Очерки русской жизни (Шелгунов)/Версия 18/ДО

Yat-round-icon1.jpg
Очерки русской жизни
авторъ Николай Васильевич Шелгунов
Опубл.: 1887. Источникъ: az.lib.ru

    ОЧЕРКИ РУССКОЙ ЖИЗНИ.Править

    XIX.Править

    Если бы русская жизнь была такою, какою она представляется путешественникамъ, то, казалось бы, ничего лучшаго намъ и не нужно. Спросите Поля Деруледа о Россіи и, конечно, онъ дастъ о ней самый восторженный отзывъ. Брандесъ остался доволенъ Россіей, вѣроятно, не менѣе Поля Деруледа. Кенанъ… но Кенанъ по Россіи не путешествовалъ, онъ «ѣздилъ», онъ посѣщалъ сибирскія тюрьмы и сибирскую каторгу, онъ отыскивалъ русскихъ философовъ и, найдя одного, убѣжалъ отъ его доказательствъ о непротивленіи злу… И нельзя сказать, чтобы въ Россіи не. было того, что въ ней видятъ путешественники.

    И не однимъ знатнымъ иностранцамъ Россія представляется такою свѣтлою и хорошею. Если бы меня спросили, какою будетъ Россія въ будущемъ, я посовѣтовалъ бы вопрощающимъ путешествовать. Пока я сидѣлъ на мѣстѣ и только читалъ газеты, я совсѣмъ не чувствовалъ Россіи. Въ каждой газетной статьѣ я видѣлъ только ея автора, и въ каждой газетѣ — ея редактора. Все это были какія-то «я», которыя мнѣ ничего не выясняли, — была Россія газетная. Только отправившись путешествовать, я почувствовалъ, что есть еще и Россія живыхъ людей, которыхъ никогда въ нашихъ «политическихъ» газетахъ не увидишь и не встрѣтишь. А если они есть, значитъ, кромѣ той Россіи, о которой мы читаемъ въ «политическихъ» газетахъ, есть еще и другая Россія. Конечно, это не та Россія, которая преподносила Полю Деруледу хлѣбъ-соль, и не та Россія, которая нарождаетъ «русскихъ» философовъ, даже не та Россія, которую видѣлъ Кенанъ. Это какая-то совсѣмъ другая, особенная Россія, но Россія несомнѣнно существующая, потому что иначе ее нельзя было бы и увидѣть. И отчего этой Россіи не замѣчаешь, когда сидишь на мѣстѣ и читаешь газеты, отчего ее встрѣтишь только въ путешествіи? Я думаю, это оттого, что каждый русскій, отправляясь путешествовать, оставляетъ часть себя дома и, отряхнувъ прахъ съ своихъ ногъ, бѣжитъ, чтобы отдохнутъ отъ самого себя, отъ собственной намученности и измученности, бѣжитъ отъ той невидимой веревки, которою онъ, какъ поросенокъ, привязанъ къ какому-то невидимому колышку. И этотъ второй русскій — совсѣмъ другой русскій: онъ русскій, освобожденный отъ мѣста и времени, естественный и простой, какимъ быть долженъ человѣкъ, — однимъ словомъ, русскій будущаго, какимъ бы онъ хотѣлъ быть и какимъ, конечно, и будетъ.

    Мнѣ пришлось сталкиваться съ людьми всякихъ положеній и всякихъ состояній. Тутъ были и мужики, и мѣщане, и купцы, и художники, и офицеры, и молокане, и православные мужчины и женщины. И каждый изъ этихъ людей былъ неизмѣримо умнѣе общихъ порядковъ его собственнаго слоя, къ которому онъ принадлежалъ. Мужики были умнѣе мужицкихъ порядковъ, мѣщане — мѣщанскихъ, купцы — купеческихъ, землевладѣльцы — землевладѣльческихъ (а взятые вмѣстѣ, они были умнѣе общихъ порядковъ). Особенно удивилъ меня одинъ армейскій офицеръ, самаго обыкновеннаго, можно сказать — настоящаго армейскаго вида. Этотъ офицеръ настоящаго армейскаго вида оказался истиннымъ интеллигентомъ, и интеллигентомъ не отвлеченнымъ, а живой дѣйствительности. Когда я высказалъ ему мое изумленіе, онъ мнѣ отвѣтилъ, что онъ изъ ^среднихъ", и что такихъ, какъ имъ, много. Пускай будетъ и такъ. Для меня главный вопросъ заключался не въ статистикѣ предмета, а въ томъ, какъ можетъ критическая мысль уживаться рядомъ съ дисциплиной? Казалось бы, такимъ противуположностямъ нужно непремѣнно разбѣжаться, а, между тѣмъ, онѣ дружески располагаются рядомъ, каждая противуположность отмеживываетъ себѣ особое мѣстечко и не мѣшаетъ своей сосѣдкѣ. И это вовсе не такъ удивительно, даже, пожалуй, и вовсе не удивительно. Не только наша русская, но и вся европейская жизнь держится на равновѣсіи, устанавливаемомъ подобнымъ размежеваніемъ между фактомъ жизни и критикой этого факта. Бываютъ времена въ жизни отдѣльныхъ людей, и въ жизни народовъ, когда критическая мысль отмежевываетъ себѣ большее мѣсто, и тогда фактъ уступаетъ идеѣ. А бываетъ, что фактъ беретъ перевѣсъ надъ критическою мыслью, и тогда она скромно ждетъ своей очереди и въ ожиданіи ея ростетъ, ширится и крѣпнетъ. И въ этомъ нѣтъ ни двойственности, ни непослѣдовательности, — тутъ такая же очередь, какъ въ морскихъ приливахъ и отливахъ. Теперь мы копимъ приливъ и переживаемъ время ростущей критической мысли. И ростъ ея зависитъ совсѣмъ не отъ газетъ, журналовъ и книгъ. Если бы въ Россіи не печаталось ничего, кромѣ ярлыковъ для бутылокъ, критическая мысль росла бы все равно. Есть множество случаевъ, которые самымъ непосредственнымъ образомъ затрогиваютъ почти каждаго и заставляютъ думать. Со мною на кумысѣ былъ художникъ-крестьянинъ, еще не кончившій академію. Когда прошелъ слухъ, что дѣти крестьянъ не будутъ допускаемы въ гимназію, художникъ сильно затревожился. Его сыну 10 лѣтъ и онъ собирался отдать его нынѣшнею осенью въ гимназію. Конечно, призадумаешься. Мнѣ случалось встрѣчать людей очень почтенныхъ и уже далеко не молодыхъ, не политикановъ и не философовъ, и даже не интеллигентовъ, а такъ — самыхъ обыкновенныхъ и простыхъ смертныхъ, которые, при другихъ условіяхъ, о положеніи молодежи и не думали бы, а теперь они думаютъ. У одного невзгода постигла сына, у другаго племянника, у третьяго — знакомаго. Отъ этихъ почтенныхъ людей я узналъ многое, чего не встрѣтилъ ни въ одной газетѣ. На пароходѣ, или на водахъ, люди собираются со всѣхъ концовъ Россіи, все равно какъ въ Нижній на ярмарку, и всякому есть что сказать, было бы только желаніе слушать. Ужь, конечно, всякій разсказываетъ не о томъ, что напечатано въ газетахъ, а о томъ, чего не напечатано. И получается такая лабораторія самодвижущейся мысли, о размѣрахъ которой даже трудно составить вѣрное представленіе. Это-то и есть естественный ростъ общества, если жизнь принуждаетъ его думать.

