Очерк жизни Н. Д. Хвощинской-Зайончковской (Цебрикова)/МБ 1897 (ДО)
Очерк жизни Н. Д. Хвощинской-Зайончковской |
Опубл.: 1897. Источникъ: az.lib.ru со ссылкой на журналъ «Міръ Божій», 1897, № 12, с. 1—40 |
I.
правитьНадежда Дмитріевна Хвощинская родилась 20 мая 1825 г. Отецъ ея, Дмитрій Кесаревичъ, рано женился на шестнадцатилѣтней дѣвушкѣ, Юліи Дробышевой, русской по отцу, полькѣ — по матери. Кочевая жизнь офицера тяжела для семейнаго человѣка, и Хвощинскій перешелъ на службу въ гражданское вѣдомство. Это былъ человѣкъ талантливый, рѣдкой честности и служебнаго долга и, какъ всѣ артистическія натуры, плохой практикъ. Онъ хорошо пѣлъ необработаннымъ голосомъ, умѣлъ дѣлать эскизы портретовъ, вѣрно улавливая сходство. Дочери наслѣдовали его любовь къ искусствамъ. Надежда Дмитріевна рисовала, а сестра ея Софья недурно писала масляными красками.
Пострадавъ отъ несправедливаго обвиненія въ растратѣ казенныхъ денегъ, лишившись мѣста, Хвощинскій пробивался десять лѣтъ съ семьей на жалкія крохи. Небольшая земелька и винокуренный заводъ были описаны на пополненіе растраты, въ которой были виноваты ловкіе плуты, воспользовавшіеся довѣрчивостью этого «поэта въ жизни», какъ о немъ отзывались люди, знавшіе его. Это тяжелое время было памятно всю жизнь Надеждѣ Дмитріевнѣ, которая все хорошо понимала; оно принесло ей тѣ ранніе уроки жизни, въ которыхъ дѣтская душа растетъ не по лѣтамъ на добро или зло, смотря по натурѣ. Вспоминая это тяжелое время, Надежда Дмитріевна съ глубокой любовью говорила о матери, которая «геройски несла свое бремя». Мать была доброй семьянинкой, много работавшей въ семьѣ. Она дала дочери примѣръ «мужественнаго терпѣнія и труда, выше котораго ей не дала никакая книга», — слова Надежды Дмитріевны. «Трудъ мелочной, не казистый, но когда его несутъ весело и бодро, то онъ своего рода геройство». Здѣсь надо исскать основаніе того теплаго чувства, съ какимъ Хвощинская описывала простыхъ, добрыхъ людей. Посмѣиваясь иногда со мной надъ фразерскомъ барынь, которыя заявляли съ паѳосомъ, что онѣ посвятили жизнь семьѣ и своею дѣятельностью служатъ гражданскому долгу жены и матери и которымъ цѣлый штатъ прислуги, боннъ, гувернеровъ и гувернантокъ доставлялъ полный досугъ разглагольствовать о самыхъ простыхъ вещахъ, какъ о великихъ подвигахъ, — Надежда Дмитріевна всегда вспоминала мать, которая безъ похвальбы несла лишенія и трудъ бѣдной семьянинки. А какъ тяжело было это бремя, можно заключить изъ того, что бывали дни, когда не на что было купить хлѣба. Все было заложено или продано. «Жилось трудно, но сердечно и хорошо», говорила Надежда Дмитріевна и воспоминаніе объ этой порѣ отозвалось въ ея разсказѣ «Саша». Мужъ вспоминаетъ первую жену, надорвавшуюся надъ работой, болѣя чахоткой, начало которой можно было бы захватить, если были бы средства на лѣченье и отдыхъ. Образъ молодой труженицы всегда бодрой, не ропщущей, находящей силы утѣшать и веселить, навѣянъ былъ воспоминаніемъ о матери. Мать Надежды Дмитріевны получила обычное образованіе дѣвушекъ начала нашего вѣка, была очень не глупа, любила французскую литературу, читала съ разборомъ, благодаря природному вкусу, восторгалась Гюго и передала дочери этотъ культъ.
Воспитаніе Надежда Дмитріевна получила дома. Она была старшей изъ трехъ сестеръ; по обычаю того времени, державшемуся въ культурныхъ семьяхъ до реформы въ педагогическихъ понятіяхъ общества, дѣтей начинали рано учить. Трехъ-четырехъ-лѣтнія дѣти даже заурядныхъ способностей, умѣвшія читать, не считались диковинкой. Н. Д., говорила, что она не помнитъ того времени, когда не знала грамоты. Учили сами родители, не на что было нанимать учителей. Дѣвочка училась читать по «Телеграфу» Полевого. У отца была порядочная библіотека и она страшно полюбила чтеніе. Ранняя страсть къ чтенію — черта не однихъ талантливыхъ дѣтей, но и дѣтей, для которыхъ чтеніе вмѣстѣ и развлеченіе, и утѣшеніе; какъ бы дружно ни жила семья, какъ бы бодро и весело ни сносилась бѣдность, но неразлучныя съ нею заботы и лишенія бросали тѣнь на чуткое дѣтское сердце. Квартира была холодная, въ щели просвѣчивало зимнее солнце. Приходилось считать каждый грошъ; даже лишній листъ бумаги для дѣтской забавы составлялъ разсчетъ. Надежда Дмитріевна всю жизнь писала четкимъ мелкимъ почеркомъ; привычка эта сложилась въ дѣтствѣ: надо было беречь бумагу. Она собирала въ сорной корзинѣ отцовскаго кабинета бумаги съ бѣлыми страницами и широкими полями, выгадывая каждый пробѣлъ. Маленькая Надя читала все, что попадалось въ книжномъ шкапу отца. Старые журналы, стихотворенія, критическія статьи — все чтеніе не дѣтское. Въ мистическихъ книгахъ и Дантовскомъ Адѣ она вычитала ужасы, доводившіе ее до бреда по ночамъ, что побудило родителей отбирать у нея книги. Она отличалась необыкновенною памятью и въ 6 лѣтъ привела въ изумленіе одного заѣхавшаго къ нимъ въ Рязань автора, вѣрно передавъ многое изъ критической статейки в его переводѣ Паризины Байрона. Не ранѣе тринадцати лѣтъ дѣвочка начала брать уроки у учителя, студента духовной семинаріи, который готовилъ брата въ корпусъ, а сестру Софью, будущую писательницу, извѣстную подъ псевдонимомъ Весеньевъ — въ институтъ. Надежда Дмитріевна обучалась, сверхъ того, русской словесности и латыни — и все это за три рубля въ мѣсяцъ.
Литературныя наклонности рано сказались въ талантливой дѣвочкѣ, и она, въ сотрудничествѣ съ братомъ и сестрой, издавала дѣтскій журналъ. Когда брата увезли въ корпусъ, сестру — въ институтъ, Надежда Дмитріевна продолжала этотъ журналъ вмѣстѣ съ подругой, съ которой она зачитывалась всѣмъ, что попадалось подъ руку и сочиняла историческіе романы. Сидя за пяльцами, подруги передавали другъ другу перипетіи своихъ героевъ и героинь. Романы писались по ночамъ, чтобы хранить творчество въ глубокой тайнѣ. Рукодѣліемъ занимались не только потому, что искусство поставлять разныя украшенія гостиныхъ и собственнаго туалета считалось предметомъ великой важности для дѣвушекъ, но еще потому, что оно приносило гроши въ домъ. Вышивали ковры и подушки на продажу и Надежда Дмитріевна помогала теткамъ. Это не мѣшало ни чтенію, ни ученію, она училась и сама по учебникамъ, и учила младшихъ сестеръ.
Мать, хорошо владѣвшая французскимъ языкомъ, научила дочь. Итальянскому языку Надежда Дмитріевна научилась самоучкой, проживъ долго въ Москвѣ у богатаго дяди, гдѣ нашла учебники. Она бывала въ театрѣ, видѣла игру Мочалова въ шекспировскихъ драмахъ, зачитывалась Шиллеромъ въ русскомъ переводѣ. Когда ее причесывали на первый балъ, а вообще для барышень первый выѣздъ такой роковой шагъ, передъ которымъ ничто не существуетъ въ мірѣ, кромѣ туалета, она читала «Послѣдній день приговореннаго къ смерти». Съ этого вечера начался ея культъ Гюго. Въ одномъ изъ писемъ ко мнѣ 1885 г. она пишетъ: «Другое горе (послѣ слуховъ о войнѣ) — смерть Гюго. Я, вѣдь, поколѣнія 50-хъ гг., на немъ выросла. Всѣ мои первыя впечатлѣнія, молодыя радости, старыя горести прошли надъ Гюго. Что-нибудь случается, чувствуется и его слова летаютъ въ памяти»… «Le dernier jour d’un condamné» она звала лучшей книгой на человѣческомъ языкѣ. «Мама моя его любила. Да всего не перескажешь. Особенно послѣ этой потери вспоминается, сколько хорошаго и хорошихъ ушло на моемъ вѣку, нашихъ, чужихъ, никогда невиданныхъ и близкихъ по душѣ, какъ самые близкіе»… Эта книга Гюго была для нея откровеніемъ: она поняла, что искусство должно имѣть цѣль. Знакомство съ Шекспиромъ, Шиллеромъ, Данте научило ее понимать идеальное въ искусствѣ и застраховало ее отъ плоскостей натурализма.
Съ русской современной литературой знакомство шло туго. Въ пору ранней юности Надежды Дмитріевны и гораздо позже можно было найти въ барскихъ семьяхъ французскіе романы всевозможныхъ авторовъ, а русское чтеніе было не въ «авантажѣ», Гоголя считали «не комъиль-фо»; его за неприличіе чинныя маменьки равняли съ Поль-де-Кокомъ. Русскихъ книгъ выходило мало, едва ли не вся литература сосредоточивалась въ журналахъ, а журналовъ не на что было выписывать въ семьѣ Хвощинскихъ. Приходилось довольствоваться случайно попадавшимися разрозненными книжками журналовъ. О Гоголѣ Надежда Дмитріевна узнала по враждебнымъ рецензіямъ. Позже она прочла Бѣлинскаго и считала его своимъ учителемъ. Она любила читать историческія сочиненія и увлекалась героями. Одно время она питала культъ къ Наполеону. Отецъ ея, человѣкъ образованный, сочувствовавшій идеямъ 1789 г., подшучивалъ надъ этимъ культомъ, видя въ немъ наносное явленіе.
Обстоятельства отца наконецъ поправились. Послѣ многихъ лѣтъ невинность его была доказана, и онъ получилъ, по вѣдомству государственныхъ имуществъ, мѣсто, дававшее очень скромныя средства. Десятилѣтіе, пока тянулось это «страшное дѣло», — Надежда Дмитріевна иначе не отзывалась о немъ, — дало молодой дѣвушкѣ понятіе о чиновничьей сторонѣ жизни. Служба отца познакомила ее съ людьми всѣхъ сословій и всего болѣе съ крестьянами. Жалованья едва хватало на необходимое для такой многочисленной семьи и, чтобы не расходоваться на письмоводителя, Надежда Дмитріевна исполняла эту должность, писала и, подъ руководствомъ отца, составляла бумаги, дѣловыя письма, дѣлала чертежи, разрѣшая такимъ образомъ на практикѣ женскій вопросъ, который еще не поднимался въ литературѣ. Всегда веселая, напѣвая, она ползала по полу, склеивая листы для плановъ, въ единственномъ черномъ люстриновомъ платьѣ, которое тщательно штопала.
Когда улучшилось положеніе семьи, Надежду Дмитріевну стали вывозить, какъ и младшихъ сестеръ. Наружность ея была не эффектна для баловъ, хотя въ ней была своеобразная привлекательность, особенно въ большихъ, умныхъ и добрыхъ, черныхъ и блестящихъ глазахъ, и въ старости не утратившихъ огня, ярко вспыхивавшаго, когда что задѣвало ее заживо. Но дѣвушкамъ типа Надежды Дмитріевны, какъ то замѣтилъ Гончаровъ въ «Обломовѣ», случается нерѣдко сидѣть на балахъ. Даже дядя, когда Надежду Дмитріевну наряжали на первый балъ, сказалъ, что не стоитъ наряжать чернушку и что ни надѣнь на нее, все равно. Очень можетъ быть, что Надежда Дмитріевна сознавала это, преувеличивая тѣмъ болѣе, что въ ней живо было чутье красоты вообще. Объ этомъ говоритъ одно изъ ея стихотвореній:
«Нѣтъ, я не назову обманомъ
Того, чѣмъ жизнь сказалась мнѣ,
Надъ моремъ жизни нѣтъ тумана
Все видно на прозрачномъ днѣ.
Туда, въ раздумья и гадая,
Руки не опускала я
И перловъ не искала, зная,
Что перлы тѣ не для меня.
Безмолвно, безотвѣтно ими
Я любовалась на другой,
Благоговѣя, какъ рабыня,
Передъ нарядной госпожей».
Здѣсь печальное чувство смиренія переходитъ даже въ униженіе. При подобномъ настроеніи, Надежда Дмитріевна рано перестала выѣзжать. Интереса для ума она не находила въ обществѣ и замкнулась дома, дѣля время между книгами и работой въ кабинетѣ отца. Это было школой, въ которую не заглядываютъ вообще дѣвушки. Многое подмѣчала она въ пору конца сороковыхъ и начала пятидесятыхъ годовъ, когда крѣпостники еще не чуяли, что дни ихъ сочтены, и отношеніе баръ къ хамамъ были такъ вопіюще безобразны, даже когда «хамы» были не крѣпостными, а государственными крестьянами.
Въ молодой головѣ бродили невыясненныя чувства и стремленія, явилось тяжелое сознаніе розни своей съ окружающей средой. Нуженъ былъ исходъ, и этотъ исходъ дала поэзія.
II.
правитьПослѣ дѣтскихъ сочиненій романовъ, шли болѣе сознательные опыты. Надежда Дмитріевна завела тетрадь, въ которую записывала мысли, замѣтки, разные эпизоды. Отецъ написалъ четверостишіе для эпиграфа, желая дочери скорѣе «втѣсниться въ кругъ вдохновенныхъ». Духовникъ, о которомъ она вспоминала всегда, какъ о «единственномъ священникѣ», узнавъ о ея писательскихъ опытахъ, сказалъ: «великъ или малъ будетъ твой даръ, не пиши никогда ни строки противъ совѣсти». Совѣтъ запалъ глубоко въ душу молодой дѣвушки, и она свято соблюла его всю жизнь. Но когда она переросла пору ребяческихъ попытокъ, то писала тайкомъ свои стихотворенія и, не говоря ни слова своимъ, посылала плоды своей музы въ журналы. Во всѣхъ ея стихотвореніяхъ звучитъ грустная нота, сознаніе духовнаго одиночества среди окружающихъ, запросы на лучшую, свѣтлую, полную интереса жизнь.
"И знаю, завтра ли, сегодня ли напрасно
Томиться буду я и мысль живую звать,
Внимая голосамъ, скучающимъ иль празднымъ.
Мнѣ достается лишь скучать, иль сострадать.
Молодые запросы на счастье сказывались, жизнь не давала ничего кромѣ труженичества.
"….Друзья мои, Вамъ все такъ щедро жизнь дала
Со всей роскошной красотою,
Страстями сильными, любовью и тоскою,
Кипитъ богатая, прекрасная она.
Въ другомъ стихотвореніи она говоритъ:
«Склоняюсь предъ тобой, судьба, молю пощады».
Оно было написано въ 1852 году, автору было 27 лѣтъ, и вылилось какъ душевное утомленіе отъ однообразной мелочной провинціальной жизни, съ ея узкимъ кодексомъ, ничтожными интересами и дрязгами; вмѣстѣ съ воплемъ муки, слышится и сомнѣніе въ своихъ силахъ взять лучшее.
«Не надо мысли мнѣ и чувства мнѣ не надо,
Ни солнца не хочу, ни грезъ».
И въ концѣ безотрадный призывъ могилы:
«Пусть все пройдетъ, пусть лучшій и достойный
Желаетъ, любитъ, ждетъ, творитъ и познаетъ,
А утомленная душа безъ сновъ, спокойно
Во тьмѣ своей гаснетъ».
