ОЧЕРКИ РУССКОЙ ЖИЗНИ.
правитьXXXVIII.
правитьИ опять мнѣ пришлось увидѣть Волгу, но на этотъ разъ она не произвела прежняго захватывающаго и покоряющаго впечатлѣнія.
Такъ же она многоводна и широка, такъ же успокоиваетъ ея объективная величественность, такъ же бодритъ и освѣжаетъ ея чудный, прозрачный воздухъ…
Но Волга представлялась мнѣ теперь уже не «природой», не тою великою умиротворяющею силой, въ величавой молчаливости которой измученный человѣкъ находить успокоеніе, — Волга была теперь для меня только громадною водяною силой, которую можно приспособить для различныхъ человѣческихъ надобностей: можно заставить вертѣть мельничныя колеса, нести тысячи барокъ, плотовъ, пароходовъ и даже такихъ исполиновъ, какъ пароходы американскаго типа, орошать луга и поля.
И это практическое, утилитарное отношеніе къ умиротворяющей величавости Волги явилось во мнѣ не по одному тому, что впечатлѣнія не повторяются, а еще и потому, что я отправился на Волгу, а затѣмъ по Дону на Кавказъ совсѣмъ не для того, чтобы отыскивать молчаливую величавость.
Когда я вступилъ на пароходъ, за столомъ сидѣлъ старый, сгорбленный господинъ, съ сильно оттопыренною и повисшею большою нижнею губой (какія бываютъ у очень старыхъ лошадей), въ вышитой золотомъ ермолкѣ. Старикъ что-то ѣлъ. Я спросилъ кофе и сѣлъ на противуположномъ концѣ стола.
Кончивъ ѣду, старикъ подошелъ ко мнѣ съ очевиднымъ желаніемъ завязать знакомство и мягко, съ застѣнчивостью спросилъ, откуда я ѣду. Я отвѣтилъ уклончиво, что ѣду «изъ-за Москвы».
Немного погодя вышла изъ каюты и жена старика. Если старикъ производилъ добродушное и миролюбивое впечатлѣніе, то отъ его супруги вѣяло чѣмъ-то властнымъ и боевымъ. Небольшая, полная, когда-то, несомнѣнно, красивая, одѣтая тщательно и съ нѣкоторымъ избыткомъ золотыхъ украшеній, она держала себя совершенно прямо, а голову откидывала назадъ. Привычка повелѣвать и встрѣчать повиновеніе сказывалась во всѣхъ движеніяхъ и во всей фигурѣ почтенной дамы. Несмотря, однако, на повелительный видъ, въ ней было что то простое, домашнее. Это первое впечатлѣніе, однако, не оправдалось.
Дочка, дѣвушка лѣтъ девятнадцати, добродушнымъ видомъ напоминала отца. Это была захолустная барышня; немножко лепешка, скромная, простая и норовистая.
Съ перваго же знакомства почтенная дама дала мнѣ замѣтить, что они «не какіе-нибудь», что они живутъ въ Петербургѣ, имѣютъ на Петербургской сторонѣ свой домъ, что когда они его купили, въ ихъ улицѣ не было мостовой, а теперь уже есть, что мужъ ея страдаетъ одышкой, что докторъ велѣлъ мужу ея совершить путешествіе по Волгѣ до Астрахани и назадъ, что они всею семьей были за границей и даже въ Парижѣ и что у насъ напрасно говорятъ, будто за границей все хорошо, — у насъ это все гораздо лучше.
Дочка даже прямо подсмѣивалась надъ нѣмцами и особенно надъ ихъ аккуратностью и мелочностью. Такъ какъ, кромѣ меня, слушали дочку двѣ подобныя же ей петербургскія барышни, но не бывшія за границей, то она говорила съ авторитетностью, не допускавшею никакихъ сомнѣній. Въ видѣ неотразимаго доказательства смѣшной и педантической мелочности нѣмцевъ дочка привела такой фактъ. Разъ кельнеръ гостиницы, въ которой они остановились, считалъ утромъ на деревѣ сливы и когда кончилъ считать, то оказалось, что трехъ сливъ недостаетъ.
— Что же въ этомъ считаньи худаго? — спросилъ я.
— Помилуйте, да, вѣдь, это же смѣшно…-ні дѣвушка засмѣялась. — Нѣтъ, у насъ вы такой мелочности не встрѣтите.
Подъ вечеръ я опять подошелъ къ дочкѣ. Она разговаривала съ тѣми же барышнями и опять авторитетничала.
Вотъ у васъ такъ много патріотизма, — говорю я ей, — а на похоронахъ Салтыкова вы, вѣрно, не были.
— Нѣтъ, не была… А вы были?
— И я не былъ.
— Ну, вотъ видите, а меня спрашиваете!
Я долженъ признаться, что по отношенію къ почтенной дамѣ и ея дочери я велъ себя дурно. Мать чувствовала, что я какъ будто ихъ задираю и недостаточно почтителенъ. Сѣмя раздора уже легло между нами, была даже подготовлена и почва, чтобы ему взойти. Оставалось подождать благопріятнаго случая, который и представился очень скоро.
Въ тотъ же день вечеромъ общество собралось въ салонѣ и, какъ всегда, не знало, что ему съ собою дѣлать. Вдругъ раздается громкій женскій крикъ: «Посмотрите, какая красавица!» Всѣ бросились смотрѣть красавицу. Въ окнѣ рисовался дѣйствительно замѣчательный профиль, правильный, почти греческій, съ очень тонкимъ очертаніемъ. Профиль принадлежалъ путницѣ третьяго класса, сѣвшей на нашу носовую галлерею и прислонившейся головою къ наружной рамѣ окна, а лицомъ почти къ стѣклу.
— Но, вѣдь, это совсѣмъ не русская красота, — сказалъ я.
— А по-вашему, — отвѣтила язвительно мать, --русскіе, пожалуй, ужь и некрасивы… Нѣтъ, это русское лицо!
— Кажется, русская красота требуетъ, чтобы носъ былъ загнутъ кверху, — возразилъ я.
— Вотъ какъ у меня, — прибавила дочь."
Но тихо и какъ бы только для меня высказанное замѣчаніе дочери было покрыто громоноснымъ, на весь салонъ отвѣтомъ матери:
— Вы, вѣрно, полякъ!
И, закинувъ голову, мать вышла изъ салона" бросивъ на меняугрожающій взглядъ.
Въ Симбирскѣ я далъ почтенной женщинѣ новый поводъ для торжества надо мною.
Когда пароходъ остановился у пристани и нѣкоторые изъ моихъ знакомыхъ хотѣли отправиться посмотрѣть городъ, я сказалъ имъ, что смотрѣть въ Симбирскѣ рѣшительно нечего. Какимъ онъ былъ, когда Гончаровъ писалъ Обрывъ, такимъ остался и теперь: жара, пыль, на улицахъ ни души, только лежатъ собаки съ высунутыми языками. Мать, стоявшая недалеко и боевое чувство которой настолько уже накопилось, что ему неизбѣжно было разрядиться, ловила каждое мое слово, и не успѣлъ я еще кончить, какъ она вытянулась и, закинувъ голову, сказала громко, не обращаясь, повидимому, ни къ кому: «Прекр-расный городъ!» Затѣмъ наклонилась къ своей сосѣдкѣ и начала говорить ей что-то горячо и шепотомъ; я услышалъ только одно слово «полякъ», которое для меня было сказано громче.
Это почтенное семейство составляло средоточіе, около котораго группировались меньшія силы нашего пароходнаго общества. А ихъ было не мало. Двѣ дѣвушки-сестры (тоже, должно быть, съ Петербургской стороны) и при нихъ студентъ, какая-то дама, очень любившая пѣть, хотя пѣнью она нигдѣ не училась, и еще двѣ маменьки: одна съ сыномъ и дочкой, а другая только съ дочкой.:
Нашъ салонъ былъ занятъ исключительно этою привилегированною частью пароходнаго населенія. Она овладѣла всѣми диванами и стульями салона и даже столами, которые заняла рукодѣльями, книгами и письменными принадлежностями. Не исключая піанино, салонъ принадлежалъ всецѣло этой аристократіи и музыка начиналась у насъ съ ранняго утра. Сейчасъ послѣ утренняго чая кто-нибудь изъ нашей аристократіи начиналъ уже пѣть или играть и музыкальное настроеніе до того оказывалось преобладающимъ, что пѣніе и музыка не прекращались до самаго поздняго вечера. Особенною энергіей и неутомимостью отличались двѣ дѣвушки-сестры.
