропинка и любовь.

Жалко мнѣ бѣдняжку стало,

Хоть не зналъ, кого мнѣ жаль,

Но гдѣ счастье разсвѣтало,

Тучкой тамъ пройдетъ печаль.

Быть любви — все та же сказка!

Тутъ не нужно кощуна,

Чтобъ узнать, что за развязка

Ей заранѣ суждена.

Мѣсяцъ, два, вдоль той тропинки,

Здѣсь сливались съ двухъ сторонъ

Два созвучья,

Два рисунка,

Двѣ души: она и онъ.

Тамъ ходить онъ началъ рѣже,

Тамъ и вовсе пересталъ:

А она? въ ней чувства тѣ же,

Но ихъ свѣтлый май унялъ.

И въ слезахъ проходятъ ночи, —

Не проглянетъ счастья лучъ!

И одинъ ей грустно въ очи

Смотритъ мѣсяцъ изъ-за тучъ.

А быть можетъ, все изъ бредней

Я романъ свой сочинилъ

И старушкою сосѣдней

Этотъ слѣдъ протоптанъ былъ.

Вся въ морщинахъ и съ лукошкомъ,

И сама какъ мухоморъ,

За грибами той дорожкой

Старушонка ходитъ въ боръ.

Что кн. Вяземскій не любитъ нашихъ проселковъ, ухабовъ, мостовыхъ, гдѣ бревна пляшутъ въ запуски подъ проѣзжающими, что онъ называетъ наши обозы зимнимъ судоходствомъ, — изъ этого не слѣдуетъ заключать, чтобъ онъ не чувствовалъ и не понималъ по-русски русской жизни.

Выслушайте, какъ онъ описываетъ русскаго ямщика.

А проѣхать ли случится

По селенью въ красный день?

Нашъ ямщикъ пріободрится,

Шляпу вздернетъ на бекрень.

Какъ онъ гаркнетъ, какъ присвиснетъ

Горячо по всѣмъ по тремъ, —

Вороныхъ онъ словно вспрыснетъ

Вдохновительнымъ кнутомъ.

Тутъ знакомая свѣтлица

Съ росписнымъ своимъ окномъ:

Тутъ его душа дѣвица

Съ подареннымъ перстенькомъ.

Поравнявшись, онъ немножко

Возжи въ руки приберетъ,

И растворится окошко, —

Словно солнышко взойдетъ.

И покажется касатка,

Бѣлоликая краса;

Что за очи! за повадка!

Что за русая коса!

И поклонами учтиво

Размѣнялися они,

И сердца въ нихъ молчаливо

Отозвалися сродни.

А теперь — гдѣ эти тройки?

Гдѣ ихъ ухорскій побѣгъ?

Гдѣ ты, колокольчикъ бойкій?

Ты, поэзія телѣгъ?

Гдѣ ямщикъ нашъ, на попойку

Вставшій съ темнаго утра,

И загнать готовый тройку

Изъ полтины серебра?

Неужели въ этой картинѣ не видать любви жъ русской жизни? Но восторгаться всѣмъ безусловно просвѣщенный человѣкъ не можетъ, какъ не можетъ безусловно все порицать. Въ порицаніи часто бываетъ болѣе любви, чѣмъ въ похвалѣ. И сколько любви напримѣръ въ слѣдующихъ стихахъ, при описаніи степи:

Пусто все, однообразно,

Словно замеръ жизни духъ;

Мысль и чувство дремлятъ праздно,

Голодаютъ взоръ и слухъ.

Грустно! Но ты грусти этой

Не порочь и не злословь:

Отъ нея въ душѣ согрѣтой

Свято теплится любовь.

Степи голыя, нѣмыя,

Все же вамъ и пѣснь и честь!

Все вы — матушка Россія,

Какова она ни есть!

Вообще въ стихахъ кв. Вязеискаго обнаруживается много нѣжности и грусти, — вѣроятно отъ того, что, по его словамъ, онъ «къ старости дошелъ путемъ могилъ.» Но не смотря на то, онъ обладаетъ свойствомъ весьма рѣдкимъ въ русской жизни — веселостью. Русскій смѣхъ обыкновенно сворачиваетъ на насмѣшку или на разгулъ. Внутренне беззаботное, безцѣльное веселье у насъ явленіе не частое. Въ стихахъ кн. Вяземскаго, особенно за прежнее время, оно проблескиваетъ часто добродушно, и постоянно остроумно. Поэтъ пріѣзжаетъ напримѣръ въ Полтаву, — переносится памятью къ великой битвѣ и вдругъ восклицаетъ:

Братья! не грѣшно ли вчужѣ

Видѣть, Господи спаси!

