Очерки русской жизни (Шелгунов)/Версия 46/ДО

Очерки русской жизни
авторъ Николай Васильевич Шелгунов
Опубл.: 1890. Источникъ: az.lib.ru

ОЧЕРКИ РУССКОЙ ЖИЗНИ. править

Узнавъ, о чемъ трактуютъ изданія харьковскихъ учительницъ — Что читать народу, — представленныя на парижскую выставку, французскій рабочій изумился и на вопросъ, что должно быть содержаніемъ такихъ изданій, онъ отвѣтилъ: «Какъ что?! — все!» И во Франціи не только каждыйблузникъ и каждый интеллигентъ, но и каждый ребенокъ знаетъ, что народу можно читать «все» и что тутъ не скрывается ровно никакого вопроса, который бы слѣдовало разрѣшать. Конечно, это «все» не значитъ, что народу слѣдуетъ читать безъ выбора; «все» — это только право народа самому знать, что ему читать нужно, это право каждаго знать все, что создаетъ печать.

Но какъ бы былъ изумленъ тотъ же рабочій, когда бы онъ узналъ, что «что читать народу» — совсѣмъ не политическій вопросъ, а описаніе путешествія группы интеллигентныхъ русскихъ людей въ невѣдомую и таинственную для нихъ область интеллекта русскаго народа, попытка приподнять завѣсу, скрывающую народную душу — умъ и чувство — и установить управляющій ими законъ. Что воскликнулъ бы французъ-рабочій, узнавъ объ этомъ путешествіи, я не знаю, но несомнѣнно, что онъ развелъ бы руками отъ удивленія и сказалъ бы: «не понимаю». Не понялъ бы этого ни англичанинъ, ни нѣмецъ, ни итальянецъ, ни испанецъ; не понялъ бы ни одинъ европейскій человѣкъ, ни рабочій, ни интеллигентъ, а мы такъ что-то въ этомъ понимаемъ, и не только понимаемъ, но и создаемъ для себя очень важный вопросъ. И вопросъ тутъ, дѣйствительно, есть, вопросъ очень важный, только не въ томъ, въ чемъ мы его видимъ.

Когда въ 1884 г. вышелъ первый томъ Что читать народу (увѣсистая книга въ 50 листовъ), то въ умахъ нашихъ интеллигентныхъ людей какъ бы почувствовалось маленькое землетрясеніе. Вся печать и даже нѣкоторые изъ нашихъ почтенныхъ и уважаемыхъ ученыхъ отнеслись къ изданію харьковскихъ учительницъ чуть ли не съ восторгомъ. Для всѣхъ было очевидно, что изъ увѣсистаго тома распространяются какіе-то новые, до сихъ поръ невѣдомые лучи и освѣщаютъ новый невѣдомый міръ, о сушествованіи котораго интеллигенція ничего не знала. Когда въ 1889 году вышелъ такой же увѣсистый второй томъ, землетрясенія въ умахъ уже не замѣчалось. Второй томъ былъ продолженіемъ перваго, новыхъ лучей отъ него не шло и новаго невѣдомаго міра не освѣщалось. Но и первый, и второй томы были несомнѣнно работою весьма почтенной, въ которую было положено много искренности, доброжелательства, любви къ народу и труда, а, самое главное, настойчиваго желанія раскрыть изслѣдовать то, что казалось никому неизвѣстнымъ и что и въ дѣйствительности было очень многимъ неизвѣстно. Все это давало харьковскимъ учительницамъ несомнѣнное право послать свои изданія на парижскую выставку и такое же право предполагать, что это изслѣдованіе будетъ единственнымъ въ своемъ родѣ и настолько же новымъ для Европы, сколько и для насъ. Харьковскія издательницы въ этомъ, конечно, и не ошиблись.

Два такіе почтенные тома должны были произвести на французовъ внушительное впечатлѣніе. Не зная еще ихъ содержанія, они по одному ихъ объему должны были заключить, что трудъ, имѣющій такіе большіе размѣры, не можетъ не быть серьезнымъ, не можетъ не касаться одного изъ важныхъ вопросовъ страны, не можетъ не отвѣчать ея нуждамъ и быть настолько же полезнымъ. Вѣдь, если бы составительницы не были сами убѣждены въ этомъ, онѣ не рѣшились бы свое изслѣдованіе представить на международное обсужденіе. Такъ должны были разсуждать французы до знакомства съ содержаніемъ Что читать народу. Ознакомившись же съ нимъ, они едва ли поняли, о чемъ собственно идетъ дѣло. Между Что читать народу и сибирскимъ механикомъ-самоучкой, сидѣвшимъ на той же выставкѣ на-показъ въ особой клѣткѣ, они, несомнѣнно, нашли нѣчто общее. И повѣяло на нихъ стариной, чѣмъ-то давно отжившимъ, о чемъ никакихъ живыхъ воспоминаній не сохранилось, — не то разсказами Вобана, не то царствованіемъ Людовика XIV, когда и во Франціи между народомъ и интеллигенціей лежала непроходимая пропасть, когда земледѣльцы считались особою породой людей, когда, какъ говоритъ Вобанъ, у нихъ даже и образа человѣческаго не было и когда французамъ нужно было растолковывать, что и земледѣльцы — люди, что и у нихъ человѣческая душа, что и они думаютъ по-человѣчески и чувствуютъ по-человѣчески, и имѣютъ человѣческія радости и печали, надежды и желанія.

Не взявъ живымъ, дѣятельнымъ чувствомъ ни содержанія Что читать народу, ни міровоззрѣнія харьковскихъ учительницъ, французы, все-таки, наградили ихъ трудъ золотою медалью за его несомнѣнную почтенность, хотя этой почтенности они постигнуть и не могли. И все это тоже понятно, и все это въ порядкѣ вещей. Въ такомъ же порядкѣ вещей, какъ и то, что на международныя состязанія въ умѣ, знаніяхъ и развили мы являемся не во всеоружіи зрѣлыхъ силъ, какими являются французы, американцы, англичане, нѣмцы, а выступаемъ всегда съ начинаніями, съ зародышами чего-то, не имѣющими законченнаго настоящаго.

Зная это хорошо и сами, мы на международныхъ состязаніяхъ держимъ себя скромно, съ видомъ учениковъ приготовительнаго класса. Мы понимаемъ, что намъ далеко еще до выпуска, и потому не корчимъ изъ себя выпускныхъ. Но, въ то же время, мы знаемъ, что Богъ и насъ создалъ изъ той же глины, какъ французовъ, англичанъ и нѣмцевъ, и если мы въ такомъ же, какъ они, всеоружіи не можемъ еще явиться на международный пиръ, за то мы сознаемъ и понимаемъ, что и передъ нами лежитъ открытый путь развитія, по которому идутъ уже давно европейцы. Такъ какъ кы все это понимаемъ, а идти въ хвостѣ намъ, все-таки, обидно, то чувство своего международнаго достоинства мы уравновѣшиваемъ тѣмъ, что при всякомъ подходящемъ случаѣ стараемся напомнить европейцамъ, что мы хотя и молодой, но за то способный и даровитый народъ, въ подтвержденіе чего представляемъ всегда и доказательства. На послѣдней парижской выставкѣ такое доказательство и изображалъ собою Алмазовъ, сибирскій механикъ самоучка, и частью Что читать народу, выставленное харьковскими учительницами. Доказательства эти были хотя и не совсѣмъ удачны, потому что они, прежде всего, доказывали не то, что мы хотѣли доказать, но несомнѣнно, что они доказывали немножко и то, что мы доказать хотѣли.

Читатель, однако, можетъ спросить, почему я говорю о Что читать народу, когда первый томъ его вышелъ въ 1884 году, второй въ 1889, въ этомъ же году была и парижская выставка, а ныньче 1890 годъ? Въ русской жизни есть одна особенность, читатель, которая очень помогаетъ каждому публицисту быть современнымъ и свѣжимъ. Особенность эта въ томъ, что у насъ нѣтъ текущихъ вопросовъ или, пожалуй, вѣрнѣе, всѣ наши вопросы текутъ постоянно какъ рѣки и ручьи и постоянно журчатъ, напоминая о себѣ. Нѣкоторые изъ нихъ могутъ журчать столѣтіе, два столѣтія, даже больше (вѣдь, петровскіе вопросы мы и до сихъ поръ еще не всѣ разрѣшили), другіе полстолѣтія и нѣтъ у насъ ни одного такого вопроса, который, народившись съ извѣстнымъ поколѣніемъ, былъ бы этимъ поколѣніемъ и разрѣшенъ. Поэтому-то у насъ больше, чѣмъ гдѣ-либо, работа поколѣній должна быть преемственной и поколѣнія должны идти одно за другимъ шагъ въ шагъ. Такъ какъ этого нѣтъ и преемственность общественнаго мышленія очень слаба, то каждое поколѣніе живетъ обыкновенно своими собственными чувствами, желаніями, стремленіями, подчасъ ничтожными и не отвѣчающими главнымъ интересамъ и нуждамъ отечества, а вопросы, народившіеся ранѣе, скопляются въ плюшкинскую кучу, въ ней ветшаютъ и, въ то же время, постоянно напоминаютъ о своей очереди. Поэтому-то наши вопросы всегда стары и всегда новы, а плюшкинская куча служитъ неистощимымъ матеріаломъ для публицистики и никогда не нарушаетъ ея современности.