Это не «прострація», словечко, пущенное въ ходъ въ послѣднее десятилѣтіе и порожденное не столько внѣшними условіями, сколько скудостью "илъ, инерціей, которой въ человѣческой природѣ иной полосы, къ сожалѣнію, болѣе, чѣмъ активной силы; нѣтъ, душевное состояніе, пережитое Надеждой Дмитріевной, можно сравнить съ тѣмъ, что чувствуетъ сказочный богатырь, которому не сносить своей силушки. Жоржъ Зандъ въ «Исторіи своей жизни» также говоритъ объ этомъ чувствѣ тоски и неудовлетворенности, доходившемъ до призыва смерти. Это ощущеніе тѣсноты жизни, какъ въ казематѣ, гдѣ нѣтъ довольно воздуха для легкихъ; это чувство одиночества среди людей, потому что въ нихъ нѣтъ отзыва на запросы ума и чувства — все это испытала Надежда Дмитріевна, которую г. Арсеньевъ не даромъ сравнилъ съ Жоржъ Зандъ. И ей также было тяжело носить свою силушку, которую она сама не вполнѣ сознавала, въ которой бродила еще только возможность будущихъ твореній. Эта сила, которая могла выясниться только въ будущемъ, годами творчества, въ переживаемую Надеждою Дмитріевною пору могла ощущаться только тревожными порывами, тѣмъ болѣе мучительными, что будущая писательница не терпѣла ничего похожаго на безплодныя мечтанія, а цѣли этой тревоги она еще не могла видѣть. «Во тьмѣ своей заснетъ», — это вопль настоящаго отчаянія, а не фантастическаго несчастія. Ходульности, фразерства Надежда Дмитріевна не выносила, и въ стихотвореніи «Сумерки», въ которомъ высказалось ея міросозерцаніе, она не считаетъ нужнымъ утѣшать женщину тоскующую отъ праздности. Она
«…отдастъ слезу и сожалѣнье
Тому, кто, наклонясь подъ игомъ и трудомъ,
Клянетъ и трудъ, и разумъ, и терпѣнье»…
Она говоритъ о горестяхъ трудовой бѣдности, о паденіи неустоявшихъ въ борьбѣ и желаетъ спасенія
«Всѣмъ горестнымъ душамъ, что низко страшно пали, —
Затѣмъ, что имъ никто руки не протянулъ»…
Сочувствіе ея принадлежитъ
"Всей ужасающей дѣйствительной печали,
«Куда никто изъ насъ еще не заглянулъ».
сто стихотвореніе написано въ 1847 г. и въ немъ отразилось вліяніе гуманной романтики писателей сороковыхъ годовъ.
Стихотворенія Надежды Дмитріевны печатались въ «Иллюстрированной Газетѣ», безплатно, по обычаю того времени, доставлявшему редакціямъ даровой трудъ начинающихъ писателей. Редакція совѣтовала молодой поэтессѣ попытать свои силы въ прозѣ. Надежда Дмитріевна писала свою первую повѣсть по ночамъ, прятала рукопись подъ тюфякъ. Окончивъ свой трудъ, она подписала его псевдонимомъ, выбраннымъ случайно; она спросила перваго встрѣчнаго бѣднаго мальчика о его фамиліи и назвалась В. Крестовскимъ. Позже она познакомилась съ его матерью и помогала ей.
Первые опыты беллетристики принесли немало огорченій Надеждѣ Дмитріевнѣ. Не только въ началѣ 50 гг., но и 60 въ патріархальныхъ углахъ на женщину-писательницу смотрѣли какъ-то странно. Прозвище синій чулокъ клеймило ее и выдѣляло изъ міра женственности. Стихотворенія еще, скрѣпя сердце, сносились семейнымъ и общественнымъ ареопагомъ, хотя плоды музы и свидѣтельствовали о мысляхъ и чувствахъ, на которыя наложено табу обычаемъ и преданіемъ; но въ лирическихъ изліяніяхъ все же нѣтъ опредѣленности разсказа или повѣсти, нѣтъ лицъ и характеровъ. Сейчасъ начинаются догадки: съ кого списаны герои и героини, называются имена живыхъ людей. Низменность литературныхъ понятій, вѣрнѣе отсутствіе всякихъ понятій о литературномъ творчествѣ, заставляетъ видѣть въ писателѣ врага, который выводитъ и осмѣиваетъ. Писать безъ натуры нельзя; но натуры это не А, B, Е, а та категорія психологическихъ особей, къ которой принадлежатъ А, B, С. Герои, и героини писателя не могутъ быть копіями А, B, Е, но въ нихъ есть черты общія имъ. Типы, создаваемые беллетристами, все-таки отвлеченности, «выдумка», какъ говорилъ Тургеневъ, а не рабская копія дѣйсгвительности. Эту рабскую копію, т. е. выставку на позорище того или другого живого человѣка, видятъ люди, которые и въ басняхъ Крылова способны видѣть намеки и указанія на свою особу. Надеждѣ Дмитріевнѣ приходилось слышать даже отъ родныхъ: съ чего это ты вздумала описывать меня? Мать ея огорчилась до слезъ, узнавъ о ея литературномъ успѣхѣ; дочь-писательница была противорѣчіемъ ея идеалу молодой дѣвушки. Какъ женщина, мать ея была въ сильной зависимости отъ того, что скажетъ кругъ родныхъ, какъ отнесутся дяди-генералы, кузины-фрейлины. Писательница переступала за тѣ шаблоны, въ которыхъ преданіе и обычай заключили мысль молодой дѣвушки.
Впечатлѣніе отъ всего вынесеннаго на первыхъ шагахъ въ литературу было такъ сильно, что незадолго до смерти, почти черезъ сорокъ лѣтъ послѣ появленія «Анны Михайловны» въ «Отечественныхъ Запискахъ» Краевскаго, Надежда Дмитріевна задумывала повѣсть на такую те^у: молодая дѣвушка вооружаетъ противъ себя родню первымъ опытомъ писательства; женихъ отказывается отъ нея отъ того, что она пишетъ о вещахъ, о которыхъ молодая дѣвушка не должна имѣть понятія. Г. Семевскій, упоминая объ этомъ планѣ повѣсти, не говоритъ, какую эпоху хотѣла изобразить Надежда Дмитріевна; но было довольно признаковъ мракобѣсія въ литературѣ и прессѣ, и въ повѣсти могъ быть изображенъ и какой-нибудь современный уголокъ мрака.
Темой «Анны Михайловны» была жизнь молодой дѣвушки съ родными, выше которыхъ она стояла и умомъ, и характеромъ. Оклеветанная ими за то, что отдала имъ часть своего состоянія, она ушла жить одна, какъ черная овца въ обществѣ. Плата 25 р. съ печатнаго листа показалась Надеждѣ Дмитріевнѣ цѣлымъ богатствомъ. Она не разъ вспоминала о своемъ восхищеніи, когда получила на почтѣ пакетъ за пятью печатями. Она вернулась съ подарками для всѣхъ членовъ семьи, и всегда, при полученіи гонорара, покупала имъ необходимыя вещи, себя же «баловала» сотнею сигаръ. Работая съ отцомъ, она переняла его привычку курить сигары. Пакетъ съ пятью печатями принесъ ей самостоятельное положеніе въ семьѣ.
Это было начало почти 40-лѣтней литературной дѣятельности. Литературный трудъ принесъ знакомства въ кругахъ редакцій «Отечественныхъ Записокъ» и «Литературной Газеты». Въ 1852 г. отецъ ѣздилъ съ Надеждой Дмитріевной въ Петербургъ. Покойный B. Р. Зотовъ въ статьѣ своей, помѣщенной въ «Историческомъ Вѣстникѣ» по смерти В. Крестовскаго псевдонима, хвалитъ умъ молодой писательницы, «знаніе свѣта, большую начитанность, глубокую симпатію къ тѣмъ, кто страдаетъ и терпитъ, искреннее отвращеніе отъ неправды, низости и самое гуманное отношеніе ко всѣмъ слабостямъ, ошибкамъ, заблужденіямъ и проступкамъ Въ ней самой, — говоритъ онъ, — какъ и въ ея романахъ, не было ни желанія рисоваться, ни аффектаціи, ни утрировки».
Извѣстность Надежды Дмитріевны росла, росла и получаемая ею плата за трудъ. Въ «Пантеонѣ» ей уплатили 50 р. и Краевскій поднялъ плату съ 25 р. до сорока. Надежда Дмитріевна никогда не назначала цѣну своимъ произведеніямъ. Краевскій повысилъ плату до 50 руб., а когда «Русскій Вѣстникъ» за романъ «Въ ожиданіи лучшаго» уплатилъ по 100 р. за листъ, то «Отечественныя Записки» стали платить за беллетристику по 65 р., а за статьи по 50 р. Краевскій не только платилъ менѣе другихъ, но еще задерживалъ плату. Въ 1862 г. начавъ изданіе «Голоса» и купивъ типографію, Краевскій потратилъ крупную сумму и, жалуясь на безденежье, не выслалъ къ сроку деньги Надеждѣ Дмитріевнѣ и сестрѣ ея Софьѣ Дмитріевнѣ, которая начала писать съ 1858 г. подъ псевдонимомъ Весеньева; хотя казалось бы, человѣку, затѣвавшему крупныя предпріятія, не трудно было, хотя бы въ кредитъ, получить ту, сравнительно, ничтожную сумму, которая была нужна обѣимъ сестрамъ. С. Д., отправивъ въ половинѣ іюля повѣсть, просила половину платы до напечатанія, и въ октябрѣ не получила ни гроша. Напоминая объ этомъ, Надежда Дмитріевна писала Дудышкину: «У меня еще разъ на-дняхъ просили повѣсть въ „Русскій Вѣстникъ“. Вотъ два дня, какъ у меня лежитъ готовая вещь и, если я рѣшусь отдать ее, всѣ наши затрудненія могутъ быть кончены въ недѣлю. Но рѣшиться я не могу. Такъ не могу, что говорю вамъ откровенно, со всею увѣренностью въ вашей хорошей дружбѣ, я не знаю и не могу придумать что-нибудь для себя тяжелѣе этого рѣшенія. Отдавая туда работу, поступлю противъ совѣсти. Этого со мной никогда не случалось. „Русскій Вѣстникъ“ прошлыхъ годовъ не то, что теперь, и я не могу вообразить своихъ строкъ на этихъ страницахъ. Я рѣшилась еще разъ писать вамъ. Помогите мнѣ не идти противъ совѣсти. Скажите еще разъ Краевскому, можетъ ли онъ выслать мнѣ этими днями деньги, которыя просила сестра и прислать мнѣ столько же въ теченіе ноября. Ждать для меня большое затрудненіе, но такъ и быть — я жду. Это легче, нежели отдавать свою работу въ „Русскій Вѣстникъ“, когда для меня тяжело объ этомъ подумать. Признаюсь вамъ, пишу въ какомъ-то чаду, голова идетъ кругомъ». Что бы сказала Надежда Дмитріевна, видя въ объявленіяхъ объ изданіи журналовъ, самыхъ противоположныхъ направленій, столько именъ беллетристовъ, пишущихъ гдѣ угодно на томъ основаніи, что чистое искусство не знаетъ тенденцій и обезпечиваетъ повсюду мѣсто сбыта.
Судя по нынѣшнимъ условіямъ, Надежда Дмитріевна и сестра ея получали очень скромный заработокъ, а со смерти отца бремя семьи легло на ея плечи. До 1865 г. Софья Дмитріевна дѣлила его. Оно было велико: мать, двѣ тетки, болѣзненныя, страдавшія глазами и впослѣдствіи ослѣпшія; брать привезъ двоихъ сыновей; одинъ былъ отданъ въ корпусъ, другой жилъ въ семьѣ Хвощинскихъ. Г. Семевскій высчиталъ, что за десятилѣтіе съ 1850—1860 гг. Надежда Дмитріевна заработала 9.000 руб., т. е. среднею цифрой 900 руб. въ годъ. Съ 1840 до 1850 г. средній заработокъ былъ 650 р.
Съ 1858 года начала печататься Софья Дмитріевна, извѣстная подъ псевдонимомъ Весеньевъ. Смерть рано оборвала литературную дѣятельность, обѣщавшую такъ много. Работа ея была менѣе тонка, чѣмъ ея сестры, но штрихи были смѣлѣе, порой пробивалась ѣдкая иронія. Весеньевъ, еще прежде Щедрина, показалъ помѣщика, прожившаго выкупъ и изрекающаго меланхолическое пророчество при видѣ хороминъ, воздвигаемыхъ Разуваемымъ на былой помѣщичьей вотчинѣ: «Сееі tuera cela».
За исключеніемъ рѣдкихъ поѣздокъ въ Петербургъ, жизнь сестеръ шла тихо и одноообразво; тяжелъ былъ недостатокъ въ своемъ обществѣ. Въ концѣ 1850 гг. Рязань оживилась. Съѣзжалось дворянство для комитетовъ по эманципаціи. Лучшіе рязанскіе дѣятели бывали въ домѣ Хвощинскихъ. Съ 1855—1860 г. Салтыковъ-Щедринъ былъ вице-губернаторомъ въ Рязани; Надежда Дмитріевна была съ нимъ знакома, но дружескія отношенія завязались не ранѣе семидесятыхъ годовъ. Члены комитетовъ разъѣхались и сонное затишье провинціи снова охватило жизнь. Софья Дмитріевна писала друзьямъ: «Скука такая, ну ее дери два волка, а глупости что кругомъ — и не перескажешь… Домъ нашъ до того патріархаленъ, до того прочищенъ отъ всякаго посторонняго элемента, что прелесть». Надежда Дмитріевна писала: «Ты спрашиваешь, какъ живемъ — романы пишемъ и ничего больше. С--вы въ настоящее время единственные наши знакомые. Живется намъ не весело. Это въ порядкѣ вещей, а не унываемъ мы по своему древнему порядку не унывать никогда, ибо уныніе хотя и не смертный грѣхъ, а отъ него романы не пишутся и бываютъ финансовые кризисы». Въ немногихъ шутливыхъ строкахъ очерчена скука мучительная, скука отъ безлюдья, вредная для творчества.
Сестры Хвощинскія изрѣдка ѣздили въ Петербургъ передохнуть отъ патріархальности въ кружкѣ «Отечественныхъ Записокъ» Краевскаго. B. Р. Зотовъ, при нашихъ рѣдкихъ встрѣчахъ, когда случалось заговорить о Надеждѣ Дмитріевнѣ, отзывался о ней съ глубокимъ уваженіемъ, доходившимъ до культа. Въ 1865—1866 гг. съ сестрами Хвощинскими познакомился г. Боборыкинъ, въ статьѣ своей въ «Новостяхъ» 1889 г. подробно описавшій всѣ мелочи наружности и манеры обѣихъ. «Первое впечатлѣніе наружности Н.Д. было невыгодное: маленькій ростъ, сутуловатость, рѣзкія черты лица, но потомъ оно забывалось. Его изглаживали глаза умные, ласковые, милый задушевный тонъ и нервная пылкость рѣчи». Г. Боборыкинъ замѣтилъ въ сестрахъ Хвощинскихъ свѣтскость съ московскимъ дворянскимъ оттѣнкомъ и частое употребленіе въ разговорѣ французскихъ фразъ; онъ не нашелъ въ нихъ «склонности къ жизни писательской цыганщины, онѣ водились съ свѣтскими и великосвѣтскими домами. Ихъ интересовалъ тогдашній tout Petersbourg». Изъ этого общества Надежда Дмитріевна вынесла много «натуры» для своихъ романовъ и повѣстей.
Г. Боборыкинъ встрѣтилъ у Хвощинскихъ Тургенева и поэта Щербину. Тургеневъ держался тона, показывавшаго, что онъ считаетъ обѣихъ писательницъ равноправными товарищами; Щербина относился къ нимъ по-пріятельски довольно безцеремонно, «подшучивалъ тономъ мужчины, который никакъ не можетъ поставить себя на одну доску съ бабами, хотя бы и даровитыми».
