Очерки Крыма (Марков)/Часть 2. Глава IV

Очерки Крыма : Пещерные города Крыма
автор Евгений Львович Марков


IV. Обратный путь и новые впечатленияПравить

Система древних укреплений в стране пещерных городов. — Циклопический характер пещерных городов и их значение. — Блуждание по Чучель-горе. — Рев оленей. — Ночлег в Козьмо-Демьянской обители. — Возвращение на Южный берег.

Баклою мы окончили осмотр пещерных городов Крыма. Нужно было возвращаться назад, в наш приютный Магарач, и мы решились выбрать для этого путь через Савлух-Су и Бабуган-яйлу; путь, правда, далекий, но для многих из нас совершенно новый. Только тогда, когда вы познакомились по отдельности с каждым пещерным городом Крыма, вам делается ясною вся система этих оригинальных и любопытных жилищ, подобных которым не представляет никакая другая страна Европы.

Пещерные города Крыма начинают от устья Черной речки и Севастопольской бухты и идут извилистою цепью на северо-восток, почти до верхнего течения Альмы. Начинает их Инкерман — «крепость пещер», а кончает Бакла. Поэтому путешественник, который интересуется исключительно археологией пещерных городов и не располагает своим временем, удобнее всего может осмотреть их, проезжая по шоссе из Севастополя в Симферополь. Инкерман у него будет по дороге, весь в виду; Мангуп, Черкес и Эски-Кермен он посетит, свернув с шоссе направо от деревни Дуван-Кой (русская Дуванка), вверх по течению Бельбека, а потом Кара-илеза. С шоссе довольно явственно видны плоская вершина столовой горы и башни Мангупа. Точно так же легко свернуть с дороги в долину Качи, которой скалистый разрез манит к себе любителя горных видов. В этом скалистом разрезе — Качи-кальон, а несколько верст далее — Тепе-кермен, которого сахарная голова выглядывает изза вершин других гор. Из Бахчисарая осматривают Чуфут, а не доезжая верст 5 до последней станции перед Симферополем — Гаджи-бека — путешественник может повернуть опять-таки направо, в долину Бодрака, по Мангупской дороге, чтобы осмотреть пещеры Бакла. Уже из этих указаний видно, что древние пещерные города были расположены не случайно, а по обдуманному плану, с очень определенною целью. Инкерман служил ключом от моря и степей в долину Черной речки. Входы между Черной и Бельбеком оберегались Мангупом-Кале, Черкес-Керменом и Эски-Керменом. Долина Качи запиралась в самом удобном месте Качи-Кальоном; Тепе-Кермен защищал отчасти ту же долину, отчасти проходы между Качею и бахчисарайскою долиною Чурук-Су, над которой возвышался Киркиельский замок, нынешний Чуфут-Кале. Наконец, Бакла была как бы угловым оплотом гор, при выходе из них Альминской и Бодрацкой долин.

Эта система обороны гор делается еще понятнее, если обратить внимание не на одни пещерные города, служившие, без сомнения, главным стратегическими центрами защиты, но еще и на другие остатки древних укреплений, связывающих между собою, будто звеньями цепи, все пещерные города.

На Черной речке, верст 10 выше Инкермана, и в стольких же верстах на юг от Мангупа, до сих пор уцелела в деревне Чоргун древняя осьмиугольная башня. Башня эта, очевидно, защищала подступы в долину со стороны Южного берега.

Связью между укреплением Черной речки и Мангупом служило исчезнувшее теперь укрепление при Мыльных колодцах, на месте которого еще в самом конце XVIII столетия находилась деревня Бей-Кирман — «Княжья крепость».

Когда путешественник смотрит с Севастопольского шоссе на долину р. Бельбека, туда, где река эта выбивается из гор, то разрез долины представляется ему в виде гигантских ворот необыкновенной живописности. В этих воротах Бельбека расположены старинные, роскошные поселения татар — Биюк-Сюйреня и Кучюк-Сюйреня, а между ними на мысе высокой плоской горы, на левом берегу речки, возвышается издалека видная башня — Сюйрен-кулле. Это древний Schuren готов. Урочище, в котором находиться башня, до сих пор называется Исар-алты (Исар — крепость). Двухэтажная башня со стеною, с воротами, со следами византийской живописи на стенах, отрезывает мыс скалы, подобно Мангупскому замку; а с высоты башни видны море, горы и степь, Мангуп с одной стороны, Тепе-Кермен — с другой. Трудно выбрать более удобный наблюдательный пункт; башня, без сомнения, служила сигнальным ведетом между горными укреплениями по сю и по ту сторону Бельбека и в то же время охраняла вход в долину этой реки. Очень может быть, что это та самая крепость Бельбек, которую наш Миних, в числе других, разрушил во время своего крымского похода 1736 г.

Горные проходы между Бельбеком и Качею запирались в двух местах двумя укреплениями; следы одного из них почти уничтожились, и осталось одно имя его; — это Керменчик, теперь просто урочище на левом берегу верхней Качи. Другой — Кермен или Керман-кале (крепость); его развалины ясно видны на горе, над татарскою деревнею Керменчик, расположенною при верховье одного из правых притоков Бельбека (Керменчике). Это укрепление, — как Сюйренское, Черкес-керменское и большинство других, находящихся в этой стране, обильной плоскими отдельными горами, — отрезало собою мыс скалы, неприступный с других сторон. С высоты этого мыса виден Качи-Кальон и вершина Тепе-Кермена.

Наконец, около Баклы, там, где горы делают резкий поворот к востоку, и угол их открывается доступу одновременно с севера и запада, — два, по-видимому, сильных укрепления служили горным жителям для отпора кочевников. Сарамамбаш-кале представляет теперь только развалины стены, отрезавшей мыс плоской и обрывистой горы, да кучи мусора от разрушенных зданий — внутри этой стены, также лежащей во прахе. Сарамамбаш-кале стоит прямо над селением Мангушем, между реками Альмою и Бодраком, которых долины он, конечно, охранял.

Недалеко от Сарамамбаш-Кале, уже по ту сторону Альмы, находятся развалины другого горного укрепления, Сарысап-Кермена.

Я не буду говорить об укреплениях другой части гор. Для цели настоящей статьи достаточно показать, что непрерывная цепь больших и малых укреплений, то целых городов, то замков, то сигнальных башен, — опоясывала северо-западные склоны и проходы крымских гор, т. е. именно Страну пещерных городов Крыма.