    Сначала я было принялъ за особенное счастье, что я встрѣчаю думающихъ людей, но потомъ убѣдился, что мое счастье только въ томъ, что со мной говорили. Люди, повидимому, самые простые, безъ всякихъ претензій на общественное развитіе, поражали вѣрностью своихъ сужденій. Умъ ихъ заключался въ ихъ добротѣ и въ естественномъ чувствѣ справедливости, которое испытываетъ теперь большое искушеніе. Справедливость и заставляетъ думать. Въ этомъ отношеніи женщины оказывались далеко выше мужчинъ. Мужчины отличались преимущественно дѣловитостью и обнаруживали наклонность къ спеціальному мышленію. Они указывали точнѣе и подробнѣе на «непорядки», но женщины были общѣе, брали жизнь подъ корень и производили освѣжающее впечатлѣніе своею цѣльностью и широкою сердечностью. Мужчины обнаруживали больше головныя чувства и были потому гуманны, женщины, напротивъ, обнаруживали острое, живое чувство дѣятельной любви. Мужчины заставляли думать и говорить, женщины — чувствовать и поступать. Въ особенности осталась у меня въ памяти одна молодая женщина изъ новыхъ, ищущая, ростущая, набирающаяся знаній. Такъ какъ женскіе медицинскіе курсы у насъ улетучились, то осенью она собиралась въ бернскій университетъ и теперь, вѣроятно, уже уѣхала. Когда я называлъ ее «новою», она сердилась и говорила, что она такая, какъ всѣ. Но она говорила неправду, хотя сама этого не знала. Дѣйствительно, «новыя» всѣ такія, но эти «всѣ» считаются, все-таки, еще не тысячами. А что онѣ «всѣ такія», это, пожалуй, вѣрно. «Всѣ такія» значитъ, что подобный свѣтлый, хорошій и чистый человѣкъ точно солнце освѣщаетъ пустой и темный закоулокъ, въ который заберется. Въ закоулкѣ сейчасъ же сдѣлается и свѣтло, и тепло, и ясно, а уйдетъ изъ него хорошій человѣкъ, и опять наступитъ мракъ. Изумительно, какъ иногда одинъ человѣкъ просто своею хорошею, безхитростною природой, своею любящею силой, своею жалостливостью ко всему страдающему, болѣющему и несчастному можетъ на все разлить свѣтъ, дать всему праздничный видъ, сообщить смыслъ жизни. Такой смыслъ жизни сообщала и она, и всякому становилось ясно, что смыслъ жизни въ томъ, чтобы помогать другому. Упадетъ ли ребенокъ и ушибется — она ужь тутъ и помогаетъ ребенку и успокоиваетъ его; уронятъ ли ребенка (и такой случай былъ) — она опять тутъ и прикладываетъ ему холодные компрессы; обидитъ ли кто ребенка — она снова тутъ (она была особенно жалостлива въ дѣтямъ); сдѣлается ли съ больнымъ взрослымъ припадокъ — она явится первою и всѣмъ распорядится и сдѣлаетъ все, что слѣдуетъ, чтобы облегчитъ ему страданія. И въ сужденіи о людяхъ ея неотразимая сила заключалась въ жалостливости, оттого-то она и была всегда справедлива. Очень помогало ея жалостливости то, что она много знала (она кончила акушерскіе курсы, была на бестужевскихъ курсахъ), много читала, много думала, да и жизнь ея слагалась такъ, что ей приходилось иного жалѣть, и потому она не только умѣла помогать, но и гнала, какъ помогать. Я думаю, что тѣ, кто нападаетъ на женское образованіе, никогда не видѣли ни одной образованной и хорошей женщины.

    На томъ же кумысѣ была женщина замѣчательная въ другомъ отношеніи. Это была женщина немолодая, некрасивая, мать многихъ дѣтей, но тянувшая къ себѣ прямымъ, открытымъ взглядомъ, спокойною кротостью и постоянною ровностью своихъ ко всѣмъ отношеній. Она была серьезна и почти никогда не улыбалась и, въ то же время, лицо ея сохраняло слѣды застывшей доброй улыбки, точно эта улыбка относилась къ чему-то прошлому, да такъ съ того времени на лицѣ навсегда и осталась. Особенностью ея былъ открытый и спокойный взглядъ ея никогда не мигавшихъ круглыхъ глазъ, прямо смотрѣвшихъ на того, съ кѣмъ она говорила. Такъ смотрятъ только очень маленькія дѣти. Но ея изогнутыя брови, надавленныя книзу, изобличали внутреннее недоразумѣніе, какъ будто во всемъ ея существѣ скрывался какой-то неразрѣшенный вопросъ. И неразрѣшенный вопросъ въ ней дѣйствительно скрывался. И какъ спокойно и просто говорила она при этомъ о своемъ мужѣ; не слышалось въ ея словахъ ни порицанія, ни досады, точно она говорила о чемъ-то постороннемъ, ея совсѣмъ не касающемся. Но развѣ ея вопросъ сталъ бы для нея яснѣе, еслибъ она жаловалась на мужа? Она и не жаловалась. Мужъ для нея былъ только частью того факта, который составлялъ теперь вопросъ ея жизни. А полнымъ фактомъ былъ для нея ея собственный міръ, который она и усиливалась себѣ выяснить. Дѣлала она это совсѣмъ спокойно, точно она разсматривала кого-то посторонняго, говорила и совѣтовалась о другомъ. И все это выходило у нея тихо, ровно, смотрѣла она на васъ прямо своими круглыми немигающими глазами, на лицѣ стояла все та же застывшая улыбка, а брови выражали все то же недоумѣніе. Вопросъ, какъ видно, разрѣшенія не находилъ. Въ чемъ же заключался ея вопросъ? Вопросъ заключался въ томъ, что она, какъ ей казалась, потеряла вѣру. Дѣвушкой она была очень набожна к замужъ она вышла за человѣка набожнаго. И вотъ затѣмъ свершилось въ ней нѣчто непостижимое: сначала въ нее закралось сомнѣніе, а потомъ пропала, какъ она говоритъ, и вѣра. Прежде она больше помогала бѣднымъ и была добрѣе. Было время, когда она дѣлала экономію на домашнемъ хозяйствѣ, чтобы помогать нуждающимся, и мужъ бранилъ ее за это и, въ то же время, строго соблюдалъ всѣ обряды. «И вотъ, — разсказывала она, — я уже не могу молиться теперь такъ, какъ молилась прежде; я потеряла то, что во мнѣ было, и не нашла ничего взамѣнъ»… Я ее успокоивалъ, но сомнѣваюсь, чтобы успокоилъ ее. Попрежнему, она смотрѣла на меня прямо своими немигающими дѣтски-чистыми глазами, попрежнему, на ея лицѣ стояла застывшая добрая улыбка и, попрежнему, было видно въ ея изогнутыхъ бровяхъ скорбное недоумѣніе… И не «книжки», не злонамѣренные развиватели, не печать или газеты вызвали это внутреннее движеніе. Напротивъ, первый толчокъ ему далъ очень набожный и строго обрядовый человѣкъ, а затѣмъ в^се пошло само собою.

    Довелось мнѣ увидѣть и еще одну хорошую женщину; въ ней религіозные вопросы уже давно покончились и все для нея была просто, ясно и опредѣленно. Это была женщина тоже уже не первой молодости, но полная, сильная, красивая, представительная и необыкновенно подвижная и дѣятельная. Бывало, приду я къ ней часовъ въ семь вечера, — а она жида за полверсты или больше, на собственной дачѣ, солидной и большой, вродѣ молельни въ византійско-русскомъ стилѣ, съ большимъ садомъ и прекрасными цвѣтниками, — и пока я прохожу по цвѣтнику, передъ домомъ, ужь она выходитъ изъ кухни, стоящей въ сторонѣ, и кричитъ: «Д еще не одѣта, ужь извините; вѣдь, все я должна сдѣлать сама и за всѣмъ приглядѣть; теперь, вотъ, варила варенье; пожалуйста, пройдите въ аллею, — я сейчасъ». И не успѣю я пройти въ аллею, какъ съ балкона уже раздается ея громкій, звучный голосъ: «Вотъ я и готова!» — и она сходитъ по лѣстницѣ ко мнѣ въ корсетѣ, подобранная, одѣтая, причесанная, хоть сейчасъ съ визитомъ въ губернаторшѣ, — и начинается затѣмъ ея неумолкаемые разсказы. Очень ужь въ ней много силы. Ея жизнь сложилась безъ затрудненій, потому что уже смолоду она усвоила понятія, въ которыхъ ей не приходилось потомъ сомнѣваться. Она дочь извѣстнаго своимъ умомъ молоканина и племянница или внучка еще болѣе извѣстнаго молоканина Укдеина. Пашковцы, кажется, хотѣли обратить ее въ свою вѣру, но у нихъ не нашлось ничего такого, что шло бы дальше молоканства и чѣмъ бы они могли къ себѣ привлечь. Когда я ее спросилъ, въ чемъ заключается ученіе пашковцевъ, она мнѣ разсказала вотъ что: пригласили ее разъ пашковцы къ себѣ, домъ былъ большой, знатный и собраніе происходило въ столовой. Дѣло происходило въ Петербургѣ. Темные люди — бабы, дворники, кучера и вообще мужики — собирались по черной лѣстницѣ (по этой же лѣстницѣ ихъ потомъ и проводили), а господа и вообще публика чистая собирались по лѣстницѣ парадной. Когда всѣ усѣлись — кучера, бабы и дворники по одну сторону, а чистая публика по другую, началось поученіе. Все поученіе заключалось въ томъ, чтобы слушатели «приняли Христа». «Не поняла я ихъ, — говорила мнѣ моя собесѣдница. — Они только и твердятъ: „примите въ себя Христа“, а что значитъ принять и какъ Его принять? Я имъ и сказала: вы бы хоть объяснили, что значитъ принять Христа, а то, вѣдь, васъ совсѣмъ не понимаютъ». И ужь, конечно, молокане, которыхъ религія учитъ дѣятельной любви и которые привыкли къ ясности, точности и практичности поученій, въ пашковскомъ мистицизмѣ едва ли бы нашли разъясненіе своихъ сомнѣній, если они у нихъ есть. А ужь ей-то и совсѣмъ не въ чемъ было сомнѣваться. Въ ней было слишкомъ много силы и за удовлетвореніемъ заботъ о себѣ оставалось еще много ея для другихъ. Это была именно доброта большой дѣятельной силы и потому доброта самая надежная, составлявшая просто физическую потребность. Она не могла не быть недоброй, не могла не возиться съ людьми, а большія средства ужь и совсѣмъ пріучили ее давать просторъ своимъ великодушнымъ чувствамъ. Мнѣ разсказывали, что она разстроила свое состояніе, помогая бѣднымъ. Она надѣляла невѣстъ приданымъ, хоронила покойниковъ, раздавала деньги на поправку, давала въ долгъ всякому, кто просилъ, кормила сиротъ, держала у себѣ безпомощныхъ старухъ (и теперь ихъ живетъ нѣсколько въ верхнемъ этажѣ дачи). Кромѣ этой личной помощи, она занималась и занимается помощью общественною: дѣтскимъ пріютомъ, воспитаніемъ сиротъ, призрѣніемъ женщинъ, выпущенныхъ изъ тюремъ, вообще устройствомъ судьбы бѣдныхъ, несчастныхъ, закинутыхъ женщинъ и, такъ сказать, разрѣшаетъ женскій вопросъ практически — помощью и воспитаніемъ.