Щербина, какъ я слышала отъ друзей Надежды Дмитріевны, былъ безнадежно влюбленъ въ нее и предлагалъ ей свою руку. Надежда Дмитріевна отказала, и это было поводомъ дружбы. Въ романѣ «Недавнее», описывая вражду отвергнутаго поклонника къ героинѣ, Надежда Дмитріевна отъ лица ея высказываетъ мысль, что при человѣчныхъ отношеніяхъ нѣтъ мѣста ни злобѣ мелкаго самолюбія, ни чувству мести, а есть основаніе для прочной дружбы. Съ одной стороны благодарность за любовь, желаніе смягчить невольно нанесенное горе; съ другой — если была любовь сердца, а не одно увлеченіе страстью, остается то пониманіе, та душевная близость, безъ которой нѣтъ хорошей любви. Надежда Дмитріевна всегда отзывалась о Щербинѣ, какъ о человѣкѣ рѣдкой души и большого таланта. Щербина оставилъ нѣсколько прекрасныхъ антологическихъ стихотвореній; какъ общественный дѣятель, онъ извѣстенъ брошюрой, составленной по порученію министра народнаго просвѣщенія, утверждавшей полнѣйшую непригодность учительскихъ семинарій и пригодность пономарей для обунія народа грамотѣ. Въ 1860 гг. ходили въ спискахъ его стихотворенія, осмѣивавшія молодежь этой поры. Бываютъ примѣры дружбы людей разныхъ лагерей. Въ дружбѣ, по мѣткому опредѣленію Герцена, связываетъ людей «химическое сродство» натуръ; но вообще оно связываетъ до раздѣленія людей на враждебные лагери, а послѣ раздѣленія вноситъ много трагизма въ отношенія, если связаны люди глубокихъ убѣжденій; является разладъ, есть цѣлая и важнѣйшая область мыслей и чувствъ, которыхъ обѣ стороны не должны касаться, если не хотятъ разрыва. Но въ годы дружбы съ Щербиной Надежда Дмитріевна еще не была постоянной сотрудницей «Отечественныхъ Записокъ» Некрасова и Салтыкова; а Щербина не дожилъ до появленія «Альбома» и «Счастливыхъ людей». Доживи онъ, Надеждѣ Дмитріевнѣ не пришлось бы говорить о немъ сквозь призму воспоминаній о былой дружбѣ.
Въ 1865 г. умерла Софья Дмитріевна. Надежда Дмитріевна не скоро оправилась отъ этого удара, потрясшаго ея жизнь. Въ дружескихъ бесѣдахъ она рѣдко вспоминала о сестрѣ; воспоминаніе было слишкомъ тяжело, и черезъ двадцать лѣтъ еще въ голосѣ слышалась скорбь о незамѣнимой утратѣ. Обѣихъ сестеръ роднило чувство болѣе крѣпкое, чѣмъ кровная связь, привычки дѣтства и родного крова; было то рѣдкое полное пониманіе и единодушіе, для которыхъ не нужно словъ. Онѣ дѣлились планами работъ, обсуждали вмѣстѣ написанное и то, что хотѣли писать; ихъ соединяла лучшая связь товарищества взаимной опоры. По смерти сестры Надежда Дмитріевна чуть не сошла съ ума, хотѣла отравиться. Она не желала чтобы писали некрологи и разборы произведеній Весеньева, находя, въ своей безумной печали, что никто не съумѣетъ ни понять, ни оцѣнить ея сестру и что какая-нибудь строка можетъ быть профанаціей святой для нея памяти. Вотъ почему писательница, въ продолженіе своей недолгой карьеры, давшая прекрасныя произведенія и обѣщавшая еще большее, осталась забытой. Незадолго до своей смерти, Надежда Дмитріевна собиралась издать произведенія Весеньева и для предисловія просила мою статью, напечатанную въ «Недѣлѣ» 1876 г., т. е. ту главу, въ которой я говорила о Весеньевѣ, разбирая произведенія нашихъ писательницъ. Но до сихъ поръ изданіе это не появляется.
Чувство горькаго одиночества побудило Надежду Дмитріевну, черезъ нѣсколько недѣль по смерти сестры, выйти замужъ за врача Ивана Ивановича Заіончковскаго. Бракъ сорокалѣтней дѣвушки съ человѣкомъ, моложе ея на тринадцать лѣтъ, подалъ поводъ къ толкамъ несправедливымъ и неделикатнымъ. Заіончковскаго обвиняли въ разсчетѣ, Надеждѣ Дмитріевнѣ приписывали запоздалую страсть. Заіончковскій быль высланъ въ Рязань, послѣ политической исторіи. Онъ былъ человѣкъ болѣзненный. Ночью бурей вышибло окно въ номерѣ, гдѣ онъ сидѣлъ во время своего заключенія въ крѣпости, онъ дрогъ всю ночь и получилъ на всю жизнь мучительный ревматизмъ. Занявъ въ Рязани мѣсто врача при больницѣ, онъ лишился его за рѣзкій протестъ противъ больничнаго начальства, не принявшаго опасно больного. Надеждѣ Дмитріевнѣ пришлось помогать ему своимъ заработкомъ во время его болѣзни и безработицы. Люди, близко знавшіе Заіончковскаго, признавали клеветой обвиненіе его въ разсчетѣ на женинъ заработокъ. Онъ былъ, какъ видно изъ его переписки съ женой, изъ тѣхъ мужскихъ характеровъ, которые не могутъ жить безъ попеченій и заботливости матери, сестры, жены, словомъ, духовной няньки. Онъ ходилъ за умиравшей Софьей Дмитріевной и это сблизило его съ Надеждой Дмитріевной. По смерти Софьи Дмитріевны онъ сказалъ Надеждѣ Дмитріевнѣ: «У васъ никого нѣтъ и у меня нѣтъ никого. Выходите за меня замужъ». Надежда Дмитріевна, съ ея любящей душой, очутившись въ одиночествѣ, не могла не согласиться. Она не понимала, какъ можно жить, не имѣя родного человѣка. Прочнаго счастья нельзя было ожидать, но въ томъ душевномъ настроеніи, въ какомъ она находилась со смерти сестры, невозможно было трезво обсуждать предложеніе Заіончковскаго, и она, какъ утопающій, схватилась за соломенку — надежду имѣть своего человѣка.
Заіончковскій былъ человѣкомъ мягкимъ и деликатнымъ, въ медицинской академіи онъ тянулъ лямку бѣднаго студента, наживая катарры въ грошовыхъ кухмистерскихъ; заключеніе въ крѣпости за распространеніе прокламацій въ конецъ разрушило его здоровье. Сенатъ вмѣнилъ ему заключеніе въ наказаніе. Высланный въ Рязань на житье къ роднымъ, онъ былъ принятъ, какъ свой человѣкъ, въ домѣ Хвощинскихъ.
Надежда Дмитріевна не нашла счастія въ замужествѣ. Заіончковскій былъ человѣкомъ увлеченій, и жена возвратила ему свободу, оставшись его другомъ. Полгода пролежалъ Заіончковскій въ Рязани, мучаясь ревматизмомъ, Надежда Дмитріевна ходила за нимъ съ изумительнымъ терпѣніемъ; больной былъ раздражительный. Засыпая невольно по ночамъ отъ утомленія, она устроила снарядъ — мужъ привязывалъ къ рукѣ ея веревочку, чтобы разбудить ее, когда нужна была помощь. Это повредило ей руку и Надежда Дмитріевна долго не могла писать. Она сама вскорѣ занемогла горячкой. Горе, забота мѣшали выздоровленію. Болѣзнь — это безработица, а на рукахъ ея былъ больной мужъ и семья. Она писала Краевскому, едва оправясь отъ болѣзни: «Собиралась умирать, а для чего-то осталась жива, все такою же, какою стала въ послѣднее время. Авось, теплые дни позовутъ на работу, безъ которой и пусто, и тяжело. Два года я ничего не дѣлала, перемѣнъ со мной и во мнѣ было много».
Приговоръ врачей послалъ Заіончковскаго на югъ за границу. Уѣзжая, Заіончковскій увезъ чувство теплой привязанности къ женѣ и часто и много писалъ ей. Въ ней онъ нашелъ душевную опору. Надежда Дмитріевна относилась къ нему съ горячимъ, почти материнскимъ чувствомъ; она любили его для него — не для себя. Это чувство не исключало и трезвой оцѣнки его характера. Въ тяжелыя минуты, когда горе гнетъ человѣка до того, что ему нужно участіе друга, она называла его взрослымъ ребенкомъ. Въ его чувствѣ къ ней былъ разладъ. Онъ сознавалъ ея душевную красоту, ея энергію и преданную любовь, все, чего онъ не находилъ въ своихъ увлеченіяхъ, и въ минуты унынія звалъ ее къ себѣ, а потомъ начинались неудовольствія; такъ было до отъѣзда его за границу. Онъ упрекалъ ее въ аристократизмѣ; все въ ней раздражало его.
Надежда Дмитріевна оцѣнила людей 60-хъ г. г. позже, ретроспективно. Говоря мнѣ о томъ, какъ была встрѣчена ея «Большая медвѣдица» и какъ рѣзко о ней отозвался Заіончковскій, она говорила: «меня упрекаютъ за то, что я не пишу героевъ; но я не могу писать того, чего не видѣла». Въ то время ей не удалось встрѣтиться съ лучшими людьми 60-хъ г.г. Въ мелочахъ внѣшности, въ безшабашныхъ рѣчахъ тѣхъ некрупныхъ представителей этой полосы, которыхъ она видѣла, было много коробившаго ея привычки, тѣмъ болѣе, что она отличалась впечатлительностью натуры художницы. Друзья за нее негодовали на трату силъ, на страданія, которыя ей стоилъ мужъ. Она писала въ отвѣтъ: «Не я забаловала его, его забаловали до меня, а мнѣ онъ достался съ развинченными нервами, такъ что мнѣ мудрено было перевоспитать его. Но я сама тогда была не въ силахъ и тогдашнее глупо растрепанное время записывало меня въ число негодныхъ, отсталыхъ и хуже. Онъ дурѣлъ до того, что воображалъ во мнѣ — во мнѣ!--чувственную страсть къ нему и ничего болѣе, и меня годною единственно для кухни и аристократіи… Мнѣ было горько проводить его, не ради будущей разлуки, а ради неудачнаго, невозвратимаго прошлаго. У меня на рукахъ осталась семья. Я сама осталась въ положеніи 5-го августа 1865 г., когда у меня съ Соней все умерло. Я оглянулась — мать и сестра были въ конечной нищетѣ. Не оставалось, что и продать или заложить въ домѣ, чтобы имѣть (буквально) что завтра пообѣдать. На меня въ отчаяніи налетѣло вдохновеніе, планъ, который я предложила сестрѣ». И Надежда Дмитріевна написала «Большую медвѣдицу» и «Первую борьбу». Далѣе она говоритъ въ письмѣ: "Чего мнѣ стоило это усиліе, вы можете понять, какъ никто. У насъ «теперь 2.000 долгу, кромѣ необходимости жить; но я знаю, что справлюсь со всѣмъ, потому что должна это сдѣлать».
Въ 1868 г. Заіончковскій уѣзжалъ за границу и Надежда Дмитріевна рѣшила показать мужу, «что она такое». Она писала пріятельницѣ: «На глазахъ онъ не замѣчалъ, не слушалъ, не вѣрилъ, — ну скажу все — огорчалъ довольно для того, чтобы заставить потерять всякую энергію. Я начала съ того, что предоставила ему полную свободу и, наконецъ добилась своего оправданія въ этой подлой ревности (т. е. въ обвиненіи)… Теперь онъ меня понимаетъ и уважаетъ. Я предоставила ему полнѣйшее право любить, кого угодно и какъ угодно, съ однимъ условіемъ — его собственнаго счастья и достоинства и счастья и достоинства той, которую онъ выберетъ. Я — въ сторонѣ, хоть навѣки; думаю, что это будетъ навѣки. Третьей жить весьма неудобно ради людскихъ глазъ и своего собственнаго спокойствія, необходимаго для работы».
Весною 1870 г. Заіончковскій изъ за границы вздумалъ пріѣхать на дачу къ знакомымъ около Тосны и звалъ Надежду Дмитріевну. Онъ совѣстился пріѣхать въ Рязань съ пустыми руками. Отказываясь ѣхать въ Тосну, она отвѣчала, что «лучше было бы, если бы было кого совѣститься, это значило бы, что были бы люди… Своихъ старыхъ, кого не найдешь, кого не узнаешь». Въ ея тогдашнемъ душевномъ настроеніи она могла жить только въ своемъ углу за работой. Заіончковскій думалъ остаться въ Россіи, искать мѣста, переводовъ. Въ отвѣтѣ ея на его письмо объ этихъ планахъ, видно, какъ высоко она цѣнила мужа, при вѣрномъ пониманіи и его недостатковъ. «Все это, не скрою, для меня кажется и печально и страшно, — писала она. — Переводить, ты видишь на себѣ успѣхъ этихъ работъ, гдѣ все справляется какимъ-то кумовствомъ и гдѣ даютъ гроши. Искать мѣста гдѣ — милый, честнѣйшій!.. тебѣ нѣтъ мѣста, пишу это съ гордостью и съ любовью къ тебѣ до благоговѣнія. Мѣста даются тѣмъ, кто кланяется, живутъ на нихъ тѣ, кто не думаютъ и усыпляютъ совѣсть. Ты не въ состояніи какъ У--въ защищать въ судѣ мошенниковъ… Ты скажешь: что жъ дѣлать? То, что ты задумалъ. Ты хотѣлъ заняться другими сторонами медицины. (Съ 1868 г., живя за границей, Заіончковскій слушалъ лекціи медицины въ Цюрихѣ и Гейдельбергѣ). Займись, добейся своего, и тогда есть Боткинъ, который доставитъ тебѣ мѣсто въ одномъ изъ нашихъ университетовъ поюжнѣе. Люди нужны, и ты будешь такимъ человѣкомъ. Вѣрь, счастье мое, моей неослѣпленной любви, моей высокочеловѣческой оцѣнкѣ: такіе, какъ ты, не пропадаютъ, когда они на своемъ пути, а тотъ путь исканія мѣста не твой. Это путь ищеекъ, практическихъ господъ. А ты даже врачъ непрактичный». Далѣе она говоритъ, что короткій пріѣздъ (Заіончковскій звалъ ее за границу) принесетъ бездну хлопотъ, а удовольствія — одно свиданіе. «Взглянуть въ твои глаза мнѣ радость, но не возьму ее за ту муку, что буду видѣть, какъ они потускнѣютъ. Я люблю тебя для тебя». Въ заключеніе она совѣтуетъ: «Не заглядывай въ Россію, пока не станешь бодро на ногахъ». Ѣхать къ нему она не могла; надо было работать для семьи и для него. Уговаривая его остаться за границей учиться, она сама уже не вѣрила тому, что онъ станетъ бодро на ноги, и только ободряла его. Она знала, что и исканье мѣста въ Россіи — фантазія, и, отводя, душу въ письмѣ къ пріятельницѣ, замѣчала, что какое же можетъ быть мѣсто, когда человѣкъ почти не медикъ. «Блажить — грѣхъ великій, а онъ опять имъ грѣшитъ. Что будетъ съ нимъ въ Россіи безъ мѣста, безъ занятій, безъ здоровья? Вы понимаете, что не для своего спокойствія я хлопочу. Мое спокойствіе — усиленная работа для насущнаго хлѣба. И ему пригодится моя работа; стало быть, я въ правѣ желать, чтобы ничто ее не смущало. Вы понимаете, какъ это меня встряхнуло. Хорошо могутъ идти разные умственные труды среди такой неурядицы. Теперь я могу что-нибудь сдѣлать для него, а тогда я буду никуда негодна. Но что сдѣлать для человѣка, котораго причины печали всѣ въ немъ самомъ, въ его болѣзни физической и болѣзненно настроенномъ характерѣ. Чѣмъ поправить и то, и другое, потому что одно помогаетъ портиться другому?.. То боленъ оттого, что скучаетъ, то скучаетъ оттого, что боленъ… Гдѣ у меня средства для разъѣздовъ?.. Я заработалась и конца не вижу работѣ, не одному роману, а тому, что, по волѣ судебъ, должно быть впереди. Станетъ ли головы — неизвѣстно, нужно, не сосчитаешь, сколько нужно и куда нужно». Далѣе она говоритъ: «Чѣмъ бы заниматься, жить и сходиться съ людьми, онъ все выписываетъ себѣ поддержку… Тащитъ горемычную меня, которая остановилась среди мукъ жизни на исполненіи своей обязанности, на трудѣ и работѣ, сознавъ, что въ этомъ единственное, что мнѣ осталось. Да поѣзжай я, черезъ недѣлю онъ заскучаетъ со мной по старому, а я только потеряю всѣ результаты годовъ терпѣнія, труда и покоя… По моему, если человѣкъ однажды сказалъ, что дѣлаетъ для другихъ, онъ уже не имѣетъ права брать своего слова назадъ».