Въ подтвержденіе этого я разскажу читателю кое-что изъ своего личнаго писательскаго опыта. Сдѣлаю я это не потому, что это былъ мой личный опытъ, а потому, что въ этомъ личномъ есть общее, и общаго больше, чѣмъ личнаго. Когда Русская Мысль предложила мнѣ писать Очерки русской жизни, работа эта представилась мнѣ до того новой и незнакомой, что я почувствовалъ себя въ непроходимомъ лѣсу. Конечно, вообще, я былъ для нея немного подготовленъ, но, вѣдь, требовалось, писать не вообще, а въ частности, требовалось писать о текущемъ, современномъ, фактическомъ, о жизни въ ея движеніи и главныхъ ея теченіяхъ. Гдѣ же найти эту жизнь и ея теченія, какъ отличить главныя теченія отъ неглавныхъ, первое отъ втораго, какъ опредѣлить, что интересуетъ читателя и что его не интересуетъ, что можетъ составлять интересъ большинства, къ которому и нужно обращаться, и интересъ меньшинства, который можно и обойти? Очевидно, что мое невѣдѣніе не могло бытъ разрѣшено никакими апріорностями и вопросъ о русской жизни могъ быть выясненъ лишь наблюденіями надъ этою самою жизнью и только индуктивнымъ методомъ. Къ нему-то я и прибѣгнулъ. Имѣя больше двадцати столичныхъ и провинціальныхъ газетъ, я усердно принялся за ихъ чтеніе. Каждый новый фактъ, каждый новый вопросъ, каждое новое сообщеніе я отмѣчалъ подъ особою рубрикой, перечиталъ этимъ способомъ газеты за три мѣсяца и получилъ цѣлый калейдоскопъ самыхъ разнообразныхъ фактовъ. Тутъ были и уголовныя преступленія, и тюрьмы, и Сибирь, и судъ, я общественные и личные нравы, и воспитаніе, и школы, и переселенія, и голодухи, урожаи и неурожаи, хлѣбныя цѣны, торговля, даже театръ и музыка. Затѣмъ я сосчиталъ въ каждой рубрикѣ число фактовъ и установилъ очередь рубрикъ. Первое мѣсто заняли уголовныя преступленія. Но, очевидно, что не уголовныя преступленія составляютъ основной фонъ русской жизни и первое мѣсто должно принадлежать не имъ.

Во всѣхъ этихъ тщательно собранныхъ фактахъ чувствовался какой-то важный пропускъ, чувствовалось, что есть еще какіе-то факты, не отмѣченные газетами, но въ которыхъ именно и заключается русская жизнь. Конечно, и голодухи, и переселенія, и школы тоже факты изъ русской жизни, но писать о нихъ — значило уйти въ неподлежащую мнѣ область «внутреннихъ обозрѣній». И если бы я ушелъ въ эту неподлежащую область, для бытописанія которой имѣлся въ Русской Мысли особенный отдѣлъ и спеціальный лѣтописецъ, то могли бы оказаться излишними или Внутреннія обозрѣнія, или мои Очерки.

Поле наблюденій, очевидно, нужно было расширить и за внѣшними фактами поискать еще и факты внутренніе, найти какой-то большой всеобщій фактъ, который надъ всѣми этими сборными фактами носятся вагъ «духъ надъ бездною», какъ творческая сила, ихъ создающая, какъ ихъ причина.

Какой же это такой всеобщій фактъ и гдѣ его искать? Прямо на него" газеты не указывали, но всѣмъ, что читалось между строкъ, они говорили объ его существованіи. И, въ самомъ дѣлѣ, отчего у насъ часты голодухи, отчего наши школы и наше образованіе находятся въ такомъ" а не въ другомъ видѣ, отчего мужикъ нашъ и до сихъ поръ кочуеть, мы же это кочеванье зовемъ совсѣмъ неподходящимъ словомъ «переселеніе» и ничего для правильной организаціи народнаго стремленія къ удовлетворяющему его укладу жизни не дѣлаемъ, отчего у насъ такъ много личныхъ и общественныхъ безобразій и взаимнаго насилія, отчего «черная сотня» беретъ перевѣсъ надъ интеллигенціей въ общественныхъ дѣлахъ, отчего у насъ въ загонѣ всякое свободное стремленіе къ личной самостоятельности, отчего въ загонѣ женскій трудъ, да, пожалуй, и сама женщина?… Эти «отчего» тянутся нескончаемою вереницей и каждый фактъ, который даютъ газеты, возбуждаетъ непремѣнно свое «отчего». Отчего?! — очевидно, оттого, что надъ бездной носится не духъ той творческой силы, который долженъ бы надъ ней носиться. Вѣдь, не факты и статистическія цифры управляютъ жизнью, а управляютъ ею идеи, понятія, сознаніе, руководящіе всѣми дѣлами людей и всѣми ихъ поступками. Эти-то идеи и понятія и связываютъ всѣ отдѣльные факты въ одно цѣлое, всѣмъ имъ даютъ одинъ всеобщій цвѣтъ и окраску и, конечно, только въ нихъ однихъ заключается истинное и всеобщее существо русской, да и всякой жизни.

Поднявшись въ область этихъ высшихъ и болѣе сложныхъ фактовъ, пришлось опять раскладываться. Объ этомъ раскладываніи я пока говорить подробно не буду, замѣчу только вотъ что. Теперь не время творческихъ идей, а время подчистокъ и подметанья, т.-е. такой работы, которую успѣшно (конечно, лишь, повидимому) могутъ производить и люди вторыхъ и третьихъ величинъ. Оттого-то они такъ и выдвинулись. Особенность этой работы заключается въ томъ, что она нагромождаетъ такую массу практическихъ мелочей, что изъ-за щепокъ не видно лѣса и утрачивается умственная перспектива. Ужь не съ сегодня однимъ стало и совсѣмъ не видно лѣса, а другимъ онъ видится лишь въ недосягаемой синей дали. Творческая идея, отодвинутая въ такую туманную даль, разумѣется, не могла казаться особенно нужной, а вниманіе, поглощенное щепками, помутило настолько сознаніе, что создало весьма своеобразный оптимизмъ, который гораздо хуже всякаго оппортюнизма. Я приведу только одинъ фактъ изъ области этого оптимизма, настолько уже распространившагося или, по крайней мѣрѣ, пытающагося распространиться, что куриная слѣпота, которою онъ зараженъ, можетъ сдѣлаться, пожалуй, и общественною болѣзнью.