Строгой исторической правды касательно происхождения собственно пещерных городов мы вряд ли когда добудем. Мне кажется, пещера не могла служить постоянным жилищем какому-нибудь человеческому племени, успевшему стать хотя бы на первые ступени цивилизации. Этот зоологический способ укрывать себя от непогоды и неприятеля в трещине скалы вполне соответствует зоологическому возрасту человечества. Тут одно рабское подражание птице и насекомому. Высоко — не достанет враждебная рука, укрыто — не промочит дождь и не снесет буря; мягкий известняк поддается грубому орудию, как поддается клюву какого-нибудь стрижа, — и вот, нора сделана, избрано жилище. В позднейшие эпохи своей жизни человеческое племя может, конечно, пользоваться пещерою, но только в исключительных случаях, под гнетом крайней необходимости. И европеец XIX века проведет ночь на дереве, если его побудит к тому неминуемая опасность; но жить постоянно на деревьях, подобно шимпанзе, человек может только на степени развития каких-нибудь колумбийцев. Некоторые писатели допускают предположение об основании пещерных городов цивилизованными племенами, имея в виду пример восточных монахов, киевских и других. Но, мне кажется, в этом примере можно видеть психологическое подтверждение того исторического факта, что пещерная жизнь составляет одно из условий натурального быта человека. Восточное монашество постоянно и сознательно ставило себе целью возвращение физики человека к первобытной, так сказать, животной, его обстановки; пустынники Фиваиды ходили почти нагие, обрастали волосами, не варили кушанья, не зажигали огня, ели коренья, пили одну воду, заглушали в себе дар членораздельных звуков и упорно избегали общежития, связи с себе подобными. Таким же образом и пещеромания была неизбежным результатом всех остальных стремлений их. Обратим внимание, что гомерический грек сохранил память о своем столкновении с первобытными обитателями Европы, в образе циклопов, жителей и строителей пещер. Звероподобный циклоп везде, так или иначе, связан с камнем. Для Полифема камень есть и жилище, и хлев, и дверь, и оружие. Так называемые циклопические постройки — не что иное, как грубые искусственные пещеры. Титаны, — в образе которых мифология сохранила тот же исторический факт борьбы цивилизованных пришельцев с дикими аборигенами, — действуют против Олимпа камнями. В странах древних кельтов, в странах древних финнов, — везде легенда сохранила память о пещерных людях и пещерной эпохе, под видом таинственных колдунов, враждебных обществу, скрывающих свои злые козни, свой чуждый образ и свои чуждые нравы в недрах недоступных гор. Нет сомнения, что младенческая эпоха человечества имеет основания называться «каменною» не по одному только материалу тогдашних жилищ его. Поэтому и мнение тех писателей, которые называли пещерные города Крыма «жилищами троглодитов», мне кажется, ближе к истине, чем обыкновенно думают.

Кто именно были эти троглодиты? Тавры — первый народ, которого история, еще в полумифической, полугероической эпохе своей, застает на почве Крыма. Эти тавры, современники Ахилла и Ифигении, приносившие человеческие жертвы своим божеством и считавшие своею добычею всех несчастных, приносимых к их берегу волнами тогда еще «негостеприимного понта» — понт Аксенос — конечно, могли создать пещерные города. Когда древние тавры смешались с так называемыми скифами и стали известны у историков под именем тавро-скифов, то они занимали оба склона крымских гор, следовательно, и страну нынешних пещерных городов. Но тавро-скифы, которые воевали с Митридатом и разбивали войска императора Клавдия, были уже не прежние дикие тавры, а народ, умевший строить крепости и проникнутый эллинскою цивилизацией; постройки Палака и Скилура были совершенно греческие постройки, как это доказывается развалинами симферопольского Керменчика.

Есть мнение, что пещерные города Крыма основаны были киммерианами, также одним из первобытных народов Таври, оставившим свое имя Босфору Киммерийскому; но, сколько мне известно, это предположение бездоказательно, как и другие, а сверх того менее вероятно уже потому, что страна пещерных городов лежит на совершенно противоположной стороне предполагаемого местопребывания киммерийцев, т. е. Керченского полуострова.

Народ, о котором достоверно известно, что он жил на месте нынешних пещерных городов Крыма, — был готы. Мы уже видели выше историческое подтверждение этого факта.

Юстиниан не ограничился постройкою стены для ограждения готов. По словам Прокопия, он в то же время основал несколько укреплений на Южном берегу Крыма: Алустос, нынешнюю Алушту, Горзубиту, нынешний Гурзуф, и восстановил разрушенные стены Босфора (Керчи) и Херсонеса. В века передвижения народов обычай преграждать им путь длинными стенами и замками был в большом ходу. Император Анастасий в начале VI в. построил огромную стену для ограждения Византии от северных варваров. Юстиниан еще более укрепил эту стену: только на одном пространстве от Белграда до устья Дуная он построил новых и возобновил старых 80 укрепленных замков, по свидетельству Прокопия. В том же VI в. персидский шах Хозрой I соорудил так называемую Кавказскую стену и Дербентское укрепление, против набегов хазар.

Готская стена, о которой говорит Прокопий, до сих пор еще заметна в разных местах крымских гор. В другом месте своих «Крымских впечатлений», при описании путешествия на Чатыр-Даг, я имел уже случай говорить о встреченных мною на склоне Чатыр-Дага развалинах этой стены, которую татары приписывали почему-то Темир-Аксаку, т. е. знаменитому Тамерлану. Менее ясно эти развалины заметны по ту сторону Алуштинской дороги, вдоль Караби-яйлы, до самой дороги, ведущей из Ускюта в Карасубазар. Эти развалины везде известны под именем Таш-Хабах. Судя по направлению этой стены и по назначению ее, она должна была западным концом своим примыкать к системе укреплений, о которой говорено было выше. Таким образом, она защищала северные подступы в горы, со стороны большой Крымской степи. Точно также, на юге гор, бухты, берега и проходы долин были защищены особою системою замков и крепостей, примыкавших к северо-западной укрепленной линии пещерных городов, вероятно, около Чоргунской башни, в верховьях Черной речки. Развалины южнобережских замков и крепостей сохранились во множестве в Алуште, на Кастели, на Аю-даге, на скалах Гурзуфа, на мысе Никите, выше Аутки, у города Ялты, в Орианде, на мысе Ай-Тодор, в Лимени, в Кикинеизе, в Мухолатке, на мысе Айя, еще во многих других местах и особенно в Балаклаве. Все эти укрепления представляют еще более сильную и связную оборонительную линию, чем даже линия западных склонов. Можно сказать, нет ни одного сколько-нибудь значительного залива или мыса, нет ни одного горного ущелья на Южном берегу, которые бы не сохранили на себе если не остатков, то хотя имени прежнего укрепления. По-видимому, эти укрепления были тоже основаны византийцами, с целью защищать готов-трапезитов. Алустос, Гурзуф, Ялита явились уже в VI веке, остальные могли возникнуть в разные времена, ранее и позже Юстиниана; некоторые старинные писатели прямо называют южнобережские замки «готскими» — Castella Gothorum — а в карте Скифии Сестренцевича на юго-западном краю Крыма показывается «Gothia или Castra Gothorum».