Поправившееся немного здоровье Заіончковскаго снова и окончательно пошатнулось. Онъ заболѣлъ скоротечной чахоткой и умеръ въ 1872 г. въ Бэ. Отголоски того, какъ мучительно потрясла смерть его Надежду Дмитріевну, сказались въ письмѣ ея ко мнѣ въ 1885 г. Собирая матеріалы для заказанной мнѣ М. И. Семевскимъ статьи о женскомъ вопросѣ для «Русской Старины», я обратилась къ Надеждѣ Дмитріевнѣ съ просьбой сообщить, что она знала о женской швейной артели, которую въ 1872 г. устраивала г-жа Гаршина. Упоминаніе объ этомъ годѣ всколыхнуло все пережитое горе Надежды Дмитріевны и она отвѣчала: «Въ 1872 г. я прожила въ Петербургѣ три мѣсяца, по своему обыкновенію, сидѣла въ номерѣ на Лиговкѣ… Я не видѣла ничего и ничего не дѣлала. Усталость притягивала меня лежать цѣлые дни одной, читая только иностранные романы, читая на чужомъ языкѣ, не такъ скоро засыпаешь… Впечатлѣніе было такое, что я уже не заглядывала въ Петербургъ до марта 1879 г. Уѣхавъ, я окунулась въ свое житье и въ эти семь лѣтъ уже столько воды утекло и столько меня кружило… простите мнѣ, дорогая, если на этомъ останавливаюсь… Послѣ промежутка на одинъ мѣсяцъ на меня налетѣло еще большее — и вотъ въ нѣсколькихъ строкахъ отчетъ въ пятнадцати годахъ, четверть моей жизни, когда я не только не принимала участія въ томъ, что люди дѣлали, но часто и вовсе не знала, что на свѣтѣ дѣлается. Какъ я писала это время, ужъ это одинъ Богъ знаетъ. Нужно было».
Въ 1879 г. Надежда Дмитріевна вынесла тяжелый ударъ — смерть крестницы и воспитанницы, дочери кухарки. Она привязалась къ дѣвочкѣ со всею горячностью своего любящаго сердца. Дѣвочка, прелестная наружностью и душой, замѣчательно умная, способная и любящая, была для нея радостью. Въ одномъ изъ писемъ къ своей давнишней пріятельницѣ, Надежда Дмитріевна по поводу замѣчаній первой о характерѣ ея дѣтей, припоминаетъ случай изъ жизни своей Сони. Дѣвочка хмурилась, приваливалась, ничего не хотѣла дѣлать, выносила замѣчанія и упреки за лѣнь и упрямство и, наконецъ, сказала, что эти два дня у нея сильно болѣла грудь и она скрывала, чтобы не огорчить Надежду Дмитріевну. «Ты лучше брани меня, да не тревожься», сказала она. Надежда Дмитріевна находила, что дѣвочка благотворно вліяетъ на ея творчество; фактъ былъ возможенъ и понятенъ, но объясненіе, данное ему Надеждой Дмитріевной, было крайне идеализировано. "Я яснѣе оглядѣла жизнь уже совсѣмъ свободная, — пишетъ она, — и у меня явилось утѣшеніе — дѣтская чистая любовь моей дѣвочки, которая въ свои одиннадцать лѣтъ понимала меня… Это никакъ не разскажешь. Этому не повѣрятъ, но это было. Она меня поддерживала и наставляла на все, что я дѣлала сноснаго, удерживала отъ дурного чувства и дурного дѣла. Она все красила. Вотъ тебѣ секретъ этого расцвѣта, которому дивились рецензенты, считая мои годы. Онъ завершился Свиданіемъ, напечатаннымъ день въ день за два мѣсяца до ея смерти. Затѣмъ — темнота. Вѣдь мнѣ она больше сдѣлала для моей нравственной жизни въ эти четыре года, чѣмъ сестра Соня. У сестры было образованіе, авторитетъ, возрастъ. Мы росли и мужали вмѣстѣ. Этой досталась я расколоченная: ребенокъ едва умѣлъ читать и натурально не зналъ жизнь. Что же было въ ней? Назвать не съумѣю. А вотъ знаю, что безъ нея мнѣ буквально ничего не надо и все потеряло свой свѣтъ. Вѣдь ужъ годъ прошелъ и она мнѣ не дочь и — ну и пр. Понимай — мучусь и увѣрена, что отъ всего отрѣшена. Какъ же тутъ писать. Вотъ и нюхай «Семью и Школу».
Соня получила очень оригинальное воспитаніе. Надежда Дмитріевна давала ей читать все, что сама читала, на основаніи изреченія, что чистому все чисто. Того же мнѣнія держался и Достоевскій. Она разсказывала ей произведенія лучшихъ иностранныхъ писателей. Дѣвочка приставала къ ней: прочитай Фауста, хоть разскажи. «Я разсказала, я вѣдь безумная, ты знаешь», прибавила Надежда Дмитріевна, написавъ объ этомъ пріятельницѣ. Дѣвочка начала писать повѣсти, подражая своей воспитательницѣ. Не мало упрековъ и осужденій пришлось слышать Надеждѣ Дмитріевнѣ за то, что готовитъ изъ дочери кухарки барышню. Она держалась мнѣнія, что каждый долженъ получать воспитаніе, смотря по способностямъ. По смерти дѣвочки дружба принесла утѣшеніе: Надежда Дмитріевна познакомилась съ г-жей Москалевой. Мужъ г-жи Москалевой перешелъ на службу въ Петербургъ и жена уѣхала съ нимъ. Въ 1880 г. Недежда Дмитріевна переѣхала въ Петербургъ и поселилась вмѣстѣ съ овдовѣвшей подругой, которая относилась къ ней съ теплой дочерней преданностью и все время ея продолжительной болѣзни ухаживала за ней самоотверженно, не смотря на то, что сама страдала болѣзнью сердца, и волненія и огорченія, неразрывныя съ ролью сидѣлки, вызывали сильные обмороки.
III.
правитьВ. Крестовскому-псевдониму долго не счастливилось въ русской критикѣ. Въ отзывѣ объ «Аннѣ Михайловнѣ» и «Сельскомъ учитилѣ», рецензенты признали прекрасныя чувства, одушевлявшія писательницу, но отказали ей въ талантливости. Болѣе зрѣлыя произведенія были встрѣчены не только неблагосклонно, но прямо враждебно. Г. Скабичевскій помѣстилъ въ «Отечественныхъ Запискахъ» 1872 г. статью «Волны русскаго прогресса», въ которой доказывалъ, что произведенія В. Крестовскаго-псевдонима принесены волной прогресса. Отдавая справедливость таланту, «не смягчающему и не идеализирующему дѣйствительность глухихъ угловъ», критикъ упрекаетъ писательницу въ томъ, что она «выводитъ рядъ свѣтлыхъ явленій, положительныхъ идеальныхъ типовъ, но эти типы являются совершенно въ духѣ смиренномудрія 60-хъ годовъ». Особенно не понравился критику Багрянскій, отецъ героини «Большой медвѣдицы». «Онъ написанъ какой-то полу надутой реторикой, полубиблейскимъ слогомъ, поставленъ въ какія-то заоблачныя выси, припахивающія запахомъ постнаго масла»… Критикъ не поскупился на такія выраженія, какъ «филистерство, тряпичность, ограниченность мѣщанской посредственности», и въ заключеніе пророчествовалъ: «Этотъ процессъ превращенія живо напоминаетъ намъ Гоголя въ его послѣдніе годы и намъ невольно думается: не издастъ ли Хвощинская переписку съ друзьями въ томъ же духѣ и въ томъ же тонѣ». Много лѣтъ спустя послѣ этой, огорчившей ее, статьи, Надежда Дмитріевна говорила мнѣ, что не понимаетъ, какъ могли видѣть въ Багрянскомъ проповѣдь постнаго масла. «Кажется, онъ у меня довольно несимпатиченъ», заключила она. Багрянскій жестокъ къ дочери и даетъ вертѣть собой негодяю сыну именно оттого, что свою живую душу изломалъ теоріей постнаго масла.
Критика, которой не понравился отказъ Катерины уйти съ женатымъ Верховскимъ, проглядѣла, что Верховской звалъ ее на роль содержанки, къ которой ходятъ украдкой отъ жены. Надо припомнить еще, что Надежда Дмитріевна не считала подвигомъ для женщины — все бросить и принести въ жертву любимому человѣку. Этотъ подвигъ ведетъ часто къ рабству женщины; бываетъ, онъ обусловленъ не самоотверженіемъ, а темпераментомъ, и избраннику сердца потомъ приходится за это горько расплачиваться.
Наиболѣе долгое и горестное впечатлѣніе оставила по себѣ статья Шелгунова въ «Дѣлѣ» подъ заглавіемъ «женское бездушіе». Шелгуновъ созналъ свою ошибку, выключивъ эту статью изъ собранія своихъ статей. О «женскомъ бездушіи» Надежда Дмитріевна, дѣлясь съ пріятельницей своимъ огорченіемъ и обидой, писала: «Господь, при моемъ рожденіи, далъ мнѣ непогрѣшимость въ двухъ порокахъ. Это признавалъ когда-то мой духовникъ, единственный священникъ, какого я знала и признавала. Одинъ порокъ — это зависть; другой порокъ, въ которомъ мнѣ отказано и который до сихъ поръ напрасно старались развить во мнѣ близкіе и дальніе — это литературное самолюбіе. Нѣтъ его во мнѣ, хоть что угодно. Недавно я узнаю, что одинъ литераторъ прямо выражается, что я исписалась. Соглашаюсь, потому что предполагала это за собой еще съ самаго второго произведенія. Но еще недавно, дней пять тому назадъ, во мнѣ поднялось что-то совсѣмъ новенькое… Вы, конечно, прочли статью Шелгунова въ „Дѣлѣ“. Скажите, что я такое, по словамъ этой статьи? Все литературное: талантъ, наблюдательность, умъ, все въ сторону; я ни о чемъ (какъ сказано выше) никогда не заботилась. Но направленіе — то, изъ-за чего я билась, чѣмъ жила двадцать лѣтъ… коротко выразить однимъ словомъ: В. Крестовскій подлецъ и предатель!..» Далѣе Н. Д. спрашиваетъ: «Зачѣмъ это сдѣлалъ глава и авторитетъ молодого поколѣнія? Зачѣмъ ему было нужно оттолкнуть и опозорить того, кто всегда былъ за нихъ. Онъ знаетъ, что меня не читаютъ[2], а его всегда прочтутъ, что, прочтя его, отъ меня отвернется даже желающій изъ любопытства узнать меня и что я, слѣдовательно, пропала»…
Далѣе она говоритъ: «Если бы я несомнѣнно не вѣрила въ свою честность, я бы стала, повѣся голову, ощупываться: не въ самомъ ли дѣлѣ какъ-нибудь по невѣдѣнію, я то, чѣмъ меня выставили. Но нѣтъ. У меня нѣтъ и поползновенія предлагать себѣ эти вопросы. Я не могла сказать того, чего не чувствую, я не могла проповѣдывать того, что презирала, бить по тому, что любила. Я могла выразить свои сочувствія вяло, — согласна. Но это дѣло таланта, а не направленія. Или талантъ такъ уже никуда негоденъ, что, воображая, будто дѣлаетъ одно, дѣлалъ другое? Языкъ или перо, вертясь направо, попадатъ налѣво. Это было бы чудо неслыханное во всей исторіи литературы, сколько я знаю. Но Ш--въ, къ несчастью, не отказываетъ мнѣ въ талантѣ и грѣха по неразумѣнію не допускаетъ»… Въ заключеніи она говоритъ: «Я даже не разсержена, находя, что сердиться мелко; но я обезпокоена, увидя врага тамъ, гдѣ его не ждала. Знаю, что вы мнѣ на это скажете; вы — молодое поколѣніе и вы меня любите. То же сказали здѣсь многіе изъ молодого поколѣнія. Но… друзья мои, вы меня знаете лично, а это очень важно».
Когда случалось Шелгунову съ друзьями вспоминать объ этой статьѣ, онъ оправдывался тѣмъ, что писалъ ее, когда былъ боленъ и подъ впечатлѣніемъ огорченій и личныхъ, и общихъ. Притомъ, надо еще припомнить, что онъ собственно не былъ литературнымъ критикомъ, а публицистомъ и только иногда писалъ литературно-критическія статьи. Онъ загладилъ свою ошибку другими статьями о Крестовскомъ-псевдонимѣ и всегда высоко цѣнилъ Н. Д.
Въ 1876 г. Шелгуновъ писалъ ей: «Сейчасъ прочиталъ вашъ „Альбомъ“. Такъ хотѣлось бы мнѣ пожать вашу руку крѣпко, крѣпко… И не то поплакать, не то… нѣтъ, скорѣе поплакать. Васъ, можетъ быть, удивитъ, что все это пишу я. Но, Боже, Боже! Но если бы вы знали, что человѣкъ только потому и топчетъ своихъ боговъ, что имъ молится; только потому онъ злится на тѣхъ, кто напоминаетъ ему его болѣзнь, что самъ боленъ тѣмъ же… Какъ я жалѣю о томъ, что географическое положеніе, которое вѣчно некстати вмѣшивалось въ мою жизнь, не позволяетъ мнѣ лично засвидѣтельствовать вамъ, какъ я глубоко васъ уважаю. Простите мою смѣлость». Надежда Дмитріевна, передавая объ этомъ письмѣ пріятельницѣ, говорила: «Я отвѣчала ему и все свое письмо исплакала». Съ этой минуты отношенія ея къ Шелгунову были вполнѣ дружественныя. Въ одномъ письмѣ ко мнѣ. Надежда Дмитріевна говорила, какъ бы ей хотѣлось вырваться изъ города въ деревню Смоленской губерніи, гдѣ жилъ Шелгуновъ, и посылала ему привѣтъ за то, что «онъ, дорогой, вѣритъ». Она глубоко цѣнила несокрушимую вѣру въ торжество своего идеала, которая была, причиной живучести людей типа Шелгунова, въ то время, когда люди гораздо моложе его казались отжившими.
Въ 1877 году г. Скабичевскій призналъ «Альбомъ» произведеніемъ, попадающимъ въ «жилку современности». Г. Боборыкинъ, разбирая въ «Словѣ» это произведеніе, находилъ, что въ Западной Европѣ, кромѣ Джорджа Элліота, нѣтъ женщины-писательницы, которую можно сравнить съ Крестовскимъ-псевдонимомъ. Рецензія «Отечественныхъ Записокъ» на первый томъ вышедшаго Суворинскаго изданія произведеній Крестовскаго-псевдонима говоритъ: «Для русскаго читателя, не удрученнаго современностью и не утратившаго остатковъ нравственнаго чутья, появленіе ряда произведеній г-жи Крестовской теперь въ особенности кстати. Такъ одинокіе путники встрѣчаются случайно въ глухомъ лѣсу и взаимно ободряются встрѣчей: не все же, значитъ, филины да вороны, и въ дикомъ концертѣ нечленораздѣльныхъ звуковъ отрадно и радостно слышать разумную человѣческую рѣчь. Произведенія г-жи Крестовской оставляютъ именно такое ободряющее и возвышающее впечатлѣніе».
Такая перемѣна настроенія критики не была вызвана перемѣной въ міросозерцаніи В. Крестовскаго псевдонима. Оно осталось все тѣмъ же, что и было, когда ее громили за «Большую Медвѣдицу». До самой смерти своей Надежда Дмитріевна осталась чужда Базаровскаго отрицанья и не признавала крайнихъ политическихъ взглядовъ. Вина ея была въ томъ, что она не давала героевъ изъ новыхъ людей. Но ей не приходилось встрѣчать ихъ. Находясь въ первые годы своей литературной карьеры въ кружкѣ Дудышкина и Краевскаго, она могла получить очень невѣрныя представленія о молодомъ поколѣніи, которое группировалось около «Современника» и «Русскаго Слова».
Въ 1865 г., еще при жизни сестры, Надежда Дмитріевна писала: «Мы по чувству и духу не могли весь нашъ вѣкъ ни къ чему опредѣленно пристать, — ясно, что въ кружкѣ „От. Зап.“ Краевскаго обѣимъ не было вполнѣ по себѣ, — несчастно прозорливыя, видя недостатки и достоинства обѣихъ сторонъ. Отъ насъ отходятъ, молъ мы никому не годимся, мы ничьи, а сами по себѣ… Отъ того, что называютъ старымъ поколѣніемъ, мы отстали давно, оно даже насъ никогда не считало своими; мы носили прозваніе „мечтательницъ слишкомъ умныхъ“ (а я даже сумасшедшей) въ очень молодые года».