Сущность теперешняго нашего умственнаго момента заключается въ томъ, что жизнь сверху внизъ призастыла, не закончивъ начатаго было ею движенія, и покрылась ледяною корой, какъ покрываются ею рѣки отъ мороза. Теченіе продолжается болѣе свободно только внизу, да и тамъ оно зимнее, холодное, сочащееся. Казалось бы, этотъ фактъ вполнѣ установленъ и всѣмъ очевиденъ и ясенъ. А, между тѣмъ, наши оптимисты, идеалъ которыхъ не идетъ дальше мѣщанскаго счастья и которыхъ восьмидесятые годы удовлетворяютъ вполнѣ и умственно, и нравственно, и экономически, усмотрѣли въ этомъ сочащемся движеніи (да усмотрѣли еще и не просто, а съ благодушнымъ самодовольствомъ, что Богъ только изъ наградилъ историческою проницательностью, а другимъ ея не далъ)… Ну, угадайте, что они усмотрѣли? Нѣтъ, не угадать вамъ, читатель, потому что для такой исторической проницательности нужно не видѣть ничего впереди и сидѣть въ щепкахъ, заслоняющихъ всю синюю даль. Это, вѣдь, тоже не всѣмъ дается! Право, и говорить-то серьезно не хочется, но и смѣяться тутъ не надъ чѣмъ, потому что этотъ мѣщанскій оптимизмъ есть, въ сущности, упадокъ общественной мысли до очень низкаго уровня, когда она, уже совсѣмъ безкрылая, начинаетъ перелетать, какъ курица, съ кучи на кучу и находитъ себѣ въ этомъ не только полное удовлетвореніе, но и всякую другую мысль, пытающуюся подняться выше и охватить большій кругозоръ, хочетъ низвести до собственнаго уровня. Чему же тутъ радоваться, надъ чѣмъ тутъ смѣяться? Изъ той исторической проницательности, которую обнаружилъ нашъ мѣщанскій оптимизмъ, читатель и самъ убѣдится, насколько все это вѣрно. Въ сочащемся движеніи низовъ, движеніи вполнѣ общественно-безсознательномъ и не заключающемъ въ себѣ ничего политическаго, мѣщанскій оптимизмъ усмотрѣлъ начинающееся нарожденіе четвертаго сословія. Это у насъ-то четвертое сословіе! И какіе же признаки его нарожденія? Народъ, видите ли, или, точнѣе, городскіе мѣщане начали заводить школки грамотности… Нѣтъ, четвертое сословіе создается не школками грамотности, въ которыхъ учатъ чернички, да отставные пономари и солдаты, а кое-чѣмъ другимъ. И вотъ если бы это самое другое подмѣтилъ мѣщанскій оптимизмъ въ начинающемся стремленіи народа къ грамотности, онъ былъ бы вполнѣ правъ. Вѣдь, и при Людовикѣ XIV, когда Кольберъ далъ экономическій толчокъ Франціи, обездоленный и голодный французскій мѣщанинъ и крестьянинъ тоже стали учиться грамотѣ, но какому бы французскому публицисту взбрело на мысль пророчески усматривать въ этомъ возникновеніе четвертаго сословія? И у насъ при Киселевѣ народъ начиналъ учиться грамотѣ, школки грамотности у насъ существовали съ незапамятныхъ временъ и придуманы онѣ были не министерствомъ просвѣщенія, а самимъ народомъ (школы для народа завелись у насъ еще при Владимірѣ святомъ). И все это было началомъ возникновенія въ Россіи четвертаго сословія?! Нѣтъ, ужь если приходится искать въ этомъ всемъ возникновеніе чего-то, то скорѣе всего возникновеніе въ народившейся въ восьмидесятыхъ годахъ публицистикѣ общественной безсознательности и кругозора короче воробьинаго носа.

Привелъ я этотъ фактъ не только потому, что онъ наиболѣе свѣжій (нашелъ я его въ сентябрьскомъ No нынѣшняго года одной провинціальной газеты), а еще и потому, что въ немъ весьма послѣдовательно отражается одно изъ движеній мысли, начавшееся въ восьмидесятыхъ годахъ, когда явилась реакція противъ предъидущаго времени, а еще болѣе потому, что онъ очень рѣзко выдвинулся впередъ при раскладываніи въ фактахъ высшаго порядка, о которомъ я сказалъ.

Раскладываніе показало, что, кромѣ настоящей, чистокровной реакціи, равныхъ цвѣтовъ, оттѣнковъ и направленій, совершенно открытой искренней, ничего не стыдящейся и ни отъ чего не краснѣющей, какъ реакція Гражданина, есть еще реакція тайная, безсознательная, — реакція, считающая себя даже новою прогрессивною силой, открывающею новые прогрессивные пути, это — тотъ оптимизмъ, о которомъ я сейчасъ говорилъ.

Оба эти реакціонныя движенія настолько занимаютъ въ нашей печати передовое мѣсто и но числу органовъ, и по энергіи, съ какою они дѣйствуютъ, что туманъ, который они вносятъ въ понятія, совершенно сбиваетъ съ толку общественное сознаніе и получается невообразимая путаница. Читатель уподобляется «человѣку между добродѣтелью и порокомъ» и стоитъ, растопыривъ руки и ноги, не зная, куда ему идти и кого слушать. Получается то, о чемъ мнѣ писалъ толстовецъ. Недоумѣлый читатель, особенно изъ молодыхъ, теряясь въ царящей разноголосицѣ, не знаетъ, какъ ему отличить бѣлое отъ чернаго, истину отъ лжи, правду отъ неправды. Тутъ ужь приходится толковать не объ идейныхъ принципахъ "творческихъ задачахъ, которые держатъ мысль на верхахъ, а приходится толковать и спорить, напримѣръ, о такихъ вздорахъ, четвертое или не четвертое сословіе образуютъ наши мѣщане, заводящіе школки грамотности, идеи ли управляютъ жизнью, или неосмысленные факты и мелкая мѣщанская практичность, тогда ли выше общественная жизнь, когда во главѣ ея стоятъ даровитые люди, когда эта жизнь бьетъ ключомъ, выражается въ художественномъ творчествѣ, въ богатой и блестящей литературѣ, въ оживляющей мысль печати, или когда она сидитъ, какъ сандрильонка, за печкой, въ хорошихъ ли политическихъ учрежденіяхъ и порядкахъ заключается основная возможность общественнаго развитія, или въ моральномъ воспитаніи совершеннаго человѣка, который затѣмъ своимъ добродѣтельнымъ житіемъ сдѣлаетъ ненужными политическія учрежденія и все пойдетъ само собою, какъ по маслу?

Вотъ о какой азбукѣ общественности, забытой публицистами восьмидесятыхъ годовъ, приходится теперь толковать и спорить, чтобы спасать общественное сознаніе отъ гипнотическаго состоянія, въ которое его приводитъ одна часть печати. А толстовецъ упрекаетъ меня въ полемикѣ, которою я будто бы слишкомъ занимаюсь. Да развѣ это полемика? Надо трубить въ трубы и бить въ барабаны, надо бревномъ толкать, подъ бокъ засыпающихъ людей, чтобы они очнулись г были похожи на живыхъ. На крики и вопли надо отвѣчать такими же криками и воплями, а не жужжать весенними кроткими мухами, которыя и жалить-то не умѣютъ. Это ужь слишкомъ добродѣтельно. А, вѣдь, другая часть нашей печати именно и играетъ въ подобную добродѣтель. Ей какъ будто не хочется пачкать рукъ, не хочется надрываться крикомъ въ спорѣ съ людьми, на которыхъ она смотритъ сверху внизъ; она боится уронить свое достоинство и пугается съ брезгливымъ чувствомъ непорядочности, до которой ее пожегъ принизить полемика. Но если вашъ умственный аристократизмъ не позволяетъ вамъ принизиться до полемики, — ну, и оставьте ее, а, все-таки, трубите въ трубы и бейте въ барабаны, чтобы вашъ голосъ былъ слышенъ, чтобы васъ читали, чтобы общество мужало съ вамъ и впало бы, съ кѣмъ ему мужать не слѣдуетъ. Если жизнь опустилась настолько, что снова приходится толковать объ азбукѣ, — ну, и нечего дѣлать, надо толковать объ азбукѣ. Конечно, обидно и досадно обращаться десятки разъ все къ тѣжъ же б-а — ба, больно за печать, что ей приходится быть школкой грамотности; но если ей больше ничего не остается дѣлать, какъ спасать общественное сознаніе и поднимать общественную мысль, то и приходится заниматься только этимъ дѣломъ, помня о томъ муравьѣ, который девяносто девять разъ лѣзъ на стѣну и всякій разъ обрывался, полѣзъ въ сотый — и влѣзъ.

Когда, раскладываясь между газетными фактами всѣхъ сортовъ и величинъ, пришлось придти къ этимъ мыслямъ и составить соотвѣтственную имъ программу требованій современной публицистики, то, вмѣстѣ съ тѣмъ, выяснилась и еще одна особенность нашего общественнаго мышленія: законъ повторности. А законъ этотъ заключается въ томъ, что то, что мы еще вчера знали хорошо, мы забываемъ сегодня, но завтра опять возвращаемся къ тому же, какъ къ чему-то новому и нами самими придуманному, потомъ опять забываемъ, опять припоминаемъ и такъ безконечно, ставя и не разрѣшая вопросовъ и накопляя ихъ въ кучу, передаваемую изъ года въ годъ отъ поколѣнія поколѣнію.

Недавно, совсѣмъ по особенному случаю, мнѣ пришлось просматривать статьи, которыя я писалъ лѣтъ 20—30 назадъ. Оказалось, что почти всѣ онѣ могутъ быть напечатаны и ныньче, даже безъ освѣженія, и будутъ имѣть текущій интересъ. Да, вѣдь, это же бѣдствіе! Ну, какъ тутъ публицисту не повторяться и не дописаться до банальности? Одно только и можетъ спасти публициста отъ подобной бѣды — отсутствіе памяти. И каждый публицистъ долженъ молить объ этомъ Бога, если онъ хочетъ сохраниться. Только забывая все, что публицистъ переживалъ и писалъ раньше, онъ каждый повторяющійся фактъ, каждое повторяющееся явленіе общественной жизни снова приметъ живымъ чувствомъ и свѣжею мыслью, какъ бы нѣчто совсѣмъ новое, и напишетъ о нихъ свѣжо. Въ этой способности переживать старое, какъ новое, и заключается весь секретъ живучести писателя.