И даже в XV столетии, когда по трактату с Элиас-Беем Солкатским (Солкат — Старый Крым — древняя столица татар) Южный берег перешел во власть генуэзцев, он не называется иначе как «Готией».

В важнейших торговых пунктах Готии были учреждены особые консульства, в Чембало (Балаклаве), Луске (Алуште), Пертинике (нынешний Партенит, у подошвы горы Аю-Дага), Горзон (Гурзуф), Ялите (Ялте). Во всем этом заключается убедительное доказательство того, что готы обитали действительно на Южном берегу от Алушты до Балаклавы, следовательно, и южнобережские замки были, скорее всего, выстроены для их защиты. Что замки эти не были генуэзского происхождения, доказывают отзывы писателей X, XIII и др. веков, предшествовавших завоеванию Южного берега генуэзцами. Император Константин Багрянородный, за четыре века до генуэзцев, говорит о замках по берегу Понта между Херсонесом (Севастополем) и Боспором (Керчью). Кордельерский монах Гильом Рубруквис, посланный французским королем Людовиком Святым (IX) из Сирии в Татарию, к хану Мангу, посетил Крым в 1253 г. и оставил нам важное указание о жителях Южного берега.

«Есть большие мысы на этом море, — пишет Рубруквис, — начиная от Корсуни до устьев Танаиса, и около 400 замков между Херсонесом и Солдайею (Судаком), из коих каждый имеет свое особое наречие. Есть также много готов, которые еще удерживают немецкий язык».

В нашем «Слове о полку Игореве», памятнике XII столетия, также говорится о готских красных девушках, что, звоня русским златом, воспевают на брезе синяго моря. В моих «Крымских впечатлениях» я уже имел случай приводить другие свидетельства касательно пребывания готов в Крыму даже до XV и XVI веков; выше было уже упомянуто, что венецианец Барбаро (XV столетия) и посол императора в Константинополе, барон Бузбек (XVI столетия), говорят об этом обстоятельстве совершенно положительно. Существование в Крыму, в течение многих столетий, особой готской епархии, подвластной константинопольскому патриарху, еще более подтверждает этот факт. Уже в 325 г., в числе подписей отцов первого вселенского Никейского собора, читается имя Феофила, епископа Готии (как думают, Ульфилы — переводчика св. писания на готский язык). За ним идет целый ряд готских иерархов, сначала епископов, потом архиепископов, наконец, митрополитов, до самого 1786 г., когда умер последний из них Игнатий, митрополит Готский и Кефайский, способствовавший переселению греков из Крыма к Азовскому морю. Таким образом, Готская епархия существовала от Константина Великого, императора языческого Рима, до Екатерины II, императрицы всероссийской. По всем вероятиям и дошедшим до нас ведениям, политическая независимость готов кончилась очень рано; но сохранение до позднейших времен их имени и их языка, в течение, по крайней мере, 14 столетий, уже доказывает важное значение готского племени в истории Крыма. Церковное подчинение малочисленных готов византийскому влиянию началось, как мы видели, уже в конце IV столетия и окончилось слиянием готов с греками. Вследствие этого, в древних городах, обитаемых готами, мы почти везде находим визайнтийскую живопись, греческие надписи и, наконец, жителей — греков. Иначе и быть не могло. Уже в VI столетии готы, чувствуя свое бессилие протии варваров, обращаются под крыло империи. Однако стена Юстиниана не защитила их, и в VII или VIII столетии они, хотя не надолго, подпадают под власть хазар. В XIII столетии они делаются данниками татар, а отдельные города их попадают, как и чисто греческие города Крыма, во власть местных князьков (топархов). Так было, например, с Мангупом, с Инкерманом. Кажущееся противоречие между некоторыми старыми писателями, из которых одни говорят о тех же самых местностях, как о греческих, другие — как о готских, можно объяснить себе тем, что жители какого-нибудь Мангупа, в XVI столетии, например, — были в одно и тое же время греки и готы. Готы — с точки зрения своего происхождения, греки — с точки зрения своей гражданской и духовной жизни. Только в этом смысле можно допустить позднее существование готов в Крыму, о котором говорят Бузбек и др.

В начале XV столетия император Мануил Палеолог отдает своему сыну Константину (тому самому, что пал на стенах Византии при взятии ее турками) страны по Черному морю, граничащие с Хозарией, т. е. без сомнения, ту часть Готии, которая не была захвачена генуэзцами. Херсонес и др. бывшие колонии греков. В Инкермане найдет камень с греческою надписью 1427 г. с изображением двуглавого византийского орла; в надписи говорится о какомто Алексее, владетеле города Феодора и морского берега. Считать ли Феодоро за Инкерман, как обыкновенно думают, или принять вышеупомянутое новейшее объяснение, что Феодоро назывался Мангуп, — во всяком случае ясно, что в XV столетии средоточие готов было во власти византийцев. Броневский в XVI столетии, уже во время турецкого владычества, читал на воротах и изданиях Инкермана греческие надписи и гербы греческих фамилий. Вот его подлинные слова об Инкермане:

«Ингермен находится в 12 милях или более от Козлова» (Козлов испорченное турецкое Гезлеве, т. е. Евпатория). «В нем каменная крепость, мечеть и пещеры, с удивительным искусством высеченные под крепостью и насупротив ее. Ибо город расположен на большой высокой горе, и от этих пещер получил турецкое название» (ин-керман — по-турецки крепость пещер). «Он был прежде значителен, довольно богат, изобиловал всем необходимым и был замечателен своим местоположением».

«На скалистых горах, больших и высоких, видны явные следы, показывающие, что древнейшие народы Греции добывали здесь огромные камни. <…>

Видно, что Инкерменская великолепная крепость построена греческими государями, ибо до сих пор и ворота, и некоторые уцелевшие здания украшены греческими надписями и гербами. <…>

Очень ясно видно, что по всему тому перешейку даже до стен города были великолепные строения, и вырыто множество колодцев, из которых еще многие уцелели. На оконечности же видны две большие, широкие дороги, вымощенные камнями. На перешейке видны сады, яблони и другие плоды и превосходные виноградники, насаженные некогда греками (и теперь называются Бельбеком), которыми теперь владеют христианские греки, итальянцы, иудеи и даже немногие турки».

