О гордости смиренных (Бердяев)
О гордости смиренных : Ответ иеромонаху Иоанну |
Опубл.: 1931. Источник: Путь. — 1931. — № 31. — С. 70-75. — odinblago.ru |
С тяжелым чувством прочел я статью иеромонаха Иоанна. Не потому было у меня это чувство, что статья направлена против моей книги. Ничего лично обидного для меня в ней нет. Но статья вызывает острое чувство общего характера. Читая статью, я думал о том, что думал уже много раз в жизни, но думал острее: о гордости смиренных, об ужасной гордости, возникающей на почве православно-аскетической, на почве монашества, ушедшего из мира. Это есть совсем не личная гордость, а гордость родовая, классовая, гордость привитая школой, подобная сословной гордости аристократии. Я совсем не собираюсь обличать иеромонаха Иоанна в личной гордости. Я не имею никаких оснований так о нем думать и считаю неуместными такого рода обличения. Но я почувствовал в его статье сверхличное, родовое, классовое, монашеско-аскетическое горделивое презрение к миру, к человеку, к культуре, к философии, к борениям человеческого духа, к страданиям и мучительным исканиям мира. Он чувствует себя на горе Афоне, в крепости защищенной от всех волнений и движений мира. Почва мира колеблется, он же остается на твердой почве. Такого рода защищенность и укрепленность, такого рода искусственная изоляция себя под стеклянным колпаком слишком часто означает холодное равнодушие к процессам, происходящим в мире, к мучениям мира. Духовная свобода от стихий мира должна вести не к равнодушию и презрению к миру, а к работе над одухотворением миpa. «Мир» есть не только греховные страсти, «мир» есть не только то, что заповедано нам не любить, «мир» есть также Божье творение и Божья тварь, живые существа, страдающие и радующиеся, облеченные в плоть и кровь. Можно и должно отрешаться от власти греховных страстей мира над человеческой душой, но нельзя и не должно отрешаться от живых существ мира, от судьбы мира. Духовная любовь, которой хотели заменить горячую человеческую любовь, нередко оказывалось «стеклянной любовью» (выражение В. В. Розанова). Православию чужда баптистская идея спасенности избранного круга верующих, но та же идея в иной, менее грубой форме, может явиться в аскетическом монашестве, которое причислит себя к кругу избранных, возвышающихся над миром и над всем в мире происходящим. И напрасно думают, что гордость преодолевается и достигается смирение, если ежесекундно повторять о своей греховности и недостоинстве. Это легко может превратиться в условную риторическую форму, за которой скрывается религиозное самопревозношение и горделивое презрение к другим, вызванное сознанием принадлежности к единственной истинной школе и единственному истинному пути жизни. Евангельское обличение фарисеев может быть отнесено и к фарисейству монашескому, аскетическому. Душевная жизнь человека настолько запутана, сложна и хитра, в ней так перемешано сознательное и бессознательное, что человек совершенно искренно может принять свою сверхличную гордость за смирение, если он делает внешние знаки смирения. Необходимо всегда помнить, что кроме истинного смирения, которое очень трудно, есть еще лже-смирение, которое легко, о чем я и пишу в своей книге. Необходимо также отличать смирение, как внутренний и свободный духовный акт, от внешнего послушания. Послушание очень сильно у иезуитов и даже у коммунистов, но смирения нет. Именно в наше время нужно особенно настаивать на том, что христианство и православие не тождественно с монашеско-аскетическим направлением, идущим из сирийской пустыни, от Афона, от «Добротолюбия» и Феофана Затворника. Всякий знающий историю христианства знает, что это лишь одно из течений в христианстве и в православии и не самое древнее. Это традиция не евангельская, не апостольская, не первохристианская, более поздняя. Течение это нередко приводило к тому, что «Добротолюбие» заслоняло собой Евангелие, что Св. Исаак Сирианин или Св. Иоанн Лествичник признавались более авторитетными, чем апостольские послания. Это есть только одна из школ внутри восточного христианства, а не христианство в его полноте. Как и всякая замкнутая школа, она легко может заболевать горделивым презрением ко всему остальному миру и к миру христианскому, по иным путям идущему. Вопрос этот очень важен сейчас потому, что повсюду в мире, не только в православии, но и в католичестве, монашество переживает страшный, почти смертельный кризис. И это может произвести впечатление конца и гибели христианства. Вот такой связи старого типа монашества с судьбой христианства вообще допускать нельзя. Думаю, что возможна новая форма монашества, монашества в миру, монашества любящего не только Бога, но и человека, снисходящего к мукам мира. Сам иеромонах Иоанн производит впечатление уже не цельного монаха старого типа. В нем нет здорового варварства. Его душа культурно усложнена и это сказывается прежде всего в его манере писать, в отсутствии простоты, в вычурности и изломе. Он хочет делать вид, что его нисколько не беспокоит все происходящее в мире и с миром, что почва под ним твердая, незыблемая и огражденная. Но недостаток простоты, вычурность и излом в форме выражений мыслей и