Далѣе, въ томъ же письмѣ она говоритъ; «Теперь настала наша очередь разрыва съ „молодыми“. Когда они потерпѣли въ виду старческой злобы и тупой лѣни, которыя осуждали ихъ толки и трудъ; въ виду барства, которое не прощало имъ ихъ наклонности жить по просту, — вспоминая, какъ сами бывали мы стѣснены и осуждаемы въ молодости, — мы сближались. Много тутъ дѣйствовала жалость. Было что-то не по насъ, а въ нихъ какое-то безсиліе, какое-то отсутствіе должной гордости; но мы охотно извиняли это, надѣясь, что трудная школа, начинающаяся для нихъ, все поправитъ и выйдутъ люди, на которыхъ мы еще успѣемъ порадоваться». Надежда Дмитріевна судитъ по шестерымъ молодымъ людямъ, высланнымъ въ Рязань, и, по впечатлительности своей натуры, обобщала видѣнное. Но выводы, сдѣланные изъ обобщеній, вѣрны. Она говоритъ: «Покуда я жива, я останусь сама собой, не отъ трусости, а отъ глубокаго убѣжденія, что правда на моей сторонѣ. Никогда не принимала я схватыванье верхушекъ на лету за науку, битье баклушъ за трудъ, богохульство за умственное развитіе, отрицаніе изящнаго за трезвость, растлѣніе ощущеній за любовь». Но все это относится къ искаженіямъ идей 60 гг., къ незрѣлому пониманію ихъ, къ фразерству. Надежда Дмитріевна говорила то же, что говорилъ и Герценъ о людяхъ, погнутыхъ сначала въ одну сторону и потомъ перегнувшихъ себя въ другую. Надежда Дмитріевна не терпѣла легковѣснаго отрицанія; были и такіе отрицатели, которые, когда ихъ прихлопывала бѣда, принимались за суевѣріе старыхъ бабъ. Не такъ относились люди убѣжденія къ отрицанію. Надо въ запискахъ Герцена прочесть то мѣсто, гдѣ онъ говоритъ о томъ, какъ жена его отошла отъ преданій, въ которыхъ была вырощена и которыя, какъ видно изъ напечатанной въ журналахъ переписки ея съ нимъ, такъ глубоко и поэтично жили въ ея восторженной душѣ. Схоронивъ прежнія убѣжденія, она видѣла въ нихъ дорогихъ покойниковъ. При высоконравственномъ чутьѣ Надежда Дмитріевна не могла не встрѣтить враждебно политическихъ теорій, извѣстныхъ въ 70 г.г. подъ названіемъ нечаевщины, которыя, при полнѣйшимъ недостаткѣ у насъ политическаго воспитанія общества, проявлялись темнымъ макіавелизмомъ, то ужасающимъ, то комичнымъ по мелочности. Несочувственное отношеніе Надежды Дмитріевны къ людямъ этого движенія переносили и на людей 60 гг. и записывали ее въ ряды гасильниковъ. Еще до моей первой встрѣчи съ ней въ 1872 г. я слышала, будто она не сочувствуетъ женской эмансипаціи, и считала слухи эти вздоромъ. Въ ея повѣстяхъ и романахъ конца50 г.г. — «Послѣднее дѣйствіе комедіи», «Недавнее» — такъ вѣрно и чутко подмѣчены всѣ муки молодой дѣвушки, задыхающейся въ ветхозавѣтной чиновничьей средѣ, гдѣ нѣтъ простора ни уму, ни чувству, гдѣ можетъ только накипать «мстительная жажда благообразія жизни». Женскій вопросъ только одна изъ сторонъ великаго общаго, и естественно, долженъ былъ быть понятъ женщиной писательницей, переживавшей хотя въ иной формѣ, но все то же, что пережили ея намученные героини; но и въ этомъ пониманіи враждебная молва отказывала В. Крестовскому-псевдониму. Что же послѣ этого сказать о томъ, какъ судили и рядили мнѣнія Надежды Дмитріевны о другихъ сторонахъ общественнаго движенія. «Охота вамъ съ ней знакомиться?» говорили мнѣ кое-кто изъ тогдашней молодежи. Многія открыто высказываемыя ею мнѣнія раздражали. Отголоски ихъ видны въ ея письмахъ. «Никогда не найду я позволительнымъ, писала она пріятельницѣ, — ругая правительство, брать казенное мѣсто подъ предлогомъ, что ѣсть нечего: умри съ голоду, но будь вѣренъ себѣ; или ужъ, какъ старички, не хвались высокой честностью, но мошенничай во славу».
Нравственное чутье привело Надежду Дмитріевну къ полному пониманію людей 60 г.г., когда улеглась накипь, неизбѣжная при плавленіи руды, когда все горче и ядовитѣе вызрѣвали плоды поворота назадъ. Но въ то время, когда она, по немногимъ видѣннымъ ею образцамъ, относилась несочувственно къ молодому поколѣнію 60 г.г., она умѣла цѣнить въ немъ то, чѣмъ оно было такъ ненавистно отживающему міру — искренность. Она говоритъ, что «грязная» (т. е. растрепанная и съ траурными ногтями, въ грязныхъ воротничкахъ) дѣльнѣе ложно-чувствительныхъ (т. е. фразерокъ) тѣмъ, что представляетъ много дѣйствительныхъ фактовъ и, когда не завирается, преслѣдуетъ честную цѣль".
IV.
правитьВъ произведеніяхъ конца 70 и 80 г.г. Надежды Дмитріевны все ярче и ярче высказывается теплое и почти благоговѣйное воспоминаніе о 60 г.г. Прочтите тѣ строки въ «Семьѣ и Школѣ», гдѣ она сравниваетъ эту пору съ ночью передъ Пасхой — Свѣтлымъ Воскресеніемъ. Тѣ мелочи, которыя ее коробили, давно стушевались; остался памятнымъ тотъ подъемъ силъ, то духовное воскресеніе, какими памятны годы эти всѣмъ, кто жили, т, е. мыслили, чувствовали и дѣйствовали въ эту пору. Убыль души и забвеніе совѣсти, которыя все безотраднѣе выступали съ конца 70 и въ 80 г.г. заставили Надежду Дмитріевну глубоко тосковать" по этой порѣ и съ чувствомъ жгучей обиды говоритъ: зачѣмъ оно пришло. Въ провинціи конца 70 г.г. Жилось еще тяжелѣе, быть можетъ, чѣмъ въ столицѣ, гдѣ можно было все-таки встрѣтить кружки, въ которыхъ Надежда Дмитріевна нашла бы отдыхъ душѣ. Рязань въ этомъ отношеніи была пустыней безъ оазисовъ. Вотъ какъ описываетъ Надежда Дмитріевна эту пустыню своей пріятельницѣ: «Шутовъ непочатой уголъ, только здѣсь они не без гласные разводятся… Жить нельзя, изъ всѣхъ Монрепо гонятъ. Я полудоживаю въ своемъ… Въ Питеръ, конечно, мнѣ боязно пріѣхать, обязательны намордники, вѣдь это что жъ такое? „Какъ свою чистоту доказать“, какъ говорилъ редакторъ (Салтыковъ). А они за меня не заплатятъ. Будетъ того, скажетъ, что и за самого себя платить придется, а то еще за неблагодарнаго и лѣниваго пса[3], надувающаго меня самымъ безцеремоннымъ образомъ». Обратное движеніе въ столицѣ не выражалось такъ мелочно безобразно, какъ въ провинціи. Столица работаетъ надъ болѣе крупнымъ. За неимѣніемъ крупнаго, провинціальные охранители преслѣдовали сущій вздоръ, но отъ этого не легче было людямъ, провинившимся въ этомъ вздорѣ. Въ перепискѣ Н. Д. найдется не мало образцовъ въ этомъ родѣ. Одна пріятельница ея, пріѣхавшая изъ Скопина въ Рязань, разсказывала, какъ обезпокоила скопинскихъ друзей порядка тѣмъ, что она назвала собаку Катковымъ. «Песъ прескверный», замѣчаетъ Н. Д. «и самой хозяйкѣ пришлось безпокоиться»
Надежда Дмитріевна всѣмъ волновалась, все принимала глубоко къ сердцу; не было и въ личной жизни отдыха отъ общественной неурядицы. На свиданіе съ друзьями въ Петербургъ ее не тянуло, она дошла до той степени горечи, когда говорятъ себѣ: что толку свидѣться, только разбередишь другъ друга.
Восточная война 1877 г. обострила тяжелое настроеніе и разводила Надежду Дмитріевну со старыми друзьями. Она написала одной пріятельницѣ-писательницѣ письмо, которое неизвѣстно почему не отослала, но сохранила и, какъ говорить г. Семевскій въ своей біографіи, согласилась на то, чтобы оно было напечатано послѣ ея смерти. Благодаря пріятельницу за приглашеніе пріѣхать въ Москву, Надежда Дмитріевна объясняетъ, почому не пріѣдетъ. «Ты сама знаешь, что это невозможно. У меня есть, какъ тебѣ и (говорятъ!!!) міру извѣстно — убѣжденія. Ну вотъ видишь, куда я гожусь въ твою „коморку“. Къ тебѣ пришелъ какой-то баринъ Б. и началъ остроумничать о моихъ людахъ. Если ты не помнишь за давностью лѣтъ, что было говорено имъ и отвѣчено мною, то, безъ сомнѣнія, помнишь, что тебѣ было непріятно. Я это видѣла тогда и тотчасъ умолкла. Какъ же ты, въ свою очередь, не догадываешься, что мнѣ тоже можетъ быть многое очень непріятно? И ты меня зовешь это смотрѣть и слушать?..» Разсказывая мнѣ лѣтъ черезъ десять объ (этомъ посѣщеніи и о томъ, что ей пришлось услышать отъ Б., Надежда Дмитріевна передавала слова его съ живымъ негодованіемъ. Я забыла слова Б., но общее впечатлѣніе осталось такое, что говорилось то, чего бы въ 60 г.г. сказать не посмѣли въ интеллигентныхъ кружкахъ и чего не потерпѣла бы тогда хозяйка, женщина умная и дорожившая репутаціей своего салона.
Въ заключеніе разсказа объ этомъ эпизодѣ, Надежда Дмитріевна всегда замѣчала: «Почему онъ могъ говорить то, что было не по мнѣ, а я должна была молчать». «И ты хочешь заставить меня еще это смотрѣть и слушать», писала далѣе Н. Д. «Гдѣ же логика и справедливость? Да мнѣ еще непріятнѣе, чѣмъ тебѣ, и я это докажу: ты мѣняешь мнѣніе. Вотъ въ этой печатной (значитъ, твое profession de foi) замѣткѣ ты противъ англичанъ. Ты?!.. Да что же ты думала два-три года тому назадъ?.. Перемѣнится политическое настроеніе, перемѣнишься и ты. Я — не то. Разсказывать — что я, долго и напрасно. Ты меня знаешь. Слѣдовательно, какъ я обѣщалась доказать, противорѣчіе убѣжденію для меня больнѣе, нежели для тебя. Изъ за чего же мнѣ подвергаться этой боли, противъ которой я изъ учтивости, изъ самосохраненія, изъ нежеланія быть идеально-смѣшной обязана была молчать?… Не я одна, мы, т. е. мои всѣ замолчали. Время такое. Я хорошо помню такія времена и надѣялась, что опять не доживу до нихъ. Что жъ дѣлать — Богъ привелъ… Его воля. Какъ въ тѣ вѣчно памятные годы, такъ и теперь, черезъ двадцать лѣтъ, я ни словомъ, ни строкой не измѣняла себѣ. Я теперь старуха и стала еще крѣпче. Я теперь считаю даже измѣной молчать на то, что слышу неправды… Слишкомъ я прямой человѣкъ… Когда ко мнѣ обратятся и спросятъ, я всегда отвѣчаю, не уклоняясь. Ты спросила, т. е. прислала свою замѣтку. Ну, красиво написано. Газеты выработали себѣ языкъ, на которомъ говорится много, не сказавъ ничего. Въ концѣ концовъ, конечно, ничего и можно растолковать въ оба конца. Я этого не уважаю. Хоть бы разъ подумали, что за мишурными фразами стоятъ человѣческія жизни!.. Твоя замѣтка невѣрна по незнанію русской жизни… Удивительные вы!.. Не видите ничего сами, а толкуете… По твоему, славянскій вопросъ выводитъ насъ изъ какой-то тины! А если вглядѣться болѣе и не оставляя своего несчастнаго края, который я люблю не меньше, чѣмъ твои краснобаи газетчики, если я тебѣ скажу, что это не выводитъ насъ изъ „тины“, а погружаетъ хуже съ головой! Если я скажу, что не мѣшаетъ изъ милліоновъ, которые собраны уловками, увертками, разглагольствованіями, навязчивостью, балами въ пользу убитыхъ и всѣмъ пр. — не мѣшало бы дать нашему мужику, который голоденъ, какъ вы, всѣ вы, понятія не имѣете».. Вспоминая съ друзьями время войны, она говорила, что «нелѣпо крыть чужую крышу, когда своя раскрыта». Письмо къ писательницѣ этой оканчивалось слѣдующими словами: «Я бы тебѣ ничего не сказала, еслибы ты меня не вызвала. Я тебѣ всегда говорила: не трогай меня, я крайняя».
Война, кровь, страданія внушали Надеждѣ Дмитріевнѣ ужасъ, доходившій до болѣзненности. При ея впечатлительности и живомъ воображеніи она ярко представляла себѣ страданія, какія приноситъ война и всего болѣе народу. Она не видѣла никакого искупленія страданіямъ этимъ, «громъ побѣды раздавайся», и говорила, что торжество побѣды — сила кулака и только затемняетъ сознаніе общества. Въ 1884 г., когда ходили слухи о войнѣ, Надежда Дмитріевна писала мнѣ изъ Петербурга: «Дай Богъ мира, это первое, главное, единственное; безъ малѣйшаго преувеличенія говорю, что жизнь отдамъ на то, чтобы былъ миръ». И это былъ искренній порывъ души; Надежда Дмитріевна фразъ не говорила. Пусть читатель перечтетъ въ «Недавнемъ» то мѣсто, гдѣ она говоритъ о встрѣчѣ войска и ратникахъ.
Въ письмѣ Надежды Дмитріевны, приведенномъ выше, высказано глубокое сочувствіе къ положенію народа; но народъ она знала такъ мало, что въ произведеніяхъ своихъ не рѣшалась дать образы его. Она знала народъ по городскимъ мѣщанамъ, прислугѣ, если не считать крестьянъ, приходившихъ къ отцу ея по дѣламъ. Одной пріятельницѣ, отрезвляя ее, она писала: «Ты сказала: такой-то народъ; послѣ этого понятно увлеченіе имъ. Да такой-то, только далеко не весь и не большинство. Онъ нынче, не преувеличиваю, сталъ страшно портиться. Все чортова деньга при необразованности. Совсѣмъ невѣжество ужъ лучше. Если спросить по душѣ и по секрету даже страдающихъ за народъ, они признаются, что ихъ главная боль — черствость, намѣренная глупость (вѣроятно, подъ этимъ она разумѣла прикидыванье дуракомъ — маневръ крестьянъ съ чиновниками и барами), жадность и трусость этого самаго народа. Кто виноватъ? Послѣ насъ разберутъ черезъ сотню лѣтъ, а мы стучимъ лбомъ въ эту стѣну и ничего не видимъ. (Знаешь-ли, эта тема была одной изъ главныхъ темъ „Былого“. Такъ я ничѣмъ и не кончила и тетрадь пропала)». Далѣе она говоритъ: «вдругъ ихъ охватываетъ хожденіе въ народъ… Не съ неба свалилось, а органически выросло чувство жалости». Въ одномъ изъ писемъ своихъ Надежда Дмитріевна вспоминаетъ объ одной дѣвушкѣ, которая была яркимъ примѣромъ воплощенія этой жалости еще въ ту пору, когда о хожденіи въ народъ не было и рѣчи; и жалость эта властно взяла всю жизнь ея! Орлова, гувернантка, начиталась сначала «Mystères de Paris», «а потомъ пошло поумнѣе, ну, я пошло о пролетаріатѣ», пишетъ Надежда Дмитріевна: Mystères не считались безуміемъ, но дальше не понравилось. Ей отказали отъ мѣста. «Все раздала, ходила за больными, провожала арестантовъ. Написала проповѣдь и просила попа сказать. Тотъ посмѣялся. Но я ее понимаю: сказать простымъ людямъ слово по душѣ должно быть отрадно». Надежда Дмитріевна встрѣтилась съ Орловой, исхудавшей, бѣдно одѣтой. Она спросила ее, и Орлова, которая, не смотря на свою робость съ людьми, всегда по душѣ разговаривала съ Надеждой Дмитріевной, не опасаясь насмѣшекъ, только отчаянно махнула рукой. Вскорѣ Орлова умерла отъ болѣзни и лишеній.
V.