Мы, со своей стороны, не говорили в этой статье об Инкермане, одном из важнейших пещерных городов Крыма, потому что уже прежде посвятили его описанию особую главу своих «Крымских впечатлений». Если Инкерман — древний Феодор, или Дорос, то он был древнейшим центром готов. Приморская страна, занятая первоначально готами, называлась Дори. Ее созвучие с Доросом слишком очевидно. Патриарх Никифор говорит о Юстиниане II, что он из Херсонеса бежал в 702 г. в крепость Дорос на пределах Готии; это почти несомненное указание на Инкерман.

Турки, завоевал Южный Крым, по-видимому, уже не нашли ни одного княжества, назвавшегося готским; все они сделались греческими. Только князья Мангупа, — может быть, из аристократической склонности к древности и особенностям своего рода, — лично считались еще готами, — последними готами, какие где-либо существовали, — замечает Матвей Меховский.

Итак, можно наверно сказать, что древние готы, впоследствии смешавшиеся с греками, занимал в течение нескольких веков, начиная от пятого столетия, страну, в которой находятся значительнейшие пещерные города Крыма, именно Инкерман и Мангуп-кале, а следовательно Черкес и Эски-кермены, по крайней мере до долины р. Бельбека, где на месте нынешней Сюйрен-кулле у них стоял значительный город. Обитание готов в остальных пещерных городах Крыма, к северу от Бельбека, если и не доказано историею, то весьма вероятно и подтверждается преданием.

Вопреки мнению Палласа, готам трудно приписать основание пещерных городов. Характерное свидетельство Прокопия о нерасположении крымских готов даже к городам, обнесенным стенами, устраняет в этом вопросе всякое сомнение. Народ, привязанный к земледелию, владевший роскошными садами, не мог быть изобретателем и жителем каменных пещер. Пещерные города, очевидно, вошли в систему укреплений только заботами централизующей византийской власти, которая могла воспользоваться пещерными городами точно так же, как воспользовалась различными другими укреплениями, возникшими в самые различные времена, трудами самых разнообразных народов. Стена херсонесцев, издавна отделявшая Трахейский полуостров от остального Крыма, послужила таким же материалом для фортификации греческим администраторам Крыма, как и старинные крепости скифских царей и полководцев Митридата. Грекам нужно было загородить степовикам все проходы в горный Крым, чтобы обеспечить трудолюбивых садовников, виноделов и пастырей крымских долин. В ряду этих укреплений пещерные города, естественно, должны были стать цитаделями на случай войны, осадными дворами, на которых могло укрыться мирное население при первой опасности. Многочисленные пещеры доставляли в этом случае незаменимую выгоду, потому что, — при недоступности своей, при совершенной безопасности от стрел и огня, — укрывали не только людей, но и скот их, и имущество. Небольшие крепостцы ни в каком случае не способны были оказать населению такой серьезной помощи и служили только баррикадами проходов. Весьма правдоподобно, что многие из пещер делались уже впоследствии, с целью доставить осажденным жителям более простора, и приноровлялись к новым потребностям.

В пещерах, с течением времени, основались церкви и монастыри; сначала, может быть, из временной необходимости, а потом остались в них навсегда, так как пещерное помещение не противоречило характеру этих учреждений. Есть серьезное основание думать, что первые христиане особенно охотно пользовались пещерами, и даже сами устраивали их, с целью подвига трудолюбия. Легенда говорит, что папа-изгнанник Климент I собственноручно ископал пещерную церковь Инкермана.

С пещерами Успенского скита связано очень древнее христианское предание об обитавшем в них драконе, истребленном внезапно явившеюся чудотворною иконою Успения Божией Матери. Икона эта была перенесена греками из древнего бахчисарайского Марианполя в новый азовский Марианполь, а до тех пор была главною святынею крымского христианства. Это обстоятельство, а также постоянное пребывание в Успенском ските (Марианполь) духовного главы крымских христиан — митрополита Готского и Кефийского — указывает на то, что пещеры Успенского скита если не были основаны христианами, то очень рано были им заняты. Замечательно, что только в этом старом гнезде христианства оно удержалось до самого присоединения Крыма к России, среди всех невзгод и опасностей, в то время как магометанский фанатизм успел обратить в ислам весь берег и все горы когда-то христианского Крыма.

Монастыри в Инкермане, в Качи-Кальоне, Марианполе, уцелевшие до наших дней, и другие, которых развалины видны в Эски-кермене и Тепе-Кермене, также свидетельствуют о том, что пещерные города были древним приютом христианства. Итак, нужно, во всяком случае, признать, что христианство участвовало значительною долею в распространении, если не основании, пещерных городов Крыма. Масса жителей, за исключением, вероятно, монахов, жила, конечно, под открытым небом, в своих зеленых и цветущих деревнях, как живет и теперь, и всякий пещерный город покровительствовал целой долине, целому сельскому округу.

Оттогото вокруг Мангупа до сих пор лепятся многочисленные сельбища, а около Чуфут-Кале основался Бахчисарай, — «город садов», — центр Крымского садоводства и татарской жизни вообще.

Только с такой точки зрения можно объяснить себе жизнь готов, греков и других сколько-нибудь цивилизованных народов в пещерных городах, в этих титанических каменных ульях, где сотни подземных жилищ наполняют собою недра скал, и где путешественник действительно находит тогда следы уже довольно развитой общественной жизни. Было бы странно предположить, чтобы в очаровательном климате Крыма, в живописнейших и плодороднейших долинах его, богатых водами, кишащих дорогими плодами, — могло жить племя, способное вести жизнь кротов в полутемных известковых норах, на бесплодных и безводных утесах, не в эпоху каких-нибудь свайных построек и не на заре истории, а в те времена, когда уже писались книги и существовала наука. Работящее население не могло ежедневно сообщаться со своими плантациями и садами по этим узеньким ступенькам, вырубленным в обрыве скал для осторожного прохода одного человека, с целью удобной защиты их одним против толпы. Только сбившиеся в стадо дикие аборигены гор, еще, может быть, не знавшие ни одного промысла, питавшиеся кореньями и дичью, много-много первобытные пастухи коз и баранов — могли искать себе в скале и избрать постоянным приютом эти норы троглодитов.