Но та же повторность, грозящая публицисту бѣдой, очень помогаетъ ему въ его механической работѣ. Раскладывая газетные факты по кучкамъ за нѣсколько мѣсяцевъ, я на каждомъ шагу встрѣчалъ старыхъ знакомыхъ. Найдешь новый, повидимому, фактъ въ какой-нибудь провинціальной газетѣ, глядишь — тотъ же фактъ повторяется или въ столичной, или въ другой провинціальной газетѣ. И это совсѣмъ не въ теченіе нѣсколькихъ мѣсяцевъ, — нѣтъ, а въ теченіе недѣли, двухъ недѣль или ужь много мѣсяца. Очевидно, что въ египетской работѣ выслѣживанія фактовъ за большое время, распредѣленія ихъ по рубрикамъ и т. д., работѣ скучной и утомительной, не было никакой нужды. Всегда тамъ или здѣсь оказывался торчащій изъ плюшкинской кучи какой-нибудь хвостикъ и стоило только его потянуть, чтобы потащилось и все его продолженіе, иногда до самаго корня.

Такъ это случилось и теперь. Въ Одесскомъ Вѣстникѣ я нашелъ статью, озаглавленную: Что читать народу. Въ ней сообщалось о грамотности въ селѣ Алешны. Свѣдѣнія весьма любопытныя и статья хорошая, но она, все-таки, только одинокій хвостикъ, который оказывалось нужнымъ потянуть, чтобы добраться До корешковъ. Ближайшими корешками и оказалось Что читать народу, харьковскихъ учительницъ. Это уже не газетная статья, а цѣлыхъ сто печатныхъ листовъ. Матеріалъ богатый, сулящій много. Что же даетъ этотъ богатый матеріалъ?

Въ нашихъ отношеніяхъ къ народу много еще невѣрнаго (точнѣе фальшиваго). Невѣрность (фальшь) заключается въ томъ, что эти отношенія тоже хвостикъ, за который нужно потянуть, чтобы обнаружились его корешки. А корешки — это все тѣ же продолжающіяся, хотя и въ значительно слабѣйшей степени, крѣпостныя чувства и крѣпостныя привычки мысли. Ваши образованные и правящіе классы и до сихъ поръ чувствуютъ себя бѣлою костью. И они, дѣйствительно, бѣлая кость. Точно оазисы въ пустынѣ они образуютъ болѣе или менѣе цвѣтущіе особняки и каждый такой цвѣтущій особнякъ знаетъ свои сословныя выгоды, права, границы. Несмотря на сословную обособленность, оазисы связаны взаимными нитями и образуютъ извѣстную цѣльность. Она заключается въ исключительности ихъ общественнаго положенія, въ томъ, что они общественные органы, съ опредѣленною общественною властью. Это-та властность и постоянныя взаимныя соотношенія, какъ органовъ общественности, сливаютъ дворянство, духовенство, военное и гражданское служивое сословіе въ одну группу, стоящую на авансценѣ. Купецъ и разночинецъ хотя и не составляютъ сословій, но тяготѣютъ тоже къ авансценѣ и стоять во второй линіи. Затѣмъ лежитъ промежутокъ и вдали его стоитъ народъ. Народъ для тѣхъ, кто на авансценѣ, не есть сословіе, онъ — просто народъ, масса, мускульная сила, которою нужно управлять и руководить, сохраняя всегда по отношенію къ ней главенство и верховенство. Этотъ порядокъ отношеній установился самъ собою существующимъ строемъ общественности и не можетъ быть другимъ безъ нарушенія этого строя.

Невѣрность или фальшь отношеній кроется не здѣсь, не въ области общественной оффиціальности, а тамъ, гдѣ мы выступаемъ въ качествѣ идейной силы и свободнаго независимаго общества, имѣющаго тоже свей опредѣленный кругъ дѣятельности, свои права и власть. Наши права и наша власть, какъ общества, не юридическія, а умственныя и нравственныя, и только въ нашей умственности и въ нашемъ развили и заключается вся наша сила. Областью нашего поведенія служитъ исключительно общественная нравственность и общественные принципы, и чѣмъ они выше, чище, человѣчнѣе, тѣмъ чище, выше, человѣчнѣе и святѣе наше общественное поведеніе.

Для этого нужно быть не только умственно-развитымъ человѣкомъ, но имѣть еще и сердце, глубоко охваченное потрясенное чувствомъ любви и уваженія къ человѣческому достоинству. А этимъ чувствомъ нужно запастись въ молодости, когда живется всѣми ощущеніями жизни, когда душа раскрывается для любви къ человѣку и человѣчеству и когда сердце подается легко пульсу жизни.

Когда мы говоримъ объ общественной нравственности, мы говоримъ только о тѣхъ лучшихъ людяхъ общества, которые рядомъ съ оффиціальною Россіей, дѣлающею оффиціальное дѣло, тоже дѣлаютъ свое общественное неоффиціальное дѣло. Преобладающую особенность этихъ лучшихъ людей составляетъ ихъ доброжелательство. Въ немъ только ихъ сила и оно только является двигателемъ всего ихъ общественно-доброжелательнаго поведенія. Но эта сила, въ большинствѣ случаевъ, бываетъ единственнымъ рессурсомъ, съ которымъ люди выступаютъ на свое общественное дѣло. Приступая къ нему, они подчасъ ничѣмъ инымъ, кромѣ доброжелательства, и не располагаютъ. Принявшись за свое хорошее дѣло, они только на немъ ему учатся и силы ихъ уходятъ не прямо на это дѣло, а на подготовленіе себя къ нему. Такимъ образомъ, практика современнаго доброжелательства есть, въ большинствѣ случаевъ, только школа, въ которой лучшая часть интеллигенціи готовится для будущаго настоящаго дѣла.

И, принявшись разрѣшать вопросъ, «что читать народу», мы центромъ тяжести сдѣлали не народъ, которому хотимъ помочь, а самихъ себя. Не въ народъ мы и ушли, чтобы слиться съ нимъ и составить однородное общечеловѣческое цѣлое. Народъ стоитъ внѣ насъ, вдали, и мы только на него смотримъ и изучаемъ его, какъ что-то, если вамъ и не чужое, то чуждое, невѣдомое и незнакомое. Невѣрность (фальшь) здѣсь въ томъ, что, думая, что мы находимся къ народу въ субъективныхъ отношеніяхъ, мы занимаемъ положеніе объективное, наблюдательное, верховое, что народъ для насъ все тотъ же отрѣзанный ломоть, что мы чувствуемъ себя выше его и не съ нимъ переживаемъ его ощущенія, чувства и думы, а только ихъ выглядываемъ и записываемъ, точно передъ нами не такіе же люди, созданные съ нами по одному нравственному и умственному типу, а что-то совсѣмъ иное и живущее по иному, чѣмъ мы, закону. Во всемъ этомъ нѣтъ ни малѣйшаго слѣда той христіанской идеи, которая гласить: люби ближняго, какъ самого себя. Вотъ этой-то идеи и создающихъ ее чувствъ въ насъ и нѣтъ, потому что никогда и ни на чемъ мы ихъ въ себѣ не воспитывали. Условія нашей общественности воспитывать ихъ въ насъ не могли, а въ томъ самовоспитаніи и саморазвитіи, которое мы сами себѣ создавали, мы именно и не находили истинной христіанской (общечеловѣческой) нравственности, которую хотя мы и искали, но найти не могли, потому что никогда не подходили къ ея источнику. Не ощутивъ въ себѣ ни разу его животворной влаги, мы и въ себѣ не могли создать ключа живой воды, — того ключа, который одинъ только служитъ родникомъ всѣхъ человѣческихъ чувствъ и всѣхъ нашихъ отношеній къ ближнему и всей нашей общественной нравственности.

Для большей наглядности и пользуясь, какъ поводомъ, проповѣдническою дѣятельностью гр. Л. Н. Толстаго, я скажу объ этой дѣятельности нѣсколько словъ. Гр. Толстой несомнѣнно крупный человѣкъ, и это всѣмъ извѣстно; гр. Толстой несомнѣнно крупный талантъ — и это тоже всѣмъ извѣстно; наконецъ, гр. Толстой есть крупный моральный вѣроучитель вашего времени — и это не только извѣстно, но есть и такіе алчущіе и жаждущіе правды, которые прибѣгаютъ къ Толстому, какъ къ ея источнику. И, странное дѣло, что этотъ источникъ находитъ очень небольшое число истинныхъ послѣдователей, а все остальное или совершенно равнодушно къ тону, что гр. Толстой говоритъ, или вражитъ ему. Еще, повидимому, страннѣе, что и равнодушные, и враждующіе, все-таки, читаютъ все, что напишетъ гр. Толстой, и списки его сочиненій расходятся повсюду въ тысячахъ экземплярахъ и проникаютъ даже въ самые глухіе деревенскіе углы. Причина этого не только въ томъ, что гр. Толстой самый крупный изъ современныхъ писателей и всякій интересуется тѣмъ, что онъ пишетъ, но и просто въ любопытствѣ.