    Были у насъ тамъ и другія женщины, стоявшія уже во второмъ ряду, и у всѣхъ ихъ была одна общая черта. Была, напримѣръ, жена небогатаго торговца, еще молодая, но совсѣмъ больная женщина. Какъ она еще жила! Кажется, въ ней собрались всѣ болѣзни на свѣтѣ и не было въ ея тѣлѣ ни одного живаго мѣста. И, въ то же время, видъ у нея былъ здоровый и даже опытный глазъ не подмѣтилъ бы на ея молодомъ, правда, грустномъ, лицѣ ея невыносимыхъ страданій. Болѣли у нея руки, болѣли ноги, болѣла голова, болѣла грудь, спина, не могла она подниматься по лѣстницѣ, да и по ровному мѣсту переступала съ трудомъ. И ничего; всегда она была шутлива и весела и только иногда какъ будто затуманится и станетъ грустно-серьезной. Значитъ, ужь гдѣ-нибудь очень заболѣло. И, затѣмъ, сейчасъ же улыбнется или сшалитъ, какъ дѣвочка. Любила она обманывать. Проплетется своею тихою, больною походкой, да и говоритъ совсѣмъ серьезно, что за воротами, въ полѣ, остановился персіянинъ съ товаромъ и что такіе-то больные ужь у него покупаютъ. Пойдемъ мы за ворота и никакого персіянина тамъ не окажется. А она довольна, что обманула, и, посматривая на насъ, лукаво улыбается. Я думаю, что она и шалила только потому, что была очень больна. И никогда она не ныла, не жаловалась, не старалась вызвать участія, только ужь если ей станетъ очень тяжело, приляжетъ на плечо сосѣдки и тогда мы ее старались не тревожить. Много разсказывала она объ обычаяхъ средняго самарскаго купечества своего слоя. Старики большею частью раскольники и крѣпко держатся обычая, не курятъ, не пьютъ, дочерямъ выбираютъ мужей сами, домъ держатъ строго, въ струнѣ, ведутъ крѣпкій счетъ деньгамъ и требуютъ отъ всѣхъ нѣмаго повиновенія. Нѣкоторые изъ ея разсказовъ могли бы казаться невѣроятными, если бы ей можно было не вѣрить, вечеръ. Сидятъ гости, на столѣ уже стоитъ самоваръ и хозяйка приноситъ стеклянную вазу съ вишневымъ вареньемъ. Старикъ-хозяинъ посмотрѣлъ и насупился. «А чего нѣтъ еще?» — говоритъ онъ. Хозяйка смѣшалась, ушла торопливо и принесла вазу съ клубничнымъ вареньемъ. Старикъ всталъ и, не произнося ни слова, взялъ вазу съ вишневымъ вареньемъ и трахъ ее объ полъ, потомъ взялъ вазу съ клубничнымъ вареньемъ и ее тоже объ подъ. Никто ничего не понимаетъ. Гости притихли. Хозяйка дрожитъ и только ждетъ, что почтенный супругъ и ее трахнетъ объ полъ. «А гдѣ ложки?» — наконецъ, произноситъ хозяинъ. Оказалось, что жена принесла варенье безъ ложекъ. Въ такой шкодѣ, конечно, начнешь и научишься думать, и молодое поколѣніе этимъ ужь и занялось.

    Общая черта женщинъ, о которой я сказалъ, — это тонкая наблюдательность, направленная на изученіе ближайшихъ общихъ жизненныхъ фактовъ. Можетъ быть, я и ошибаюсь, что эта способность развита сильнѣе въ женщинахъ, чѣмъ въ мужчинахъ, но такъ, по крайней мѣрѣ, мнѣ пришлось заключить изъ того, что я встрѣчалъ. Были у насъ на кумысѣ и мужчины, но, во-первыхъ, они были гораздо замкнутѣе, а, во-вторыхъ, ни въ какую психологію они не вдавались. Былъ бухгалтеръ желѣзной дороги, господинъ желчный и, должно быть, сердитый; подойдетъ онъ иногда, наклонится къ лицу и, озираясь, начнетъ говоритъ съ таинственнымъ видомъ. Ждешь, что онъ раскроетъ какую-нибудь свою душевную тайну, а онъ, озираясь, чтобы его не услышали, разскажетъ, что вчера кумысъ былъ крѣпкій и потому сегодня утромъ желудокъ оказался у него не въ такомъ порядкѣ, какъ вчера, когда онъ пилъ кумысъ средній. Мой компаньонъ художникъ говорилъ тоже только о кумысѣ или о своемъ кашлѣ и иногда лишь проговаривался объ академическихъ порядкахъ; купецъ или молчалъ, или говорилъ о томъ, что тогда-то собирается въ Бузулукъ на ярмарку, а послѣ Бузулука отправится въ Нижній. Но былъ на томъ же кумысѣ и еще бухгалтеръ (и тоже желѣзнодорожный), отъ котораго я скоро узналъ не только о желѣзно-дорожной бухгалтеріи, но и множество другихъ вещей чисто-личныхъ и очень интересныхъ. Этимъ откровеннымъ бухгалтеромъ была женщина. Откровенность женщинъ происходила вовсе не отъ ихъ болтливости, а отъ ихъ болѣе правильныхъ отношеній въ жизни. Какой-нибудь начальникъ желѣзно-дорожной станціи, день и ночь отправляющій и встрѣчающій поѣзда, совсѣмъ, наконецъ, утрачиваетъ всякій смыслъ и не знаетъ, когда онъ живетъ настоящею жизнью, тогда ли, когда онъ въ красной шапкѣ, или когда онъ безъ красной шапки. И желѣзно-дорожный бухгалтеръ, повѣрявшій мнѣ тайны своего желудка, за графами своихъ книгъ тоже, пожалуй, не видѣлъ далеко, да, кажется, и кумысъ-то онъ пилъ для того, чтобы потомъ лучше считать. Женщины же красныхъ шапокъ не носятъ и формальною, механическою жизнью живутъ меньше насъ, мужчинъ. Ихъ окружаетъ иногда дѣйствительность хотя и мелкая (но, вѣдь, отпускать поѣзда или подводить бухгалтерскіе итоги — тоже дѣйствительность не Богъ вѣсть какая Крупная), но непосредственно жизненная, возбуждающая нескончаемую внутреннюю работу. За этими кажущимися мелочами скрываются подчасъ очень серьезныя задачи, вызывающія настойчивую работу мысли въ области не одной психологіи, а и въ области личныхъ отношеній, тѣхъ серьезныхъ и важныхъ отношеній, отъ которыхъ подчасъ зависитъ весь строй и складъ жизни. Такую именно работу женской мысли мнѣ и пришлось наблюдать. 9то было не механическое мышленіе какого-нибудь желѣзно-дорожнаго бухгалтера, — нѣтъ, это было мышленіе жизненное, ростъ сознанія, работа критическаго анализа. И все это дѣлалось Просто, безъ ложной стыдливости и самолюбія мужчинъ (обыкновенно имѣющихъ маленькую слабость все знать), безъ заигрыванія въ откровенность или въ изліянія. То были совсѣмъ простые и натуральные люди, непритворно болѣвшіе тѣми вопросами, о которыхъ они говорили, — вопросами, которые наполняли все ихъ нутро и-били черезъ край. Люди говорили потому, что не могли не говорить; разговоръ ихъ былъ простымъ стенографированіемъ того, что они думали. Это дѣлалось само собою, потому что и не могло не дѣлаться. Легко и Просто становилось съ этими открытыми, добрыми и простыми людьми, точно цѣлый вѣкъ прожилъ съ ними, — такъ все зналось, понималось и видѣлось, что въ нихъ происходитъ. Захеръ Мазохъ говоритъ гдѣ-то, что человѣку, котораго встрѣчаешь на большой дорогѣ въ первый разъ въ жизни и знаешь, что потомъ уже никогда его не встрѣтишь, скорѣе откроешь свою душу, чѣмъ человѣку знакомому или близкому. Но тутъ было не то. Тутъ не душа открывалась, васъ не вводили во внутренній міръ Личныхъ страданій, — личное оставалось личнымъ и не обнаруживалось; конечно, и оно было, но оно скрывалось за общимъ, — тутъ просто разрѣшались наболѣвшіе или болевые вопросы, тутъ высказывалась потребность выяснить, установить или провѣрить то, что было не ясно и безъ провѣрки и установленія чего нельзя жить по справедливости. Люди, — оставивъ тамъ, на «мѣстѣ», часть самихъ себя съ разными практическими неурядицами и неустройствами, здѣсь какъ бы провѣряли себя, выясняли себѣ свои думы и заботы, очищались отъ злобы дня, чтобы явиться съ освѣженными и просвѣтленными силами. Я думаю, что отъ. этого только всякій и былъ такъ искрененъ и открытъ и люди въ шестъ недѣль лучше и ближе узнавали другъ друга, чѣмъ на «мѣстѣ» они сдѣлали бы это въ десять лѣтъ. И чѣмъ человѣкъ былъ проще, чѣмъ онъ меньше довѣрялъ себѣ, тѣмъ онъ былъ открытѣе. Самыми простыми и открытыми людьми были или настоящіе интеллигенты, или же совсѣмъ простые люди безъ всякихъ претензій на интеллигентность или образованіе. Съ какою болѣющею прямизной высказывала, напримѣръ, свои недоумѣнія женщина, потерявшая вѣру, и какъ упорно и настойчиво искала она отвѣтовъ на свои вопросы. Дома, на мѣстѣ, она, очевидно, ихъ не находила и здѣсь вмѣстѣ съ физическимъ исцѣленіемъ она искала и исцѣленія душевнаго. Я думаю, что она, наконецъ, и найдетъ въ себѣ ту новую просвѣтленную силу для вѣры, въ которой и воспитаетъ своихъ дѣтей, вѣру въ дѣятельную любовь и въ справедливость, которую хотѣлъ отнять отъ нея мужъ. Вопросы этой женщины принадлежали къ области религіознаго движенія мысли, въ настоящее время несомнѣнно очень сильнаго, составляющаго переходъ къ новой общественной нравственности. И чѣмъ труднѣе становится окружающая жизнь, чѣмъ она больше плодитъ несчастныхъ и выкинутыхъ изъ всякихъ сферъ людей, нуждающихся въ помощи, тѣмъ чувство дѣятельной любви будетъ принимать все болѣе широкіе размѣры, привлекать къ. себѣ большее число послѣдователей и получать все болѣе и болѣе общественный характеръ. Сама жизнь вызываетъ и создаетъ это движеніе нравственнаго чувства и направляетъ его изъ умственныхъ верховъ, гдѣ оно первоначально явилось, въ болѣе широкіе, народные слои и кладетъ основаніе иному общественному сознанію.