Мангуш — обычный вход из степей в горы не по большим почтовым дорогам, а по проселкам, знакомым только охотникам да местным жителям. От Мангуша, к востоку и к югу от него, начинается область крымских горных лесов, область крымских охот по верховьям Альмы, Бодрака, Марты, Качи и их притоков. Поселения человека прекращаются, и вас принимает в себя подоблачная пустыня, шумящая лесами и ручьями, цветущая травами, полная зверем.

Система разорванных и перепутанных горных цепей тянется вдоль сплошного хребта Яйлы, но гораздо богаче природою, свежее, разнообразней. Яйла каменною стеною ограждает с юга это горное недро Крыма, отчего оно, при всей близости своей к Южному берегу, на запад, в Черном море, — Черной, Бельбека, Качи, Альмы, разделяют эту горную страну на несколько продольных поясов, в которые ущелья этих рек служат почти единственными воротами. Мы не жалеем, что оставили далеко за собой жилища человека и на несколько дней погрузились в зеленые приюты коз и оленей.

Поездка горными лесами освежает душу и тело, как ключевая вода. Вы с зарею на седле; при вас зажигается огнистое крымское утро и выплывает из-за гор полный месяц. С вашей тропинки, приподнятой к облакам и выше облаков, вы, в спокойном счастии, созерцаете у своих ног глубокие, безлюдные долины, налитые до краев лесами и глядящие из-за них живописные горы всевозможного характера, — то белые, титанические пирамиды, то обломанные как башни утесы, облитые красивым огнем запада, то, наконец, обросшие до макушки темною шерстью лесов.

Облака сидят в этих горных чащах, как лебеди на покое. Иногда вы видите под собою настоящее озеро; но вы не увлекайтесь: Крым не Швейцария, и вы в его горах не встретите ни одного озера; это тоже облака, запавшие в какую-нибудь особенно глубокую круглую долину. А то оглянитесь с высокого холма налево, где виден шатер Чатыр-Дага. Там тоже облака, да это уже не лебеди, не озера: они обволокли кругом, будто хлопья ваты, вершину шатра, курятся над ним и распалзываются, как клубы какого-то тяжелого и влажного дыма. Чатыр-Дагсмотри через них, ни дать, ни взять, перуанским вулканом.

Горное путешествие вдвое дороже для тех, кому приходилось наслаждаться этою пустынею и в румяные осенние дни, и в радостный весенний полдень, и в летний зной, и среди расписанных зимним инеем лесов. Охотник — вот настоящий ценитель и почти единственный посетитель этих красот.

Не знаешь, какая обстановка более подходит к ним и более их красит.

Лес еще стоит без листу, но уже гибкий и сочный, приготовляясь прыснуть первыми почками. Уже на южных склонах зеленеет трава, и желтеют яркие крокусы. Вы стоите со своим ружьем, прислонившись к дубу, отовсюду задвинутые лесом; вам видно теперь на-далеко кругом, сквозь эти высокие, безлисты стволы, в этот прозрачный полумрак. Гончие гоняют где-то глубоко внизу, и вы хорошо различаете хриплый сердитый голос Полкана, неистово лающего «по зрячему». Вот недалеко от вас словно стукнуло что-то, горные ущелья эхом подхватили выстрел, и вы слышите торопливые прыжки и хлестание кустов. Под тихою синью леса, среди его неподвижных колоннад, вы вдруг увидели живое существо. Словно все кругом ожило и заговорило от появления этой пары черных, пугливых глаз, этих упругих трепетных ног. Статная козочка смотрит на вас своими прекрасными, большими глазами, не чуя еще вашего присутствия, не чуя опасности. Вот вздрогнули ее высоко настороженные уши, разинутые трубою в обе стороны; вы не успели вспомнить о своем ружье, как коза унеслась, изумительно легкими и изящными прыжками, оставляя под собою кусты и мелькая между стволами. Но вы не досадуете на свою рассеянность. Вам придется видеть и другие виды, когда козел, настигаемый собаками, несется, закинув голову на спину, высунув язык, высоко над кустами, одним прыжком перелетая пространство в несколько сажен. И вдруг, на середине прыжка, он судорожно вскрикивает, вздрагивает всем телом и летит в сторону, через свою голову. Пуля, пущенная невидимою рукой из невидимого места, перехватила его скачек. Жалобно бьется и кричит красавец-козел; кровь капает с его высунутого языка, бьет струею из ранки. Берегитесь, собаки уже на нем. Полкан, задыхающийся от бешенства и усталости, яростно треплет его за белую лунку, заменяющую хвост; если не отобьете, они живого растерзают в клочки. Иначе, из чего бы бились они, чем бы вдохновлялись эти верные, кровожадные псы, эти честные палачи, целый день надрывающиеся от лая и бега, добросовестного исцарапавшие себя обо все колючие ветки леса, обнюхавшие понапрасну столько тропинок и следов!

Хорошо на этих горах и зимою, когда леса стоят в фантастических уборах и холод настолько чувствителен, что ночлег и рюмка вина делаются для охотника трижды драгоценными. Целая армия охотников и облавщиков, кто с ружьем, кто с дубьем, в разнохарактерных одеждах, татары и русские, помещики и солдаты, — столпились на зимней зорьке у домика лесничего, где ночевал главный штаб облавы. Вот вываливается из двери тучная, веселая фигура распорядителя охоты, вот он, этот новый шекспировский Фальстаф, среди своей разношерстной армии, сидит, грузный и громоздкий, на маленькой татарской лошаденке, которая чуть не погнулась под ним. Воины его толпятся кругом его стремян, а он оделяет их стаканчиками «горилки», приправляя ее фальстафовскою ругнею и фальстафовскими прибаутками. В путь! Довольно болтовни, теперь смирно! Облавщики отделяются в одну сторону и беглым шагом исчезают в лесу, со своими палками и сумками. Охотники, конные и пешие, тянутся по тропинке в другую сторону леса, за своим вожаком. Расставили. Облава двинулась; стук, гам, свист; кажется последняя птица, последняя белка унесутся за тридевять земель. Охотники пристыли глазами к лесным тропам; курки взведены. Паф-паф!.. по всей линии пробегает беглый огонь.

Кончили загон; рог трубит своим резким, характерным звуком, столь приятным уху охотника. Другие рога отвечают из ущелий, с холмов, издали и вблизи; один легкий и звонкий, другой, треща с каким-то непомерным усилием, хрипло и отрывисто. Сбиваются в кучу. Всякому хочется взглянуть на добычу счастливых. Тут она вся вместе: лиса с длинно высунутым языком, пушистая, жирная, разъевшаяся зайцами, сохранившая в каждой черте своей тот испуг внезапно застигнутой воровски и то отчаянное увертывание от преследовавшей ее смерти, с которыми замерла она под пулею; бирюк со своею угрюмо-злою мордою, с всею статью голодного бродяги и разбойника; глупые длинноухие зайцы целыми связками; у кого коза, у кого куница.