Но почему же такой популярный писатель, котораго читаютъ, можетъ быть, сотни тысячъ людей, увлекаетъ только единицы, почему, ставъ вѣроучителемъ и проповѣдникомъ, онъ не сдѣлался вождемъ и сотни тысячъ его читателей только издали смотрятъ на проповѣдническое шествіе вѣроучителя, за которымъ, сравнительно съ его проповѣдническою энергіей, тянется только очень небольшой хвостъ? Да только потому, что во всемъ, что пишетъ гр. Толстой, недостаетъ именно того, что могло бы сдѣлать его всеобщимъ вождемъ.

Многое, напримѣръ, что гр. Толстой находитъ нехорошаго въ бракѣ; находятъ и другіе тоже нехорошимъ. Но это учрежденіе первоначально было очень хорошимъ. Цѣлыя тысячелѣтія думало человѣчество, пока оно придумало эту форму жизни. И бракъ, какъ результатъ этихъ тысячелѣтнихъ думъ, явился великимъ учрежденіемъ, не только глубоко-нравственнымъ, но и страховымъ, доставившимъ людямъ успокоеніе и личное счастіе и спасшимъ женщину отъ насилія, ибо въ мужѣ онъ ей создалъ покровителя и защитника. Такъ это и тянулось тысячелѣтія. Если съ большшь развитіемъ понятій о правахъ человѣка и женщина стала искать въ мужѣ не одного покровителя и защитника и въ прежнія понятія о брачныхъ отношеніяхъ стали вводиться поправки, если женщина потребовала и себѣ ту же долю самостоятельности, которой пользуется мужъ, то, вѣдь, это значитъ только одно, что идея равноправности (или, точнѣе, равнаго достоинства) сдѣлала такіе успѣхи, что проникла уже и въ семейную сферу и вызываетъ въ ней поправки, которыя, конечно, и явятся.

Но не въ томъ дѣло, а дѣло въ томъ, почему за гр. Толстымъ идутъ только единицы, хотя его читаютъ всѣ? Вѣдь, не всѣхъ же въ этомъ слѣдуетъ винить. И виноваты дѣйствительно не всѣ, потому что не для всѣхъ гр. Толстой говоритъ. Ни въ одномъ изъ вопросовъ, которые гр. Толстой такъ энергично поднимаетъ, и ни въ одномъ изъ золъ, которыя онъ также энергично старается побить, онъ никогда не доходить до корней, не проникаетъ въ ихъ глубь. Гр. Толстой всегда стоитъ на поверхности, вы видите его сильную фигуру, слышите его убѣжденное и сильное слово, но это слово всегда обращается въ внѣшнему факту. Мало этого, слушатель всегда недоумѣваетъ, почему гр. Толстой обрушивается именно на тотъ или на другой фактъ. Почему, наприм., гр. Толстой обрушился ныньче на брамъ и на половое чувство, а въ прошломъ году выступилъ съ обвинительнымъ словомъ, по поводу Татьяина дня, противъ пьянетва? Почему онъ проповѣдывалъ противъ противленія злу или противъ жизни не своимъ трудомъ? Вѣдь, все это вопросы, о которыхъ нисколько не хуже говорилось въ нашей печати лѣтъ двадцать пять назадъ и гр. Толстой тогда молчалъ. И печать говорила тогда объ этихъ вопросахъ не только какъ о внѣшнихъ фактахъ, но и углублялась внутрь ихъ.

Въ мірѣ царитъ еще столько зла, лжи, насилія, неустройства, столько разныхъ формъ общественной безнравственности, что совсѣмъ непонятно, почему гр. Толстой выберетъ вдругъ какую-нибудь одну частность, — ну, хотя бы Татьянинъ день, — и наляжетъ на нее со всею силой своей страстной энергіи. Да, вѣдь, и проституція, и пьянство, съ его послѣдствіями, и оскорбленіе женщины животнымъ на нее воззрѣніемъ, и эксплуатація чужихъ силъ и чужаго труда, — все это лишь частныя слѣдствія одной общей, создающей ихъ причины. Это лишь извѣстныя формы и насилія, и лжи, и всякаго другаго зла, господствующаго еще въ отношеніяхъ людей и имѣющаго одинъ общій и глубокій корень. И до этого-то корня, до обобщенія частныхъ золъ и частныхъ формъ всяческаго насилія, до указанія одного общаго начала и основной нравственной идея, изъ которой уже и исходитъ вся нравственность, графъ Толстой никогда не доходахъ. Дѣйствуя какъ моралистъ, безъ увлекающей силы общей основной идеи, восходящей къ одному неотразимому и всепобѣждающему принципу, который, напримѣръ, покорялъ сердца и умы въ первыхъ проповѣдяхъ христіанства, гр. Толстой всегда оставался болѣе понятнымъ только растеряннымъ единицамъ.

Общій же, простой, но основной принципъ, тотъ основной принципъ личной и общественной нравственности, который именно и отсутствуетъ въ нашей жизни, въ видѣ общесознанной идеи, есть принципъ, создавшій и христіанство. Онъ зовется принципомъ «равнаго достоинства». Вѣроятію, всегда будутъ люди и умные и глупые, и сильные и слабые, и добрые и злые, но человѣческое достоинство ихъ какъ было, такъ и будетъ всегда одинаковымъ. И вы, пророкъ и проповѣдникъ нравственности, передъ которымъ стоятъ толпы покоренныхъ вами слушателей, и вы, учитель и просвѣтитель народа, внимающаго жадно каждому вашему слову, также равны каждому послѣднему изъ этой толпы, какъ человѣческое достоинство семидесятилѣтняго старца равно такому же человѣческому достоинству семилѣтняго ребенка. Только это чувство достоинства и создаетъ уваженіе къ человѣку, только оно одно и вмѣщаетъ въ себѣ любовь, — ту самую любовь, которая въ самомъ корнѣ убиваетъ всякое верховенство надъ ближнимъ и, слѣдовательно, всякую форму насилія — физическаго, нравственнаго и умственнаго.

Чувство равнаго достоинства составляетъ у насъ принадлежность лишь высоко-развитыхъ отдѣльныхъ единицъ и истинно-гуманныхъ людей. И дѣйствительно, только вполнѣ гуманный и развитой человѣкъ можетъ цѣнить и уважать такую же нравственную свободу въ другомъ, не ставя ни себя въ зависимость отъ него, ни требуя и отъ него зависимости. Это же чувство вырабатывается только полнымъ нравственнымъ обновленіемъ, полнымъ освобожденіемъ себя отъ узъ тѣхъ понятій, повадокъ и привычекъ, которыя создаются условіями жизни, построенной на зависимости. Вѣдь, всего тридцать лѣтъ, какъ мы разстались съ крѣпостнымъ правомъ, которое одинаково развращало и тѣхъ, кто стоялъ выше, и тѣхъ, кто стоялъ ниже. Перемѣна свершилась покуда внѣшняя, формальная. Ни въ семью, ни въ школу, ни въ воспитаніе нашихъ собственныхъ дѣтей, ни въ воспитаніе народа покуда не проникъ еще этотъ высшій и единственно справедливый воспитательный принципъ, нигдѣ, ни отъ кого и никогда вы не слышали ни слова о человѣческомъ достоинствѣ вашего ближняго. Припомните свое воспитаніе, слышали ли вы хоть одно слово объ уваженіи къ человѣку, или же весь строй воспитательной системы училъ васъ только неуваженію и приподыманію себя надъ другими? И затѣмъ мы же удивляемся, а моралисты, не сказавшіе намъ ни разу, ни одного слова объ истинной человѣческой нравственности, даже и негодуютъ, что вся наша жизнь спуталась въ какой-то громадный комъ взаимныхъ неуваженій и глубочайшаго всеобщаго нравственнаго невѣжества!

Это замѣчаніе было бы слишкомъ-жестко, еслибы примѣнить его вполнѣ къ Что читать народу, но насколько, въ цѣляхъ настоящаго очерка, мнѣ казалось нужнымъ уяснить, почему пользующійся несомнѣннымъ всеобщимъ уваженіемъ и составляющій нашу гордость гр. Толстой, несмотря на всю авторитетность своего имени, обнаруживаетъ очень слабое нравственное вліяніе на общество, такъ въ тѣхъ же цѣляхъ мнѣ хотѣлось воспользоваться и несомнѣнно почтеннымъ трудомъ харьковскихъ учительницъ, чтобы выяснить его истинную морально-общественную сущность.