Плылъ съ нами, между прочимъ, и піанистъ настоящій, кончившій петербургскую консерваторію. Разъ одна изъ сестеръ вздумала играть Шопена. Піанистъ, слушавшій ее, все хмурился и мрачно молчалъ. Послѣ старшей сестры сѣла младшая и заиграла не помню что. Піанистъ сталъ щипать себѣ бороду. Когда музыкантша встала и проходила мимо него, онъ остановилъ ее вопросомъ:
— А знаете, что я вамъ скажу?
Музыкантша остановилась.
— Вы играете еще хуже вашей сестры.
Все, что я разсказываю о преобладающемъ владычествѣ на пароходѣ собирательной посредственности, не случайность. Эта смѣлость, этотъ задоръ, эта властность, это не только не стыдящееся самого себя невѣжество, а скорѣе полная увѣренность въ свое умственное превосходство, въ безошибочность своихъ сужденій, въ право руководить, могли явиться только потому; что противъ нихъ не стоитъ большая смѣлость, большій авторитетъ, большее право на властительство умомъ. Увидѣвъ на жизненномъ просторѣ только себя, собирательная посредственность не могла не вообразить себя властительницей этого простора.
У насъ на пароходѣ собирательная посредственность заняла всѣ лучшія мѣста по той же причинѣ. Занявъ все, что она могла захватить, она сейчасъ же расположилась какъ у себя дома и внесла въ пароходную жизнь свой домашній обиходъ. И во всемъ, что она дѣлала, она была вполнѣ неповинна. Она и дома точно такъ же скверно играла на фортепіано, такъ же фальшиво пѣла и такъ же говорила только глупости.
Это тотъ самый ея обиходъ, которымъ она живетъ у себя на «Петербургской сторонѣ», дальше котораго она ничего не видѣла, ничего не знаетъ и ни о чемъ не можетъ судить. Ей никогда и не приходилось сравнивать себя съ настоящими величинами. А если она бывала за границей, гдѣ и жизнь другая, и люди другіе, и мысли другія, и чувства другія, то и тутъ собирательная посредственность неповинна, что у нея не получилось правильнаго сравненія.
Все, что она видѣла, было лишь то, что она была въ состояніи видѣть, и все, что она понимала, было только то, что она была въ состояніи понимать. Она видѣла, что Нѣмцы считаютъ на деревьяхъ сливы, и это показалось ей смѣшною мелочностью, хотя у себя дома она усчитываетъ каждый кусокъ сахару И Держитъ подъ замкомъ цикорій. Дѣлая сравненіе дальше, собирательная посредственность непремѣнно должна была придти къ заключенію, что на Петербургской сторонѣ нисколько не хуже (даже лучше), чѣмъ въ Парижѣ. На Петербургской сторонѣ есть: грязь и въ Парижѣ есть грязь, ни Петербургской сторонѣ идетъ дождь и въ Парижѣ идетъ дождь, на Петербургской сторонѣ есть воры и убійцы и въ Парижѣ есть воры и убійцы, на Петербургской сторонѣ слѣдитъ за всѣмъ полиція и въ Парижѣ слѣдитъ за всѣмъ полиція. Но въ Парижѣ собирательная посредственность чувствуетъ себя въ гостяхъ и ничѣмъ командовать не можетъ, а на Петербургской сторонѣ она у себя дома и во всякое время можетъ надѣть халатъ и ермолку. Очевидно, что на Петербургской сторонѣ живется свободнѣе и безпрепятственнѣе и, слѣдовательно, лучше, Чѣмъ въ Парижѣ.
Впрочемъ, экземпляры собирательной посредственности, водворившейся на нашемъ пароходѣ, были не самой чистой воды и ироническій смѣхъ барышни съ Петербургской стороны надъ мелочностью нѣмцевъ оказывался невиннымъ дѣтскимъ лепетомъ сравнительно съ тѣмъ, что я встрѣтилъ на поѣздѣ между Москвою и Нижнимъ. Барышня смѣялась дѣйствительно только по младенческому неразумію, да и говорила она но заученному, а современемъ могла бы даже понять, что говорила вздоръ. Кромѣ того, у барышни и даже у ея матери чувствовалась «идея», первый зародышъ чувства общественности. Если имъ не нравился Парижъ и нѣмецкая мелочность, то только потому, что онѣ знали мѣсто и порядки еще и лучшіе парижскихъ, — своей Петербургской стороны. Но то, что я встрѣтилъ на поѣздѣ, была уже безповоротная и безнадежно-закостенѣлая глупость, въ которой одинаково соперничали женщины и мужчины (они соперничали точно также и у насъ на пароходѣ).
Это блистательное представительство принадлежало двумъ дамамъ, только что вернувшимся съ парижской выставки. Онѣ передавали свои впечатлѣнія какому-то мужчинѣ, тоже бывшему когда-то за границей. Насъ раздѣляла двойная перегородка, въ которой помѣщалась печка, и голоса доходили до меня черезъ рѣшетчатые вырѣзы перегородокъ не вполнѣ.
— Нѣтъ, нѣтъ, — слышался женскій голосъ, — а нашъ-то русскій отдѣлъ — стыдъ и смѣхъ!… Представьте себѣ шесть тысячъ мѣшковъ съ мукой, наваленныхъ въ одну кучу, — для кого это, для чего?!… ни толку, ни порядку.
— А каково устройство! — перебилъ другой женскій голосъ. — А еще говорятъ, что французы мастера на все! Ходить невозможно. Насыпали вездѣ колотый камень, точно на шоссе. Каждый день я возвращалась съ разорванными прюнелевыми ботинками и должна была покупать новыя. Да, вѣдь, это же невозможно!
— Когда я былъ за границей, — долетѣлъ до меня черезъ нѣсколько времени голосъ мужчины, — я купилъ въ Германіи фунтъ пряниковъ, да такъ и забылъ о немъ. Пріѣхавъ въ Лондонъ и найдя пряники у себя въ чемоданѣ, попробовалъ ихъ и, представьте себѣ, съѣлъ сразу весь фунтъ… Пряники были брауншвейгскіе… Развѣ можно сравнивать этихъ дамъ съ нашею барышней съ Петербургской стороны? Конечно, барышня была пока глупенькая простушка, но въ этой глупенькой простушкѣ чувствовалась молодость, барышня чего-то искала, къ чему-то присматривалась, о чемъ-то думала, что-то сравнивала, даже критическая мысль въ ней какъ бы шевелилась. Если бы барышня не жида на «Петербургской» сторонѣ, изъ нея, вѣроятно, выработалось бы что-нибудь умственно-порядочное. По надъ дамами, не увидѣвшими на парижской выставкѣ ничего, кромѣ мостовой и шести тысячъ мучныхъ мѣшковъ, и надъ кавалеромъ, для котораго Германія представлялась вкуснымъ брауншвейгскимъ пряникомъ, приходилось ставить крестъ, — такой же крестъ, какой и надъ почтенными родителями простушки.
Впрочемъ, ея папенька, несмотря на свои 67 лѣтъ, обнаруживалъ нѣкоторую подвижность мысли и ту нравственно-умственную неустойчивость, которая особенно замѣчается въ людяхъ пережившихъ эпоху реформъ и почувствовавшихъ въ текущей современности нѣчто не похожее на то, на чемъ они было уже установились.