Пройдут еще два, три загона. Ноги уже еле носят по снежным тропам; набегались, накараулились. Где-то наш обоз, наши маркитанты? За кусок хлеба отдашь всех своих волков. Наконец добиваются и обоза. Кто не испытывал этой усталости и этого наслаждения, тот не в состоянии понять, что может значить для человека стакан вина после зимней охоты по горам. Заяц, обжаренный без соли и масла на шомполе ружья, пахнет неимоверно аппетитно. Всякую дрянь принимаешь и подаешь, как манну небесную. Толкотня, стукотня, жеванье — на несколько минут никто ничего и никого не видит, никого и ничего не знает; все руки и помыслы лезут к одному — к стакану, к кастрюле. Солнце заходит; пора к ночлегу. Из разных сторон леса, по обрывам, по скатам, тянутся, как муравьи, все к одному месту, разбросанные охотники. Паф-паф!.. поминутно раздается в холодном, горном воздухе. Разряжают бесполезные пока ружья. Подумаешь, отряд каких-нибудь гверильясов возвращается из своих горных разведок. Вот они слились на голом холме в одну черную змею и потекли вниз, к хуторку лесника, спрятавшемуся у подножия холма. Оттуда уже приветливо краснеет сквозь лесные сумерки яркий огонек, и на выстрелы ружей, на звуки рогов приближающихся охотников отвечает шипенье самовара и кухонная стряпня. Теснее друг к другу; для дружной компании всяка хатка просторна; доски на бочонках — лагерный стол; кругом мы возлежим на соломе, как древние вокруг своих пиршеств. Чай и вино согревают душу, не только язык и чрево. Сколько веселой болтовни, беспардонного вранья, безобидного хвастовства и здорового хохота! Милый Фальстаф, в холостом дезабилье, царит над всеми; его голос заливает все остальные, его тучное тело заслоняет половину хаты, его объемистое чрево поглощает половину запасов; а врет, хвастает и хохочет вдвое больше, чем все охотники вместе. Теперь это — чисто мифологический Пан, как изображает его Рубенс, мясистый, красный, упитанный вином, увенчанный виноградными листьями и сияющий смехом…

Меня вообще удивляет, что цивилизованный человек, потративший так много искусства и заботы на устройство себе всяческих удобств, окруживший себя роскошью и излишеством во всех мелочах, — позабывает лучшее из всех удобств и самую дорогую из всех роскошей — природу, в ее неподдельном виде. Люди кабинета и гостиной, люди фабрики и конторы, должны спасаться от убийственного влияния своей искусственной жизни в волнах всеисцеляющей природы, бодрить в ней не одни вялые мускулы и раздраженные нервы, но весь свой дух, задавленный разными «злобами дня». И это нужно делать как можно чаще, при всякой возможности; это нужно считать одною из важных обязанностей своей совести, нравственным долгом, от которого нельзя уклониться, без вреда для себя и других, условием благополучия, от которого нельзя отказаться без крайней необходимости. Цивилизованный человек свободно бросает значительные средства на то, чтобы до полуночи сидеть в битком набитой зале, слушая артиста; он нередко считает позволительным пошатнуть свое состояние, чтобы доставить возможность жене или дочери проводить ночи в угаре танцев. Но много ли он даст за то, чтобы подышать горным воздухом, побродить в зеленых сенях леса, отдохнуть в широком приволье степей? Человек делает вообще много глупостей; но эта последняя глупость, это жалкое забвенье источники нашей жизни и силы — непростительнее многих других.

Дождь не миновала нас в эту поездку. Горше всего были те минуты, когда мы блудили с нашим всезнающим Бекиром по тропинкам, ведущим на гору Цецуль, или как ее называют лесники и охотники, на Чучель-гору. По целым часам приходится стоять в чаще леса под ветвями какого-нибудь маститого дуба или бука, которого широкая густолиственная корона все-таки сколько-нибудь прикрывает вас от ливня; измученные лошадки стоят себе, не двигаясь, опустив уши и головы ко мшистому стволу, а всадники, тоже пригнувшись носом к дереву и укрытые чем Бог послала, потихоньку ведут беседу в своем невольном кружке; амазонку нашу нельзя узнать под огромною черкесскою буркою, которая шалашом стоит на лошади и спускает с себя потоки воды, как с отлива крыши. Ничего не видать кругом, даже соседних дерев; серая сетка дождя сплошь заткала воздух.

Измучили же мы своих животин, целый день гоняя их по грязным лесным спускам и подъемам: ни зерна ячменя, ни глотка воды! Кажется, нет ни одного оврага, которого бы мы не отведали. Бекир сбился давно, но до сих пор не хочет признаться и ужасно сердится, когда мы пристаем к нему с укоризнами. Мы теперь хорошо приметили, когда он сбивается. Он начинает тогда сновать, как угорелый, то вправо, то влево, стараясь опередить нас и бросая по следу кусочки наломанных ветвей. Но эти приемы Ариадны не ведут, по-видимому, ни к чему, и наш путь становится все безнадежнее. Раза два наткнулись на дровосеков, на угольщиков, но и после расспросов беда не поправляется. Уже высоко на горе встретили мы толпу девок и баб, возвращавшихся лесными дорожками из Козьмодемьянской обители. Богомолки, кажется, совсем замаялись и кляли, на чем свет стоит, крутизны Чучеля; они нам пророчили разные скверные вещи. Но уже ворочаться некуда. Встретили какого-то полудикого чабаненка, отыскивавшего корову; долго уговаривали, наконец, убедили провожать нас. Господи! и повел же нас этот проводник! Много я видел трущоб в своих странствиях, но это были из трущоб трущобы. Этот чучельский пастырь был, по-видимому, проникнут тем убеждением, что лошадь проедет везде, где пролезет коза. Когда мы перевалили на противоположный склон горы и увидели через головы других гор стену Яйлы, пришлось спускаться по страшной крутизне и по страшному косогору. Пешая тропинка была протоптана над целою системою пропастей, которыми Чучель спускалась к долине. Как нарочно, мы тут попал в огромную отару овец, которые со страху рассыпались кругом нас и понеслись вниз по зеленому скату, будто волна. От их тревожного блеяния и какого-то стихийного сплошного движения еще более кружилась голова.