Что читать народу есть собственно сказаніе харьковскихъ учительницъ о томъ невѣдѣніи, съ какимъ онѣ вступили въ незнакомый имъ міръ, называемый народомъ. Это невѣдѣніе не замѣчается, пока учительницы разбираютъ книги духовно-нравственнаго содержанія, по естествознанію, исторіи, біографіи, путешествіямъ (этого рода книгъ въ 1-мъ томѣ разобрано 694 и во второмъ 905, всего 1,599); тутъ интеллигенція чувствуетъ себя въ своей области и дѣлаетъ свое дѣло. Міръ невѣдѣнія начинается для воспитательной интеллигенціи съ той минуты, когда она вступаетъ въ область психологіи и начинаетъ взвѣшивать народную душу и мѣрить ее вдоль и поперекъ произвольнымъ аршиномъ такъ называемой народной литературы, большею частью тенденціозной и назидательной, пытающейся выправлять народную душу по тому млы тугому шаблону. Литературныхъ произведеній, на которыхъ, какъ на пробирномъ камнѣ, производилось опредѣленіе доброкачественности народной души, было разобрано и прочитано харьковскими учительницами 885. И нужно отдать справедливость народной разсудительности, выдержавшей не только блистательно пробу, но еще и открывшей нашей воспитательной интеллигенціи свѣтъ невѣдомаго для нея откровенія. Въ сущности, получился урокъ не для народа, а для насъ, народныхъ учителей и учительницъ, для насъ, народныхъ писателей, для насъ, интеллигенціи вообще.

Еще Декартъ установилъ, что нѣтъ способности, распредѣленной болѣе равномѣрно между людьми, какъ разсудокъ. Интеллигенція отличается on. народа не тѣмъ, что ея разсудокъ (умъ) больше или сильнѣе, а только тѣмъ, что онъ имѣетъ возможность работать надъ большимъ числомъ фактовъ, представляемыхъ ему болѣе развитою и разнообразною жизнью, и создавать поэтому большее число понятій. Но въ этомъ же многообразіи матеріала кроется и опасность для вѣрности выводовъ разсудка. Ежу все равно, надъ какимъ матеріаломъ ни работать. Какъ честный счетчикъ, отъ только подводитъ свой итогъ, а будетъ ли итогъ такой или другой, зависитъ уже отъ матеріала, надъ которымъ честный счетчикъ работаетъ. Поэтому-то для интеллигентнаго разсудка гораздо больше опасности сдѣлать невѣрный выводъ, чѣмъ для разсудка человѣка не интеллигентнаго. Народъ живетъ почти исключительно реальными, практическими фактами, работать надъ которыми приходится разсудку не особенно много, потому что эти факты и не многочисленны, и не особенно разнообразны и сложны. Интеллигентному разсудку работы больше. Кромѣ практическихъ, реальныхъ фактовъ, ему приходится имѣть еще дѣло и съ умственными фактами. Но умственные факты заключаютъ въ себѣ подчасъ такія кривыя и косыя понятія или апріорности, столько бываетъ въ нихъ намѣшано и правды и лжи, и истинъ и заблужденій, что, честно проработавъ надъ всѣмъ этимъ мѣшаннымъ матеріаломъ, интеллигентный разсудокъ создаетъ лишь выводъ, полный лжи и пустяковъ. Только потому, что у интеллигенціи слишкомъ много всякихъ и всяческихъ умственныхъ фактовъ, — фактовъ не только самыхъ разнообразныхъ цвѣтовъ, но самыхъ разнообразныхъ временъ, столѣтій и происхожденій, — и оказывается такое разнообразіе выводовъ разсудка, что люди, живущіе не только въ одномъ городѣ, но въ одномъ домѣ, на одной лѣстницѣ, даже въ одной квартирѣ, могутъ совсѣмъ не понимать кругъ друга. Въ народѣ вы этого не найдете. У него фактовъ гораздо меньше, но всѣ они точнѣе, опредѣленнѣе и болѣе обусловлены житейскою необходимостью. Апріорныхъ фактовъ вы у него не встрѣтите. Понятій у него меньше, оттого и словъ у него меньше. Но именно отъ этого архангельскій мужикъ гораздо лучше понимаетъ мужика не только орловскаго, но и минскаго, и полтавскаго, чѣмъ живущіе на одной улицѣ сотрудники двухъ разныхъ петербургскихъ газетъ.

Такимъ образомъ, не народную разсудительность требовалось провѣрять, — требовалось провѣрить отношеніе народной разсудительности къ представленіямъ о ней интеллигентной среды. Учительницамъ пришлось занять положеніе статистика, производящаго опросы для того, чтобы самому научиться.

Три дѣвочки, лѣтъ 10,11 и 12, подаютъ учительницѣ Чѣмъ люди живы Толстаго.

«Вотъ вы отгадайте мнѣ каждая по одной загадкѣ, я и отпущу васъ», — говоритъ учительница, а затѣмъ предлагаетъ вопросы, какое первое, какое второе, какое третье слово узналъ ангелъ. Отвѣты всѣ были неумѣлые, а третья дѣвочка сказала что-то и совсѣмъ несообразное. Учительница наивно вноситъ въ свой дневникъ: «Для меня было ясно, кто понялъ и кто не понялъ Чѣмъ люди живы».

Къ той же учительницѣ подходятъ еще три ученицы, приблизительно такого же возраста.

"Разсказывайте по очереди, — говоритъ учительница. Дѣвочки разсказываютъ и дѣло идетъ хорошо, пока не подходятъ вопросы.

«Что прежде всего узналъ ангелъ?» — спрашиваетъ учительница.

— «Онъ узналъ, что если бы жена сапожника не подала ужинать, такъ померла бы», — отвѣчаетъ первая.

«Ну, а чѣмъ люди живы? — спрашиваетъ учительница третью.

— „Своею работой“, — отвѣчаетъ она, и только средняя замѣчаетъ: „душою!“

И учительница съ тою же наивностью заноситъ въ свой дневникъ: „Очевидно, что, усвоивъ внѣшнюю сторону разсказа, дѣти остались глухи и нѣмы къ его руководящей идеѣ“.

Или стоитъ передъ учительницей маленькая дѣвочка съ тупымъ и сонливымъ выраженіемъ.

„Чѣмъ люди живы?“ — спрашиваетъ учительница.

— „Сапожною работой“, — отвѣчаетъ флегматически дѣвочка. Остальныя дѣти смѣются.

Еще маленькая дѣвочка очень хорошо разсказала Чѣмъ люди живы. Но когда учительница спросила: „чѣмъ же люди живы?“ — дѣвочка замолчала. Молчала она и на всѣ три остальные вопроса, недоумѣвая, повидимому, чего еще отъ нея добиваются, и, наконецъ, сказала тонокъ убѣжденія: „Я все, какъ есть, разсказала“.

Подходитъ къ учительницѣ маленькая, очень плаксивая дѣвочка съ книжечкой въ рукахъ.

„О чемъ ты, Соня?“

— „Не могу отвѣтить, — отвѣчаетъ Соня, всхлипывая. — И старшія дѣвочки учили, не пойму!“

Одна учительница заноситъ въ свою записную тетрадь: „Меня занимаетъ вотъ какое обстоятельство: десятки дѣтей пересказываютъ мнѣ Чѣмъ люди живы и отвѣчаютъ на одни и тѣ же вопросы, предложенные мною, я каждая въ свой пересказъ вноситъ свою собственную индивидуальность, варьируя на свой ладъ отвѣты, которые, казалось, должны были бы являться одними и тѣми же“.

Иди же еще учительница (а, можетъ быть, и та же) записываетъ въ дневникѣ: Чѣмъ люди живы пріобрѣтаетъ всѣ болѣе и болѣе популярности въ школѣ… Приходится разспрашивать по 6, по 7 ученицъ разомъ. Записывать нѣтъ никакой возможности. Такъ и сегодня въ моей записной тетради стоятъ только отрывочныя фразы, записанныя наскоро карандашомъ… Ничего невозможно разобрать, съ такою поспѣшностью дѣлались замѣтки. Кому принадлежатъ эти отвѣты, положительно не могу припомнить, мелькаютъ передо мною дѣтскія лица, дѣтскіе глаза, и только. Одно общее впечатлѣніе или, лучше сказать, выводъ остался отъ этого переспроса. Онъ состоитъ въ томъ, что дѣтямъ не свойственна отвлеченность. При вопросѣ, въ воображеніи ихъ, повидимому, возникаетъ цѣлая сцена, и они дадутъ выводъ, но не иначе, какъ воспроизведя эту сцену, связавши реальное происшествіе съ его основною идеей».

Подобныя замѣтки по поводу Чѣмъ люди живы занимаютъ въ 1-мъ томѣ почти 13 двойныхъ страницъ, а редакція или харьковскія издательницы дѣлаютъ такой общій выводъ: «Подводя итоги всему сказанному, очевидно, что художественный и, вмѣстѣ съ тѣмъ, воспитывающій разсказъ Чѣмъ люди живы можно давать различнымъ возрастамъ и на разныхъ ступеняхъ развитія, требуя отъ однихъ фактической передачи разсказа, а отъ другихъ болѣе глубокаго пониманія и толкованія его».