Неустойчивость почтеннаго по лѣтамъ человѣка обнаруживалась особенно рѣзко при сравненіи съ двумя шведами, которые тоже вращались и даже играли роль въ нашемъ салонѣ. Одинъ изъ шведовъ былъ военный генералъ, другой — командиръ нашего парохода, старый морякъ, прослужившій въ Восточномъ океанѣ болѣе двадцати лѣтъ. Въ этихъ людяхъ было все точно, опредѣленно и непоколебимо и ничего не чувствовалось въ нихъ ни неяснаго, ни находящагося въ «твореніи». Въ то время, какъ папенька барышни съ Петербургской стороны не имѣлъ о многомъ точныхъ понятій и обнаруживалъ легкомысленную шаткость даже въ нравственныхъ понятіяхъ, шведы стояли на своемъ фундаментѣ твердо и непоколебимо, какъ бронзовая скала. Основныя понятія о человѣкѣ, его достоинствѣ и человѣческихъ правахъ были не только въ нихъ закончены, но даже срослись съ ними и образовывали какую-то органическую цѣльность. Цѣльность ихъ происходила оттого, что свои понятія и нравственные принципы они добыли не однимъ размышленіемъ, а всѣмъ складомъ окружающей ихъ жизни, въ привычкахъ и праймѣ которой они выросли и которымъ они подвели свой собственный умственный и сознательный итогъ много послѣ. Это было нѣчто совсѣмъ противуположное нашему русскому способу умственнаго развитія.
Мы ростемъ и умнѣемъ совсѣмъ иначе. Привычки жюни намъ почти ничего не даютъ или, точнѣе, даютъ много такого, отъ чего мы потомъ желаемъ освободиться. Ну, что можетъ дать Петербургская сторона, наславшая своихъ интеллигентныхъ и общественныхъ представителей въ нашъ пароходный салонъ? А дамы, негодующія на парижскую выставку, а ихъ кавалеръ, а тотъ Титъ Титычъ, ѣхавшій въ числѣ 22 душъ и занимавшій цѣлый вагонъ, котораго я потомъ встрѣтилъ на владикавказской желѣзной дорогѣ, а вся эта собирательная посредственность, которая со всѣхъ концовъ Россіи — и съ сѣвера, и востока, и запада, и юга — потянулась на кавказскія воды и набилась въ I классъ всѣхъ волжскихъ пароходовъ?
Все, что эта собирательная посредственность сложила и создала, всѣ ея понятія о правдѣ, справедливости, человѣческихъ отношеніяхъ, долгѣ, чести, даже любви, — все это, въ сущности, не правда, не честь, не любовь, а только условная ложь. Какъ нѣкогда теперешнія суевѣрія были научными истинами, такъ и условная ложь теперешней собирательной посредственности была нѣкогда культурною силой, смягчавшею грубые нравы. Во съ тѣхъ поръ утекло много воды. Правдивое, простое чувство, наконецъ, вознегодовало на всѣ эти отжившія условности, а критическая мысль, вызванная негодующимъ чувствомъ личнаго достоинства, была лишь неустранимою и неизбѣжною умственною реакціей, выраженіемъ того нравственнаго протеста, который всколыхалъ, освѣжилъ и обновилъ всю нашу общественную мысль и живою струей проникъ во всякую живую душу.
Отрицаніе, съ такою силой привившееся къ нашему обществу, было лишь первымъ пробнымъ шагомъ личнаго чувства, запротестовавшаго противъ царившей и стѣсняющей условности и неправды отношеній, въ которыхъ запуталась наша собирательная посредственность и которыми она запутывала все, что попадало въ ея водоворотъ. Дѣятельная мысль заявлялась у насъ только протестомъ и отрицаніями. Отрицаніе, какъ зараза, проникало повсюду и даже дѣти росли у насъ не въ привычкахъ того или другаго установившагося порядка жизни, а въ его отрицаніи. Отрицательныя повадки давали умственный цвѣтъ даже и такимъ безнадежностямъ, какъ дамы, негодующія на парижскую выставку, отрицаніе являлось и пробой силъ барышни съ Петербургской стороны. Онѣ только не понимали, что имъ слѣдуетъ отрицать, способъ же ихъ прогрессивнаго мышленія былъ исключительно отрицательный.
И вотъ, отрицая и, въ то же время, пріучая къ своимъ установившимся условностямъ, эта середина творила въ тѣхъ, кто попадалъ въ ея школу, только душевную раздвоенность. Лучшихъ порядковъ и отношеній она вокругъ себя создать была не въ состояніи, а, между тѣмъ, сама толкала мысль на отрицаніе того, къ чему она сама хотѣла пріучить. Гдѣ же тутъ было взяться устойчивости и цѣльности, когда между привычками и отношеніемъ къ нимъ мысли не было ни связи, ни единства?
Худо или хорошо сложилась жизнь шведовъ, вносившихъ въ нашъ салонъ совсѣмъ иную умственную и нравственную атмосферу, но между ихъ привычками и нравственнымъ поведеніемъ и мыслью не чувствовалось ни антагонизма, ни противорѣчій. Они, если хотите, не были умными людьми въ нашемъ русскомъ смыслѣ. Они не крутили мозгами, не мучились вопросами, что, зачѣмъ и почему, не упражнялись въ отрицаніи и критикѣ и вообще были консерваторами самой чистой воды. Но ихъ консерватизмъ происходилъ не отъ спячки чувствъ и понятій, а именно отъ сознательнаго довольства условіями своего общественно-нравственнаго существованія и неувѣренности, чтобы перемѣны и неиспытанное будущее оказались бы лучше ихъ испытаннаго настоящаго;
Съ русскимъ говорить весело, потому что передъ нимъ открыты всѣ горизонты мысли и русскаго не пугаетъ никакая умственная и общественная неизвѣстность. Мысль его паритъ, летаетъ, прыгаетъ, не зная никакихъ препятствій, ее ничѣмъ не запугаешь и ничѣмъ не остановишь. Даже барышня съ Петербургской стороны отличалась подобною безстрашною мыслью и всегда была готова на путешествіе въ невѣдомое для нея пространство. Въ головахъ же нашихъ шведовъ стоялъ очень близко заборъ, въ который упиралась или отъ котораго отскакивала всякая мысль, пытавшаяся идти дальше того, что составляло твердый законченный обиходъ ихъ умственныхъ представленій. Говоря съ ними, вы сейчасъ же чувствовали, до какого предѣла съ ними можно говорить и двигаться впередъ. Затѣмъ начиналась область абсолютнаго непониманія, въ которую вы уже и не покушались ихъ манить, ибо на васъ глядѣли мертвыми глазами.
И вотъ эти-то неумные люди, тоже собирательная посредственность, но шведская, выдѣлялись между нашею собирательною посредственностью точно каменные кряжи среди зыбучихъ песковъ. Паша публика смотрѣла на нихъ снизу вверхъ, а шведскій гранитъ глядѣлъ на нее сверху внизъ.
Послѣ разговора въ салонѣ, въ которомъ одинъ изъ шведскихъ гранитовъ только высказалъ, что онъ порядочный и справедливый человѣкъ, почтенный отецъ съ Петербургской стороны съ чувствомъ скорбной безнадежности, точно честность въ Россіи хранится лишь въ музеяхъ рѣдкостей, говоритъ мнѣ, указывая головою на уходившаго шведа:
— Изумительно честный человѣкъ, и всѣ эти шведы такіе.
Я, конечно, не пропустилъ благопріятнаго, случая познакомиться поближе съ нравственными понятіями почтеннаго старца и спросилъ его:
— А что такое честность?
Старикъ какъ будто обидѣлся и оттопырилъ губу.
— Честность! Да кто же не знаетъ, что такое честность?
— Однако.
— Честность?… Ну, честность… это понятно каждому.
— Не совсѣмъ; да и вы, вѣроятно, думаете не о той честности, которая только не воруетъ носовыхъ платковъ.
Старикъ смотрѣлъ въ столъ и молчалъ.
— Разскажу вамъ такой анекдотъ изъ финляндской жизни, — говорю я. — Въ Выборгъ былъ назначенъ новый начальникъ, на какое мѣсто — это все равно. Начальникъ былъ шведскаго происхожденія, но воспитаніе получилъ не въ Финляндіи. Идетъ этотъ начальникъ въ воскресенье утромъ по Выборгскому мосту, а на встрѣчу ему толпа чухонъ мастеровыхъ. Одинъ изъ нихъ, занятый разговоромъ, толкнулъ начальника.
— Свинья! — сказалъ сердито начальникъ.
— Самъ свинья, — отвѣтилъ мастеровой.
Начальникъ подалъ на мастероваго жалобу въ судъ.