    Съ тою же прямизной и искренностью и не съ меньшею серьезностью, замаскированною, правда, шуткой, разрѣшала семейный вопросъ наша другая больная. И кому было научить ее задаваться подобными вопросами? Мать ея — крестьянка, отецъ — купецъ-раскольникъ, весь свой вѣкъ старавшійся только о томъ, чтобы держать незыблемо старый обычай и порядокъ. А, между тѣмъ, весь этотъ незыблемый порядокъ совсѣмъ раскачался внутри ея и оставилъ въ ней лишь анекдотическія воспоминанія, которыми она любила дѣлиться съ нами во время вечерняго чая. Это ужь больше чѣмъ сомнѣніе, а, главное, очень поучительный фактъ для тѣхъ, кто всякое движеніе мысли приписываетъ только книжкамъ. Какъ же свершилось такое чудо, что женщина, читавшая съ трудомъ печатное, выкинула за бортъ, да еще смѣясь, все то, въ чемъ ее смолоду такъ тщательно утверждали и укрѣпляли? И все это сдѣлалось просто, безъ діалектическихъ тонкостей, безъ рефлектированія, безъ чувствительныхъ словъ и либеральной болтовни, — сдѣлалось по естественному чувству справедливости, по простому практическому сознанію, что такъ жить нельзя, а нужно жить иначе. Должно быть, и раскольничій" домостроевскій бытъ похоронитъ женщина, а затѣмъ пойдетъ и дальше, а мужчина оставитъ за собою благородную роль его охранителя. Впрочемъ, женщина и должна явиться первою насадительницей справедливыхъ отношеній не только въ семьѣ, но и въ жизни. Вѣдь, не отъ раскольниковъ и старовѣровъ всякихъ цвѣтовъ ждать, чтобы они внезапно просвѣтлѣли. Имъ нужно для этого переучиться думать. Прежде всего, на защиту справедливости встанетъ мать, которой теперь есть о чемъ горевать, и сдѣлаетъ она это по простому и непосредственному чувству жалости, къ своимъ и чужимъ дѣтямъ.

    Наше кумысное общежительство, скромное и числомъ, и цѣлями, которыя собрали людей, отражало, тѣмъ не менѣе, какъ бы цѣлую Россію. Знатныхъ, богатыхъ и сильныхъ между нами не было, а, все-таки, были люди очень различные и по роду занятій, и по степени образованія, съѣхавшіеся со всевозможныхъ концовъ нашего обширнаго отечества. И тихій Донъ, и Москва, и Петербургъ, и Малороссія, и Западъ, и Востокъ дали своихъ представителей. И всѣ эти разные люди, съ равныхъ концовъ Россіи, нашли сразу и совсѣмъ непроизвольно общую точку для соприкосновенія въ желаніи отыскать правду и установить справедливость. Каждый говорилъ только о себѣ, и внезапно оказалось общее единство и люди съ перваго же раза стали понимать другъ друга. Другая общая черта обнаружилась въ особенномъ уваженіи, въ интеллигентности, Интеллигентность не имѣла у насъ личнаго представительства, она являлась чѣмъ-то вродѣ отвлеченнаго нравственнаго принципа, была чѣмъ-то вродѣ Іеговы евреевъ, котораго хотя никто никогда не видѣлъ, во чувствовалъ, что Іегова есть и что онъ наблюдаетъ за совѣстью каждаго. Для меня это была любопытная особенность, которой мнѣ на «мѣстѣ» не удалось подмѣтить. Тамъ, на мѣстѣ, объ Іеоговѣ, — этой высшей совѣсти, — какъ будто никто ничего и не знаетъ, а всѣмъ повелѣваетъ «порядокъ». Порядокъ же — нѣчто вродѣ практическаго фатализма. Хочешь или не хочетъ, а или направо или налѣво, куда тамъ придется. Жизнь — точно бѣличье колесо: какъ попадешь въ какое колесо, такъ въ немъ и крутишься. И все въ этомъ колесѣ уже готово, все на мѣстѣ и вертится оно тоже уже по установленному порядку, такъ что бѣлкѣ ничего другаго не остается, какъ только бѣгать. На кумысѣ же мы походили на первыхъ піонеровъ, явившихся въ новую страну. Никакого готоваго бѣличьяго колеса тамъ не было, никакихъ отношеній не существовало. Всякій устанавливалъ самъ и свой порядокъ, и свои отношенія, и устанавливалъ такъ, какъ это ему нравилось. Въ то же время, всякій явился съ своимъ готовымъ умственнымъ и нравственнымъ багажомъ, о которомъ я уже говорилъ, и потому всѣ отношенія установились взаимно-бережливыя и справедливыя, потому что справедливости-то каждый именно и искалъ. Я не идеализирую, читатель, и ничего не сочиняю, — я разсказываю то, что было и что я видѣлъ и испыталъ. Это была дѣйствительно маленькая колонія, въ которой каждый жилъ свободно и, въ то же время, чувствовалъ Іегову. Совершенно подобнымъ же образомъ устроились, конечно, и первыя американскія колоніи. Главная задача въ такихъ случаяхъ, чтобы съ перваго шага былъ взятъ вѣрный общественный тонъ, а ужь дальше все пойдетъ само собою. Вотъ въ самарскихъ степяхъ первый тонъ далъ захватъ, и посмотрите, какая получилась отъ этого кутерьма и какъ долго она будетъ мѣшать даже тому самому хищнику, который этотъ захватъ сочинилъ. Чтобы кончился захватъ, нужно, чтобы хищникъ съѣлъ хищника, т.-е. чтобы повторилось то, что разсказываетъ Мюнгаузенъ о двухъ львахъ, которые перестали драться только тогда, когда съѣли другъ друга до самаго хвоста. И вотъ только послѣ того, какъ это случится, и начнется на мѣстѣ, оставшемся свободнымъ отъ львовъ, настоящая мирная и справедливая колонизація. А, впрочемъ, для сохраненія исторической безпристрастности, я долженъ прибавить, что и у нашей медали была обратная сторона, — и на нашемъ свѣтломъ небосклонѣ появились было вначалѣ тучи, но онѣ сейчасъ же и и разошлись, и небосклонъ сталъ снова свѣтлымъ. Случился фактъ одной семейной несправедливости, вызвавшей общій протестъ. Пострадавшимъ былъ ребенокъ. До тутъ Іегова установилъ все въ границахъ справедливости, и фактъ, навлекшій негодованіе, больше не повторялся.