В конце тропы, на лесной полянке, мы въехали в пестрое становище татар; арбы были распряжены, грудки дымились, женщины и дети в цветных нарядах копошились вокруг котлов. Татары тоже возвращались из Козьмодемьянского монастыря. Эти магометане почитают священный источник христиан с такою же детскою искренностью и суеверием, как пилигримы нашего простонародья. Всякому младенческому духу свойственно религиозное благоговение перед силами природы, проявляющими себя в определенной, для всех осязательной, форме. Это мистическое отношение человека к природе предшествует всем историческим обособлениям, всем различиям вероучений. Но в данном случае, это и серьезный исторический факт. Горный татарин Крыма — омусульманившийся потомок христианских колонистов Крыма: греков, итальянцев, готов. Он почитает древнейшие христианские святыни Крыма и некоторые из важнейших христианских праздников, как реликвии своей собственной истории. Странствование по склонам Чучель-горы возбудило во мне воспоминания недавнего прошлого, когда я наслаждался на этой же самой горе красотою совершенно оригинальною. Не думаю, чтобы многим из многих читателей удалось послушать «рева оленей». В конце сентября, около полнолуния, — пора спаривания для крымских оленей. Олени в летнее время и без того держатся в малодоступных поясах крымских гор, но в эпоху своей любви они забираются в такие дебри, куда не всякий в состоянии следовать за ними. Глубокие лесные пропасти между Бабуган-яйлою, Чучелью, Синабдагом, — один из любимых притонов оленя. Когда совсем стемнело, наша партия охотников покинула домик чучельского лесника и в глубокой тишине отправилась на вершину Чучеля. Лесник вел нас через лес, ему одному ведомыми тропинками; подъем по известковым обрывам на вершину Чучели опасен и днем; ночью он делался крайне серьезным. Ружья, охотничьи снаряды и теплые платья для ночлега в облаках — много затрудняли наш мучительный подъем. Хорошо еще, что ночная темнота не давала нам ясно видеть те черные бездны, над которыми мы карабкались. Поминутно камни срывались из-под ног и летели-летели вниз, пробуждая одно за одним эхо пропастей. При роковом шуме этих камней, вся партия охотников, расползшихся как муравьи по утесистому склону, внезапно останавливалась и настораживала уши: «Упал кто?» — беспокойно спрашивал среди глубокой тишину чей-нибудь сдержанный голос. Вопрос передавался зловещим шепотом от одного к другому, и всякий со смущенным чувством оглядывался на черную бездну лесов, зиявшую у самых ног. Взглянешь наверх, а там все белая стена — круче да круче.

Зато сверху открылась поистине волшебная панорама. Полный месяц всплывал на небо вместе с нами, и когда мы сидели на белых утесах Чучели, горы уже не загораживали его больше, и он светил уже довольно высоко. Вся страна гор лежала у наших ног окаменевшими волнами, уходившими из глаз; ее лесные хребты переливали серебристым туманом, и кроме этого моря гор да синего, звездного неба крымской ночи, мы не видали ничего. Белые утесы Чучели и черневшие на них живописные фигуры притаившихся охотников, бросавшие странные тени, составляли поразительный первый план для этой заоблачной картины.

Вдруг, напротив нас, в одном из лесных ущелий Бабугана, загудел какой-то богатырский рог. Все слышнее и шире разливались его воинственные звуки, подхватываемые в несколько приемов эхом горных пропастей. В холодном, редком воздухе заоблачного царства раскаты этого волшебного рога раздавались как удары грома. Это ревел олень. В реве его тяжелое густое мычанье быка смешивается с угрожающим рыканьем дикого зверя. Не успели стихнуть раскаты этого рева, как, совершенно в другой стороне, из пропастей, окружающих пирамиду Черной Горы, ему ответил другой рев, такой же бешеный, такой же громовой. Не понимаю, откуда брались эти могучие львиные звуки у кроткого зверя, который приучил нас только любоваться своею красотою и статностью. К двум голосам скоро присоединился третий; еще и еще… Каждое ущелье отозвалось на вызов, везде сказали себя его рогатые обитатели. Казалось, какой-нибудь грозный властитель лесных дебрей вызывал на бой противников-соседей, и они отвечали ему из своих замков угрожающими звуками боевого рога. Вот звуки эти сходятся все ближе; самцы-соперники почуяли друг друга и пошли на роковой поединок. Лес трещит так близко вокруг нас, мерные шаги копыт раздаются так явственно, что многие из нас, позабыв осторожность, приподнимаются выслеживать зверя; он появляется иногда на открытых местах и вырезается на фоне месячного неба; тогда бывает возможно попробовать счастья. Шаги стихли; олень почуял нас и остановился. Нам не удалось видеть на пике утеса его живого изваяния. Олень стал ломиться в другую сторону, и шаги его врага повернули к нему. Рев, затихший на несколько минут, вдруг раздался неистовый, оглушающий. Рогачи увидели друг друга. Мы ясно слышали стук ветвистых рогов, сцепившихся вместе, бешеное мычанье, треск ломающихся кругом сучьев и немолчный топот передвигающихся ног. То начался поединок.

Всю ночь до света продолжался олений концерт. Он убаюкивал нас на наших ложах из сухого листа, вокруг разложенного костра. Бекир, в своем татарском упорстве, затащил нас понапрасну на такую высоту, что теперь приходится спускаться в течение нескольких часов. Спускаться в Савлух-су, который вы видите обыкновенно под облаками и даже за облаками, к которому до сих пор приходилось подниматься, и подниматься с большим трудом! Последний спуск — какая-то адская воронка. Если мы не сломаем головы, то это будет большое чудо. У самых хладнокровных захватывает дух, при взгляде на страшную кучу, по откосу которой мы должны спускаться, винтовою линией, вниз. От проливных дождей лесной чернозем ползет под копытами, и на каждом шагу поваленные деревья преграждают нашу тропу. Попробовали спешиться, чтобы голова не так кружилась, и лететь вниз было легче. Но только мы двое имели настолько силы и привычки, чтобы кое-как двигаться по ползучей почве горы. Остальные попадали с первых же шагов и, волей-неволей, вскарабкались опять на несчастных лошадей. Страшнее и жальче всего было смотреть на нашу бедную амазонку, которая сидела, белая как платок, недвижимая и безмолвная, будто окаменевшая на своем седле. Умная лошадь ее потеряла всякую надежду на свои ноги и, в самых опасных местах, просто скользила на своих плоских подковах, как на салазках, собрав почти вместе все четыре ноги свои. У нас, следивших за нею, сердце замирало от страха при этих рискованных глиссадах. Как нарочно, совсем стемнело, и минуты казались часами. Все глубже и уже делается страшная воронка, все темнее в лесу, кругом нас, все безнадежнее делается на душе. Но никто не произносит слова, не слышно ни одной укоризны Бекиру или чабаненку; все мысли и чувства устремлены на эту черную пасть, которая поглощала нас. Внизу, на дне воронки, сверкнули, сквозь чащу леса, красные огоньки.