— Ты сказалъ ему «свинья»? — спрашиваетъ судья обвиняемаго.
— Сказалъ.
— Ты впалъ, кто онъ такой?
— Зналъ.
— Какъ же ты смѣлъ такъ сказать?
— Онъ мнѣ сказалъ «свинья» и я ему сказалъ «свинья», — отвѣтилъ мастеровой*
Судья видитъ, что по этому пункту обвинить мастероваго нельзя, но въ жалобѣ говорилось, что мастеровой былъ пьянъ, а быть пьянымъ до обѣдни въ Финляндіи большое преступленіе.
— Ты былъ пьянъ? — говорить судья.
— Нѣтъ, я не былъ пьянъ. Точно, что въ субботу вечеромъ я былъ пьянъ, и, можетъ быть, не проспался хорошо, а пьянъ не былъ.
Судья видитъ, что и по этому пункту нельзя обвинить мастероваго, и наложилъ штрафъ на начальника, который выбранилъ мастероваго.
— Ну, вотъ вамъ для рѣшенія задача, — сказалъ я.
Старикъ заволновался.
— Да что же вы такое разсказываете?… Это къ дѣлу не идетъ. Какая тутъ честность? Развѣ можно было обвинить начальника, вѣдь, онъ назначается властью? Все это совсѣмъ не то…
— Такъ-то такъ. Значитъ, по-вашему, урядивъ или городовой никогда не можетъ быть виноватъ? А, вѣдь, вотъ вы человѣкъ справедливый и финляндской честности удивляетесь.
Старикъ всталъ изъ-за стола и ушелъ.
На другой день утромъ мы встрѣтились въ салонѣ за утреннимъ кофе и дружески поздоровались.
— Какой вы, однако, спорщикъ, — говорить онъ мнѣ.
Но видно, что мой анекдотъ заставилъ старика подумать, потому что, какъ бы продолжая нашъ вчерашній разговоръ, онъ мнѣ говорить:
— Вѣдь, я же понимаю, что высшіе не всегда бываютъ правы, — ну, хотя бы взять дѣло… — и старикъ заговорилъ объ одномъ старомъ уголовномъ процессѣ, надѣлавшемъ въ Петербургѣ большаго шуму. — Я тутъ не оправдываю…
Оправдывалъ или не оправдывалъ «тутъ» старикъ, это все равно. Дѣло въ томъ, что почтенный мужъ во всѣхъ подобныхъ вопросахъ былъ не совсѣмъ у себя дома. Да и Богъ его знаетъ, что думалъ въ дѣйствительности этотъ лукавый старикашка. Ясно было лишь одно, что сегодня онъ могъ говорить такъ, а завтра иначе.
И говорилъ онъ такъ даже и не потому, что не всегда зналъ, какъ ему думать, а большею частью по привычкѣ къ угодливости. Подобной уступчивости въ нашихъ шведахъ не было. Худо или хорошо они думали, но какъ они думали, такъ они и говорили и всегда упорно стояли на своемъ. Это происходило не отъ недостатка гибкости ума или отъ упрямства, а отъ другихъ, чѣмъ наши, привычекъ жизни. Оба наши шведа были люди долга и дисциплины, но въ ихъ исполнительности заключалось только ихъ внѣшнее поведеніе. На одной изъ пристаней командиръ нашего парохода получилъ даже замѣчаніе отъ командира другаго парохода (и тоже моряка, но русскаго), что на какое-то распоряженіе управляющаго пароходствомъ онъ не сдѣлалъ никакого возраженія. «Не мое дѣло дѣлать возраженіе. Онъ распоряжается, онъ за это и отвѣчаетъ, а я отвѣчаю за то, что и дѣлаю», — отвѣтилъ шведъ. Конечно, если бы нашимъ командиромъ былъ старикъ, о которомъ я такъ много говорю, то онъ не только приноровилъ бы къ требованіямъ управляющаго пароходствомъ свое внѣшнее поведеніе, да постарался бы и думать, какъ онъ.
Плыли мы въ самую лучшую пору лѣта. Природа только что распустилась и была ярко-свѣжа, дни стояли чудные, солнечные, а Волга была и величественна, и красива своимъ многоводіемъ. Но для нашего салона какъ будто не существовало ни Волги, ни природы, а все еще тянулась та же закупоренная зима, съ ея жизнью въ четырехъ стѣнахъ.
Да, мы точно еще не оттаяли и чувствовали себя, попрежнему, на Петербургской сторонѣ. Хотя старикъ и былъ посланъ для «воздуха», но онъ цѣлый день игралъ въ карты. Ни воздуха, ни природы ни для кого изъ нашихъ салонныхъ обитателей не существовало. Солидные проводили все время за карточнымъ столомъ, а молодые — пѣли, играли и щебетали.
И припомнились мнѣ три нѣмца, съ которыми я плылъ по Волгѣ два года назадъ. У каждаго изъ этихъ нѣмцевъ было по бедекеру и по биноклю. Неутомимо и даже стремительно перебѣгали нѣмцы съ одной стороны парохода на другую, наводили дружно свои бинокли на новые открывающіеся виды и всякій разъ заглядывали для провѣрки въ бедекеры.
Должно быть, отъ нашей непривычки къ природѣ у насъ и нѣтъ «путеводителей». Есть, правда, Спутникъ по Волгѣ Монастырскаго, дорогой, да изданный въ 1884 году. Явился, было, нынче болѣе доступный Путеводитель, изданный въ Нижнемъ, но послѣ отзыва, помѣщеннаго о немъ въ Волжскомъ Вѣстникѣ, купить его я не рѣшился. У одного изъ плывшихъ съ нами студентовъ Путеводитель этотъ хотя и былъ, но студентъ послѣ нѣсколькихъ справокъ пересталъ въ него заглядывать. Какъ говорятъ, Бедекера, все-таки, лучшее описаніе Волги. Такъ ли — не знаю; но что «нѣмецъ» можетъ составить лучшее описаніе Волги, а мы лучшаго описанія Рейна не составимъ, это очень возможно.
Съ другой же стороны (при сравненіи съ Европой у насъ всякое дѣло нужно разсматривать съ одной и съ другой стороны), Волга хотя и широка, и многоводна, и величава въ своей молчаливости, но въ ней ужъ слишкомъ много этой самой молчаливости и однообразной утомляющей пустынной величавости. Всѣ ея рельефы, все, что манитъ и останавливаетъ глазъ, соединилось между Казанью и Самарой (и преимущественно въ Жигулевскихъ горахъ); за Жигулями же все. пустынно и уныло, а ниже Саратова — и совсѣмъ томительно, безжизненно.
Въ Россіи едва ли есть другая рѣка, берега которой, насколько хватаетъ глазъ, были бы менѣе заселены. Попадаются только города, а между городами не видно ничего, кромѣ неба, воды и береговой пустыни. Поэтому-то нашъ салонъ, можетъ быть, и не такъ виноватъ, что онъ только игралъ въ карты, пѣлъ и щебеталъ.
Опять же въ нѣмцѣ любовь къ природѣ воспитала эта самая природа. Онъ ужъ съ дѣтства привыкъ восхищаться ея разнообразіемъ и богатствомъ, привыкъ жить съ нею вмѣстѣ, дышать ею, успокоивать и тѣшить на ней свой взглядъ и свои чувства. А какія чувства къ природѣ могли воспитать въ насъ наши новгородскія или петербургскія болотныя равнины?
Говорятъ даже, что и физіономія русскаго человѣка, черты его ровнаго, безразличнаго лица создались нашею равнинностью. Въ горныхъ мѣстностяхъ, съ рѣзкими рельефами, совсѣмъ иныя лица. Посмотрите на грузина, армянина, черкеса, вообще кавказскаго жителя. Лицо его тотъ же уменьшенный Кавказъ, и все въ этомъ лицѣ рельефно и очерчено рѣзко. Даже фигура горнаго жителя иная. Тогда какъ жителя равнинъ ходятъ опустивъ голову и имѣютъ походку неувѣренную, обитатели горъ ходятъ поступью смѣлой, имѣютъ приподнятую, хорошо развитую грудь и держать голову прямо. У одного какой-то запуганный видъ, упругаго — смѣлый, увѣренный.