    Я не умѣю назвать иначе, какъ интеллигентностью, ту общую уравновѣшивающую силу, въ которой сосредоточивались всѣ упованія нашихъ чающихъ. Каждый, въ комъ сидѣла какая-нибудь умственная или нравственная неразрѣшенность, былъ убѣжденъ, что есть такое нѣчто, которое сдѣлаетъ яснымъ всѣ его недоразумѣнія. Этимъ-то нѣчто и была интеллигентность. Интеллигентностью была не наука, не знаніе, а какое-то высшее всеразрѣшающее начало или источникъ, въ которомъ сосредоточивалось высшее и самое правильное общепримиряющее разрѣшеніе всѣхъ отношеній, всѣхъ недоразумѣній и всѣхъ неясностей жизни. Это былъ всеобщій источникъ справедливости и общаго счастья, въ которомъ каждое отдѣльно я находило то, что ему нужно по его собственной совѣсти. Источникъ этотъ представлялся не чѣмъ-нибудь мечтательнымъ, вродѣ молочной рѣки съ кисельными берегами, а несомнѣнно существующимъ. И эта фанатическая вѣра въ высшую силу интеллигентности была тѣмъ сильнѣе, чѣмъ человѣкъ былъ проще, чѣмъ меньше онъ искусился отъ знанія, чѣмъ больше было въ немъ запросовъ и чѣмъ меньше онъ довѣрялъ себѣ. Интеллигентность не пріурочивалась ни къ кому въ отдѣльности, ни въ комъ не воплощалась и исключительно не олицетворялась, а, между тѣмъ, и оцѣнка людей дѣлалась потому, сколько каждый носилъ въ себѣ этой интеллигентности и приближался къ той мудрости, которую каждый въ интеллигентности видѣлъ. Такимъ образомъ, интеллигентность признавалась единственною силой, устанавливающею общественное равновѣсіе, что, пожалуй, и вѣрно, ибо справедливую жизнь возможно устроить лишь при подобныхъ понятіяхъ. Въ такихъ подробностяхъ, какъ я это пишу, никто у насъ не высказывалъ своихъ воззрѣній на интеллигентность. Но общее отношеніе къ ней, когда люди разрѣшали свои вопросы или высказывали свои недоумѣнія, было именно такое, да и весь практическій складъ внутреннихъ отношеній нашей маленькой колоніи былъ именно такой. Это была крошечная община изъ двадцати съ небольшимъ человѣкъ, основанная на чувствахъ взаимной бережливости и взаимнаго участія. Да людямъ и нужно было беречь другъ друга, потому что не счастье и довольство собрали ихъ, а страданія физическія, а, можетъ быть, и нравственныя.

    Все, что я говорилъ, было въ дѣйствительности и, въ то же время, это не была дѣйствительная дѣйствительность. Дѣйствительная дѣйствительность началась только тогда, когда я вернулся на «мѣсто» и нашелъ большую кучу газетъ, накопившуюся почти за два мѣсяца. Это была уже не та дѣйствительность, которую я только что оставилъ. Тамъ были вопросы и сомнѣнія, что-то искалось, что-то просило провѣрки и мысль работала въ общемъ направленіи; здѣсь, въ той Россіи, которую я нашелъ въ газетахъ, все было уже разрѣшено, опредѣлено, установлено, провѣрять ничего не требовалось, сомнѣній никакихъ не существовало, даже думать, пожалуй, не приходилось. Тамъ чувствовалась какая-то робость, неувѣренность въ себѣ и стыдъ мѣшалъ человѣку становиться кому бы то ни было на ногу; здѣсь стыда не замѣчалось и каждый точно старался ходить непремѣнно по чужимъ ногамъ. Тамъ чувствовалось взаимное береженье и больше понимали, что другіе тоже больные; здѣсь всѣ были здоровые и бережливости не было и въ поминѣ. Отъ этого получалось нѣчто похожее на международную политику вооруженнаго мира, а подчасъ и «крови и желѣза», отводившую мужеству самое почетное мѣсто. Хотя все это я говорю по поводу немногихъ «діамантовъ», которые я нашелъ во «внутреннихъ извѣстіяхъ», однако, я, все-таки, не боюсь дѣлать обобщенія. Первый діамантъ, который я нашелъ въ газетахъ, заключался въ томъ, что въ чрезвычайное костромское земское собраніе былъ внесенъ г. Колюпановымъ проектъ земскаго преслѣдованія печати. «Въ послѣднее время, — гласилъ проектъ, — печатаются въ газетахъ корреспонденціи, въ которыхъ распространяются равныя клеветы на губернскую земскую больницу и порицаются существующіе въ ней порядки. Чтобы положить конецъ печатанію подобныхъ корреспонденцій, на благоусмотрѣніе губернскаго собранія предлагается поручить наличнымъ членамъ ревизіонной коммиссіи составить оффиціальное опроверженіе, отправить его для напечатанія въ редакціи, ложь распространявшія, потребовать отъ нихъ, чтобы онѣ или сознались во лжи, или выдали имена корреспондентовъ. Въ послѣднемъ случаѣ возбудить противъ этихъ лицъ уголовное преслѣдованіе». Видите, какъ все это просто, прямолинейно, безъ всякихъ сомнѣній, а, главное, скоро и рѣшительно. Г. Колюпановъ чувствуетъ себя фельдмаршаломъ, командующимъ пятисоттысячною арміей; въ кустахъ онъ усматриваетъ двухъ истомленныхъ враговъ и быстро рѣшаетъ двинуть на нихъ всю армію, чтобъ ихъ истребить. Несомнѣнно, что это очень смѣло и рѣшительно, но, кажется, было бы достойнѣе фельдмаршала обратить свое мужество противъ болѣе дѣйствительнаго врага, чѣмъ направлять его противъ печати. Костромское собраніе не нашло въ себѣ мужественной рѣшимости г. Колюпанова и поступило гораздо миролюбивѣе. Оно постановило провѣрить сначала корреспонденціи, и если онѣ окажутся ложными, то напечатать въ газетахъ опроверженіе. И въ самомъ дѣлѣ, если бы газетныя извѣстія оказались вѣрными (корреспонденція, которою я пользуюсь, говоритъ, что въ газетахъ была напечатана сущая правда, а потому и опровергать тутъ нечего), если бы повторился случай, свидѣтелемъ котораго была недавно Самара? Тамъ тоже нашелся мужественный и рѣшительный фельдмаршалъ, пожелавшій, подобно г. Колюпанову, сокрушить свободу печати. И вотъ на защиту попранной чести и оскорбленнаго человѣческаго достоинства самарскаго фельдмаршала пріѣхало въ Самару, за 400 верстъ, отдѣленіе саратовской судебной палаты и на судѣ между прокуроромъ и оскорбленнымъ фельдмаршаломъ произошелъ слѣдующій діалогъ".

    — Вы, что ли, г. Корнѣевъ, выписывали Самарскій Листокъ въ то время, когда напечатана была въ немъ статья? — спрашиваетъ прокуроръ.

    — Да, управа выписывала! — отвѣчалъ оскорбленный фельдмаршалъ.

    — Вы сами прочитали статью, или вамъ кто-нибудь сказалъ о ней?

    — Самъ прочиталъ.

    — И сразу же себя въ ней узнали?

    — Да какъ же не узнать-то?!…

    — А вы развѣ Коршуновъ?

    — Нѣтъ, я Корнѣевъ.

    — Почему же вы узнали себя въ статьѣ, какъ въ зеркалѣ? Развѣ все то, что тамъ написано про Коршунова, было и съ вами? Развѣ вы были кабатчикомъ?