Да простятъ меня харьковскія издательницы и учительницы: очень искренно, любовно и доброжелательно отнеслись онѣ къ своему дѣлу, это чувствуется въ каждомъ ихъ словѣ, но въ самой постановкѣ ими дѣла заключается нѣкоторая неопытность.

Одна учительница говоритъ, что хотя Гоголь, какъ и Пушкинъ, писалъ чистымъ литературнымъ, а не простонароднымъ языкомъ, онъ, т.-е. Гоголь, и понимается, и читается простолюдиномъ съ большимъ наслажденіемъ. Почему же учительница думаетъ, что для наслажденія простолюдина нуженъ простонародный языкъ? Съ народомъ нужно говорить не простонароднымъ или литературнымъ языкомъ, а обыкновеннымъ человѣческимъ, просто, толково, ясно, не употребляя словъ и выраженій, въ лексиконѣ народа не существующихъ. Въ простотѣ, толковости и ясности весь секретъ и хорошаго литературнаго языка. Пушкинъ не тѣмъ замѣчателенъ, что писалъ «чистымъ» (и что значить «чистый»?) литературнымъ языкомъ, а тѣмъ, что ввелъ въ литературный языкъ простоту, ясность, безхитростность рѣчи и покончилъ съ прежнею напыщенностью и съ дѣленіемъ слога на возвышенный и благородный, низкій или неблагородный. Языкъ всегда долженъ быть одинаково благородный и одинаково для всѣхъ простой и ясный. Другаго секрета у хорошаго литературнаго языка и нѣтъ. Пишите, какъ вы говорите, и это будетъ самый лучшій языкъ.

Харьковскія учительницы, при всемъ ихъ литературномъ образованіи, пишутъ не такъ, какъ говорятъ, а говорятъ, вѣроятно, не такъ, какъ онѣ пишутъ. Учительница, о которой рѣчь, предлагаетъ ученицамъ, наприм., такіе вопросы: «какая отличительная черта характера малоросса?» Эта «отличительная черта» была бы неудобопонятна даже въ гимназіи, а въ народной школѣ она уже и совсѣмъ выходитъ изъ школьнаго порядка. Ну, и весь вопросъ тоже очень мудренъ, такъ что, пожалуй, не только каждая изъ деревенскихъ ученицъ, но и не всякая изъ сельскихъ учительницъ отвѣтила бы на него сразу.

Вообще вопросы, предлагавшіеся учительницами (и, вѣроятно, предлагаемые и теперь), отличались мудреностью: «много ли привязанностей было у Герасима?» «Побѣдилъ ли онъ въ себѣ желаніе отомстить врагу?» «Что вынудило мужика ѣхать въ лѣсъ и рубить дерево?» Всѣ эти «вынудило», «пріобрѣлъ» да «побѣдилъ», въ особенности «побѣдилъ» — совсѣмъ ужь не на своемъ мѣстѣ, да не вѣрны они и въ психологическомъ смыслѣ.

Система вопросовъ очень стара. Начала она практиковаться у насъ болѣе пятидесяти лѣтъ. Когда я учился, у насъ этимъ дѣломъ занимался, въ свободное отъ классныхъ занятій время, инспекторъ. «Что такое окно?» — спрашиваетъ инспекторъ. — «Окно есть дыра», — отвѣчаемъ мы. — «Окно есть отверстіе», — поправляетъ инспекторъ. — «Окно есть отверстіе», — повторяемъ мы. — «Что такое чернильница?» — спрашиваетъ инспекторъ. — «Чернильница есть стклянка», — отвѣчаемъ мы. — «Чернильница есть сосудъ», — поправляетъ инспекторъ. — «Чернильница есть сосудъ», — повторяемъ мы хоромъ… Вопросами и отвѣтами хотѣли насъ пріучить къ точнымъ понятіямъ и опредѣленіямъ. Въ шестидесятыхъ годахъ нѣмцы-педагоги уже спрашивали: «у лошади четыре ноги, а у собаки?» — «У козла маленькій хвостъ, а у человѣка?» — «Птица покрыта перьями, а баранъ?»… Это были уже вопросы, развивающіе наблюдательность и способность находить сходства и различія. Теперь задача стала гораздо шире, игра въ вопросы и отвѣты ведется для общаго развитія ума, и приняла форму инквизиціоннаго допроса, труднаго для учителей и очень томительнаго для учениковъ, приводящаго ихъ нерѣдко въ ошалѣлое состояніе. Пора бы, кажется, покончить съ этою инквизиціей и замѣнить ее собесѣдованіями и простыми безхитростными разговорами, не доводящими учениковъ до гипнотическаго отупѣнія.

Испытаніе, которое мы задумали сдѣлать народу, чтобы узнать, умѣетъ ли онъ думать, чувствовать и судить по-человѣчески, превратилось какъ-то само собою въ испытаніе насъ, учителей и учительницъ, въ пробу нашихъ педагогическихъ силъ. Испытаніе это показало, что то, что мы еще недавно знали, мы уже успѣли забыть. Читая трогательный разсказъ, вызывающій у крестьянскихъ дѣтей слезы, мы записываемъ это въ наши тетрадки, точно удивляемся, что крестьянскія дѣти могутъ плакать, какъ и наши. Встрѣчаясь съ народнымъ суевѣріемъ или вѣрою въ сны, мы и это записываемъ въ тетрадки.

Нѣтъ, не это требовалось намъ дѣлать. За правдой мы пошли въ школу, — за тою правдой, которая должна была провѣрить насъ, а не народъ, — за правдой, ради которой мы завели народныя школы ради которой стали народными учителями. Харьковскія учительницы не простыя учительницы грамоты и письма, онѣ воспитательницы и наставницы, и потому съ нихъ приходится требовать больше, чѣмъ съ обыкновенныхъ сельскихъ учителей изъ учительскихъ семинарій. Взявшись за воспитаніе народа (а не одно обученіе) и ради него задумавши свершить тотъ громадный трудъ, который онѣ свершили, учительницы должны были встать на соотвѣтственную ему идейную высоту и, прежде всего, выяснить себѣ точно свои психологическія и общественныя задачи. Но этого-то именно и не было сдѣлано. Неясность мысли отразилась даже и на заглавіи. Вопросъ учительницъ, въ дѣйствительности, какъ онѣ его объяснили, заключался не въ томъ, «что читать», а какъ «писать» для народа, какъ съ нимъ «говорить», какъ создать живую и нравственную связь съ нимъ, какъ установить непосредственныя отношенія.

Въ народѣ пока еще много непосредственнаго, библейскаго, чего у насъ, интеллигентныхъ людей, уже не замѣчается. Отношенія народа между собою проще и прямѣе, жизнь менѣе сложна, и многихъ формъ, выработанныхъ у насъ культурою, у народа еще не явилось. Народу, напримѣръ, неизвѣстна наша вѣжливость, да едва ли ему извѣстна и наша гуманность. Она замѣняется у него непосредственною жалостливостью, которой, опять, недостаетъ у насъ. А оттого, что у народа недостаетъ еще культурности (или, по крайней мѣрѣ, очень ея мало), что вся жизнь его проще, его и сужденія о жизни проще, и ему дается легче правда, чѣмъ намъ, интеллигентамъ, спутаннымъ подчасъ массою условныхъ требованій, искусственныхъ понятій и неясныхъ или даже просто ложныхъ представленій. Отъ этого же народъ легче видитъ и понимаетъ художественную правду, чѣмъ мы, воспитанные въ идеяхъ искусства. Одною формой, которая какъ бы на была художественна, народу не отведешь глаза.