И у европейца — француза, англичанина, итальянца, нѣмца — лицо тоже выразительно и рельефно, а поступь увѣренная и весь видъ смѣлый и рѣшительный. Иностранца вы сразу замѣтите въ цѣлой толпѣ русскихъ.
Ну, конечно, не одна природа выработала намъ, русскимъ, иную фигуру и другую манеру держать себя; но и природа тутъ значила не мало. Она же развила въ иностранцахъ болѣе сильное чувство красоты и потребность наслажденія многообразіемъ природы, которое пока еще въ насъ не явилось. Мы умѣемъ пользоваться природой только для матеріальныхъ надобностей. Отъ этого нѣмецъ, явившись въ пустыню, сейчасъ же насадитъ въ ней деревья и цвѣты, а мы, явившись въ мѣстность, гдѣ ростутъ цвѣты и деревья, вырубимъ ихъ на дрова. Крыму и Кавказу извѣстно не мало нашихъ подобныхъ подвиговъ.
Все это я говорю не въ порицаніе, а только для объясненія, почему нашъ салонъ не обнаруживалъ ни любви къ природѣ, ни любознательности, которою отличались… ну, хотя бы тѣ три нѣмца, съ которыми я плылъ два года назадъ по той же самой Волгѣ.
Свершивъ по ней путешествіе, нѣмцы, конечно, знали ее настолько въ совершенствѣ, насколько это оказалось для нихъ доступно. По крайней мѣрѣ, они сдѣлали все, что была въ ихъ власти, чтобъ ее узнать, чувствовать себя сознательно въ ея природѣ и не находить удовлетворенія въ той пассивности, какую обнаружили мы, просидѣвшіе все время въ салонѣ за картами и за піанино.
И несмотря на то, что Волгу и волжскую природу мы видѣли лишь изъ оконъ салона и изучали преимущественно волжскую порціонную стерлядь, мы, все-таки, путешествовали и, возвратившись на свою Петербургскую сторону, несомнѣнно, почувствовали себя обогащенными новыми, живыми знаніями о своемъ отечествѣ и будемъ съ увѣренностью, какъ очевидцы, говорить о Приволжскомъ краѣ и его жизни. Вѣдь, барышня съ Петербургской стороны видѣла въ Германіи не больше того, что она видѣла на Волгѣ за піанино, а какъ она хорошо знаетъ Германію и съ какою авторитетностью говоритъ о ней! И не эта одна барышня, а всѣ барышни, которыя плыли не только на нашемъ, но и на всѣхъ волжскихъ пароходахъ, и всѣ маменьки и тетеньки этихъ барышень, если онѣ тоже плыли, и всѣ папеньки, и всѣ блестящіе юноши, состоявшіе въ томъ же салонѣ при піанино, видѣли на Волгѣ столько же…
А край богатый, ростущій, развивающійся, хотя этого развитія мы и дѣйствительно не могли замѣтить на тѣхъ пустынныхъ и безжизненныхъ берегахъ, которые только и видны съ парохода.
Не узнаемъ ничего объ этой развивающейся жизни и изъ Путеводителей. Даже лучшій изъ нихъ — Монастырскаго — говорятъ только объ Аскольдѣ и Дирѣ, да о курганахъ Стеньки Разина или о Батыѣ, о Сумбекиной башнѣ и покореніи Казани.
Во всю дорогу мнѣ не случилось встрѣтить на нашемъ пароходѣ ни одного человѣка (хотя пассажиры и мѣнялись), который обмолвился бы о томъ, какъ живутъ люди по берегамъ и что говоритъ жизнь, и какимъ пульсомъ она бьется въ этой лишь кажущейся мертвой пустынѣ.
Взять хоть бы Жигулевскія горы. Для салонныхъ путешественниковъ это только красивые, облѣсенные холмы, расположенные въ живописномъ сочетаніи, вся жизненная поэзія которыхъ заключается въ преданіяхъ о волжскихъ разбойникахъ.
Въ самихъ же Жигуляхъ вы объ этой поэзіи не услышите ни слова, тамъ застучалъ топоръ да завизжалъ буръ и пробуждающійся промышленный геній русскаго человѣка является уже тою новою движущею силой, развитіе которой внесетъ въ жизнь массу новыхъ понятій и отношеній, до сихъ поръ намъ еще мало извѣстныхъ.
Въ Жигуляхъ теперь работаетъ огромный и единственный у насъ асфальтовый заводъ, разсыпающій свой асфальтъ по всѣмъ концамъ Россіи; въ Жигуляхъ же открыты богатыя залежи сѣры и установлено нахожденіе нефти, такъ что, можетъ быть, и не безъ основанія Жигули мечтаютъ о соперничествѣ съ Баку и о возможности занять на міровомъ нефтяномъ рынкѣ первое мѣсто. Случится это или не случится, но, тѣмъ не менѣе, Жигули заключаютъ въ своихъ нѣдрахъ громадныя нетронутыя естественныя богатства и только ждутъ приложенія къ нимъ дѣятельныхъ силъ.
И силы эти зрѣютъ, готовятся и шагъ за шагомъ выдвигаются уже впередъ. «Поэзія» былаго волжскаго ушкуйничества, да удали и захвата, на принципахъ которыхъ выросла и наша старая, домостроевская промышленная и торговая жизнь, начинаютъ уступать мѣсто новой для насъ «поэзіи» — мирной, прогрессивной работы ума, знанія, предпріимчивости и организаціи.
Въ тѣхъ же самыхъ Жигуляхъ васъ поразитъ изумительное сочетаніе стариннаго волжскаго ушкуйничества и нравственныхъ преданій временъ Стеньки Разина съ укрощающимъ ихъ вліяніемъ вновь возникающей промышленной культуры. Здѣсь, въ Жигуляхъ, рабочимъ является босякъ, но босякъ волжскій, наиболѣе необузданный и не привыкшій ни къ какой дисциплинѣ.
И рядомъ съ этимъ ушкуйнымъ человѣкомъ, а подчасъ и пропойцемъ, стоитъ организованный заводскій порядокъ, сложившійся по наиболѣе строгому и выдержанному типу точно разсчитаннаго производства. Примѣненіе самыхъ послѣднихъ усовершенствованій и приспособленій, какъ заводская желѣзная дорога, электрическое освѣщеніе, улучшенные механическіе двигатели и контрольные аппараты, т.-е. организація, основанная на математически-точномъ согласованіи всѣхъ работающихъ силъ, и ушкуйный босякъ — это наиболѣе послѣдовательная антитеза всякой точности, математическаго разсчета и дисциплины — крайности, между которыми лежать вѣка.
Здѣсь, какъ мнѣ говорили, рабочихъ кормятъ, какъ бы кормили развѣ рабочихъ-англичанъ. Да босякъ иначе не пошелъ бы и на заводь. Но постоянная заводская дисциплина и точность труда босяку тяжелы. Свободный сынъ волжскаго простора не выносить монотонной регулярности. Сжавшись вначалѣ и вступивъ въ «порядокъ», онъ начинаетъ постепенно имъ тяготиться и, наконецъ, ищетъ случая расправить свои члены и дать просторъ инымъ, нервнымъ ощущеніямъ. И вотъ босякъ выскакиваетъ изъ утомившаго его порядка, начинаются попойки, драки, разгулъ… «Что же вы въ такомъ случаете дѣлаете?» — «Распускаемъ всѣхъ рабочихъ и набираемъ новыхъ», — отвѣтили мнѣ.
И въ томъ мірѣ новыхъ условій, въ которыхъ только и могутъ существовать такія промышленности, какъ нефтяная, горнозаводская, химическихъ веществъ, нельзя жить по-старому ни босяку-рабочему, ни его хозяину. Въ этихъ промышленностяхъ весь успѣхъ основанъ на самыхъ послѣднихъ знаніяхъ, на утилизаціи всякой песчинки, всякаго ничтожнаго отброса, на полномъ превращеніи всего въ полезный продуктъ и всякаго дѣйствія въ полезную производительную силу. Ужь таковы условія самаго дѣла, что въ борьбѣ за успѣхъ не пропадетъ только тотъ, кто владѣетъ наилучшими знаніями и вмѣстѣ съ ними соединяетъ пытливость, наблюдательность, предпріимчивость и способность организаціи.