    — Былъ.

    — Братъ вашъ служилъ земскимъ стражникомъ?

    — Служилъ.

    — Больницу, о которой говорится въ статьѣ, вы строили?

    — Я.

    — Значитъ, и передержки на ея постройку произведены также вами?

    — Нѣтъ!… это… по постановленію управы! Да передержки и не было.

    — Какъ же не было? Было ассигновано на постройку 20 т., а израсходовано 29!…

    Прокуроръ, «имѣя въ виду полную тождественность героя статьи съ г. Корнѣевымъ, который узналъ себя, какъ въ зеркалѣ, нашелъ преступленіе Самарскаго Листка вполнѣ доказаннымъ», но требовалъ наказанія виновныхъ въ самой низшей мѣрѣ, и судебная палата приговорила ихъ къ 5 руб. штрафа, а въ случаѣ несостоятельности, къ аресту на одинъ день. Неужели г. Колюпаповъ желалъ бы подобной побѣды и удовлетворился бы тѣмъ, что его приравняли бы къ г. Корнѣеву? Корнѣевъ — кабатчикъ изъ крестьянъ, попавшій въ члены земской управы, г. Колюпановъ — ветлужскій предводитель дворянства, губернскій гласный, извѣстный въ свое время писатель, печатавшій статьи въ Вѣстникѣ Европы и дѣятель шестидесятыхъ годовъ. Г. Корнѣевъ имѣетъ полное право ничего не понимать, а у г. Колюпанова именно этого-то нрава и нѣтъ. Откуда же это сходство, этотъ умственный союзъ кабатчика съ былымъ либеральнымъ дѣятелемъ, что ихъ соединило? А соединило… соединили ихъ одни и тѣ же понятія объ общественныхъ отношеніяхъ.

    Съ другой стороны, характерно и поведеніе противниковъ. Въ то время, какъ гг. Колюпановы и Корнѣевы держали себя съ требовательнымъ высокомѣріемъ и руководящимъ достоинствомъ, — тѣ, кто является обличителями общественныхъ ненормальностей и уклоненій, держатъ себя съ дѣтскою робостью. Когда производилось предварительное слѣдствіе по жалобѣ г. Корнѣева, редакторъ-издательница Самарскаго Справочнаго Листка, отказавшись назвать фамилію автора статьи, что, конечно, было очень хорошо, поступила ужь совсѣмъ нехорошо въ своихъ дальнѣйшихъ показаніяхъ. Она объяснила, что статьей не имѣлось въ виду оскорбить именно г. Корнѣева, потому что въ ней выведенъ вообще типъ кулака-міроѣда, что сходство имени героя статьи съ именемъ г. Корнѣева (оба они Иваны Григорьевичи) чисто-случайное, что герой названъ членомъ уѣздной земской управы для приданія статьѣ большаго интереса. Ну, зачѣмъ эти увертки? Почему бы не сказать прямо, что изображался именно тотъ, кто изображенъ, что статья изобличала не какое-то фантастическое лицо, а такъ-таки прямо г. Корнѣева? Вѣдь, если вы, господа, являетесь обличителями и знаете, что говорите, такъ и держите себя какъ обличители, съ смѣлостью говорящіе правду и въ лицо, и на судѣ. Еще съ большею слабостью поступила редакторъ-издательница передъ разбирательствомъ дѣла. Она чуть не просила извиненія у г. Корнѣева, да, пожалуй, и просила, потому что какъ назвать то объясненіе (какъ сказано въ Самарской Газетѣ), съ которымъ г-жа Флорова обратилась къ г. Корнѣеву? Она «объясняла» ему, что, издавая газету, въ редакціонныя дѣла не вмѣшивалась, не играла сама въ редакціи никакой роли и не знала даже, что печатается въ ея газетѣ. Понятно, что и прокуроръ при обвиненіи не могъ не обратить вниманія на эти смягчающія обстоятельства И выгораживалъ г-жу Флорову ея исключительнымъ положеніемъ, ея редакціонною неподготовленностью, ея изолированностью въ изданіи, т.-е. вообще невмѣняемостью. Если для г. Корнѣева не было особенною честью получить удовлетвореніе, которое онъ получилъ, то, пожалуй, и для г-жи Флоровой не было особенной чести оказаться невмѣняемой. Это, впрочемъ, достойное возмездіе за трусость. До трусамъ и не слѣдуетъ браться за изобличеніе, не слѣдуетъ не ради ихъ самихъ, а потому, что они наносятъ неисчислимый вредъ тому самому дѣлу, къ которому пристраиваются. Сиди себѣ за печкой и не высовывай носа. Въ какомъ же видѣ должна являться передъ общественныхъ мнѣніемъ обличительная печать, когда ее изображаютъ жалкіе сверчки? Изобличители — наши единственные трибуны и пророки слова, которые должны быть достойны своего дѣла. Но какое же это достоинство, когда пророки на первый же вопросъ о виновности, точно пойманныя въ шалости дѣти, даютъ всегда одинъ и тотъ же стереотипный отвѣтъ: «это не я!» И что за бѣда отсидѣть въ тюрьмѣ? Я зналъ одного шотландца, котораго немилосердный кредиторъ, зная его безвыходное положеніе и несомнѣнную честность, тѣмъ не менѣе, засадилъ въ тюрьму. Какъ только это случилось, соотечественники шотландца купили его заведеніе, чтобы заплатить долгъ безжалостному кредитору. Но гордый шотландецъ не пошелъ на сдѣлку и отсидѣлъ въ тюрьмѣ весь еровъ (больше года). Такъ жестокій кредиторъ и получилъ лишь «нравственное» удовлетвореніе. Купленное заведеніе было потомъ предподнесено честному и гордому шотландцу въ подарокъ его соотечественниками. И случилось это не въ Шотландіи, а въ Петербургѣ. Вотъ подобныхъ-то шотландцевъ наша обличительная печать что-то и не выставляетъ.

    А, впрочемъ, гдѣ они и въ другихъ мѣстахъ?! Вѣдь, мужество людей, которые такъ смѣло ходятъ по чужимъ ногамъ, есть только мужество ихъ положенія идя же простой невмѣняемости. Обыкновенно гордый человѣкъ неустрашимо отстаиваетъ свое достоинство только до перваго допроса, а затѣмъ внезапно стушевывается или подобно храброму мышонку старается спрятаться въ норку, причемъ обыкновенно не успѣваетъ скрыть хвостъ, за который его и вытаскиваютъ. Въ томъ же 135 No Самарской Газеты сообщается о дѣдѣ мироваго судьи Милоголовкина, котораго судили за оскорбленіе съѣзда. Оскорбленіе заключалось въ томъ, что г. Милоголовкинъ отказался, исполнить постановленіе съѣзда, потому что оно «не выдерживаетъ критики ни со стороны логики, ни со стороны закона, ни со стороны самой полезности». Когда же г. Милоголовкина попросили объяснить, что онъ хотѣлъ сказать этимъ, то оказалось, что онъ употребилъ эти выраженія какъ «литературныя, по неопытности, потому что служитъ мировымъ судьей всего нѣсколько мѣсяцевъ». Храбрый мышенокъ былъ, конечно, вытащенъ за этотъ хвостъ и потерпѣлъ достойную кару за неуменье выражать свои мысли. Но встрѣчается и обратный взглядъ на «литературную» рѣчь. Мировой судья Виноградовъ, о которомъ я говорилъ въ предъидущемъ «очеркѣ», объяснилъ свою непечатную брань тѣмъ, что говорилъ съ крестьянами «народнымъ» языкомъ, ибо «литературнаго» они понять не могутъ. Пока г. Виноградова еще не вытащили изъ его норки, но, вѣроятно, и онъ потерпитъ достойную кару за свой противуположный взглядъ на «литературу». Хотя «литературность» во всѣхъ подобныхъ случаяхъ является норкой, но главное тутъ, все-таки, не въ норкѣ, а въ томъ, какъ быстро человѣкъ, за минуту державшій себя львомъ, превращается въ мышонка, внезапно очутившагося въ мышеловкѣ. О, человѣческое достоинство!…

    Встрѣчая въ газетахъ факты, иногда рѣшительно недоумѣваешь, въ какую ихъ поставить клѣтку. А, между тѣмъ, творецъ факта, повергающаго васъ въ недоумѣніе, смотритъ на всѣхъ не мигая и чувствуетъ себя не только исполнившимъ свой гражданскій долгъ, но въ нѣкоторомъ родѣ свершившимъ даже патріотическій подвигъ. Такимъ человѣкомъ, смотрящимъ на міръ Божій не мигая, оказался одинъ константиноградскій землевладѣлецъ, завѣдывающій воинскимъ участкомъ. Явившись въ волость ночью 30 мая, онъ приказалъ собрать призываемыхъ. 31 мая, къ двѣнадцати часамъ дня, собралось ихъ 300 человѣкъ, вполнѣ по-похорому, съ котомками и сЗйогами за плечами. Въ полдень явился самъ жобилизаторъ и, обратившись къ призывнымъ съ рѣчью, объяснилъ имъ какъ и что они обязаны сдѣлать, если послѣдуетъ приказъ, и затѣмъ распустилъ ихъ по домамъ.