Какъ барахтается въ лужѣ

Городъ славный на Руси!

Поспѣшимъ же безъ оглядки,

Ради ближнихъ и добра,

Отъ Тавриды до Камчатки,

Отъ Онѣги до Днѣстра,

Отовсюду гдѣ богато

Слово Русское гремитъ,

Гдѣ о горѣ братьевъ свято

Сердце Русское болитъ, —

Всѣ и каждый общей силой,

На поминки о Петрѣ,

Всѣ поможемъ нашей милой

Утопающей сестрѣ.

Что же? Нѣтъ бѣды въ попыткѣ!

Стихъ мой брошу на авось:

Съ міра просимъ — не по ниткѣ,

А по камешку вамъ брось.

Пусть откроется подписка —

И Полтава спасена;

Ей не нужно обелиска,

Мостовая ей нужна!

Эпиграммы кн. Вяземскаго всѣмъ извѣстны. Не смотря на ихъ колкость, онѣ носятъ отпечатокъ незлобія. Какъ Русскій, онъ не прочь пошутить надъ Нѣмцемъ, но такъ, чтобъ его не обидѣть.

Онъ скажетъ:

Нѣмецъ такъ глубокомысленъ,

Что провалишься въ него.

Или:

Что для Русскаго здорово,

То для Нѣмца карачуеъ.

Но это веселая шутка, за которую конечно никто ее разсердится. Странно даже что при такой ѣдкости слова и такой силѣ стиха, князь Вяземскій такъ мало писалъ сатиръ. Выведенный изъ терпѣнія до крайности неумѣстными нападками, — онъ прихлопнулъ своихъ зоиловъ мѣткимъ отзывомъ, но тотчасъ же послѣ написалъ слово примиренія.

Объ одномъ дѣйствительно устарѣвшемъ понятіи, Мм. Гг. нельзя не пожалѣть, а именно о существовавшей нѣкогда между литераторами дружбѣ. Пушкинъ, Жуковскій, Вяземскій, Давыдовъ, Дельвигъ, Баратынскій, Языковъ, Гоголь, Давыдовъ и многіе другіе были болѣе чѣмъ друзьями, — они были братьями, служителями одного алтаря, для нихъ священнаго. Отъ этого соревнованія безъ злобы, отъ этого воззрѣнія на искусство какъ на цѣль, а не какъ на средство, отъ этого братства во имя русскаго слова, самое русское слово совершенствовалось, облагораживалось, становилось правильнѣе и звучнѣе. Какъ знатокъ русскаго языка кв. Вяземскій стоитъ конечно на ряду съ его братомъ Карамзинымъ, съ его другомъ Пушкинымъ и смѣшно даже слышать упрекъ, что онъ писатель не русскій. Напротивъ того, онъ русскому языку оказалъ огромную услугу тѣмъ, что придалъ ему гибкость и непринужденность и неутомимо служилъ совершенствованію русской рѣчи, любовался ею въ своихъ товарищахъ, поощрялъ ее въ молодыхъ людяхъ.

Я имѣлъ честь познакомиться будучи студентомъ съ кн. Петромъ Андреевичемъ въ Дерптѣ, гдѣ онъ почтилъ меня посланіемъ: «Что дѣлаетъ, мой графъ, красавица Эмилья», и въ тоже время вспомнилъ Дерптскаго Баяна:

Я у тебя въ гостяхъ, Языковъ!

Я въ Княжествѣ твоихъ стиховъ.

Тогда кн. Вяземскій былъ въ полномъ веселомъ блескѣ игриваго ума и семейнаго счастья. При немъ находились тогда три существа поэтическія, три дочери — его радость и гордость, и по неумолимому велѣнію судебъ, онъ имѣлъ несчастіе лишиться поочередно всѣхъ трехъ. Путемъ едва выносимаго горя пришелъ онъ къ сознанію, хорошо извѣстному только людямъ много страдавшимъ, — что высшая мудрость ничто иное какъ смиреніе. Въ самомъ его талантѣ отразились такимъ образомъ свойства умѣренности, безпристрастія, покорности и вѣры.