правитьНесчастно сложившуюся личную жизнь Надежды Дмитріевны много отравляли гоненія цензурныя, такъ обычныя въ жизни русскихъ писателей. Критика, отнесшаяся очень холодно къ первымъ произведеніямъ В. Крестовскаго псевдонима, даже отказавшая ей въ талантѣ, оказалась менѣе прозорливой, чѣмъ цензура, которая вычеркивала цѣлыя фразы или отдѣльныя, наиболѣе характеристичныя слова изъ самыхъ невинныхъ въ нынѣшнемъ цензурномъ смыслѣ произведеній ея. Надежда Дмитріевна говорила, что не имѣла намѣренія возродить человѣчество своими романами; и это правда въ томъ смыслѣ, что герои ея не были проповѣдниками того или другого общественнаго строя, т. е. не вели о томъ никакихъ преній и не обсуждали теоретически проклятые вопросы, но нравственною стороною своею они даже въ первыхъ молодыхъ произведеніяхъ ея были всегда радикальны, потому что честность, не мирящаяся со зломъ, жажда благообразія жизни всегда радикальны. Цензура не прощала ни честнаго негодованія противъ неправды и зла, ни чувства любви сострадающей всѣмъ униженнымъ и оскорбленнымъ; все это было неблагонамѣренностью для цензуры, требовавшей, чтобы авторы докладывали читателямъ, что все обстоитъ благополучно и мы живемъ въ наилучшемъ изъ міровъ. Надежда Дмитріевна начала писать въ ту пору, когда Герцена выслали изъ Петербурга за то, что онъ въ кондитерской Доминика громко разсказалъ о будочникѣ, который для грабежа убивалъ прохожихъ и бросалъ тѣла въ прорубь. Цензура во всемъ ловила «злой умыселъ» обличенія, хотя бы будочниковъ.
По отзыву покойнаго B. Р. Зотова, надъ повѣстью «Сельскій учитель», напечатанной въ 1850 г., порядочно таки потрудился цензоръ Фрейгангъ, человѣкъ «неуступчивый и подозрительный, враждебно относившійся ко всякому выраженію, выходившему изъ общепринятаго литературнаго языка». Въ 1856 г. повѣяло болѣе живымъ духомъ даже въ цензурѣ, и Надежда Дмитріевна получила письмо отъ Краевскаго извѣщавшее, что къ роману «Послѣднее дѣйствіе комедіи» цензура отнеслась очень милостиво. Надежда Дмитріевна отвѣчала, что вѣсть о милосердіи цензуры поразила ее «пріятнымъ образомъ, какъ явленіе, утѣшительное для всѣхъ. Вы удивлены и даже приписываете это свѣтопреставленію, а я нахожу, что литературное свѣтопреставленіе уже началось, потому что многое, что было тайнымъ, пряталось по портфелямъ, становится явнымъ. Если бы я узнала, что конецъ міра близокъ, то иначе бы кончила свой романъ и выбрала бы другіе ужасы, болѣе въ духѣ времени и провинціи, нежели тѣ, которые позволила себѣ, не надѣясь на цензуру, и которыми я сама недовольна». Но въ 1859 г. «Баритонъ» сильно пострадалъ отъ духовной цензуры. Пятая часть была большею частью перечеркнута красными чернилами; выключенъ былъ даже разсказъ семинариста о танцахъ, на которые онъ смотрѣлъ съ удивленіемъ. Послѣ этого нечего и говорить о томъ, что темныя стороны бурсы были вычеркнуты, хотя изображеніе ихъ не доходило до мрака картинъ бурсы Помяловскаго, которыя Надежда Дмитріевна считала чрезмѣрно мрачными. Наложено было табу на все сказанное о терніяхъ жизни сельскаго священника; на ту горькую чашу, которую пьютъ семинаристы живущіе лѣтомъ «на кондиціяхъ». Красныя чернила вычеркивали фразы въ родѣ: «другу и недругу закажу жить въ этихъ важныхъ домахъ», вмѣсто словъ «сельская поповна» чертили: «выросшая на селѣ», словомъ, обезцвѣчивали и обезличивали все, что можно было въ романѣ.
Въ 1862 г. разсказъ В. Крестовскаго-псевдонима «За стѣной» былъ задержанъ цензоромъ Бекетовымъ, понявшимъ эту вещь, какъ проповѣдь о ненужности брака. Редактору пришлось ѣхать съ объясненіями къ министру просвѣщенія Головину, который не нашелъ въ разсказѣ ничего разрушающаго бракъ. Напротивъ, какъ говорила Надежда Дмитріевна, въ этомъ разсказѣ видна вся мучительность положенія четы любящихъ внѣ брака. Прошло еще нѣсколько лѣтъ и стали невозможны темы современной жизни, пришлось ограничиваться темами изъ дореформенной поры. Когда писательница взялась за недавно пережитое и переживаемое въ романѣ «Былое», вторая часть была запрещена цензурой. Я прочла въ корректорѣ эту часть и вся бѣда заключалась въ томъ, что молодежь была «изображена въ человѣческомъ, а не пакостномъ видѣ» — слова Щедрина. Жаль, что тетрадь пропала; въ наше время «Былое», вѣроятно, могло бы быть напечатано, потому что прошло болѣе тридцати лѣтъ отъ поры, изображаемой въ романѣ.
Въ 1878 г. Надежда Дмитріевна писала пріятельницѣ: «И дернуло меня писать общественное! Пробавлялась бы страстью нѣжной, луной адвокатами, благо первое опять вошло въ моду, второе всякій день разнообразно, а послѣднее вышло изъ моды». Въ враждебномъ литературномъ лагерѣ провозгласили печатно, что В. Крестовскій-псевдонимъ не кончилъ романа «Былое», потому что не зналъ, чѣмъ кончить. И черезъ нѣсколько лѣтъ по поводу оборваннаго романа, на просьбы друзей продолжать его, Надежда Дмитріевна отвѣчала: «Въ настоящее время писать его, что воду толочь». «Я теперь сокращаю себя», говоритъ далѣе Надежда Дмитріевна: «и возвращаюсь къ семейно-общественнымъ вопросамъ, которые тоже вѣдь не безплодны для общества, которое отложило въ сторону всякій анализъ чувства и всякое размышленіе. А этихъ вопросовъ непочатый уголъ, какъ сказалъ разъ покойный Дудышкинъ. Экіе счастливцы эти покойники!» Когда Салтыковъ о повѣсти ея «Семья и школа» высказалъ опасеніе, что у нея опять молодые люди не въ пакостномъ, а человѣческомъ образѣ и какъ бы изъ за этого опять чего не вышло, Надежда Дмитріевна отвѣчала: «Чего жъ еще редактору? Тамъ молодое поколѣніе ужъ вовсе въ непечатномъ образѣ». «Пьяница, неучъ, котораго либеральная барышня беретъ учителемъ въ свою школу, отказавъ хорошей учительницѣ, и это потому, что пьяница былъ сыномъ приживалки, умѣвшей забрать maman барышни въ руки и обѣщавшей за мѣсто, избавлявшее сына отъ воинской повинности, выхлопать выдѣлъ усадьбы — приданое, нужное земцу-жениху. Такъ, что писать его было противно. А то, ну то въ тѣни, въ дали».
Другія картины, другіе образы носились въ воображеніи. Одинъ фактъ, сообщенный ей H. К. Михайловскимъ въ письмѣ, вызвалъ мысль о повѣсти «по душѣ», но она знала, что писать это «непростительная роскошь» для нея. Она не могла тратить истомленныя работой силы на трудъ, который останется ненапечатаннымъ. Отъ этого печальнаго исхода опустятся руки и у обезпеченнаго писателя, а для нея каждый часъ даромъ потраченнаго труда уносилъ хлѣбъ изъ семьи. Одинъ эпизодъ повѣсти, носившейся тогда въ воображеніи писательницы, былъ написанъ — то былъ симпатичный разсказъ «Вьюга».
VI.
правитьНадежда Дмитріевна писала критическія статьи о литературѣ и искусствѣ — художественныхъ выставкахъ; статьи печатались въ «Отечественныхъ Запискахъ» Краевскаго подъ псевдомимомъ Порѣчнаго и въ «Русскихъ Вѣдомостяхъ» изданія Скворцова — подъ другими. Въ біографіи Хвощинской г. В. Семевскаго, «Русская Мысль» 1889 г., №№ 10, 11 и 12, подробно говорится о Надеждѣ Дмитріевнѣ, какъ о критикѣ. Она держалась взглядовъ Бѣлинскаго и всю жизнь помнила и напоминала о томъ, что искусство должно имѣть цѣль. Тенденціозной литературы съ картонными героями и ярлыками на лбу она не признавала за искусство и высоко цѣнила красоту формы. Это тонкое пониманіе художественной красоты порождало въ ней постоянное недовольство собственными произведеніями. Когда въ перепискѣ съ друзьями заходила рѣчь о ея недовольствѣ, она писала: «Общества, знаешь, трогать не хочется. Невозможно, не въ цензурномъ смыслѣ, ну его — а просто потому, что словъ нѣтъ и все безсильно. Какая еще выдумка, когда жизнь пересилила? Требованія (законныя) нынѣшняго времени больше, чѣмъ были во времена Гомера и Данте. Тѣ только поминали да двумя словами разсказывали о своихъ, а мы должны показать. А нашего времени все тѣ же люди, тѣ же страсти, тѣ же положенія, несчастія не менѣе серьезныя, только посложнѣе, побольнѣе. Всего не перескажешь, ну и не берись. Даже нынѣшнія занимательнѣе, осмысленнѣе тогдашнихъ. Припоминай и сравнивай, не правда ли? Чѣмъ же надо быть литератору, чтобы браться писать? А перебирать пустяки — силъ нѣтъ».
Надежда Дмитріевна подписывала статьи своими разными псевдонимами, а не Крестовскимъ, тайна котораго была извѣстна. При ея робкомъ характерѣ выставляться ей было непріятно: разоблаченіе ея псевдонима-критика однимъ писателемъ принесло ей непріятность, которую она не разъ вспоминала въ дружескихъ разговорахъ. Просьба Скворцова подписывать критическія статьи ея «В. Крестовскій» взволновала ее сильно. Въ письмѣ къ А. г. Каррикъ она высказываетъ свои предположенія о причинахъ такой просьбы редактора: боится ли онъ, что она поссоритъ его съ литераторами своими отзывами и что онъ, сознавая себя отвѣтственнымъ за малоизвѣстныя буквы, будетъ считать себя неотвѣтственнымъ за В. Крестовскаго-псевдонима? Но редакторъ "все-таки отвѣчаетъ за помѣщаемое, — заключаетъ она, — или тогда была бы оговорка, что помѣщается ради имени В. Крестовскаго-псевдонима… Должна я сознаться, что перессорила «Отечественныя Записки» Краевскаго съ Кохановской и Григоровичемъ и др., а графъ А. Толстой не хотѣлъ даже видѣть меня за своего «Серебрянаго» и «Донъ-Жуана». Было ли дѣйствительно такъ, или ей передали невѣрные слухи, но ей всегда была тяжела мысль вызвать чье-нибудь неудовольствіе. «Мои правила, — пишетъ она далѣе, — не хочу выставляться, хотя не боюсь. Я скажу свое мнѣніе въ глаза человѣку, но выставиться со своею подписью, какъ рецензентъ — это страхъ, это важничанье, которое мнѣ не впору. Я, кажется, ни слова не выговорю отъ конфуза (а можетъ быть, и выговорю?). И въ открытую, знаешь ли, труднѣе хвалить, чѣмъ бранить. Я однажды сказала, что Бѣловодова (Гончарова) и Іудушка (Салтыкова) классическіе образы, остающіеся въ литературѣ навѣчно. Если бы статья должна была быть подписанной, то я бы отъ страха этого не сказала. Вотъ и разбери…» Въ концѣ письма она говоритъ: «Мнѣ молчали (слѣдуютъ имена), потому что я была въ „Отечественныхъ Запискахъ“. Теперь „Отечественныхъ Записокъ“ нѣтъ и обижай насъ кто можетъ. Подписаться — мнѣ будутъ возражать, полемика и я отписывайся. Конечно, я могу „благородно“ не отвѣчать. Но какое у насъ время? Что у насъ за люди? Развѣ они понимаютъ молчаніе? Они молчащимъ натворятъ такого… „Чортъ ихъ возьми, съ ними жизни не обрадуешься“, говаривалъ мой редакторъ (Салтыковъ). Если я какъ всегда помяну о немъ, вѣдь найдутся такіе, что назовутъ низкопоклонствомъ… Но вѣдь я себя знаю и очень твердо знаю, въ чемъ убѣждена. Кланяться — никому никогда не кланялась, слѣдуя общей модѣ, отъ чего всего труднѣе удержаться. Кажется, въ разсудкѣ не повреждена. Пишутъ же А, В, С[4], а какъ они глупы и подлы. Я не смѣю подумать сравнивать себя съ этимъ народомъ… Но не было ли бы честнымъ дѣломъ, печатно подписавшись, сказать имъ дурака и пр.? Т. е. быть храбрѣй даже Салтыкова, который совѣтовалъ не связываться».
Въ литературныхъ приговорахъ Надежды Дмитріевны высказалась ея пылкая, увлекающаяся натура. Въ письмахъ къ своимъ она не стѣснялась въ выраженіяхъ, иногда, повидимому, негодовала на мелочи, во мелочи эти были изъ харакатерныхъ, и подъ негодованіемъ ея лежалъ глубокій принципъ. Въ отзывахъ о Тургеневѣ и Толстомъ она бывала порой несправедлива. Ея пылкой натурѣ, за которую еще съ дѣтства звали ее въ семьѣ пламенемъ, былъ нестерпимъ тотъ холодокъ, который чувствуется въ художественной натурѣ Тургенева
Тургеневъ тоже отзывался недружелюбно о Надеждѣ Дмитріевнѣ. Въ воспоминаніяхъ о Тургеневѣ г-жи А., помѣщенныхъ въ «Сѣверномъ Вѣстникѣ» изданія г-жи А. Евреиновой, былъ переданъ отзывъ его о Надеждѣ Дмитріевнѣ, что, не возносясь слишкомъ высоко, она могла считать себя головой выше всѣхъ окружающихъ, потому что была въ Рязани окружена такими посредственностями. Подлинныхъ выраженій я не помню, но таковъ былъ смыслъ. Напечатано это было безъ всякаго злого умысла, просто вслѣдствіе того беззавѣтнаго культа, какой питали къ Тургеневу многія его поклонницы, дорожившія какъ святыней каждымъ его словомъ. Какъ я слышала, авторъ воспоминаній очень жалѣлъ, что не вычеркнулъ этихъ строкъ, и здѣсь о томъ упоминается потому лишь, что изъ пѣсни слова не выкинешь, особенно такого слова, которое повело выходъ Надежды Дмитріевны изъ «Сѣвернаго Вѣстника». Она говорила мнѣ, что достоинство не позволяло ей остаться тамъ, гдѣ ее обругали — обругали лично. Къ мнѣнію Тургенева о томъ, что она не умѣетъ писать мужчинъ, она относилась философски, какъ и ко всякимъ оцѣнкамъ ея таланта; но ей было обидно за своихъ немногихъ рязанскихъ друзей. Она называла мнѣ профессора духовной семинаріи Ростиславова, у котораго была замѣчательная библіотека, и въ числѣ книгъ были произведенія иностранныхъ писателей, нѣмецкихъ философовъ, французскихъ энциклопедистовъ. Пользуясь его книгами, она пользовалась и его совѣтами, и указаніями, и не только не считала себя выше его, но признавала, что многимъ обязана ему.
Къ Толстому она относилась несправедливо; его ученіе портило для нея его произведеніе. Анну Каренину она не любила.
Къ религіозному ученію Толстого она относилась съ страстною нетерпимостью за то, что онъ уводитъ человѣка изъ міра борьбы въ міръ внутренняго копошенья. «Я взяла бы одинъ кусочекъ толстовскихъ чудесъ, — писала она мнѣ, — зло суевѣрія, которое онъ сѣетъ подъ видомъ правды; я бы ему показала, что онъ такое. Кажется, гдѣ-то въ этомъ родѣ говорили ему; духовные понимаютъ зло по своему, а это не то, что надо. Читать ихъ и Толстого, подчасъ не знаешь, съ кѣмъ спорить». Она была глубоко вѣрующей, но вѣрила по своему. Съ ученіемъ Толстого она сопоставляла «Religion» Виктора Гюго. «Онъ создавалъ свою Année Terriale и точно училъ, а не проповѣдывалъ, его ангелы сапоговъ не тачаютъ, а ханжа ли онъ (она пристрастно обвиняла Толстого въ ханжествѣ), загляните въ его „Religion“. Знаю я многихъ, въ комъ онъ поднялъ истинную вѣру».
Изъ русскихъ женщинъ-писательницъ своей поры она цѣнила всего больше г-жу Смирнову за ея крупный талантъ, огорчаясь ея небрежнымъ отношеніемъ къ нему. То мѣтко выхваченныя изъ жизни, мастерски переданныя черты, то что-нибудь «несодѣянное». Привѣтствовавъ разсказъ О. Шапиръ «Кандидатъ Курбатовъ», она о прочихъ произведеніяхъ, равно какъ и произведеніяхъ другихъ романистокъ, замѣчала очень вѣрно, что, когда онѣ захотятъ затронуть общественные мотивы, то все это совершается гдѣ-то неизвѣстно и подъ туманомъ, такъ что трудно разобрать, о чемъ собственно идетъ дѣло.