— Савлух-Су! Пришли! — не своим голосом вскричал Бекир.

Козьмодемьянский монастырь лепится по террасам крутой горы, вокруг источника св. Козьмы и Демьяна, который татар называют Савлух-су. В монастыре уже спали, и только в келье настоятеля был огонь. Мы потому спешили попасть в Савлух-су в этот день, что 1-го июля был храмовый праздник монастыря, и можно было рассчитывать, что, по случаю прилива богомольцев, в монастыре можно будет поесть и отдохнуть. Обыкновенно же в этом заоблачном ските трудно найти что-нибудь, кроме кружки молока. В этом возвышенном горном поясе невозможно возделывать даже огородные овощи; а зимою снега до такой степени заносят монастырек и все подступы к нему, что иногда по нескольку недель он остается без сообщения с миром, погребенный под сугробами. Когда жители соседних долин заметят, что уже давно не приезжает из скита верховой монах за покупками в город, поднимается тревога, и идут с лопатами откапывать монастырь, осведомиться, цел ли он.

Наши надежды были совершенно разрушены. Настоятель объявил, что богомольцы разошлись скоро после обедни, что не осталось никакой провизии, и что вряд лит мы захотим ночевать в монастырской гостинице, в которой нижний этаж залит водою, а верхний почти не отделан. Настоятель предлагал нам свою маленькую келью, пропитанную запахом свечей, постного масла и каких-то сухих трав, но сам же предупредил, что в ней страшное множество насекомых. Мы решили поместиться в сырой, неприютной гостинице. Попросили сена на постели и лошадям. Сена не было, ячменя и овса тоже не было. Голые узкие лавки были единственным ложем для нас. Нельзя ли чего-нибудь сварить? — Сварить нечего, да и повар-монах спит давно, монахи очень утомились за праздник. Кое-как раздули самовар. Согреться необходимо, все промокли насквозь. Плащи, бурки — хоть выжми. На чем спать, чем укрыться? Наконец появились человека три сонных монахов. Повар взялся сготовить кое-что из бывшей с нами провизии, и заставил нас надеяться и верить в продолжение полутора часов. Но когда он принес то, что назвал супом и макаронами, мы сразу убедились в тщете своих надежд и своей веры. Почтенный инок судил о нашем вкусе по-своему собственному, и обратил и суп и макароны в кашицу из лука. Как ни силен был голод, мы поблагодарили монастырского артиста и возвратили ему непочатыми его вонючие блюда.

Другие монахи, видя наше затруднение насчет постелей, без дальних дум и церемоний разоблачились из своих ваточных ряс и разложили их по лавкам, вместо тюфяков; сами они остались в одном белье, нимало не конфузясь, как и подобало отшельникам, умерщвляющим земные страсти. Кое-как замаскировали чистыми простынями подозрительные одежды черноризцев, кое-как разместились на своих прокрустовых ложах; веселый хохот обуял всю компанию, и неистощимые остроты насчет нашего комического положения посыпались от нас же самих. Но спать было решительно нельзя. Мириады насекомых кишели на нас, на лавках, на стенах. Всякий из нас испытывал страдания Гулливера, атакованного стрелами лилипутов. Малодушный человек пришел бы совершенное отчаяние от этого гнусного мучительства.

Все прелести Козьмодемьянского скита были потеряны для нас после такой ночи. Утро было к тому же сырое, ветреное. Облака едва расползались, и никакой перспективы не было видно из-за этих колыхавшихся темных лесов. Мы все-таки решились познакомиться со Святым ключом, и храбрецы опустились в его четырехградусную воду. Холод невыносимый; едва выскочили. Хорошо еще, что пришлось сейчас же подниматься на крутизны самого возвышенного из всех пунктов Яйлы — на Бабуган-яйлу, составляющую крайний угол хребта Яйлы с востока. Этот многочасовой подъем согрел не одних лошадей. На Бабугане едва не попались в гущу облаков. Сделалось вдруг бело и непрозрачно, словно мы влезли в кубан молока. Бекир сильно струсил, но, к счастью нашему, ветер пронес облака вдоль по хребту. Мы в эту минуту были как раз на южном краю хребта, готовые начать спуск. Когда клубы облаков вдруг смахнулись, как ненужная декорация на сцене театра, у наших ног, глубоко внизу, широким и далеким горизонтом, неожиданно улыбнулось нам море такой яркой и веселой лазури, какую редко приходится видеть. Южный берег лежал у наших ног со своими белыми домиками и стройными кипарисами, с всею роскошью своих красок и очертаний. Он казался вдвое милее, вдвое дороже, после нескольких суток разлуки, как кажется милее и дороже по возвращении красота любимой женщины, ненадолго покинутой.

Мы стали спускаться. Теплый воздух, насыщенный ароматами южных трав, веял нам в лицо. Сердце чувствовало, что оно вступало в иной, лучший мир, где солнце жарче, где краски ярче, плод слаще, воздух нежнее и душистее, жизнь счастливее. Этот переход от гор к Южному берегу всегда поразителен. Словно, переехав известную черту, вы отворили дверь спертой комнаты, и вышли на свежий воздух, в широкий мир Божий.

Как по ступеням, съезжали мы из одного горного пояса в другой, и новые поселения, новые перспективы открывались кругом. Глаз с наслажденьем следил за развертывавшимися вдали линиями берега, за этими давно знакомыми мысами и заливчиками, у которых кончался наш путь. Мы поздно съехали на южнобережское шоссе и дали себе вздохнуть в веселой скачке по его гладкому полотну. Было уже совсем темно, когда роскошный парк Никитского сада принял под фантастические сени своих тропических деревьев, в ароматную атмосферу своих теплиц и цветников, наполненную журчаньем фонтанов.

Вот сверкнули сквозь магарачский лес огоньки нашей дачи, притаившейся у спящего моря. Копыта звучат по камням морского берега… Белая женская фигура вырезается среди кипарисов, заслоняющих освещенный балкон.

Хорошо странствовать по глухим лесным оврагам, терпя лишения и труды, наслаждаясь привольною жизнью горца и исследуя тайны погибших времен; но еще отраднее, после своей семидневной Одиссеи, завидеть наконец огонь родного очага…