Эту способность слѣдуетъ поставить впереди всѣхъ другихъ способностей, ибо только ею создается и устанавливается всякое дѣло. По у насъ именно эта способность еще и не развилась. Ея недостаетъ у насъ не въ одной промышленности, а, пожалуй, и повсюду. Мы, именно, не умѣемъ устанавливать отношеній и организовывать дѣлъ такъ, чтобы они шли, какъ говорится, «сами собою». Это «само собою» больше ничего, какъ вѣрно найденное основаніе, присущее самому дѣлу (или извѣстнымъ отношеніямъ), изъ котораго затѣмъ развивается вся многосложная сѣть дѣйствій и отношеній, не теряя своей внутренней связи.
Русскій умъ пытался уже не разъ найти такое общее основаніе, которое связывало бы все однимъ общимъ единствомъ и изъ котораго, какъ изъ центра, шли бы по всей Руси оживляющіе и освѣщающіе все однимъ общимъ и единымъ свѣтомъ лучи.
Лѣтъ тридцать назадъ литературнымъ выразителемъ подобнаго единаго направленія былъ Базаровъ. Хотя базаровщина и убила Базарова, но то, что было серьезно и справедливо въ этомъ движеніи мысли, вошло настолько въ жизнь и въ ней окрѣпло, что едва ли теперь найдется человѣкъ, въ которомъ бы не оказалось слѣдовъ этой прививки. Масса молодежи кинулась на изученіе естественныхъ наукъ, химіи, технологіи, горнаго дѣла и подготовила цѣлый рядъ энергическихъ и знающихъ людей, создавшихъ новую, небывалую еще въ Россіи промышленность. Еще не такъ давно мы даже «оду покупали за границей, а теперь имѣемъ громадные химическіе заводы, приготовляющіе и соду, и квасцы, и сѣрную кислоту, и разные виды жали и т. д., и т. д.
Что технологія окажетъ Россіи несомнѣнную услугу и нанесетъ порядочный ударъ системѣ мануфактурныхъ Титъ Титычей, съ ихъ безграничнымъ московскимъ самодурствомъ и высасываніемъ соковъ изъ фабричныхъ рабочихъ, не подлежитъ никакому сомнѣнію. Онъ, этотъ самый химикъ и технологъ, уже и теперь даетъ иной тонъ своимъ фабричнымъ порядкамъ и не превращаетъ своихъ рабочихъ въ приписныхъ крестьянъ.
Весьма вѣроятно, что причина этого заключается въ томъ, что мѣста, гдѣ орудуютъ химикъ и технологъ, не знали крѣпостнаго права и не знакомы съ его традиціями, въ которыхъ выросли московскіе фабриканты. Низовья Волги, Кама, Кавказъ, Новороссійскій край и вообще окраины — лотъ гдѣ развивается и ростетъ новая промышленность.
Конечно, все это утѣшительно, ибо возникающія новыя требованія на промышленныя знанія внесутъ много новаго и въ наши общія отношенія. Но, во-первыхъ, мы и въ химіи полземъ черепашьимъ шагомъ (значитъ, когда же все это сдѣлается?), а, во-вторыхъ, одной химіи еще слишкомъ жало, потому что есть на свѣтѣ и еще кое-какія понятія, безъ которыхъ же проживешь по-человѣчески…
Когда вы путешествуете по улицамъ Петербурга и Москвы, вы находитесь настолько во власти внѣшняго порядка, что жизнь кажется вамъ я стройной, и правильно текущей, и твердо установившейся. Но отправьтесь въ путешествіе по Россіи, да подальше отъ ея среднихъ губерній и столичныхъ городовъ, куда-нибудь на Волгу, на Кавказъ, и только тутъ вы замѣтите, какая громадная работа свершается теперь повсюду. Старое старится, молодое — ростетъ, что-то возникаетъ, что то разрушается, въ одномъ мѣстѣ работаетъ поразительная энергія и предпріимчивость, въ другомъ — люди цѣпляются за какой-то старый хламъ и пытаются его охранить и уберечь. Въ своемъ цѣломъ это очень сложное и запутанное движеніе представляется хаосомъ броженія миріадъ атомовъ. Каждый такой атомъ живетъ какъ бы только своею собственною жизнью, и въ этомъ хаосѣ сталкивающагося и перекрещивающагося труда вы не усмотрите ничего, кромѣ движенія.
И жизнь несомнѣнно въ движеніи, но, вѣдь, нужно же для этого движенія какое-нибудь и руководящее общественное сознаніе, хотя бы ради того, чтобы миріады атомовъ, которые теперь „сами собою“ устраиваютъ свои отношенія, не тратили безполезно силъ на ненужное взаимное толканье. У насъ же слишкомъ много именно этого толканья, такъ что человѣкъ, пробивающій себѣ путь жизни, тратитъ на это пробиванье столько силы, что на настоящую-то жизнь у него почти ничего затѣмъ и не остается. И знаютъ наши проповѣдники „энергической личности“ и „самопомощи“ по Смайльсу, что это очень хорошо, и, все-таки, твердятъ одно и то же, а „невмѣшательство“ возводятъ даже въ общественную теорію. А вотъ w одинъ изъ тысячи примѣровъ, къ чему приводитъ практика подобнаго невмѣшательства.
Въ Дубовкѣ на пристани предлагаютъ путешественникамъ ковры мѣстнаго производства. Это нѣчто яркое и бьющее въ глаза — какіе-то фантастическіе, огромные, какъ тарелки, красные цвѣты, зелень колоссальныхъ размѣровъ, немного чернаго фона. Путешественники обыкновенно посмотрятъ на разложенный товаръ, какъ на мѣстную диковинку, спросятъ изъ любопытства о цѣнѣ и отойдутъ, а продавцы, не ожидая отхода парохода, уже складываютъ свои ковры и уносятъ ихъ домой до новаго парохода» Кто же покупаетъ эти ковры, кѣмъ поддерживается эта промышленность и слышали ли вы когда о дубовскихъ коврахъ? И персидскіе ковры пестры, великою уродливостью рисунка отличаются наши кавказскіе и закаспійскіе ковры, но они расходятся тысячами и кормятъ цѣлыя населенія. А дубовскіе ковры едва ли кого-нибудь кормятъ.
О возникновеніи этой "промышленности! разсказываютъ вотъ что. Жилъ и служилъ когда-то въ Петербургѣ нѣкій Шаминъ. Человѣкъ онъ былъ очень честный, какъ говорятъ, даже потерпѣлъ за свою честность и на старости лѣтъ поселился въ Дубовкѣ. Шаминъ служилъ на шпалерной мануфактурѣ и у него былъ лакей изърабочихъ этой мануфактуры. Поселившись въ Дубовкѣ, Шаминъ задумалъ дать крестьянамъ болѣе выгодный заработокъ. И вотъ при помощи этого лакея-мастера Шамину удалось водворить въ Дубовкѣ ковровое производство. Лакей училъ, Шаминъ распоряжался и руководилъ, и понемногу, шагъ за шагомъ, тканье ковровъ въ Дубовкѣ стало крестьянскимъ дѣломъ.
Это не единственный у насъ случай появленія въ крестьянскомъ населеніи подобныхъ промысловъ. Въ одной деревнѣ Калужской губерніи послѣ двѣнадцатаго года поселился плѣнный французъ, научившій мужиковъ плести шляпы изъ корней. Въ нѣкоторыхъ деревняхъ Смоленской губерніи крестьяне дѣлаютъ скрипки, благодаря тоже случайности. Благодаря подобной же случайности, въ Архангельской губерніи создалась рѣзьба изъ слоновой кости. Случайно явится въ деревнѣ какой-нибудь хорошій, доброжелательный или знающій человѣкъ, научитъ народъ новому для него дѣлу и дѣло это привьется. По, возникнувъ случаемъ и завися только отъ случая, всѣ подобныя промышленности и остаются затѣмъ игралищемъ всяческихъ случайностей. Иногда дѣло пуститъ корни и разовьется, какъ, напримѣръ, ножевое производство въ Павловскѣ или гармоники въ Череповцѣ. А то остановится на одномъ мѣстѣ, какъ архангельская рѣзьба, иди и совсѣмъ уйдетъ въ захудалость, какъ тюменскіе и дубовскіе ковры.