Интересный опытъ этого рода сдѣлали харьковскія учительницы. «Посредникъ» устроилъ складъ, чтобы удовлетворить спросу на хорошія и дешевыя книги. Но что значитъ «хорошія»? «Хорошимъ мы считаемъ содержаніе, возможно ближе выражающее ученіе Христа и, въ крайнемъ случаѣ, ни въ чемъ не противорѣчащее этому ученію, и, притомъ, наложенное въ формѣ, доступной массѣ и удовлетворяющей его потребностямъ», — говорить «Посредникъ» въ объявленіи объ открытіи склада. Что же можетъ быть лучше подобной задачи, и что можетъ быть выше христіанскаго ученія о братствѣ и любви? Но странное дѣло, что изданія «Посредника» уже съ самаго начала встрѣтили недовѣріе. И оно явилось, конечно, не оттого, что «Посредникъ» желалъ проповѣдывать христіанскую нравственность, а отъ другихъ, постороннихъ ей примѣсей. Вотъ эти то примѣси и заставляли бояться «возбужденія въ народѣ суевѣрія, привитія идеаловъ рабства и искаженія ученія Христа». Харьковскія издательницы не раздѣляли, однако, этихъ сомнѣній. «Намъ казалось, — говорятъ онѣ, — что народъ нашъ совсѣмъ не такъ легковѣренъ, чтобы повѣрить въ реальное существованіе какого-либо „перваго винокура“, не такъ простъ, чтобы къ нему можно было привить идеалъ рабства, не такъ неустойчивъ, чтобы промѣнять истинное ученіе Христа на первую попавшуюся книжку». И эта вѣра въ народный здравый смыслъ оправдалась. Не обошлось, конечно, безъ того, чтобы тенденціозныя книжки не обнаружили вліянія на существующее и въ народѣ, какъ и въ нашихъ дѣтяхъ, влеченіе къ сверхъестественному, чудесному и неразгаданному. Такъ, на второй годъ чтенія изданій «Посредника» оказалось, что какъ бы ни было жизненно и реально содержаніе, слушатели ждали покаянія и чуда. «Они ждали его даже тамъ, гдѣ оно явилось бы почти невѣроятнымъ, какъ, напримѣръ, во Власти тьмы покаяніе злодѣйки Матрены, въ разсказѣ Пайверинта Попутчики — раскаянія сытаго эгоиста пробста. Они допускали возможность воскресенія повѣсившагося „Поликушки“ и усматривали присутствіе сверхъестественнаго въ томъ, что объяснялось весьма просто». Но и въ этомъ видна здравая логика народа, въ которой тенденціозные проповѣдники могли бы усмотрѣть злую на свой счетъ иронію. «Еще въ прошломъ году,Ч замѣчаютъ учительницы, — на вопросъ одного изъ крестьянъ, чѣмъ все это кончится, другой отвѣчалъ: „Покается, — здѣсь всѣ каются“. Еще тогда крестьяне, не посѣщавшіе чтеній, подсмѣивались надъ организовавшеюся аудиторіей и говорили съ ироніей: „Имъ тамъ такія книжки читаютъ, такія книжки, что они вотъ-вотъ живыми къ Богу дойдутъ“. Чтеніе же въ отдѣльности изданій „Посредника“ и всѣ толки, разговоры, споры и мнѣнія слушателей даютъ возможность заключить, что народный смыслъ, выросшій на реальномъ сужденіи, совсѣмъ не такъ легко затуманить. Чортъ не принимается на вѣру, какъ что-то существующее въ дѣйствительности, слащавость и сентиментализмъ, къ которымъ прибѣгаютъ нѣкоторые изъ народныхъ писателей, чтобы размягчить воображаемое ими безчувственное и каменное сердце народа, ровно ничего не размягчаютъ, а встрѣчаютъ и возраженіе, если они не кстати и не оправдываются реальнымъ мышленіемъ народа. Напримѣръ, на вопросъ, почему люди не поступаютъ по заповѣдямъ Христа и не раздаютъ своего имѣнія нищимъ, одна изъ ученицъ отвѣчала: „потому что люди — простые, это святой только можетъ все раздать“. Или по поводу птицъ небесныхъ одна изъ ученицъ объяснила: это вотъ какъ надо понимать: птицы летаютъ, никакого вреда не дѣлаютъ, и Господь питаетъ ихъ, а людямъ такъ нельзя, — люди должны работать». Относительно чтенія житія святыхъ оказывалось, что «народъ слушаетъ чтеніе съ должнымъ благоговѣніемъ, какъ и слѣдуетъ слушать житіе святаго, но ни вопросовъ, ни разговоровъ, ни споровъ, которые бываютъ при чтеніи книгъ общаго содержанія, не бываетъ». И это опять потому, что реальный смыслъ подсказывалъ слушателямъ, что тутъ не о чемъ ни спорить, ни толковать, а нужно брать фактъ, какъ онъ есть. Ильясъ Толстаго тоже не убѣдилъ никого, что работникомъ быть лучше, чѣмъ хозяиномъ. Молодые слушатели это и высказали прямо, старики сказали: «ну, какъ же: то хозяинъ, то батракъ!» и только двѣ древнія старухи, присутствовавшія при чтеніи, «начали вздыхать о крѣпостномъ правѣ, о добрыхъ покойныхъ господахъ и о томъ беззаботномъ времени, которое было тогда». Прочли сказку Зерно ся куриное яйцо, Содержаніе сказки въ томъ, что ребята нашли зерно съ куриное яйцо, и позвалъ царь старика мужика, не видалъ ли онъ на своемъ вѣку такого чудовищнаго зерна. Старикъ сказалъ, что не видалъ, совѣтовалъ спросить его отца. Пришелъ отецъ. Онъ смотрѣлъ моложе сына, но отвѣчалъ тоже, что не видалъ. Позвали дѣда. Онъ вошелъ легко, глаза свѣтлые, говоритъ внятно. И сказалъ дѣдъ царю, что хлѣбъ такой на его вѣку родился вездѣ, что другаго и хлѣба не было, и что хлѣба тогда не покупали и не продавали, — у всѣхъ своего вволю было, — и про деньги тогда не знали. «Скажи же мнѣ, — говорить царь, — еще два дѣла. Одно дѣло, отчего прежде такое зерно родилось, а ныньче не родится? А другое дѣло — отчего твой внукъ шелъ на двухъ костыляхъ, сынъ на одномъ, а ты вотъ пришелъ и вовсе легко?» — «Оттого эти два дѣла сталися, — отвѣтилъ дѣдъ, — что перестали люди своими трудами жить, начали на чужіе зариться. Въ старину жили по-Божьи — своимъ владали, чужимъ не корыстовались» (сказка Толстаго). Послѣ прочтенія сказки слушатели призадумались, точно они думали крѣпкую думу; наконецъ, одинъ изъ нихъ произнесъ отчетливо и увѣренно: «Было когда-то, да ужь не вернется!…»

Нашу общественную бѣду составляетъ относительная слабость культурныхъ традицій. Русскій образованный человѣкъ часто выступаетъ на проповѣдь съ тѣмъ, что лично ему кажется новою истиной. Эти личныя истины нерѣдко бываютъ односторонви, и хотя онѣ иной разъ и выдаются, наприм., за христіанскую нравственность, но ужь въ самомъ способѣ ихъ личнаго возникновенія и въ тенденціозной ихъ односторонности нѣтъ ни чего истинно-христіанскаго. Народъ, конечно, чувствуетъ всю эту фальшь непосредственно, а если его вынуждаютъ сказать о ней, что онъ думаетъ, то здравый, реальный смыслъ подсказываетъ ему отвѣты вродѣ: «было когда-то, да ужь не вернется». Въ массѣ мнѣній и отрывочныхъ замѣчаній, въ самихъ спорахъ и толкахъ слушателей по поводу прочитаннаго, мы имѣемъ въ трудѣ харьковскихъ учительницъ богатое указаніе, какъ слѣдуетъ разработать матеріалъ, ими собранный.

Прежде чѣмъ закончить эту мысль, я приведу инѣніе гр. Толстаго, высказанное имъ много лѣтъ назадъ, о народныхъ книжкахъ: «Мы убѣждены, — писалъ гр. Толстой, — что всѣ потребности народа законны, что добро присуще человѣческой природѣ, и что народъ точно также нельзя поучать, какъ и нельзя испортить книжками… Мужикъ платитъ гривенникъ за книжку и потому требуетъ, чтобы ему дали то, что ему хочется, а не то, что хочется воспитателю народа… Почему же для этого сфинкса-народа на должно предложеніемъ отвѣчать на требованіе? Почему мы для себя считаемъ хорошимъ писателемъ того, который намъ нравится, а для народа считаемъ хорошимъ писателемъ того, который намъ, а не народу нравится?» Теперь гр. Толстой думаетъ уже иначе, только народъ остался при своемъ прежнемъ здравомъ смыслѣ. Его дѣйствительно нельзя испортить книжками.

Да, матеріалъ, собранный въ Что читать народу, проситъ разработки. Теперь въ немъ растеряется не только сельскій учитель, но, пожалуй, и опытный писатель. Конечно, не въ томъ, «что читать народу», долженъ заключаться вопросъ, а въ томъ, «какъ писать для него», удовлетворяя его нравственной правдѣ и относясь къ нему съ тѣмъ уваженіемъ, какого требуемъ для себя мы, интеллигенты и народные проповѣдники. Нужно думать, что между харьковскими издательницами нашлись бы для этого и пригодныя силы. Можно между ними указать на X. А. Замѣтки и рецензіи, подписанныя этими буквами, отличаются всегда дѣльностью, серьезностью и вѣрностью взгляда.

Н. Ш.
"Русская Мысль", кн.X, 1890