    Это не курьезный фактъ или забавный анекдотъ, надъ которымъ остается только посмѣяться. За этою «мобилизаціей» стоитъ цѣлое сознаніе извѣстныхъ правъ и возможностей, чего мобилизаторъ и не скрывалъ, потому что на упреки сосѣднихъ землевладѣльцевъ, оставшихся въ страдную пору сѣнокоса и стрижки овецъ цѣлый день безъ рабочихъ, онъ отвѣчалъ, что «имѣлъ право сдѣлать опытъ, чтобы ознакомиться съ дѣломъ, которое поручено ему земствомъ». И вотъ мобилизаторъ, сознавая свое право, сдвигаетъ съ мѣста 300 человѣкъ солдатъ, за ними двигается 300, а, можетъ быть, и 600 бабъ и 300 или 600 ребятишекъ, идутъ знакомые и любопытные, вообще свершается массовое передвиженіе чуть не цѣлой волости и останавливаются въ ней всѣ дѣла. И всю эту кутерьму свершаетъ человѣкъ просто таки потому, что ему вздумалось, потому что онъ начитался въ газетахъ о мобилизаціи французской и ему хотѣлось разрѣшить для самого себя вопросъ: а какъ бы это было у насъ? Права производить свой опытъ онъ не имѣлъ и никто и никогда ничего подобнаго ему не поручалъ. Въ завѣдываніи его состоялъ конскій воинскій участокъ, но онъ и лошадей не смѣлъ собирать по своему усмотрѣнію. Какъ же могло случиться, что человѣкъ, не имѣющій права тронуть съ мѣста даже лошади, произвелъ вдругъ нѣчто вродѣ великаго переселенія народовъ? Корреспондентъ говоритъ, что «волостной старшина и писарь были назначены недавно», — иначе сказать, все свершилось по ихъ невѣдѣнію.

    Положимъ, что это такъ, но главный вопросъ, все-таки, не въ этомъ, а въ той теоріи права, которую создалъ себѣ мобилизаторъ и въ вѣркости которой онъ ни на одну минуту не сомнѣвался.

    По поводу разныхъ общественныхъ безобразій говорилось въ нашей беллетристикѣ не разъ, что нѣтъ у насъ стыда. Вѣрно, что извѣстнаго сорта стыда у насъ нѣтъ, но, вѣдь, чтобы явился подобный стыдъ, нужно, чтобы раньше его явились общественныя понятія, нужна хоть какая-нибудь работа сомнѣвающейся мысли — такъ ли, молъ, то, что я дѣлаю? Сомнѣній-то нѣтъ, и никогда и ничто ихъ не возбуждало. Выросъ человѣкъ въ стоячемъ болотѣ, да въ немъ и обросъ мохомъ и плѣсенью. Даже и раньше, если въ немъ что было думающаго, потомъ совсѣмъ заросло, какъ заростаетъ лѣсомъ заброшенное поле. Иногда еще судъ можетъ заставить его впервые подумать, но онъ и на судѣ явится младенцемъ, ибо онъ чистъ отъ колыбели. И совѣсть у него спокойна, и мысль у него спокойна, и, обвиненный на судѣ, онъ только окончательно растеряется, а, все-таки, ничего не пойметъ. Какъ же это такъ: цѣлый вѣкъ онъ зналъ, что «можно», и вдругъ оказывается, что «нельзя»? И это еще сортъ людей искреннихъ и добрыхъ, а возьмите тѣхъ, кто хочетъ ходить по чужимъ ногамъ и не видитъ ничего дальше своихъ собственныхъ мозолей. Этихъ не убѣдишь и страшнымъ судомъ, потому что они уже совсѣмъ «убѣжденные». И вотъ, начитавшись въ газетахъ объ этихъ убѣжденныхъ, я внезапно встрѣтилъ въ Волжскомъ Вѣстникѣ извѣстіе о какихъ-то странныхъ людяхъ, совсѣмъ на этихъ не похожихъ, которые не убѣждены даже въ томъ, что имѣютъ право спасти жизнь человѣку. Такіе люди оказались въ Казани. Въ комнату писарей резервнаго батальона вбѣжали впопыхахъ нѣсколько дѣвушекъ съ крикомъ: «Пожалуйста, спасите, утонула наша подруга!…» Одинъ изъ писарей сейчасъ же бросился въ рѣку и вытащилъ утопавшую. Кажется, это было вполнѣ естественное право. До вотъ въ толпѣ явились сомнѣвающіеся и раздались смущающіе голоса, что «по закону, безъ доктора, отъ себя ничего нельзя предпринять». Что же тутъ дѣлать? Оставить тонувшую ждать доктора, чтобы потомъ ей уже никакого доктора не потребовалось? Подумали, подумали и рѣшили утопленницу качать. Когда же явился докторъ, дѣвочка, какъ разсказывали спасители репортеру, «у насъ уже начала кричать». «Съ своей стороны, мы полагаемъ, — прибавляетъ репортеръ, — что начальство по меньшей мѣрѣ не вмѣнитъ образа дѣйствій г. Кафтанникова (писарь, вытащившій дѣвочку) и его соучастниковъ по спасенію утонувшей дѣвочки не только въ преступленіе, но и въ проступокъ». Неужели репортеръ пишетъ это серьезно? Да, совершенно серьезно! Онъ не менѣе Кафтанникова раздѣляетъ его страхи и находится въ искреннемъ недоумѣніи, что можно видѣть въ томъ, что Кафтапниковъ откачивалъ дѣвочку — проступокъ или преступленіе. Даже и тѣхъ, которые помогали Кафтанникову, репортеръ зоветъ «соучастниками». Точно онъ разсказываетъ объ уголовномъ преступленіи. Ужь несомнѣнно, что константиноградскій землевладѣлецъ, поднявшій на ноги цѣлую волость, чувствовалъ себя гораздо тверже въ своемъ правѣ свершить переселеніе народовъ, чѣмъ писарь Кафтанниковъ и сообщающій объ его самопожертвованіи репортеръ. Выходитъ даже такъ, что Кафтанниковъ сдѣлалъ не подвигъ, а только нарушеніе; о томъ, что онъ спасъ человѣка, рискуя собственною жизнью, говорится вскользь и весь интересъ сообщенія сосредоточенъ на откачиваніи и на защитѣ Кафтанникова, осмѣлившагося на такую ужасную вещь.

    Все это, конечно, не плоды ученія гр. Л. Толстаго о непротивленіи злу, а плоды другой школы, но, тѣмъ не менѣе, эта другая школа находится въ тѣсной связи по своимъ результатамъ съ теоріей гр. Толстаго. Если только немножко порасширить ученіе гр. Толстаго о непротивленіи, то придешь и къ невмѣшательству вообще въ судьбу человѣка, а отказавшись отъ противленія, слѣдуетъ отказаться и отъ дѣланія добра, потому что всякое добро есть уничтоженіе какого-нибудь зла. Видишь ли ты страдающаго или погибающаго человѣка, проходи мимо, потому что это не твое дѣло; вѣдь, не все ли равно, отъ чего человѣкъ страдаетъ — отъ воды, отъ людей или отъ порядковъ, которые тоже отъ людей? Теорія очень удобная и для самого гр. Л. Толстаго, потому что повелѣваетъ не противиться и тому злу, которое и онъ разсѣваетъ. А что онъ разсѣваетъ зло, это тоже несомнѣнно. Въ томъ же Волжскомъ Вѣстникѣ и прочиталъ, что «Посредникъ», этотъ главный распространитель въ народѣ произведеній гр. Толстаго, издалъ двѣ новыя картины, нарисованныя художниками Кившенко и Богатовымъ и изящно выполненныя въ хромолитографіи Сытина и Ко («хорошій человѣкъ Сытинъ», какъ называетъ его гр. Толстой). Одна изъ этихъ картинъ служитъ иллюстраціей къ разсказу гр. Толстаго Ильясъ. Добрый башкиръ Ильясъ, обѣднѣвшій отъ разныхъ несчастій, пошелъ въ работники. «И какое же это счастье, — говоритъ жена Ильяса, — мы полвѣка счастія искали и пока богаты были все не находили, теперь ничего не осталось, — въ люди жить пошли, такое счастье нашли, что лучше не надо. Теперь встанемъ мы со старикомъ, поговоримъ всегда по любви въ согласіи; спорить намъ не о чемъ, только намъ и заботы, что хозяину служить. Работаемъ по силамъ, работаемъ съ охотой, такъ чтобы хозяину не убытокъ, а барышъ былъ. Придемъ, — обѣдъ есть, ужинъ есть, кумысъ есть. Холодно, — ^-кизякъ есть погрѣться и шуба есть. И есть когда поговорить, и о душѣ подумать, и Богу помолиться». А присутствующій въ числѣ гостей мулла подтверждаетъ слова старухи: «Это умная рѣчь… это и въ писаніи такъ написано». На картинкѣ и изображенъ именно этотъ моментъ, когда жена Ильяса выходитъ изъ-за занавѣски къ гостямъ и говоритъ свои умныя рѣчи. Въ одной изъ статей о графѣ Л. Толстомъ Н. К. Михайловскій говоритъ о лубочной картинкѣ къ, но, вѣроятно, то другая картинка и «умная рѣчь» жены Ильяса потребовала болѣе усиленнаго нагляднаго ея распространенія, для чего теперь приглашены уже художники. Очевидно, что поученія и мысли гр. Толстаго проповѣдуются очень усердно и книжками, и картинками. Теперь этотъ потокъ не остановишь, онъ установился, имѣетъ уже свою традицію и изсякнетъ только тогда, когда свершитъ свой циклъ. Но явленіе это настолько серьезно что его нельзя оставить такъ.