чувств свидетельствуют уже о некоторой раненности процессами миpa, о преждевременной усталости от борьбы, вызванной миром. Проблема смирения гораздо сложнее, чем обычно думают. Бесспорно существует феномен гордости смирением. В аскетической литературе об этом говорится. Гордость смирением есть специфически русский и православный соблазн. У католиков этой гордости смирением нет, у них другое, у них гордость связана с церковным империализмом. Гордость смирением была у Достоевского. Обыкновенный европейский ученый, настроенный скептически, но ищущий научную истину, в известном смысле более смиренен, чем иной монах-аскет, презирающей мир и людей, как грех, и впадающий в гордость смирением. Всякий человек, который почитает себя и свой выделенный круг носителем полноты истины, уже поэтому легко впадает в горделивое презрение к миру и к людям. И эта гордость нисколько не ослабляется от того, что он будет лично себя считать грешным и недостойным.
У иеромонаха Иоанна происходит со мной недоразумение, как впрочем и у многих. Он, по-видимому, принимает меня за богослова или «духовного» писателя, который все еще не может отделаться от философии и вносит ее в слишком большом количестве в свое богословствование, остается на полпути. Это неверный подход к книге. Моя книга светская, философская, культурная, морально-реформаторская. Я на этом месте стою и сходить с него не предполагаю. В этом мое призвание. Весь смысл книги в том, что с этого места она говорит о духовных вопросах, мучающих мир. Совершенно ясно, что иеромонах Иоанн требует от меня отречения от философии. Тогда только я буду мыслить правоверно, в согласии с святоотеческими преданиями. Но я отрекаться не собираюсь. Я хочу быть христианином, оставаясь философом, и философом, оставаясь христианином. Такова моя тема. В этом вопросе обнаруживается у иеромонаха Иоанна характерная русская черта, свойственная самым противоположным русским направлениям, религиозным и антирелигиозным, православно-аскетическим и нигилистическо-революционным — недоверие и вражда к мысли, презрение к разуму и к диалектике. В моей молодости мои товарищи социал-демократы тоже требовали от меня отречения от философии, от свободы мысли и считали это условием ортодоксального исповедания марксизма. Русские склонны называть рационализмом всякое мышление, всякое познание, всякую диалектику, что, конечно, по существу ошибочно. На этой почве возникает своеобразный русский обскурантизм. Это совсем не свойственно западным людям, они совсем не склонны считать, что мысль от диавола, все равно будь они католиками или протестантами, они склонны считать интеллект самой благородной составной частью человека. Это не свойственно также греческому православию, патристике, которая даже слишком была пропитана греческим интеллектуализмом и греческой философией. Нигилистическое отношение к философской мысли и культуре очень связана с русским традиционным типом православия. Но нам заповедано любить Бога и всем разумением своим. Мысль самого иеромонаха Иоанна очень неотчетливая и эмоциональная и он, по-видимому, дорожит этим ее свойством. Он соблазняется словом «парадоксальность». Он склонен видеть в «парадоксальности» рационализм. Как бы возражая мне, он противополагает «парадоксальности» истинную духоносность. Это явное недоразумение. Острота «парадоксальности» обращена не «по ту сторону», а «по сю сторону», она не допускает перенесения «посюстороннего» в «потустороннее». «По ту сторону» нет уже «парадоксальности», острием своим направленной «по сю сторону». «Парадоксальность» и есть антирационализм. Я сознательно утверждаю философию (и теософию), не как служанку богословия, не как утилитарное и техническое орудие для целей поставленных религией, а как обнаружение творческой познавательной активности человека, именно как человеческую философию, как человеческую любовь к мудрости, как творческий дар человека перерастет себя и в познавательном опыте приобщиться к духовному миру. Для иеромонаха Иоанна христианство как будто бы не есть религия богочеловеческая, религия Бого-человека и потому для него человеческая сторона христианства должна представляться соблазном. Но этой неотрывной человеческой половине христианства я ни в коем случае уступить не могу. Человек призван не к тому, чтобы уничтожиться, перестать существовать и предоставить Богу занять пустое место. Это — монофизитская ересь. Человек призван к творческому взаимодействию с Богом. Иначе было бы непонятно, зачем Бог сотворил существо, которое должно быть уничтожено, совершенно опустошено и лишь через это обожено. Непонятно, как Бог может не любить человеческого. Именно в христианстве открывается не только движение от Бога к человеку, но и движение от человека к Богу, открывается величайший факт мировой религиозной жизни — человечность Бога и богоподобность человека, божественное в человеке. Сыновство, которое иеромонах Иоанн справедливо считает высшим достижением, предполагает человечность Бога и человечность христианства. Жаль только, что те, которые считают себя достигшими сыновства, так мало показывают другим свои достижения. Тут мы подходим к самому важному вопросу моей христианской этики.