Натуралистически-документальная французская литература была «не по душѣ» Надеждѣ Дмитріевнѣ и въ письмахъ своихъ она рѣзко отзывалась о ней. Зола и золаистовъ она не любила, находя вполнѣ основательно, что за избыткомъ мельчайшихъ физіологическихъ подробностей терялась «психологическая натура»; но въ своемъ осужденіи она переходила мѣру и не цѣнила высокихъ достоинствъ Зола. Въ Альфонсѣ Додэ она признавала талантъ и особенно любила его «Фромона»; о «Rois en exil» отозвалась въ письмѣ, что это «дичь отпѣтая» и, кромѣ одной главы En chapelle, мелко задумано.
Надежда Дмитріевна писала въ «Русскихъ Вѣдомостяхъ» фельетоны о художественныхъ выставкахъ. Къ "Иванову она всю жизнь сохранила почти благоговѣйное восхищеніе. Когда онъ былъ у сестеръ Хвощинскихъ, онѣ встрѣтили его, какъ отца и учителя. Софья Дмитріевна вызывалась ѣхать съ нимъ въ Италію, какъ дочь беречь его, «мыть его кисти». Ивановъ стоитъ особнякомъ въ нашей живописи и школы не основалъ, какъ то замѣтилъ Вл. В. Стасовъ. Но въ переходныя эпохи вообще не основываются школы. Надеждѣ Дмитріевнѣ дороги были искренность и правдивость Иванова; за это Герценъ ставитъ его въ примѣръ другимъ художникамъ. Ивановъ былъ цѣльнымъ человѣкомъ. Изъ современныхъ живописцевъ она очень любила Крамскаго. Гэ не нравился ей и его Христосъ въ картинѣ «Милосердіе» казался ей двойственнымъ, какъ будто художникъ хотѣлъ угодить двумъ сторонамъ.
По своей впечатлительности и нервности, Надежда Дмитріевна не могла не отнестись пристрастно къ Верещагину и въ письмѣ къ г-жѣ Каррикъ говорила: «Что это за береженіе нервовъ публики? Видъ крови волнуетъ, а цѣлая галлерея бойни хоть кого хочешь пройметъ. Написано чудесно, но вѣдь о техникѣ говорить нечего. Для чего-нибудь учатся люди мѣшать кадмусъ съ шифервейсомъ. Верещагинъ поучаетъ… Это иллюстрація, а не созданіе. Если онъ имѣетъ цѣлью поучать, то рисуй акварели, снимай фотографіи да продавай общедоступные альбомы и царямъ, и народамъ, тогда это будетъ историческая заслуга и историческая проповѣдь въ картинахъ…» Послѣ этого приговора, она замѣчаетъ: «Ты видишь, я ни во что не вѣрю (т. е. въ настоящее и людей его), очень тяжело такъ жить». Она не видѣла въ русскомъ искусствѣ того геніальнаго учителя, какими были Рафаэли и Микель-Анджело, и это огорчало ее, и она писала: «А вѣдь искусство-то бухнуло».
VII.
правитьПри такой строгой оцѣнкѣ искусства Надежда Дмитріевна строже всего относилась къ себѣ самой. Ея требованія отъ икусства были высоки и со стороны идеи, и со стороны формы. Собой она была постоянно недовольна и это не было рисовкой; трудно было найти въ жизни болѣе искренняго человѣка, чѣмъ она. Въ минуты раздраженія она такъ отзывалась о своихъ произведеніяхъ, что приводила въ негодованіе друзей. Причины недовольства были сложныя. Она чутко и болѣзненно сознавала положеніе общества, вымираніе идеаловъ, и говорила, чтобы пронять нужны витіи, куда погромче ея. Это было высказано въ письмахъ ея 80-хъ г.г. "Я все вижу, все слышу, всѣхъ знаю, и бомондъ, и скверномондъ, и демимондъ — все. Но вообще для всего нашего русскаго люда пришла пора такого застыванья, что никакая идея въ немъ не выскакиваетъ. (Предположимъ разъ навсегда, что всѣ исключенія оговорены, ограниченія сдѣланы, а то на вѣки не выскажешься до конца). Основная идея всего русскаго люда (общества, народа, бомонда) выражается и заключается въ словахъ: «не то севрюжинки, не то конституціи, не то кого-нибудь ободрать, послѣднее вѣрнѣе» (Щедринъ). Вглядись въ людей и увидишь, какая это правда, никто не думаетъ… Въ 65-хъ г.г. мысль бѣгала по улицѣ; все кипѣло, ждало, рвалось. Ты скажешь, что то же и теперь. Нѣтъ — тогда именно, все рвалось и металось, отыскивая, и въ исканіяхъ наталкивались на сотню идей. Теперь, какъ бы страшно, даже кроваво ни было движеніе, у него одна идея — кусокъ хлѣба. Только въ большинствѣ. (Вѣдь, я уже сказала, что, оговорки всѣ сдѣланы и исключенія признаны, они не въ счетъ). Мнѣ вѣдь нѣтъ надобности произносить присягу, что я признаю необходимость хлѣба. Но не исключительно, не одного. Хлѣбъ, расширь это слово, выйдетъ севрюжинка, «народъ» и, при помощи извѣстной «конституціи», кончится обдираньемъ. Вотъ большинство. Оно — мракъ. Гибнущихъ — тысячи. Въ массѣ — отдала бы жизнь за нихъ. По одиночкѣ — спасла бы каждаго; но, потолковавъ съ каждымъ по очереди, чувствуешь, что (помни исключенія, ради Бога) поставила бы такого въ уголъ носомъ поразмыслить, припомнить идеалы пошире. Это ужасно — но это такъ. Вотъ тебѣ первый пунктъ затрудненій писателя. Что можетъ онъ сказать — онъ, полный идеаловъ, поколѣнію безъ идеаловъ! Свои идеалы? Они надъ ними насмѣются (фактъ). Идеализировать ихъ самихъ? Но, по совѣсти, возможно ли это? Когда лучшій изъ нихъ прежде всего думаетъ о наживѣ! Скажутъ «семья, молодость…» Охъ, мы все это тоже знали! И отвѣтъ — опять смѣхъ. Ну, пусть они смѣются надъ старой дурой писательницей, но надъ прелестью и чистотой моихъ идеаловъ я не хочу, чтобъ они смѣялись…
"Пунктъ второй. Говорятъ: все-таки должно говорить; имѣющій свѣтъ въ рукахъ не долженъ его прятать. Да, но осмотрись (помни исключенія), они доказываютъ это за дѣлѣ и проживаютъ легче нашего… Толчокъ данъ, — гдѣ, когда, кѣмъ и чѣмъ, разбирать долго, и машина пошла и давитъ насъ и насъ не нужно. Что жъ тутъ скажешь? То, что сказалъ мнѣ Салтыковъ: «Иногда, кажется совсѣмъ напрасно повторяешься, высказываешься, глядишь, кому-нибудь это понадобилось, въ комъ нибудь отозвалось»… Значитъ, на всякій случай? Хорошо, признаю, что «на всякій случай», что даже въ большинство проникаетъ такое слово, отъ души вырванное. И, слѣдовательно, обязанность писателя, рискуя быть осмѣяннымъ или ненужнымъ, все-таки говоритъ. Остается только догадаться, что говорить.
«Вотъ тутъ пунктъ третій, уже мой личный… Дѣло въ томъ, что ты моей проповѣди о сверчкѣ и шесткѣ себѣ не усвоила. Тылюя, читаешь меня сквозь себя, ты дополняешь собою то, что у меня скомкано; ты меня любишь на бѣду критикѣ моего писательства. Возненавидь меня на два часа, вотъ хоть бы для чтенія „Семьи и школы“, и ты явственно увидишь, что я свищъ. Такъ мнѣ и браться говорить нужныя слова среди ужаснѣйшаго изъ всѣхъ разгромовъ — цѣлаго молодого поколѣнія, взросшаго и живущаго безъ идеаловъ, безъ нравственныхъ стремленій, скучающихъ жирѣющихъ, или скучающихъ-пропадающихъ. Такъ какого же тутъ нужно писателя? Эсхилъ, Данте, апостолъ Павелъ (читала его у Ренана?). Вотъ и бѣда-то моя, что думая очень широко, я также безошибочно знаю свою мѣрку»…
Такой живучей натурѣ, какъ Надежда Дмитріевна, мучительно было писать среди общества, изъ котораго уходила «живая душа». Это видно изъ слѣдующихъ строкъ: «Ты говоришь: публика тамъ-то и тамъ-то интересуется, что скажетъ В. К. о томъ-то и томъ-то. Смѣшная она публика, посуди сама. Все глядитъ на писателя, какъ будто онъ изъ чрева своей мамаши вылѣзъ съ перышкомъ и ужъ ничего другого не можетъ, какъ писать… Но если онъ такой сякой, честный и пр., слѣдовательно, въ тяжелое время ему тяжко, какъ всѣмъ, ни болѣе, ни менѣе, и сказать онъ не можетъ больше того, что говоритъ вся площадь, когда она охнетъ. Я никакъ не могу и не умѣю отдѣлить писателя отъ человѣка и потому часто и не читаю многаго: подпись говоритъ за статью. И читаешь именно враговъ, потому что ложь разнообразна, а правда одна, и то, что скажутъ друзья, мнѣ извѣстно, хоть не читай. Вотъ такого отношенія публики къ себѣ я-бъ хотѣла: вѣрь заранѣе. А этого нѣтъ. Еще „ждутъ“. Правда, это значитъ хотѣть отъ постороннихъ того же, что даешь мнѣ ты, ну, а это роскошно».
Какъ женщинѣ, Надеждѣ Дмитріевкѣ не приходилось спрашивать себя: куда же себя то пристроить, кромѣ письменнаго стола? Съ ея трезвымъ пониманіемъ жизни она не могла мечтать о томъ, что можетъ осуществиться черезъ столѣтія. Но она сознавала себя гражданкой родной земли. Геніи могутъ находить утѣшеніе въ сознаніи, что живутъ для вѣковъ грядущихъ; для счастья людей съ чуткой душой, какъ Надежда Дмитріевна, надо «чтобы былъ вправленъ сорвавшійся съ петель міръ». Вотъ почему она говорила, что читатель воображаетъ, будто писатель съ перышкомъ вышелъ изъ утробы маменьки и ему только писать и писать. А писатель живой человѣкъ, «ему больно», — больно отъ того, отъ чего и всѣмъ больно. По Тургеневу и, позже, по Достоевскому, французская критика замѣтила, что у русскихъ писателей въ глубинѣ души великая грусть.
Кромѣ этой общей причины утомленія русскихъ писателей, у Надежды Дмитріевны была личная необходимость работать для содержанія семьи. Никогда не ставила она своихъ условій редакторамъ и брала, что давали. Случалось, что она перечеркивала цѣлыя страницы и результатомъ труда нѣсколькихъ часовъ оказывалось всего нѣсколько строкъ. Окончивъ романъ или повѣсть, она не могла отдыхать и бралась за переводы. Она переводила съ строгимъ выборомъ и рѣдкою добросовѣстностью и уваженіемъ къ автору, котораго переводила. Она замѣтила въ письмѣ, что переводы «портятъ руку» для творческой работы. Послѣ нихъ она не могла чувствовать свѣжесть головы, необходимую для новой работы. Къ тому же, она переводила въ стихахъ драмы, какъ «Неронъ» и др., и это уже трудъ болѣе утомительный, чѣмъ переводъ прозой. Прибавьте къ утомленію печальную жизнь послѣднихъ годовъ въ Рязани. «Домъ нашъ полонъ больныхъ и слѣпыхъ», писала она друзьямъ. Переѣхавъ въ Петербургъ и наѣзжая въ Рязань только лѣтомъ для свиданія съ матерью, она попрежнему не знала отдыха. Оставаясь постоянно въ Петербургѣ по смерти матери, она не знала лѣтняго отдыха на свѣжемъ воздухѣ. «Если бы вы посмотрѣли на меня въ эти три недѣли, вы бы пожалѣли меня (жара въ городѣ), — писала она мнѣ. — Совсѣмъ засѣла за „Обязанности“ (чтобъ ихъ). И всегда пишу какое-нибудь нелѣпое заглавіе, не умѣю придумать, а оно приходится пророческимъ. Такъ написала „Прощанье“ и простилась съ моими родными „Отечественными Записками“. Нарекла „Обязанности“ и ужъ точно, что повязалась на цѣлый годъ. Тороплюсь дать на іюль, пойдетъ на августъ и все еще не конецъ. А что это такое — я, конечно, не судья. Замѣчаю оригинальность формы, весь разсказъ ведется наизнанку — прошлое. А случилось, не знаю какъ, право, не преднамѣренно. Кромѣ „Обязанностей“, напала на меня хворость. Не знаю, что дѣлается. Отъ жары или отъ дождя, отъ нервовъ, отъ зимней болѣзни, а точно нѣтъ ни рукъ, ни ногъ. Нервовъ мнѣ не полагается, и я думаю, что это просто старость»…
Неизбѣжный удѣлъ старости — переживанье друзей и близкихъ, и людей незнакомыхъ, но дорогихъ по ихъ трудамъ и значенію. Кружокъ своихъ рѣдѣлъ. Въ 1879 г. Надежда Дмитріевна писала изъ Рязани: «Въ сравненіи съ моимъ затворничествомъ, „скитъ аѳонскій“ покажется демидрономъ»… Далѣе вырывается фраза — вопль тоски: «Господи! хоть бы полуживая душа сказала слово!» При переѣздъ ея въ Петербургъ она нашла небольшой кружокъ короткихъ знакомыхъ; бывали писатели изъ стараго поколѣнія, преданій «От. Зап.», бывала и женская молодежь, городскія учительницы. Лѣтомъ Петербургъ пустѣлъ и она оставалась въ одиночествѣ… «Пусто-таки становится», писала она, жалуясь и на опустѣніе своего кружка знакомыхъ, и тоже на пустоту общественную. «Страшно. Да еще вообразить кровь и вражду среди этой нравственной пустоты. Право, иногда прибѣгаешь къ нынѣшнему общему средству — ничего не думать. Но и тутъ не ладится. Житейскимъ, какое бы оно ни было, озабочиваться никогда не умѣла я, дѣлаешь свое дѣло, а тамъ что выйдетъ — и кончено. Удовольствій (разумѣю развлеченія) я никогда не любила, да и какія мнѣ къ лицу, особенно теперь. Оглянешься, да и опять принимаешься думать, да и кружокъ своихъ все рѣдѣетъ, а то, чему удивлялся, все гаснетъ».
VIII.
правитьОглядываясь на жизнь Надежды Дмитріевны, удивляешься тому, какъ мало вниманія она видѣла отъ своей братіи.
Сочувственною теплою оцѣнкою товарищей Надежда Дмитріевна не могла похвалиться. Справлялись юбилеи писателей, не имѣвшихъ далеко того же значенія, какъ она. Ей не справляли юбилеевъ и ей не приходилось отказываться отъ юбилеевъ, какъ отказывались по скромности или инымъ, независящимъ причинамъ наиболѣе крупныя изъ нашихъ литературныхъ силъ. О двадцатипятилѣтіи ея литературной дѣятельности вспомнила одна пріятельница, приславшая ей въ письмѣ листокъ лимоннаго дерева. Въ 1883 г. почитатели таланта и собратія по перу поднесли ей адресъ. Иниціатива принадлежала Надеждѣ Ивановнѣ Мёрдеръ (Северинъ), тогда еще не подвизавшейся на страницахъ «Рус. Вѣсти.» произведеніями, въ которыхъ оплевывалось то, чему она прежде поклонялась, и не поставлявшей еще разсказы, въ которыхъ учащіяся и трудящіяся женщины были представлены не въ «человѣческомъ, а пакостномъ образѣ». Первая часть адреса — вступленіе и обращеніе къ Надеждѣ Дмитріевнѣ — принадлежали г-жѣ Мёрдеръ, оцѣнка дѣятельности В. Крестовскаго-псевдонима — автору этой біографіи. Для выработки адреса была выбрана коммиссія, въ числѣ которой была Надежда Васильевна Стасова, г-жа О. Шапиръ и Александръ Константиновичъ Шеллеръ. Адресъ, представленный коммиссіею собравшемуся довольно многочисленному кружку женщинъ, вызвалъ много препирательствъ. Сильно не по сердцу пришлась моя высокая оцѣнка гражданскаго значенія В. Крестовскаго-псевдонима. Въ числѣ собравшихся было нѣсколько свѣтскихъ дамъ, которыя въ этомъ видѣли чуть ли не «жупелъ». Я стояла не столько за свою формулировку, сколько за цитату изъ «Большой Медвѣдицы». Въ этой цитатѣ вылилась душа автора. Цитата, была сохранена.