А повидимому и въ Тюмени, и въ Дубовкѣ ковровое производство могло бы ростй. Шерсть дешева, краска есть, бабы ткать-могутъ, народъ въ подсобномъ промыслѣ нуждается — и производство, все-таки, вымираетъ, потому что оно съ самаго начала зависѣло отъ «счастливой случайности» и безъ нея существовать не можетъ.
И до сихъ поръ всѣ хорошія дѣла въ русской жизни свершались только починомъ «счастливыхъ случайностей». Народится счастливая случайность — и свершится въ русской жизни какое-нибудь крупное дѣло или даже и общественный поворотъ. Умретъ «счастливая случайность» — и собирательный средній русскій человѣкъ снова повернетъ жизнь по-своему.
Въ Кисловодскѣ я познакомился съ одною подобною же счастливою случайностью въ дѣлѣ производства химическихъ продуктовъ. Сынъ, кажется, купца изъ крестьянъ, онъ началѣ съ маленькой фабрички красильныхъ веществъ, а теперь имѣетъ подъ Елабугой большой химическій заводъ, изготовляющій сотни тысячъ пудовъ самыхъ разнообразныхъ химическихъ продуктовъ и даже хромпикъ.
Поговорите съ этою «счастливою случайностью», какимъ трудомъ, какою затратой энергіи удалось ей создать и организовать все это дѣло! Больше пятнадцати разъ ѣздилъ человѣкъ за границу, чтобы изучать интересовавшія его производства, проникать въ заводскіе секреты вродѣ добыванія хромпика, да находить для производства ихъ мастеровъ. Если бы этотъ почтенный человѣкъ изложилъ подробно всю исторію своей борьбы со всякими препятствіями, тупыми силами и невѣжествомъ, которыя становились ему поперекъ, выяснилъ бы тѣ общія условія, которыя предоставляли его «самому себѣ», да всѣ постепенныя подробности организаціи дѣла, въ которой собственно и заключается причина всякаго успѣха, то всѣмъ тѣмъ, кто взываетъ къ личной энергіи, самодѣятельности и тому подобнымъ вздорамъ и болтаетъ этотъ вздоръ сознательно, съ задними цѣлями, можетъ быть, сдѣлалось бы, наконецъ, и стыдно говорить глупости.
Недостатокъ энергіи и самодѣятельности! Да нашъ мужикъ въ страду тратитъ ужь, конечно, въ десять фазъ больше силъ и энергіи, чѣмъ американецъ, который пашетъ, боронитъ, жнетъ, коситъ, сидя съ сигарою въ зубахъ въ экипажѣ. И наша интеллигентная молодежь затрачиваетъ умственной и нравственной энергіи тоже побольше, чѣмъ учащаяся молодежь Франціи, Англіи, Америки. А развѣ результаты, которые даетъ русское поле и русская школа, похожи на результаты, хотя бы даже поля нѣмецкаго и нѣмецкой школы? Ясно, что рѣчь тутъ можетъ идти не объ энергіи, а объ условіяхъ, въ которыхъ этой энергіи приходится дѣйствовать.
«Счастливая случайность» проложитъ себѣ вездѣ дорогу; но, вѣдь, не для геніевъ читаются только лекціи въ университѣ и не по геніальнымъ ученикамъ судятъ объ успѣхахъ школы. Отъ каждой дубовской бабы тоже нельзя требовать, чтобы она была «счастливою случайностью». Все, что только возможно для этой бабы, она и дѣлаетъ: она краситъ, сучитъ, ткетъ. А затѣмъ для нея наступаетъ уже область недоступнаго. Мы, пароходные путешественники, только потому и не покупали дубовскихъ ковровъ, что они безобразны и по рисунку, и по краскамъ, а наши барышни съ Петербургской стороны (такая же посредственность, какъ дубовскія бабы, но только интеллигентная) очень легкомысленно высокомѣрничали надъ темною неумѣлостью дубовскихъ ткачихъ. Но развѣ всякая подобная темная ткачиха могла научиться «сама собою» рисовать, или устроить въ Дубовкѣ рисовальную школу, или изобрѣсти нелинючія краски? Въ Великомъ Устюгѣ еще не такъ давно былъ извѣстный мастеръ дѣлать чернь по серебру, издѣлія котораго отличались колоссальными безобразіями рисунка. Но вотъ въ Устюгъ ссылаютъ искуснаго рисовальщика поляка (опять случайность), полякъ составилъ очень тонкіе и изящные рисунки для гравировщиковъ и та же мастерская стала отличаться художественностью своихъ издѣлій;
Повсюду и вездѣ мы имѣемъ дѣло или съ «серединой», или съ «случайностью». Въ Покровской слободѣ (противъ Саратова) былъ механическій заводъ Бартеля. Бартель — простой слесарь-самоучка, необыкновенно даровитый, обратившій на себя вниманіе даже такихъ спеціалистовъ-знатоковъ, какъ Макъ-Кормикъ и Джонстонъ. Но вотъ даровитый Бартель умираетъ, а съ нимъ умираетъ и все основанное имъ дѣло. Въ Саратовѣ не нашлось ни одного человѣка, который^бы могъ замѣнить Бартеля и потому пожелалъ бы купить его заводъ.
Волга кончилась для меня въ Царицынѣ. Вотъ ужъ кстати, что счастье, какъ и здоровье, оцѣнишь только тогда, когда ихъ лишишься. Послѣ волжскаго простора, обилія воздуха и свѣта, послѣ чистоты и роскоши, которыми балуютъ пароходы американскаго типа, грязная, темная, почти мрачная царицынская станція желѣзной дороги гнететъ и давить тоскливымъ уныніемъ. И царицынская дорога отвѣчаетъ вполнѣ своей главной станціи. Ей неизвѣстны другіе поѣзда, кромѣ товаро-пассажирскихъ: съ ними ѣдутъ и курьеры, и почта, и публика, и грузы.
На Дону дышется снова легче. Донъ не широкъ, не подавляетъ ни просторомъ, ни грандіозностью и Многоводіемъ, онъ не манитъ далью, но за то производить какое-то домашнее, уютное впечатлѣніе. На Волгѣ вы больше ничего, какъ часть парохода, пароходъ — вашъ домъ, ваша пловучая тюрьма, вы точно въ открытомъ морѣ и чувствуете себя въ полной власти могучей водяной стихіи. На Дону никакой такой могучей и страшной стихіи нѣтъ; берега, зеленые и цвѣтущіе, тянутся рядомъ, козачьы станицы попадаются безпрестанно, у каждой изъ нихъ пароходъ останавливается и эта постоянная близость къ землѣ связываетъ васъ родственною близкою связью и съ этою самою землей, и съ ея обитателями. Вы чувствуете себя гораздо больше на землѣ, чѣмъ на пароходѣ, оттого и легко.
За «тихимъ» Дономъ послѣдовалъ людный и дѣятельный Ростовъ, затѣмъ владикавказская желѣзная дорога и станція «Минеральныя Воды», на которой нашъ поѣздъ высадилъ массу курсовыхъ, направлявшихся кто въ Пятигорскъ, кто въ Ессентуки или Желѣзноводскъ, кто въ Кисловодскъ. Я направился къ Кисловодскъ.
Представьте себѣ лощину между горами. На лощинѣ раскинулась слобода, въ серединѣ слободы базарная площадь, а по серединѣ площади стоитъ церковь. Вдали этой лощины идетъ еще лощина или глубокій и широкій оврагъ, на днѣ котораго течетъ рѣчка, а по сторонамъ ея и по краямъ оврага раскинулся паркъ, въ концѣ хе парка въ томъ же оврагѣ выстроена длинная галлерея для питья водъ. Вотъ это и будетъ Кисловодскъ.