Поклонникъ истины, вѣрный дружбѣ и друзьямъ, слуга и защитникъ просвѣщенія, онъ идетъ средней дорогой, онъ врагъ и ретроградной мнительности и запальчивой самонадѣянности, — онъ благоговѣетъ передъ свободой, въ которой любовь и миръ, но врагъ деспотизма лжесвободныхъ мыслей и гнушается той свободы, которая ничто иное какъ «ненависть къ тому, что выше насъ». Онъ не смѣшиваетъ гласность съ шумомъ, достоинства съ завистью и желательнаго совершенствованія съ противоестественнымъ мнимымъ прогрессомъ. И въ поэзіи онъ не перестаетъ быть строгимъ критикомъ. Умъ его закалился отъ жизни, отъ сравненій; но сердце его, по благословенію, дарованному художникамъ въ возмездіе за ихъ страданіе, молодо какъ у юноши и горячо сочувствуетъ всему благородному, всему прекрасному, всему свѣтлому.

Многимъ конечно извѣстны глубоко трогательные стихи на церковное строеніе, которые да будетъ мнѣ позволено привесть здѣсь хоть невполнѣ:

Одною встрѣчей я всегда въ прогулкѣ счастливъ:

Будь лѣтомъ жарокъ день, будь осенью ненастливъ,

Подъ проливнымъ дождемъ, въ морозъ, въ палящій зной,

На перекресткѣ же, съ открытой головой

И съ книгою въ рукѣ, протянутой къ прохожимъ.

Глядитъ онъ странникомъ и человѣкомъ Божьимъ,

Смиренья съ простотой лежитъ на немъ печать;

Свой странническій крестъ пріявъ, какъ благодать,

Изъ дальняго села пришелъ онъ въ городъ чуждый,

Но привели его не собственныя нужды.

Нѣтъ! къ дому Господа усердьемъ возгоря

И возлюбивъ и блескъ, и святость алтаря,

Онъ благолѣпью ихъ посильный трудъ приноситъ

И именемъ Христа на церковь братій проситъ.

Если бы я не боялся утомить собраніе, я бы могъ привести еще много образцовыхъ отрывковъ, доказывающихъ какъ чистъ и свѣтелъ душевный идеалъ поэта, какъ строенъ и благолѣпенъ его идеалъ наружный, — какъ близокъ онъ всегда къ прямой дѣйствительности и какъ своебытенъ онъ въ ея изображеніи. Князь Вяземскій, — повторяю — не зодчій, не ваятель, не строитель, не рисовальщикъ, но какъ колористъ онъ занимаетъ одно изъ первыхъ мѣстъ въ нашей словесности. Его колоритъ, ему свойственный, ему принадлежащій, сливается въ нѣжные оттѣнки высшаго художественнаго и общественнаго пониманія. Хотя краски его всегда ярко русскія, хотя самые художественные пріемы его задушевно русскіе, — но можно сказать, что въ тонкомъ пониманіи художественнаго изящества, въ дѣлѣ критики и вкуса онъ далеко опередилъ многихъ своихъ сподвижниковъ и ужъ конечно всѣхъ своихъ порицателей. Онъ служитъ намъ живымъ доказательствомъ, что въ прекрасномъ не можетъ быть ни устарѣвшихъ, ни новыхъ понятій. Солнце каждый день оживляетъ природу и до сего времени не нуждается въ новыхъ силахъ. Пушкинъ говаривалъ часто, что главная заслуга нашего геніальнаго Гоголя заключалась въ томъ, что никто не умѣлъ подмѣчать лучше его и передавать осмѣянію русскую пошлость. Заслуга князя Вяземскаго заключается тоже въ томъ, что онъ врагъ всякой пошлости, но, не упоминая о ней, онъ ее поражаетъ, создавая образцы благороднаго остроумія, отборнаго выраженія и глубоко нѣжнаго чувства.

И теперь, чѣмъ могу я кончить какъ не заявленіемъ общаго нашего желанія, чтобъ санъ маститый слуга истины и просвѣщенія, чтобъ этотъ послѣдній свѣточъ яркой Плеяды, озарявшей нѣкогда нашу словесность, еще долго насъ дарилъ и радовалъ на старый ладъ вѣчно-юными откликами своего звучнаго, поэтическаго и любимаго голоса, — и указывалъ юному поколѣнію, въ чемъ заключаются вѣчныя силы всего полезнаго и прекраснаго.

Д. Ч. гр. B. Соллогубъ.
"Бесѣды въ обществѣ любителей Россійской словесности". Выпускъ первый. Москва, 1867