Человечно ли христианство? Вопрос основной, самый важный. Слишком многие в истории христианства, забывшие об Евангелии, утверждали обратное, утверждали нечеловечность и даже бесчеловечность христианства. И пусть не говорят мне, что мой вопрос гуманистический, возникший из опыта гуманизма. Это есть способ запугивания вместо действительного ответа на поставленный вопрос. Я твердо стою на том, что христианская религия человечна и что в этом даже ее главная особенность. Сущность христианства никак нельзя понять, как унижение человека и истребление человеческого. Христианство есть откровение о Боге и откровение о человеке, откровение богочеловеческое. И потому христианская этика есть этика человечная. И я считаю свою этику христианской, поскольку мне удалось ее сделать человечной, в чем и была моя главная цель. Иеромонах Иоанн совсем не показал, почему моя этика не христианская или недостаточно христианская. Он совсем не приводит никаких аргументов, он судит эмоционально, по неопределенному ощущению несоответствия моих взглядов с взглядами традиционными. Он считает наиболее слабой эсхатологическую часть моей книги. Не мне, конечно, судить о том, сильна ли она и удалась ли она мне. Но я могу сказать о ее значении, о ее роли в создании всей книги. Моя книга родилась из эсхатологических мотивов, из опыта об аде, из мучения над проблемой ада. Из этого эсхатологического опыта пытался я добыть свет для решения некоторых основных вопросов жизни. Я увидел путь этики, уготовляющий ад, уготовляющий его из преданности добру, и путь противоположный, уготовляющий освобождение от ада. Для иеромонаха Иоанна как будто бы совсем нет связанной с этим проблематики, его ничто тут не беспокоит и не мучает. Главное различие между нами в том, что я сознательно хочу сделать проблематичным то, что для иеромонаха Иоанна не проблематично. Весь вопрос в том, есть ли проблематическое для христианской души, для христианского сознания. Это слишком часто отрицается и отрицание это почитается признаком ортодоксальности. Но на этом пути христианство костенеет и мертвеет. Догматизм, отрицающий проблематику, самодовольный и успокоенный есть ложный догматизм, враждебный движению духа. Это есть вопрос о творчестве. Наиболее, по-видимому, отталкивает и пугает идея этики творчества наряду с этикой закона и искупления. С этим связана основная идея моей жизни. Тысячу раз слыхал я возражения против понимания человека, как творца и призванного к творчеству. Но обычно даже самая постановка проблемы не принималась и не понималась. Иметь высокую идею о человеке, как творце, не есть гордость, потому что человек есть Божья идея и в Божью идею входить это его призвание. Странно думать, что Бог мог сотворить что-то маленькое и ничтожное, как увенчание творения. Нечестиво и богопротивно быть низкого мнения о Божьей идее и презирать ее, как ничтожную и жалкую. Творческое призвание человека совсем не есть право и притязание человека, а есть долг его перед Богом, исполнение Божьего повеления. Не быть творцом и не творчески относиться к жизни есть неисполнение Божьей воли, богопротивление. И Бог ждет, что мы об этом догадаемся по присущей нам свободе. Так только и нужно ставить вопрос. Христианство освободило скованного Прометея или заковало его еще более? Думаю, что освободило, ибо закован он был не Богом, а демонами природы, против власти которых боролся.
Еще хочу сказать: нельзя утверждать монополию духа и чувствовать себя монополистом духовности, это противоречит священному писанию, — дух дышит, где хочет, и нельзя духовность выделять и противополагать мучительному и страдальческому опыту мира, добыванию человеком огня и света. Духовность должна стать силой в мире, преображающей мир.