Вотъ адресъ: «Дорогая Надежда Дмитріевна! Съ глубокимъ чувствомъ уваженія и признательности привѣтствуемъ мы васъ. Слова эти пишутся ранѣе юбилейнаго срока, въ тридцать четвертый годъ вашей литературной дѣятельности, и пусть это послужитъ вамъ лучшимъ ручательствомъ въ томъ, что въ нихъ вылилось свободное чувство искренняго уваженія и горячей симпатіи, что всѣ подписавшіеся сошлись въ этомъ чувствѣ, какъ одинъ человѣкъ. Сегодня васъ привѣтствуютъ почитатели вашего таланта и представители нѣсколькихъ поколѣній. Такое единодушіе возможно только тогда, когда художникъ затронулъ глубокія общечеловѣчныя струны, когда его творенія, отражая злобу дня, заставляютъ стремиться къ лучшему будущему. Вы выразили ожиданіе этого лучшаго и тоску по немъ и намѣтили задатки, которые намъ его обѣщаютъ. Въ произведеніяхъ вашихъ отражались многія стороны нашей общественной жизни; тонкимъ, неумолимымъ анализомъ вы обличали всю ложь и фразерство своекорыстія, прикрывающагося служеніемъ идеѣ. Вы одна изъ первыхъ подали свой голосъ за право женщинъ стать участницами общаго движенія и, съ глубокимъ пониманіемъ женскаго сердца, дали много правдивыхъ и художественныхъ картинъ ея борьбы и страданій. Если успѣхъ этой борьбы, хотя до нѣкоторой степени, можно считать обезпеченнымъ, то потому только, что были женщины, подобно вамъ умѣвшія показать, что дѣло общее — ихъ дѣло. Вы выразили не одну скорбь женской доли, но и глубокую скорбь гражданскую, когда сказали словами Катерины: „а тутъ, въ сторонѣ отъ всего, смотри, молчи, рвись, связанная по рукамъ и ногамъ; плачь безъ толку, пока слезъ хватитъ, раздавай гроши, если есть они, утѣшай фразами, если хватитъ совѣсти. И въ заключеніе не смѣй вымолвить, что это тебя терзаетъ: не твое дѣло!“ живите долго и порадуйте насъ новыми, такъ же глубоко прочувствованными и высокохудожественными произведеніями».
Виньетка къ адресу была нарисована г. Каразинымъ. По подпискѣ былъ поднесенъ подарокъ — золотые часы съ цѣпочкой, которые тотчасъ же и были отосланы Надеждой Дмитріевной къ закладчику, — такъ велика;была нужда, хозяинъ требовалъ за квартиру. Желаніе помочь Надеждѣ Дмитріевнѣ и вызвало не срочный, т. е. не юбилейный адресъ.
Вскорѣ послѣ того московскія почитательницы ея таланта, узнавъ, что она нуждается, устроили вечеръ въ ея пользу, конечно, не гласно; собранная сумма оказалась бы незначительной, если бы не крупный взносъ одной богатой меценатки. Мнѣ невольно пришлось быть причиной сильнаго огорченія Надежды Дмитріевны. Посылка — альбомъ для фотографій, въ который были вложены 700 р., была выслана мнѣ для передачи. Я передала, не зная о деньгахъ. Было при посылкѣ письмо безъ подписей, выражавшее сочувствіе и оцѣнку значенія Надежды Дмитріевны. Выходило, будто помощь отъ неизвѣстныхъ благодѣтелей; все было, конечно, извѣстно, и въ одной мелкой московской газеткѣ было напечатано о концертѣ, и о цѣли его. Это такъ потрясло Надежду Дмитріевну, что, по словамъ г. Семевскаго, она, вообще рѣдко выѣзжавшая, теперь совсѣмъ заперлась дома. Не могу сказать, доходило ли огорченіе ея до такой степени, но мнѣ она говорила, что ей теперь стыдно носъ показать куда-нибудь, приняла милостыню; она не хотѣла слушать убѣжденій, что это не милостыня, а выраженіе общественнаго сочувствія. Въ то время въ газетахъ говорилось объ общественной подпискѣ въ Европѣ, не помню въ какой странѣ и въ пользу кого изъ знаменитостей литературы, и я воспользовалась этимъ фактомъ, чтобы успокоить Надежду Дмитріевну: у насъ такія подписки не были бы допущены, то естественно, устраиваются кружковыя. Она отвѣчала горячо, что если бы общественная подписка, тогда каждый гривенникъ былъ бы ей дорогъ; а то сзывали концертомъ, значить — не разсчитывали, что Крестовскій-псевдонимъ что-нибудь да значитъ. Но никакіе доводы не помогали, она упорно твердила свое: милостыня, милостыня. То же говорилъ мнѣ и H. В. Шелгуновъ, когда ему приходилось пользоваться займами въ Литературномъ фондѣ. Милостыня заключалась въ небольшихъ процентахъ или безпроцентности займа.
Лучшей оцѣнкой и самымъ свѣтлымъ воспоминаніемъ Надежды Дмитріевны была овація, устроенная ей рязанской учащейся молодежью, гимназистами и семинаристами, 19 февраля 1880 г. Разсказывала она мнѣ о ней голосомъ, дрожавшимъ отъ волненія, и съ глазами, полными слезъ, и заключила разсказъ словами: «ревѣла я, ревѣла потомъ — и радость дали, и горе разбередили — и я ревѣла и за себя, а больше за этихъ дѣтей», — за все, чего она боялась для нихъ и чего имъ желала. Вмѣсто передачи ея разсказа, которая на разстояніи столькихъ лѣтъ можетъ выйти неточной, не смотря на все желаніе автора статьи быть вполнѣ точнымъ пересказчикомъ, пусть говоритъ сама Надежда Дмитріевна въ письмѣ. «Сижу надъ повѣстью. Входитъ младшій племянникъ. Не забудь — 9 часовъ вечера. „Тамъ на улицѣ толпа молодыхъ людей; тебя зовутъ“. — „Меня?“ Что за исторія? Вѣтеръ страшный, ужъ всѣ плошки погасли. Иду на крыльцо. Человѣкъ сотни три-четыре, гимназисты и семинаристы. Они были распущены и „безпрепятственно“ гуляли сходкой. Меня окружили на крыльцѣ: „пользуемся возможностью придти поблагодарить васъ за сочувствіе къ молодому поколѣнію“. — Ура! (это мнѣ-то!) Другой: „Я отъ семинаріи; вы насъ вызвали къ жизни“. Опять крикъ. Такъ мнѣ стало тяжело и больно. Протягиваютъ мнѣ руки, тѣснятъ такъ ласково. „Господа, — говорю, — еслибъ мы могли теперь поздравить другъ друга съ какою нибудь радостью, — еслибъ вамъ хоть немного получше пожилось“… Какъ я это выговорила, — натурально слышали, что были близко, — но они подняли такой крикъ, а за ними всѣ, что ужъ ни я, ни меня, ничего больше не слышали. Два фонаря на улицѣ, ряды головъ и надъ всѣмъ вѣтеръ. Я, наконецъ, успѣла близкимъ сказать: Уходите, простудитесь. Они кричатъ пуще, но я ушла. Хорошо это было и ужасно. Не знаю, какъ тяжело. Въ самомъ дѣлѣ, еслибъ намъ было чѣмъ порадовать другъ друга. Смыслъ былъ бы. Положимъ, и теперь смыслъ: отъ молодыхъ мизераблей поклонъ старому мизераблю. Но что жъ это. По сердцу знаю, что это не прошлогоднія тургеневскія оваціи. Нѣтъ, это точно припаданіе бѣдныхъ дѣтей къ вдовѣ-матери. И хорошо, что темно было и бурно. Ревѣла я одна много, и, конечно, никому, кромѣ тебя, не разсказываю. Ну, конечно, въ городѣ знаютъ. Но, вѣдь, я никого не вижу и не выхожу, все равно мнѣ, знаютъ, или не знаютъ».
Послѣдніе годы жизнь складывалась все печальнѣе для Надежды Дмитріевны, болѣзнь подтачивала силы. Нуженъ былъ чистый воздухъ, ради этого она жила въ пятомъ этажѣ во дворѣ большого дома близъ Невы. Сходить внизъ и подниматься по лѣстницѣ она была не въ силахъ и по году не выходила изъ квартиры. Квартирный вопросъ былъ для нея «трагичнымъ» вопросомъ; ей нужна была, по предписанію врача, большая комната. Она говорила, что будь здорова, не допустила бы такой роскоши, за которую ее и теперь упрекаютъ. Когда я уѣзжала въ деревню на лѣто, она писала, какъ завидуетъ всѣмъ, кто можетъ дышать свѣжимъ воздухомъ; дача была для нея недоступною роскошью и она дышала петербургскимъ воздухомъ въ знойные дни, больными легкими. «Квартирный вопросъ» былъ «трагичнымъ», благодаря непріятностямъ, которыя приходилось Надеждѣ Дмитріевнѣ терпѣть отъ сосѣдей, и въ этомъ выразилась некультурность нашего общества. Сосѣди, занимавшіе большую квартиру, одна комната которой отдѣлялась не капитальной стѣной отъ гостиной Надежды Дмитріевны, выражали постоянно неудовольствіе, когда она играла на роялѣ; въ какой бы часъ она ни играла, она мѣшала спать то дѣтямъ, то хозяину или хозяйкѣ. Жизнь вели эти сосѣди довольно шумную, ихъ журфиксы, споры за картами, дѣтскій визгъ и крикъ тоже не мало мѣшали сну Надежды Дмитріевны. Но хозяинъ дорожилъ этими жильцами и на это не обратилъ бы вниманія, если бы Надежда Дмитріевна и жаловалась. То дворникъ, то прислуга сосѣдей являлись съ просьбой не играть. Отвѣтъ, что она хозяйка въ своей квартирѣ и не играетъ по ночамъ, въ тѣ часы, когда у сосѣдей шумно, вызывалъ непріятности. Она съ веселой шуткой разсказывала объ этихъ невзгодахъ, но онѣ были очень непріятны: больную старуху, запертую въ квартирѣ болѣзнью, лишали любимаго удовольствія — музыки. Съ помощью Литературнаго фонда она разсчиталась съ своимъ домохозяиномъ и переѣхала на дачу въ Старый Петергофъ.
Ее не щадили и ей приходилось испытывать и болѣе горькія непріятности. Какъ-то вечеромъ, зайдя къ ней, я застала ее сильно разстроенною. Мы были съ ней въ пріятельскихъ отношеніяхъ, но той дружбы, когда сознаешь, что въ горькія минуты, что не будешь въ тягость и имѣешь право на полное довѣріе — не было. Я подумала, что это одно изъ тѣхъ огорченій, когда гость хуже татарина, и сказала, что хоть я не бѣгаю отъ огорченныхъ лицъ, но не лучше лй мнѣ уйти. Надежда Дмитріевна со слезами на глазахъ, вся пунцовая отъ негодованія, задыхающимся голосомъ передавала, что получила письмо съ упреками въ томъ, что она «ѣстъ и пьетъ на серебрѣ, когда другіе нуждаются». Дѣйствительно, за чаемъ я видѣла у нея новое и очень обыкновенное серебро — молочникъ, масляница и т. п. То было приданое г-жи Москалевой; все серебро Надежды Дмитріевны и старое серебро г-жи М. давно было заложено и частью пропало въ закладѣ и потому употребляли вещи изъ приданаго послѣдней. Всего обиднѣе и больнѣе оскорбило Надежду Дмитріевну обвиненіе въ роскоши, — ее, которая всегда говорила о простой жизни и была врагомъ роскоши. «Будто всю жизнь свою лгала, на старости лѣтъ лгуньей ставятъ», говорила она. Огорченіе вызвало припадокъ удушливаго кашля и г-жа Москалева тревожилась, что теперь Надежда Дмитріевна не будетъ спать большую часть ночи, какъ всегда послѣ волненія.
Мои пріятельскія отношенія съ Надеждой Дмитріевной продолжались съ 1884 по 1889 г. Видѣться приходилось не часто, мы жили на разныхъ концахъ города. Меня тянуло къ ней отдохнуть душой, хотя нерѣдко, вмѣсто отдыха, мы обѣ горячились, волновались о текущей злобѣ дня. Но и это было для меня легче, потому что я была съ чуткимъ человѣкомъ, понимавшимъ съ полуслова, понимавшимъ и безъ словъ. Бывало, отложивъ всякія злобы дня, Надежда Дмитріевна разсказывала разные комичные случаи и ея веселый юморъ разсмѣшилъ бы самаго отчаяннаго пессимиста; шла веселая болтовня подъ рукодѣлье или пасьянсы, съ гаданьемъ о знакомыхъ и на забавныя темы; иногда хохотали до слезъ и г-жа Москалева въ шутку стыдила насъ, «серьезныхъ женщинъ», за такой примѣръ «молодому поколѣнію». «Не обижай себя, это ты-то — молодое», возражала Надежда Дмитріевна. Смѣхъ ея былъ заразительный веселый, свѣтлый смѣхъ чистой, доброй души; мнѣ всегда припоминались, когда я слышала его, слова Достоевскаго о томъ, что душа человѣка всего лучше узнается по смѣху.
Въ маѣ 1889 г. я простилась съ Надеждой Дмитріевной, унося грустное чувство, что навсегда. «Мы не увидимся, два года мнѣ не протянуть», говорила она, думая, что я уѣзжаю путешествовать. Какъ теперь вижу ея маленькую фигурку въ порыжѣломъ отъ носки черномъ платьѣ, черное кружево на головѣ, сѣдые волосы, причесанные въ бандо на манеръ собачихъ ушей, большіе грустные глаза съ болѣзненно расширившимися и искривившимися зрачками и восковую желтизну лица. Въ іюнѣ ея не стало. Не ожидала я, чтобы смерть такъ скоро унесла ее. Она умерла на дачѣ въ Старомъ Петергофѣ и похоронена тамъ на кладбищѣ. Литературный фондъ помогъ; въ домѣ не нашлось бы средствъ на похороны. Теперь идетъ подписка на ея памятникъ. Кто, не помню, нашелъ могилу ея заброшенной и напечаталъ въ газетахъ.
Лучшей эпитафіей Надежды Дмитріевны будетъ ея же стихотвореніе, напечатанное въ «Иллюстраціи» 1859 г.:
«И мнилось мнѣ, блаженъ, кто жизнь свою
Могъ посвятить служенью высшей цѣли,
Передъ людьми, одинъ, въ тиши, въ бою,
Въ желаньи, въ мысли, въ словѣ или дѣлѣ;
Чьи дни полны труда, борьбы, заботъ,
А ночи думъ, восторженной тревоги,
Кто ни одной своей, а жизнью всѣхъ живетъ,
Кому горитъ столбъ огненный въ дорогѣ».
Потеря Надежды Дмитріевны до сихъ поръ еще незамѣнима въ рядахъ русскихъ писательницъ; ни одной изъ нихъ она не бросила своей мантіи, какъ Илія Елисею. Талантъ посылается неисповѣдимыми судьбами природы, но то, что дѣлаетъ его плодотворнымъ, то, что одно цѣнила въ себѣ Надежда Дмитріевна — идея, направленіе — это уже не приходится молодымъ поколѣніямъ женщинъ брать цѣною той борьбы, какую въ молодости выносила она, ища правды и свѣта.
Примѣчанія.
править- ↑ При составленіи этой біографіи авторъ широко пользовался матеріаломъ, цитированнымъ въ біографіи Хвощинской, написанной г. Семевскимъ и напечатанной въ «Русской Мысли» 1889 г., — дополняя тѣмъ, что приходилось слышать о жизни Хвощинской отъ нея самой и друзей ея.
- ↑ Молодое поколѣніе, дѣйствительно, въ то время мало читало В. Крестовскаго-псевдонима.
- ↑ Въ шутку Надежда Дмитріевна называла себя бульдогомъ и иногда, отъ лица бульдога, говорила о себѣ въ мужскомъ родѣ, вмѣсто подписи, рисуя чернилами собаку съ круто поднятымъ кверхуе хвостомъ, замѣчая въ P. S: „Хвостъ не опущенъ, а поднятъ и какъ бы съ достоинствомъ“.
- ↑ Здѣсь въ письмѣ выставлены имена.