    Ни одинъ человѣкъ (а также и ни одинъ народъ) не можетъ датьбольше того, что имѣетъ, понятно, поэтому, что и гр. Толстой не можетъ идти дальше самого себя. Его теорія по отношенію къ народу заключается въ томъ, что «пріобрѣтающіе знанія должны вернуть ихъ назадъ тому народу, который ихъ воспиталъ».

    И такое дѣло обязательно для всякаго интеллигента, желающаго отдать свой долгъ народу; такое дѣло считаетъ гр. Толстой обязательнымъ и для себя. Но, отдавая народу свой долгъ, гр. Толстой можетъ сдѣлать это лишь тою монетой, которую имѣетъ. Весь вопросъ, слѣдовательно, въ монетѣ, которой долгъ будетъ выплачиваться. Если и каждый интеллигентъ поступитъ такъ, какъ поступаетъ гр. Толстой, и станетъ отдавать свой долгъ тоже только тою монетой, которую имѣетъ, то можетъ получиться совершенный мюнцъ-кабинетъ, что, пожалуй, ужь и получилось. Но, вѣдь, и прежде лубочныя изданія для народа и всякіе «Англійскіе милорды» были тоже долгомъ, который отдавала народу интеллигенція. Отдавался этотъ долгъ, конечно, плохо и старую монету вытѣснили изъ обращенія, но лучше ли отдается долгъ теперь? Въ кредитъ прежнихъ Манухиныхъ окончилась вѣра, но точно ли «Посредникъ» и «хорошій человѣкъ Сытинъ» являются банкирами, заслуживающими полнаго довѣрія? Не заставятъ ли они народъ подумать, что «господа» отводятъ ему глаза? Теперь народъ можетъ подумать это скорѣе, чѣмъ въ крѣпостное время, когда просвѣщали его только «Англійскими милордами». Всѣ эти «милорды» были сказками изъ другаго міра и всякій читатель зналъ, что ничего такого на свѣтѣ и не бываетъ. Но теперь, во имя несомнѣнно симпатичнаго стремленія интеллигенціи къ сближенію съ народомъ и сліянія съ нимъ въ общихъ желаніяхъ и идеяхъ, сѣется смута и утверждается расколъ. Можно подумать, что тѣ, кто ради сближенія съ народомъ стали издавать для него книжки, хотятъ не соединить народъ съ интеллигенціей, а, напротивъ, ихъ разъединить. Если народъ сравнитъ, что ему давали читать тогда, съ тѣмъ, что даютъ читатьтеперь, то онъ не можетъ не сказать, что ему теперь мягко стелютъ, да жестко спать. Въ «Англійскихъ милордахъ» никто не идеализировалъ прелести крѣпостнаго права и вообще тогда соціальной стороны народной жизни не касались. Теперь же дается народу цѣлый рядъ разсказовъ въ которыхъ расписываются розовыми красками очень печальныя стороны новой народной жизни (гр. Толстой далъ цѣлый рядъ подобныхъ разсказовъ: Вражье лѣпко, а Божье крѣпко, Свѣчка, Два старика, Гдѣ любовь, тамъ и Богъ, Ильясъ) и расхваливаютъ мужику то, отъ чего онъ чурается всѣми своими силами, отъ чего онъ бѣжитъ и въ Сибирь, и въ Ташкентъ, и на Кавказъ, и Богъ знаетъ куда. Нѣтъ, этимъ путемъ мужика съ интеллигентомъ не сольешь. Остается, и тоже для довершенія своей пропаганды, чтобъ гр. Толстой написалъ въ параллель къ Ильясу еще и разсказъ для фабричныхъ рабочихъ. Тоже и готовый свѣтъ, и готовое тепло, и припасы готовые въ лавочкѣ, только работай, чтобы хозяину не убытокъ, а барышъ былъ. Совсѣмъ хорошо и лучшаго и не выдумаешь, а мѣсто дѣйствія можно перенести въ Турцію или Персію. Вѣдь, стыдливость не позволила гр. Толстому выставить и въ Ильясѣ русскаго! И какой русскій мужикъ станетъ увѣрять, что батракомъ быть лучше, чѣмъ хозяиномъ, когда идти въ батраки не только несчастіе, но и стыдъ? И жена-то Ильяса хвалитъ свое батрачество, можетъ быть, только для того, чтобы смягчить стыдъ и горечь этого положенія и хоть чѣмъ-нибудь поднять себя во мнѣніи гостей. Видно, что чувство достоинства еще не совсѣмъ у нея утратилось. Но куда бы гр. Толстой ни переносилъ мѣсто дѣйствія своихъ апологій зависимости и батрачества и суевѣрія — въ Башкирію, Персію или Турцію; ему не увѣрить русскаго домовитаго хозяина и бездомнаго фабричнаго пролетарія, что на другихъ работать лучше, чѣмъ на себя, и жить въ людяхъ лучше, чѣмъ своимъ дономъ. Всякій разсказъ, въ которомъ выводился бы русскій мужикъ, считающій себя счастливымъ въ подобномъ положеніи, былъ бы завѣдомою ложью. Предположите, что мужикъ, читая подобный разсказъ, понимаетъ и сознаетъ, что онъ читаетъ, — что скажетъ такой понимающій мужикъ объ интеллигентѣ, усиливающемся доказать ему подобную несообразность? Не подумаетъ же мужикъ, что люди, поучающіе его, темнаго человѣка, Дѣлаютъ это безсознательно (хотя въ дѣйствительности они и точно не вѣдаютъ, что творятъ); и что они отвѣтятъ мужику, если онъ скажетъ, что писатели нарочно наняты барами и фабрикантами, чтобы отвести ему, мужику, глаза? И подобныя подозрѣнія не будутъ новостью. Неужели же ради такого сближенія съ народомъ стоило вытѣснять «Англійскаго милорда»? Несомнѣнно, что въ книжкахъ для народа есть много и хорошихъ, но также несомнѣнно, что есть и такіе разсказы, которыхъ если и нельзя ужь вынуть изъ обращенія, то слѣдовало бы не печатать повторными изданіями и ужь ни въ какомъ случаѣ не иллюстрировать ихъ еще и картинками, какъ это сдѣлалъ теперь «Посредникъ» съ Ильясомъ, да приглашать еще для этого извѣстныхъ художниковъ.

    Совсѣмъ что-то другое заставляютъ перечувствовать и передумать всѣ эти факты. И все это продѣлывается съ искреннимъ доброжелательствомъ, съ убѣжденіемъ, что такъ и слѣдуетъ быть всему, съ мыслью о справедливости, съ заботою о чьемъ-то благѣ. Но отчего же боишься этого блага и хочешь бѣжать дальше отъ этой справедливости? Не оттого ли, что творцы этихъ фактовъ ужь ни въ чемъ не сомнѣваются? Все порѣшилъ и ни въ чемъ не сомнѣвается г. Колюпановъ, ни въ чемъ не сомнѣвается гр. Толстой въ Ильямъ, не сомнѣвается «хорошій человѣкъ Сытинъ»" исполняющій заказы картинокъ, не сомнѣваются художники, рисующіе эти картинки, и сомнѣвается еще развѣ только писарь Кафтанниковъ, можно ли откачивать утопленницъ..

    Н. Ш.
    "Русская Мысль", кн.X, 1887