Верхній Кисловодскъ или слобода находится еще въ моментѣ первобытности. Ни дороги, ни тротуары, ни удобства жизни этому Кисловодску пока неизвѣстны. Послѣ всякаго дождя (а нынче въ іюнѣ и до половины іюля дожди шли каждый день) по площади, по всѣмъ дорогамъ, дорожкамъ и спускамъ въ паркъ стоитъ липкая и скользкая грязь. Съ 6-ти часовъ утра по всѣмъ этимъ дорогамъ, дорожкамъ и спускамъ люди подъ зонтиками или безъ зонтиковъ, въ одиночку, парами, группами, а то и вереницами тянутся и скользятъ, направляясь къ оврагу. Съ 9-ти или десяти часовъ тѣ же одиночки, пары или группы, кончивъ воды и взявъ ванны, скользятъ опять вверхъ. Послѣ обѣда, между 5-ю и 6-ю часами, тѣ же одиночки, пары и группы скользятъ еще разъ внизъ и затѣмъ онѣ же скользятъ вверхъ къ домамъ, чтобы ложиться спать. Это скользеніе повторяется каждый день по два раза въ теченіе всего лѣта.
Первобытный верхній Кисловодскъ не додумался еще даже и до звонковъ. У насъ, напримѣръ (такъ оно и вездѣ), маленькій ручной колокольчикъ стоялъ на полочкѣ у выходной двери. Кому была нужна прислуга, тотъ отправлялся въ переднюю, бралъ съ полочки колокольчикъ, вытягивалъ руку во дворъ и звонилъ. Звонить было нужно до тѣхъ поръ, пока откуда-то, съ другаго конца двора, не послѣдуетъ отвѣтъ: «сейчасъ». Противъ меня изъ двери въ дверь поселился довольно серьезный больной, часто нуждавшійся въ прислугѣ. «Какъ же вы зовете прислугу, — спрашиваю я его, — когда вамъ нельзя выходить изъ комнаты?»
— Да, я отворю окно и жду, не пройдетъ ли кто по двору.
Когда курсовые проползутъ по всѣмъ дорожкамъ и тропинкамъ и опустятся въ нижній оврагъ, въ которомъ раскинулся паркъ, они вступаютъ въ область благоустройства и установившейся организаціи. Паркъ въ Кисловодскъ превосходный и держится въ большомъ порядкѣ. Такой же порядокъ въ отдѣленіи ваннъ и въ галлереѣ Нарзана, гдѣ пьютъ воды.
Въ Кисловодскѣ, хотя и въ нѣсколько иной формѣ и въ иныхъ подробностяхъ, повторяется все то же, что раньше сопровождало васъ во весь путь. Съ одной стороны, «натуральная» жизнь, слагающаяся «сама собою», туго, медленно; съ другой — культура и порядокъ, у нашихъ западныхъ сосѣдей составляющіе силу, управляющую жизнью, а у насъ являющіеся тоже пока только «счастливою случайностью» и умѣющіе укладываться рядомъ не сливаясь, но за то и не мѣшая и не помогая ни въ чемъ другъ другу, точно двѣ стороны двугривеннаго.
Повторяется въ Кисловодскѣ и еще одна, сопровождавшая васъ во весь путь надоѣдливая неустранимость, и тоже въ иной, болѣе законченной формѣ. На пароходѣ салонъ устанавливается тремя четырьмя семьями и состоящими при нихъ юношами, обыкновенно не подающими никакихъ надеждъ. Въ Кисловодскѣ собравшіеся со всѣхъ пароходовъ и поѣздовъ салоны сливаются въ цѣльное однородное множество. Это не собраніе только салоновъ, — нѣтъ, это уже «общество». Каждый отдѣльный салонъ въ немъ стирается, теряетъ свою яркость и величину, люди въ отдѣльности становятся меньше, властныя маменьки теряютъ свое величіе, дочки — звонкость смѣха, перестаютъ авторитетничать и сливаются съ другими подобными имъ дочками, а юноши, не подающіе никакихъ надеждъ, утрачиваютъ салонную бойкость и принимаютъ безнадежно глупый видъ. Получается «Павловскъ». По въ Павловскъ стекается только «образованный» Петербургъ, въ Кисловодскъ же собираются отдѣльныя частицы всѣхъ остальныхъ «Павловсковъ» Россіи, какъ бы на смотръ, чтобы показать, что можетъ получиться, если они соберутся всѣ вмѣстѣ.
Дюма-отецъ, посѣтившій Петербургъ еще при Императорѣ Николаѣ, сказалъ про блестящее общество Невскаго проспекта, что оно похоже на души усопшихъ, гуляющія въ Елисейскихъ поляхъ. Кисловодскій паркъ — такія же Елисейскія поля, въ которыхъ скользятъ безшумно тѣни усопшихъ. Однѣ усопшія сидятъ на садовыхъ скамейкахъ, стоящихъ вдоль главной аллеи, по ту и другую ея сторону, другія — скользятъ плотною стѣной между этими рядами взадъ и впередъ. Во время музыки, когда бываетъ главный наплывъ публики и общество находится въ полномъ сборѣ, это хожденіе и неподвижное сидѣніе продолжаются непрерывно утромъ одинъ часъ и вечеромъ — два часа.
Въ нашемъ обществѣ есть одна особенность, которой вы не встрѣтите нигдѣ. Особенность эта заключается въ томъ, что она превращаетъ каждаго въ глухонѣмаго. Есть какая-то сила у этого общества, отъ которой никто избавиться не можетъ и непремѣнно ей подчинится. Властныя маменьки съ ихъ благовоспитанными дочками и состоящими при нихъ глупыми юношами, можетъ быть, менѣе всего подчиняются этому закону, потому что они-то, кажется, и творятъ его.
Больше всего законъ этотъ давитъ людей покрупнѣе. Въ Кисловодскѣ было не мало подобныхъ людей и даже людей несомнѣнно крупныхъ — по уму, по таланту, по положенію. Но все это крупное, вступая въ общую струю, сейчасъ же дѣлалось «какъ всѣ». Должно быть, ночью всѣ кошки сѣрыя.
Пока вы бесѣдуете вдвоемъ, вы видите нравственный ростъ своего собесѣдника, чувствуете его умъ. Но вотъ подходитъ къ вамъ одинъ, два, три человѣка, и сейчасъ же въ вашемъ умѣ и чувствахъ становится какая-то перегородка; подчиняясь извѣстной внутренней дисциплинѣ, вы замуравливаетесь, цѣлая область мыслей, понятій и чувствъ немедленно извлекается изъ употребленія, то же самое свершается въ душѣ вашего собесѣдника и разговоръ принимаетъ «общее» направленіе.
Почему же, спрашивается, вы, человѣкъ покрупнѣе, не поднимете до себя того, кто меньше васъ, а, напротивъ, сами становитесь пошлѣе и глупѣе, сами превращаетесь въ глухонѣмаго и еще больше распространяете глухонѣмую атмосферу, отъ которой именно вы-то и страдаете, а совсѣмъ не пошляки и глупцы, которымъ въ этой атмосферѣ дышется легко? Почему?…
И чѣмъ эта глухонѣмая сила плотнѣе, чѣмъ общество больше, чѣмъ разнообразнѣе его составъ, тѣмъ оно сѣрѣе, безразличнѣе, тѣмъ больше исчезаетъ въ немъ всякая личная яркость и тѣмъ больше каждый испытываетъ на себѣ мертвящее вліяніе этой нѣмой, сѣрой безразличности.
Есть, однако, предѣлъ, до котораго все это можетъ продолжаться. Затѣмъ наступаетъ пора томительной повторяемости впечатлѣній, и каждый терпѣливо подчиняется ей, потому что не кончилъ еще своихъ ваннъ и водъ. Кончивъ, этотъ каждый въ тотъ же день укладывается и въ тотъ хе день уѣзжаетъ.
Любопытенъ хе и этотъ «каждый». Онъ жалуется на пошлость, скуку и глухонѣмую атмосферу, онъ считаетъ себя выше общества и, въ то же время, онъ-то, именно этотъ самый «каждый», и составляетъ это самое общество. Общество ему нужно, толпа, множество тянутъ его къ себѣ, а когда онъ вступитъ именно въ это самое множество, къ которому онъ стремится и тянется, онъ самъ же первый выскакиваетъ изъ него и садится въ сторону на скамейку, чтобы молчать въ одиночку.